ArtOfWar. Творчество ветеранов последних войн. Сайт имени Владимира Григорьева
Брекк Брэд
Крузо на острове Рождества, часть 1

[Регистрация] [Найти] [Обсуждения] [Новинки] [English] [Помощь] [Построения] [Окопка.ru]
 Ваша оценка:


  

Брэд Брекк

КРУЗО НА ОСТРОВЕ РОЖДЕСТВА

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Перевод посвящается моей жене.
  
   - Переводчик
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Посвящается предвечному Белому Свету,

что теплится в каждом из нас...

Посвящается Джойс, преданной душе,

проделавшей вместе со мною долгий

и трудный путь к себе, -

как много ушло с ней...

Посвящается Хейди и Тутсу,

моим добрым и нежным

лохматым друзьям:

в те замечательные тихие годы,

когда мы жили в "Ивах",

дикой избушке, затерянной в

непроходимых сырых лесах

и сверкающих ледниках

далёкой долины Белла-Кула

в Британской Колумбии,

они заняли такое место в моём сердце,

какое не занять ни одному человеку.

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

КНИГА ПЕРВАЯ: ПОДВИГ ВЕРЫ

  

СТРАСТЬ К СОЗИДАНИЮ

  
  
   Мимо медленно проплыла акула: сначала разверстая пасть с торчащими треугольными зубами, потом тёмный глаз, непроницаемый и бесстрастный, как глаз бога, за ним жаберные щели, словно прорези в бумаге, и бледный бок, расцвеченный серебряными бликами света. Весь вид её был не столько дик, сколько свиреп - бессловесное создание в не знающей жалости безмятежности...
  
   - ПИТЕР МАТИССЕН
   "ГОЛУБОЙ МЕРИДИАН"
  
  
   Когда старик её увидел, он понял, что эта акула ничего не боится и поступит так, как ей заблагорассудится...*
  
   - ЭРНЕСТ ХЕМИНГУЭЙ
   "СТАРИК И МОРЕ"
  
  
   Плавник исчез. Из воды плавно вырвалось белое брюхо. Почти столь же стремительно, но не так гладко, действовал Волк Ларсен. Всю свою силу он вложил в один могучий рывок. Тело кока взвилось над водой, за ним высунулась голова хищника. Кок поджал ноги, и рыба-людоед, казалось, чуть коснулась одной из них и с плеском ушла под воду. Правой ступни как не бывало: акула аккуратно
   отхватила её по щиколотку!**
  
   - ДЖЕК ЛОНДОН
   "МОРСКОЙ ВОЛК"
  
  
   И сотворил Бог рыб больших...
  
   - БЫТИЕ
  
  
   И повелел Господь большому киту поглотить Иону...
  
   - КНИГА ПРОРОКА ИОНЫ
  
  
   Я увидел во мраморе ангела и просто откалывал от глыбы куски, пока не освободил его... Человек рисует своим воображением, а не руками...
  
   - МИКЕЛАНДЖЕЛО
  
  
   Не страна делает тебя художником, но то, что ты даёшь ей...
  
   - ЭНДРЮ УАЙЕТ
  
  
   И средь зимы я обрёл в себе неукротимое лето...
  
   - АЛЬБЕР КАМЮ
  
  
   Нет ничего более редкого, чем собственный подвиг...
  
   - ГЕНРИ ДЭВИД ТОРО
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * Перевод Е.Голышевой и Б.Изакова
   ** Перевод Д.Горфинкеля и Л.Хвостенко.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   "Зовите меня Измаил. Несколько лет тому назад - когда именно, неважно - я обнаружил, что в кошельке у меня почти не осталось денег, а на земле не осталось ничего, что могло бы ещё занимать меня, и тогда я решил сесть на корабль и поплавать немного, чтоб поглядеть на мир и с его водной стороны".
  

