Как известно, психическое развитие ребенка зависит не только от его морфолого-генетических особенностей, но и от воспитующего окружения, которое в значительной степени создается родителями и предшествующими поколениями семьи. Я сразу уточню, что сегодня речь пойдет только об относительно молодых родителях - ветеранах афганской войны, и детях, выросших или растущих сейчас в их семьях.
Традиционная для России героизация военного прошлого в последние годы подверглась существенным трансформациям, как в связи со спецификой политической и нравственной оценки афганских и чеченских событий, так и в связи с более полной и гораздо более объективной информацией об ужасах Гражданской и Второй мировой войн.
Не вдаваясь в подробное обоснование, я хотел бы сразу отметить, что героизация - это, обычно, удел победоносных войн, и всегда имеет в значительной степени компенсаторное значение. Поражение, в том числе - моральное, даже при реальном успехе всей кампании, создает для ее участников принципиально иную социально-психологическую ситуацию, проекция которой простирается на всю оставшуюся жизнь.
В 1989 году, на основании афганского опыта и, вначале - недоверчивого, а затем - все более потрясающего меня сопоставления его с опытом участников Второй мировой войны, по аналогии с известным определением Н.И.Пирогова, я назвал войну "эпидемией аморальности". Основанием для этого вывода послужили не "отдельные случаи" маргинализации языка и быта, о которой периодически вспоминают режиссеры и писатели, и даже не безусловная аморальность (с точки зрения нравственных императивов ХХ века) такого способа разрешения конфликта как физическое уничтожение противника, в большинстве случаев принимаемое и оправдываемое как необходимое зло, а реальная криминализация и психотизация поведения личности в боевых условиях.
Проведенный на протяжении последних лет анализ позволил сделать очень непростой для меня вывод, что наряду с реальным героизмом, взаимовыручкой, боевым братством и другой относительно позитивной атрибутикой войны, грабежи и убийства (как исход "разборок" среди своих), средневековые пытки и жестокость к пленным, самое извращенное сексуальное насилие в отношении населения (особенно - на чужой территории), вооруженный разбой и мародерство составляют неотъемлемую часть любой войны и относятся не к единичным, а к характерным явлениям для любой из воюющих армий, как только она ступает на территорию (особенно - в случае иноязычного) противника. Уже затем и, обычно, много позднее, война начинает (в сознании ее непосредственных участников) идентифицироваться со страхом смерти, унижением плена, непростительностью вины и неизбежностью возмездия за все содеянное. Но все это приходит потом - и, в отличие от публично провозглашаемых героических воспоминаний, молчаливо проецируется на все межличностные, в том числе, и прежде всего - внутрисемейные отношения, составляя часть их эмоционального поля, а иногда - и весь их эмоциональный фон, когда немой ужас дня сменяется криками, доносящимися из ночных кошмаров.
Сейчас уже известны и многократно описаны некоторые поведенческие и психопатологические эквиваленты этой неизбывной тревоги (страх нападения сзади, бредовые идеи идентификации себя с убитыми, навязчивые идеи самобичевания и т.д.). Но это лишь наиболее очевидные, крайние, и потому легко идентифицируемые специалистами проявления, в "анамнезе" которых скрываются мучительные воспоминания прошлого.
Казалось бы самый простой способ - забыть обо всем, но память не отпускает. Мы совершенно не учитываем, что, как правило, эти воспоминания глубоко персонифицированы друзьями юности, которые остались там навсегда, и вычеркнуть погибших из памяти, для большинства участников этих событий - это все равно, что еще раз убить их, теперь уже окончательно. Чаще всего это оказывается невозможным. Они живут в каждом из оставшихся в живых, которые чувствуют себя обязанными не только помнить, но и мстить за обманутые надежды, оплеванную боевую славу, поруганную честь и униженное достоинство. Поэтому любые действия окружающих, затрагивающие именно эти болезненные струны, вызывают столь неадекватные реакции, нередко потрясающие своей немотивированной жестокостью.
Я могу привести несколько подробно изученных мной случаев, когда "обычное" - по современным меркам - оскорбление личности "афганца" незамедлительно "каралось", в том числе - смертью: случай с осужденным М. убившем 17-летнего юношу только за то, что тот назвал его "козлом"; случай с осужденным Ф., задушившим в процессе ссоры своего знакомого, пренебрежительно отозвавшегося о его боевых наградах; случай с Л., бросившим гранату в ничем не повинных людей лишь за то, что они не проявили к нему должного (по его представлениям) уважения; случай с В., нанесшим тяжелые увечья своему знакомому только потому, что тот, спускаясь по лестнице, предпочитал идти немного позади и, казалось, что от него исходит угроза и др.