- Герман Мелвилл, "Моби Дик"

   (Перевод с английского И. Бернштейн)*
   ПРОЛОГ
  
   На острове Рождества никогда не было художников, только рыбаки и их семьи. Но однажды объявился живописец, искавший на острове свободного жилья. Случилось это много лет назад. Звали парня Эриком. Тогда ему было немногим более тридцати, он оставил работу журнального иллюстратора в Нью-Йорке и намеревался зарабатывать на жизнь не в рыбацкой лодке, а кистью. Это Эрик нанёс остров Рождества на карту. Это он превратил его в привлекательное место для пассажиров летних круизных яхт из залива Бутбэй. И люди ехали сюда отовсюду: из задыхающихся от зноя Бостона и Нью-Йорка и из маленьких городков Новой Англии, о существовании которых едва ли кто-нибудь догадывался. Здесь-то всё и произошло...
   Он до сих пор живёт один в домике на холме, на восточной оконечности острова. Если посетитель не застанет его дома за живописью, то, без сомнения, найдёт его с этюдником где-нибудь на острове. И обязательно с ним рядом пёс Старбек.
   Трудно сказать, где начинается история Эрика и где заканчивается. Видишь ли, всё у него шло прекрасно - до некоторых пор, пока...
  
  
   ГЛАВА 1. "ПЕСНЬ КИТА"
  
   "Косые лучи солнца играли на поверхности этого алого озера посреди моря, бросая отсветы на лица матросов и превращая их в краснокожих.
   ...И, выйдя из оцепенения, чудовище стало с такой силой биться в море собственной крови, подняв вокруг непроницаемую завесу бешено клокочущей пены, что лодка под угрозой гибели, в тот же миг подавшись назад, с трудом выбралась из этих диких сумерек на свет божий... Вдруг фонтан густой темно-красной, точно черный винный осадок, крови взметнулся в охваченный ужасом воздух, и, падая обратно, кровь заструилась по его неподвижным бокам, стекая в море. Сердце его разорвалось!
   - Он мёртв, мистер Стабб, - сказал Дэггу".
  
   Внезапно раздались автоматные очереди -- "хак-хак" -- по передовым бойцам патруля. В этот раз они угодили в настоящий "мешок".
   Парней второй роты окружил полк свирепых и хорошо вооружённых северовьетнамских солдат.
   Громом загремели гранаты. Огонь автоматического оружия разорвал воздух. Вьетнамцы установили 7,62-мм пулемёт, и пули его засвистели в воздухе. Падая на землю, Эрик слышал, как с сосущим звуком они рассекают воздух и вгрызаются в деревья в нескольких дюймах над головой.
   Чуть впереди Сэнди Маккриммон отстреливался с колена и заставил уснуть навеки шестерых солдат СВА. Вдруг он завертелся и упал, получив восемь пуль из "калашникова". Никто не объяснил Песочному человеку1 из Кентукки, что поразило его, поэтому он встал на колени, поднял пулемёт и снова ударил по косоглазым, отрезая их с фланга. Сэнди сражался молча, выпуская одну длинную очередь за другой. Но вот патроны кончились, и тогда он медленно опустился на землю и застыл с открытыми глазами.
   Эрик пополз к Сэнди, надеясь, что товарищ ещё жив. Под перекрёстным огнём ему удалось оттащить Сэнди на 20 метров, вколоть морфий и перевязать раны. Взвалив тело на спину, он побежал назад в укрытие, скача и петляя в смертельной чечётке на стометровке из убийственного огня и мин-ловушек. Но поздно. Сэнди умер. "Какой жестокий сюрприз", - подумал Эрик, когда понял, что рисковал жизнью ради мертвеца.
   Джи-ай падали как домино. Мёртвыми. Ранеными.
   Посреди всего этого кошмара новичок Рокки Курелло, желторотик 18-ти лет от роду, слетел с катушек. Он вскочил на ноги и ошалело выпалил с бедра по солдатам 2-го взвода. Сержант без малейших колебаний выпустил очередь в свихнувшегося рядового. Пули вспороли парню грудь от пояса до ключицы, и он рухнул на землю.
   - Грёбаный мудак! - заорал сержант этому итальянскому сосунку из Цинциннати. Он подбежал к Курелло, уселся ему на грудь и, схватив за уши, стал колотить головой о торчавший из земли камень. Из отверстой груди итальянца сердце фонтаном выталкивало кровь.
   - Чёрт тебя подери, Рокки! Смотри, что я делаю из-за тебя! Ты с самого начала был придурком! Разве не хватает нам дерьма? Слышишь меня, тупой ублюдок? Не умирай, парень, или я сверну тебе шею голыми руками, - рыдал сержант.
   Раненые мало отличались от мёртвых. И те и другие представляли собой кровавые ошмётки мяса. Солдаты с пулевыми и осколочными ранениями, - те, кто был ещё жив, кто ещё оставался в сознании после укола морфия, - либо умоляли о жизни, либо просили о милосердной смерти.
   Страшное и для многих последнее место. Здесь, на Нагорье, всё было так зловеще и призрачно, что тряслись поджилки. Враг был повсюду, и враг был невидим.
   Зелёная гусеница вползла Эрику на ладонь. Он покачал её легонько. "Жизнь, - подумал он, - живое существо посреди смерти..."
   У него вдруг случилась эрекция. Она и раньше появлялась в бою, и он привык считать, что в мозгу есть какая-то тесная связь между сексом и жестокостью. Гусеница изогнулась и упала на землю. Вмиг вся жизнь промелькнула перед глазами, он вспомнил всех, кто был ему дорог.
   Живым ему не выбраться, он был уверен, и потому ему не давало покоя, как к этой новости отнесутся родные.
   Наверняка его засунут в мешок для трупов, в бесформенный прорезиненный мешок в семь футов, в который укладывается всякий погибший в бою, и отправят в путь: сначала в Сайгон, в похоронную службу, где обмоют, подштопают, набальзамируют, облачат в новенькую форму, положат в алюминиевый ящик, загрузят в самолёт и - повезут в Калифорнию, на военно-воздушную базу Трэвис, чтобы оттуда доставить в Родной Город, Америка.
   Командир напишет родителям письмо. Откровенное и продуманное...
   "Я глубоко сожалею, но понимаю, что вам бы хотелось получить исчерпывающие сведения об обстоятельствах гибели вашего сына в ходе боевых действий в Республике Вьетнам..."