Наблюдая семьи афганцев, я обратил внимание, что в одних из них родители, на первый взгляд, охотно делятся пережитым с детьми, при этом всегда (более или менее) приукрашивая и позитивируя свое боевое прошлое. В других - полностью отрекаются от этого прошлого, что вызывает у детей достаточно специфическое его восприятие: это прошлое предстает как нечто настолько ужасное, что не имеет права на упоминание в семейном кругу. Уместно отметить, что аналогичные реакции в свое время наблюдались в Германии у детей нацистов, и сейчас, в некоторых случаях отмечаются в последующих поколениях бывших чекистов.
Основным и общим во всех этих ситуациях является то, что реальные участники боевых (или других - позднее квалифицированных как преступления против личности) действий не имеют никакой возможности вербализовать (и тем самым - отторгнуть) их криминальный опыт и мучительные переживания, о которых даже в собственной (афганской или др.) среде, как правило, не принято вспоминать. И даже в тех единичных случаях, когда бывшие боевики попадают на прием к психиатру или психотерапевту, большинству из них не удается перешагнуть барьер и по собственной инициативе рассказать о том, как живьем зажарил на костре пленного афганца-снайпера, перед тем убившего его друга и односельчанина, как сбросил с вертолета захваченного в горах мальчишку, как целым взводом насиловали малолетнюю девчушку-афганку, как десятками расстреливали мирных жителей или бомбили их поселки только от неукротимого чувства мести и отчаяния (я привел лишь несколько случаев подобного рода, достоверность воспоминаний о которых не вызывает у меня сомнений). С годами, воспоминания о подобных "боевых" ситуациях, казалось бы, бледнеют, развиваясь по давно известному закону и сценарию: "Я сделал это, говорит мне память. Я не мог этого сделать, говорит мне совесть. И постепенно память отступает". Но это все же лишь красивая метафора. А на самом деле - именно на этом зловонном бульоне "не подлежащих вербализации воспоминаний" начинает прорастать вирус будущей психопатологии. Даже в процессе длительной терапии "обнажение" таких тем, нередко избегается по негласному соглашению врача и пациента, что делает их межличностный контакт исходно лицемерным и, порой, столь же невыносимым для последнего, как и со всеми другими.
Привести к этим, глубоко скрытым в темноте подсознания, воспоминаниям, может лишь тот, кто действительно знает - где и что искать. Поэтому терапией этого поколения могут сколько-нибудь эффективно заниматься лишь те, кто сам прошел через эти мерзости войны, или, во всяком случае, знает, что и это было тоже. Давно и почти общепризнан факт, что психиатрическая и психологическая помощь при состояниях, лежащих далеко за пределами собственного чувственного опыта терапевта, чаще всего - малоэффективна. Не знающие о таком специфическом (боевом) опыте врачи и психологи неизбежно столкнутся с чем-то неизвестным и непонятным, а обратившиеся к ним, безусловно, страдающие люди - с тем, что их не слышат и не понимают, и никогда не смогут принять их криминальный опыт, груз которого с годами будет становится все более невыносимым. Может быть именно здесь кроется одна из причин того, что количество бывших "вьетнамцев", покончивших жизнь самоубийством, уже давно превышает количество погибших за весь период "непопулярной" войны. Растет количество самоубийств и среди "афганцев".
Анализ многочисленных источников о прошедших войнах показывает, что этот специфический опыт всегда оказывается вне исторической памяти. Завеса умолчания выживших последовательно трансформируется в глухоту следующих поколений, так как то, что одни не могли рассказать, другим - не дано услышать. Отрицание памяти на реальные события войны во всей их омерзительной полноте и все более усиливающаяся с годами продукция компенсаторных воспоминаний о героизме - вечная дилемма выживших, определяющая как их амбивалентность по отношению к прошлому, так и все варианты их послевоенного поведения, включая художественное и научное мифотворчество о минувших событиях. Но груз мучительных воспоминаний от этого не уменьшается. Традиционная для России сакрализация такого (криминального и полукриминального) опыта (в том числе, например, блокады) сказывается не только на бывших участниках событий, но и на моральном состоянии общества в целом.