   В "Бангор Дейли Ньюс", в разделе округа Вашингтон, появится некролог.
   "Эрик Дэниелсон, 23-х лет, житель города Джоунспорта, пал в бою при несении службы в качестве санинструктора в рядах 1-ой аэромобильной дивизии, дислоцирующейся на Нагорье, Вьетнам, такого-то числа... После него остались... Соболезнования принимаются по адресу... Панихида будет проводиться в..."
   Он поднял глаза и увидел, что несущими смерть волнами, примкнув штыки и дуя в горны, на роту прут накачанные опиумом азиаты.
   И в тот же миг Эрика осколком гранаты ранило в живот.
   Брюхо - самое уязвимое место человека. Это центр его бытия, где сплетаются страсти и похоть, агония и экстаз существования: ярость и страх, любовь и ненависть, голод и боль, страдания и эйфория.
   Он застонал, горлом хлынула тёмная кровь. Осколок вспорол живот, и перепутанным клубком внутренности вывалились на землю. Он сгоряча попробовал было собрать себя - и не смог. Влажные кишки выскальзывали из рук. На земле, в грязи, натекла алая лужица, в ней плавали частицы кожи и соединительных тканей. Спрятаться было негде, и он пополз в укрытие на боку, придерживая рану рукой. Бой длился весь день и не прекратился с наступлением сумерек. Все понимали, что вертушек с подкреплением и боеприпасами не дождаться. Роте приходилось рассчитывать только на себя.
   С рёвом появились три Фантома Ф-4 и на скорости 500 миль в час сбрасывали бомбы с высоты 50 футов. Взрывы 750-фунтовых бомб и бочек с напалмом сотрясали землю, и взрывные волны накатывались на бойцов подобно океанским волнам.
   Грохот взрывов оглушал. Сначала - вспышка взметнувшегося огня, за ней - порыв раскалённого ветра и - роза чёрного дыма, спиралью вырастающая из зарослей. На солдат сыпался лесной мусор, словно падало само небо: стволы, корни, комья земли.
   Удручающее зрелище...
   Вот вовсю хлещет муссонный ливень и превращает почву в липкую скользкую грязь, в которой едва можно передвигаться. Клубится густой туман. Ходячие раненые волокут плащ-палатки с трупами к ближайшей поляне. Джунгли раскурочены в щепу и горят. Оранжево-алые сполохи напалмового пламени взметаются на сотни футов над землёй...
   Эрик вздрогнул - и проснулся. Тело его покоилось неподвижно, но душа опять странствовала во времени путём, который проделывала сотни раз с тех пор, как он вернулся с войны. Он обливался потом, дышал с трудом и дрожал, ибо был уверен, что снова очутился во Вьетнаме. Что Джамбо, великий слон Аннама1, опять навалился ему на грудь, заставляя судорожно хватать воздух ртом.
   Он открыл глаза, сел на кровати и ощупал себя. Мокрый, хоть выжимай.
   "Это всего лишь кошмар, - сказал он себе. - Дурной сон, плод богатого воображения. Я в постели, за окном ночь, сейчас всё пройдёт".
   Он опустил ноги на пол, жалобно скрипнули пружины; он потянулся потрепать по холке Моряка. Огромный черно-белый зверь лизнул его в ладонь и снова уронил голову на лапы.
   Прямо в пижаме Эрик вышел наружу и в ночном небе увидел золотистый диск луны в обрамлении тёмных облаков. Любуясь восходящей луной и глубоко вдыхая свежий воздух, он мочился со скалистого косогора.
   С высоты 420 футов Эрик смотрел вниз, прислушивался к бьющему в береговую линию прибою и босыми ногами ощущал колоссальную мощь моря, сотрясающего землю ударами о скалы. Прибой напомнил ему налёты бомбардировщиков Б-52. Сначала раздавался далёкий перекатывающийся рокот. Всё происходило в глухую ночную пору, когда он лежал в дозоре где-нибудь в джунглях туманных холмов Центрального Нагорья. Потом как бы из центра Земли раздавался гул, и он чувствовал, как по ногам передаётся дрожь, проходит по телу, и голова вибрирует так, что из зубов выскакивают пломбы. Самолёты облегчали свои взрывоопасные потроха с высоты 20 тысяч футов, и снаряды сыпались и сыпались, как дождь. Словно доисторические птицы, бомбардировщики метали в азиатов смертоносные яйца. Чугунные 2000-фунтовые бомбы выгрызали в тропическом ландшафте огромные воронки, которые впоследствии становились прудами.