Самое мучительное здесь - это безысходность (вернее - неотторжимость), потому что, если бы они стали говорить правду о насилии, убийствах, грабежах, пытках и т.п., их отказались бы не только понимать, но даже слушать. Таким образом, между теми, кто был реальным участником подобных событий и всеми остальными (- потенциальными социокорректорами, включая членов семьи, и даже квалифицированными терапевтами) всегда лежит пропасть непонимания. Поэтому, единственными, кто мог бы помочь им, остается очень незначительная количественно группа военных врачей - косвенных участников этих событий, все еще лишенная возможности профессиональной коррекции таких состояний в силу известной экономической ситуации и типично чиновничьего непонимания того, что несколько десятков тысяч людей, чья память отравлена криминальным и полукриминальным опытом, составляют реальную угрозу не только для самих себя, но общества в целом.
Я хотел бы особо отметить, что медикаментозные методы терапии не оказывают здесь сколько-нибудь позитивного эффекта, а скорее загоняют болезнь вглубь, откуда она прорывается в виде ужасающих общество преступлений и негативных аффектов. Общая тенденция к деперсонализации отношений в медицине, когда между врачом и пациентом планомерно возводится стена из огромного количества лабораторно-диагностической и прочей техники, а малейшие щели в этой стене заполняются таблетками, не обошла и психиатрию. Другим, возможно, даже более точным, образным сравнением, могла быть бездонная пропасть, которая разделяет типичные представления врача и, пусть даже изуродованный до неузнаваемости, но все равно - духовный мир пациента. В эту бездонную пропасть в огромных количествах сваливается продукция химико-фармацевтических заводов, но перейти через нее таким путем не удается, и пациент навсегда остается взывающим на отвесном крае своего обрыва.
Точно такая же пропасть лежит между выжившими и их детьми. Мы знаем, насколько дети интуитивно чувствительны к неискренности. Мы знаем также, что нельзя убедительно учить: "не укради", "не убий" и т.д., если сам грабил, убивал и насиловал. В таких случаях приобретенное знание, в силу пока мало известных нам законов межличностной коммуникации, хотя и усваивается, как некий присутствующий в обществе норматив, но не становится убеждением. Но это лишь одна сторона переноса на следующие поколения.
Мы уже говорили вначале, что психическое развитие детей зависит не только от их морфолого-генетических особенностей, но и от воспитующего окружения, которое в значительной степени создается родителями и предшествующими поколениями семьи. При этом родители передают детям не только традиционные внутрисемейные установки, культивируемые системы ценностей, но и преобладающий эмоциональный фон, и чувство вины (даже если оно присутствует в скрытой форме), и - очень часто - присущее ветеранам развенчанных войн ощущение, что многое в этой жизни было и есть напрасно. Одновременно с этим, компенсаторно к собственной судьбе, от этих детей (особенно - в обеспеченных семьях) всегда жаждут исполнения всех несбывшихся надежд и желаний, нередко вообще лишая их права на самостоятельный выбор. Забалованность детей в этих семьях составляет обычное явление, и это еще одна компенсация - родителей самим себе - той части жизни, которой они сами были лишены.
Дети становятся сверхценными и сверхопекаемыми, утрачивая самостоятельность и обретая прежде всего тяжелейшую тревогу от невозможности жить в состоянии "непрерывного счастья", которое им пытаются навязать. Естественные колебания настроения детей в таких случаях вообще не принимаются родителями, как не имеющие никаких (по сравнению с их собственным опытом) оснований или достойных внимания причин. В итоге у ребенка формируются представления о черно-белом мире, где нет места естественной амбивалентности.
Характерной особенностью таких семей является "культивируемое" в них пренебрежение к проблемам здоровья, за которым скрывается вина за то, что выжил, что и так уже получил гораздо больше, чем те, кого уже нет ("ну, а годом раньше, годом позже - не имеет значения"). Ценность этой, как бы второй, доставшейся по счастливому жребию жизни, оказывается гораздо меньше. И эта установка переходит к последующим поколениям, окрашивая все моральные эталоны и общее отношение к действительности, тем самым делая их будущее исходно трагическим, так как если ценность жизни невелика, то что же тогда ценно?
Отсюда же идет и та легкость, с которой бывшие боевики уходят в криминальные и полукриминальные структуры, без особых затруднений вновь и вновь перешагивая уже однажды преодоленный барьер запрета на убийство.
Пролонгированная угроза смерти, которая слишком долго стоит за спиной, качественно изменяет ментальность людей и формирует специфическое мироощущение, где неочевидны грани между добром и злом, геройством и преступлением.
Культура - это не только прекрасные произведения искусства, архитектуры или литературного и научного творчества, которыми мы восторгаемся, но и то, что налагает запреты. Рождаясь, мы не знаем их, и лишь в процессе социализации, мы подчиняемся этим запретам - вначале родительским (усваивая наряду с первыми словами такие отвлеченные понятия как "нельзя", "некрасиво", некультурно", "стыдно"), а затем и всем остальным - писанным и неписанным - общественым законам. Вопреки паранучному тезису о некой природной моральности человека, мы не любим эти запреты, хотя и вынуждены подчиняться им. И это гораздо больше возвышает Человека, который становится таковым - в высоком смысле этого слова - не столько благодаря, сколько вопреки своей природе, подчиняясь законам общественной морали и нравственности.
Война дезавуирует эти законы, и прежде всего - запрет на убийство и сексуальное насилие.
Человек отличается от большинства других живых существ не только способностью мыслить, прямохождением и речью, но - даже более - гиперсексуальностью и гиперагрессивностью. Ни одно другое живое существо не прилагает столько усилий к созданию все новых и новых способов уничтожения представителей своего же вида, и даже самые кровавые внутривидовые столкновения в животном сообществе (как правило, по общим для нас с ними поводам - за самку, власть или территорию) завершаются первой кровью и бегством противника. Убийство представителя своего вида, как биологическая цель - вообще не задано природой. Ни один другой вид, также не чуждый стремления к сексуальному наслаждению, не смог перешагнуть через естественне барьеры, ограниченные периодом течки и спаривания. Гиперсексуальность и естественная агрессивность составляют типичные компоненты именно человеческого поведения, но в обычных условиях нам приходится подавлять их, скрывая эти властно побуждающие влечения не только от окружающих, но и от самих себя.
Именно поэтому война, отменяющая эти запреты, нередко оказывается слишком привлекательным занятием. До 12% бывших участников боевых действий в Афганистане (выборка 1991 г. - 2000 чел.) хотели бы посвятить свою жизнь военной службе по контракту в составе любой воюющей армии, относительно независимо от страны, предоставившей им такую возможность.
Таким образом, война - это в равной степени преступление и против личности, и против культуры, так как она обнажает нашу глубинную (и если мы остаемся дарвинистами - животную) сущность.
Общество и сейчас стыдливо отворачивается от этой проблемы, ссылаясь на определенный кризис морали, обусловленный специфическим характером афганской войны или чеченской "операции", или современной ситуации в целом, и все еще пытается увидеть в этой феноменологии частный и потому - нехарактерный случай. Наиболее остро даже косвенные попытки затронуть эту проблему встречает старшее поколение, как правило, отмечая или "личную извращенность" исследователей, или то, что в Отечественую "этого не было". Я, естественно, не могу апеллировать к адресным свидетельствам моих респондентов, поэтому в заключение (традиционно для отечественной науки) приведу зарубежные данные: в 1992 году на Берлинском кинофестивале был представлен документальный фильм и свидетельства очевидцев о том, как в 1945 году солдаты Советской Армии изнасиловали более 2 миллионов женщин в Польше и Германии. Некоторые свидетельницы, которым было тогда по 15-16 лет, рассказывали, что были изнасилованы до 100 раз. В некоторых случаях, чтобы не попасть под трибунал, после надругательства девочки тут же расстреливались.
Это было то поколение, которое затем воспитало мое. Мы не знаем, через какие угрызения совести, какое чувство вины и личные трагедии прошла их жизнь и родительская мораль. Я не могу поверить, что через 15-16 лет, глядя на своих подрастающих дочерей, они не вспоминали о тех несчастных польках и немках. Но мы не знаем об этом. И сейчас, в большинстве случаев, мы можем лишь предполагать те мучительные коллизии, которыми наполнены души многих из участников современных боевых действий. Нет никакой хоть сколько-нибудь методически обоснованной реабилитационной деятельности, а моральные девиации оказались вообще вне российской психиатрической науки. А значит - и следующее поколение не защищено от прямой или косвенной трансляции скрытого криминального и полукриминального опыта.
В заключение я хотел бы сделать два существенных, как мне представляется, вывода:
1. Достаточно распространенный сейчас методический подход к изучению техногенных катастроф и стихийных бедствий как модели войны - с точки зрения психиатрии - не может быть признан адекватным, так как в этих ситуациях отсутствуют два существенных компонента боевых действий - снятие запретов на убийство и сексуальное насилие.
2. Проблема социально-психологической помощи и психотерапевтической реабилитации бывших участников боевых действий должна рассматриваться не с точки зрения гуманизма, а с точки зрения предотвращения исходящей от этой категории лиц общественной опасности, в том числе - для них самих, их семей и последующих поколений.
Ваш вопрос автору