   ВАМП! ВАМП! ВАМП! ВАМП!
   И вот самолёты уходили вдаль, а горы всё продолжали сотрясаться, - и это очень напоминало волны, монотонно ударяющие в гранитные камни там, внизу.
   ВАМП! ВАМП! ВАМП! ВАМП!
   Он чувствовал, как вся морская сила поднимается и трясёт скалы так, что щекотно босым пяткам, и чудилось, что весь остров сам куда-то движется.
   Наступил прилив, ночным воздухом дышалось легко, но было слишком свежо, чтобы разгуливать в одной пижаме, и он поковылял на цыпочках назад в дом, чертыхаясь на каждом камешке под непривычными ступнями. Подкинув в печь поленьев, поставил греться чайник.
   Решив немного почитать, он лёг животом на кровать. Хорошие книги, как и хорошая живопись, были для него священны; он считал, что хороший художник может многое почерпнуть из литературы и эти знания обязательно помогут в работе. Читал он и ради удовольствия, хотя порою такое чтение навевало грусть. Ему вдруг пришло в голову, что пошла первая неделя июня и что утром надо будет паромом выбираться в Бутбэй - везти в галерею только что законченную картину. И что там он встретит Хелен, и что это всегда поднимает ему настроение.
   Спустя час, напившись травяного чаю, он отключил лампу на кухонном столе, забрался под одеяло и опять уткнулся в подушку.
   Перед рассветом, поскуливая и повизгивая, огромный пёс толкнул Эрика лапой.
   - Чего тебе, Моряк? - прошептал он.
   Пёс прижал уши, округлил глаза и снова заскулил.
   - Ты опять болтаешь по-ньюфаундлендски? - прохрипел Эрик.
   Пёс подошёл к двери и издал протяжный извиняющийся стон.
   - Говори по-американски, здоровяк...
   Моряк подёргал лапой щеколду и вернулся к хозяину, нетерпеливо скуля.
   - Моряк, иди спать, ради бога, ещё темно.
   Пёс не отставал: теребил Эрика лапой, тянул на пол подушку.
   - Ладно, ладно! Хватит, сдаюсь. Что, приспичило или что-нибудь услышал?
   Пёс коротко пролаял и взмахнул косматым хвостом. Эрик отбросил одеяло, встал с кровати и открыл дверь. Моряк выбежал на самый край скалы, немного прислушался и мрачно взвыл.
   К западу и северу от дома в смутном утреннем полумраке хмурился еловый лес, и, казалось, весь остров лежит нем и недвижим, заброшенный и безжизненный, как в дальнем космосе чёрная дыра.
   Моряк выл. Он поднял большую голову к небу, невнятным рыком прочистил горло, и откуда-то изнутри, из утробы, где сплелись тысячелетние нити судеб всех его диких собачьих предков, раздался щемящий душу крик, который постепенно сошёл на нет. Пёс опять набрал в лёгкие воздуха, откинул голову и вновь затянул песнь, поднимаясь вверх до высочайшей ноты и медленно спускаясь вниз размеренным печалью горьким завыванием.
   За ней последовал новый всплеск - октава за октавой - нескончаемого ньюфаундлендского воя, и пасть Моряка щерилась, ноздри раздувались, и шерсть на холке вставала дыбом, словно в припадке ярости, когда он, рыча и огрызаясь, защищал от других островных собак брошенную Эриком сахарную косточку.
   Разрывая сердце на части, пёс издавал одинокий крик бесконечного горя и страдания, и крик отлетал далеко в море; и голос его стихал и замирал, и казалось, что лёгкие его вот-вот лопнут. Но пёс выл и выл, будто глубокой вибрацией горла, столь низкой для человеческого уха, хотел до последней ноты выдать всё, что у него накопилось. Наконец, умолкнув, он склонил голову набок и, глядя в море, прислушался, а потом, хныча и скуля, побежал назад поторопить хозяина.
   - Я иду, Моряк, иду...
   Эрик влез в синие линялые джинсы, чёрный шерстяной свитер и сунул ноги в старые охотничьи башмаки. И пока завязывал шнурки, Моряк нетерпеливо дёргал и теребил его за рукав.
   Эрик вышел на гранитную площадку и посмотрел на восток. Занималось холодное промозглое утро, и большие валы внизу по-прежнему дробились о скалы. На горизонте едва различались слабые розовые лучи, сочащиеся сквозь серый покров туч. Дул свежий бриз, и покрывало тумана, стелясь над водой, медленно продвигалось к берегу.
   Моряк завыл опять, и Эрик увидел, как пар от собачьего дыхания оседает росой на морде и загривке, поблёскивая холодным светом, будто осколки разбитого стекла.
   Сквозь серую пелену пробился звон колокола, и он всматривался в туман, словно, собрав всю силу воли, хотел пронзить его взглядом. Он слышал, как люди выводят шхуны, построенные из дерева и стали, и прямым курсом уходят к промысловым банкам. И откуда-то из-за тумана, из-за низко висящих туч, над рябью неспокойного моря чуть проклюнулось жёлто-красное солнце. Начинался ещё один наполненный заботами день...
   Под неяркими лучами светила ветер принёс далёкий слабый крик, который взлетел до высочайшей ноты, задержался на ней, чуть дрожа от напряжения, и медленно стих. За ним второй - продолжительный визг, вопль тоски из тумана - иглой пронзил воздух. Вскоре вопль следовал за воплем, и Моряк отвечал им своим воем, в клочья разметав серую тишину. Звуки эхом разносились над водой и во влажном воздухе перекатывались туда и обратно.
   "Нарочно такого не придумаешь", - подумал Эрик. Но вот послышалось что-то ещё. Очень слабо. Словно небесные трубы заиграли фугу. Он весь обратился в слух. Вот опять. Ошибки нет. Космические звуки. Электронные. Такой гармонии не извлечь ни из одного инструмента в мире, даже из синтезатора. Теперь он ясно слышал эти звуки, несмотря на всё заглушающий рёв прибоя.
   Это были глубокие, вибрирующие, трепещущие звуки; звуки, которые скорее чувствуешь, чем слышишь; звуки, подобные басам церковного органа, такие низкие, что дребезжат витражи и звякают монеты в жертвенных блюдах. Это были тревожные звуки, и неслись они над водой издалека, словно работала огромная сирена, и в них сквозили тоска и отчаяние.
   Мурашки бежали по спине, когда Эрик слушал эти всхлипы и стоны, вопли и визг, звон и рёв, летящие с моря. Он до боли в глазах всматривался в ту сторону, откуда раздавались звуки, и опять пытался прожечь взглядом дыру в пелене тумана, чтобы разглядеть издающее их существо. Но туман не выдал и намёка на какие-нибудь очертания, и он похлопал в ладоши и подышал на них, чтобы прогнать утренний озноб и сырость.
   - КИТ! - наконец, воскликнул он. - Точно, Моряк, это песня кита. Я никогда такого не слыхал, но это наверняка кит, и, похоже, он в беде...
   Бросив взгляд на Эрика, Моряк стал вертеться и лаять, вилять хвостом, выделывать круги и восьмёрки. Эрик знал, ничто не может сравниться с леденящей кровь песней китов, в чистоте своей не поддающейся описанию. Там, в море, всё шло своим чередом, так же, как на заре Творения.
   Эрик рос в Джоунспорте, на побережье штата Мэн, бок о бок с приливами залива Фанди, и много раз в своей жизни слышал китов, но подобным песням внимал впервые, и его затрясло от возбуждения.
   Он заторопился назад, в дом, наспех проглотил завтрак из холодных бобов с сухарями, схватил этюдник и карандаши, повесил на плечо чёрный "Найкон" с широкоугольным объективом, и, сопровождаемый Моряком, поспешил по тропе к магазину Билов, а оттуда по грунтовке к пристани Финниганз-Харбора.
   Он без труда миновал 200-литровые бочки с топливом, завалы рыболовных снастей, сушилок с неводами, штабели ловушек для омаров и прошёл на край пристани.
   По пути остановился переговорить с двумя мужчинами, чинившими движок ярусолова. По их словам, предыдущим вечером во время шквала траулер с тремя рыбаками на борту подал сигнал бедствия, а потом, как сообщила береговая охрана, бесследно исчез.
   - Кто-то из наших? - спросил Эрик.
   - Нет, - ответил один из мужчин, - из Саут-Бристола. Всё время одна и та же ерунда: слишком много судов выходит в эти воды в последнее время. Куда это ты спозаранку, Эрик?
   - Я слышал сегодня китиху, хочу поискать.
   - В таком тумане?
   - Она кричала отчаянно. Мне кажется, она в беде...
   - Это где-то рядом с тем местом, где вчера предположительно затонула "Синди Сью".
   - Я найду её.
   - Не наскочи на рифы...
   - Ладно...
   Чтобы попасть в лодку-дори3, Эрику не нужно было, как другим, лазать по деревянным лестницам, потому что она была привязана к плавучей опоре, соединённой с пристанью сходнями, поднимавшимися и опускавшимися в такт с волнами.
   Главная пристань, помимо прочего, служила портом захода для иностранных судов: принять на борт топливо и воду, сделать срочный ремонт или укрыться на время от жестокой бури. Причалом одно время пользовался юный Том Элли, а когда Эрик перебрался на остров, капитан порта Гарри Басс разрешил пользоваться причалом и ему после того, как Том съехал на материк.
   Моряк был уже на борту; Эрик отвязал лодку, прыгнул в неё и веслом оттолкнулся от причала. Залив солярки, он ласково подкачал и провернул мотор, надеясь, что сегодня сбоев не будет.
   - Са-ха...
   Он попробовал во второй раз.
   - Са-ха, са-ха...
   И в третий.
   - Са-ха, са-ха, бам-тика-бам, тика-тика, бам-тика-бам, са-ха, са-ха...
   - Давай, давай, малышу нужны новые ботинки4...
   Встав в лодке и чуть не порвав шнур маховика пополам, он дал старенькому синему мотору "Эвинруд" четвёртый крепкий толчок - и тот, наконец, запыхтел и зафыркал.
   - Бам-тика-бам, тика-тика, бам-бам-бам-бам-бам!
   Отрегулировав, он заставил-таки мотор работать как миленького, включил передачу и медленно, натужно пошёл мимо выводка шхун и лодок, тихонько, словно морские птицы, дремлющих на якорях, и через несколько минут был уже возле Тюленьей бухты, у входа в Протоку.
   День стоял хмур, залив по-прежнему скрывался за низким валом морского тумана, густого, как гороховый суп, и в воздухе чувствовался запах дождя.
   У берега океан шумел и гремел. Он вдохнул поглубже и ощутил пряный йодный аромат бурых водорослей.
   В то утро отлив был отменно силён. Когда он вёл лодку через Протоку, отток воды был столь стремителен, что переход скорее можно было назвать спуском по диким речным перекатам, нежели скольжением через простой приливной проход к острову.
   Чёрная вода кипела, крутилась, шипела и неслась прочь белой пеной упругих зубчатых волн, увлекая его, будто пробковый поплавок, пока не вынесла в открытое море, где туман был уже не так плотен.
   Он повернул лодку на восток, и береговая линия скрылась из вида. Лодка поднималась и падала на волнах, прорезая путь в тёмной воде, его обдавало душем холодных брызг, и он пожалел, что не захватил дождевика, чтобы прикрыть этюдник и фотоаппарат.
   Моряк сидел на носу, как всегда, и лаял на волны. По правому борту над горизонтом, стараясь разогнать мглу, выглянуло солнце, но мрачный туман опять заслонил его.
   - Как тебе это нравится, Моряк? Мы сегодня катались на отливе, это точно. Ты там веди себя поприличней. Бултыхнёшься за борт, как я тебя вытащу? - Эрик старался перекричать шум рокочущего мотора, влекущего лодку по неспокойному морю.
   Моряк был крупной собакой. В холке достигал 33 дюймов, и весил 220 фунтов. На 40 фунтов больше самого Эрика, если верить рыбным весам в одном из доков.
   Примерно в миле от берега Эрик заглушил мотор и пустил лодку в дрейф. Он оставил бандану дома, и длинные золотистые пряди всё время падали на лицо. Он понимал, что при такой погоде трудно обнаружить кита, но надеялся определить местоположение самки, если та подаст голос.
   Около получаса, покачиваясь на волнах, он не слышал ничего, а затем из туманного сумрака, эхом отразившись от воды и заставив лодку вибрировать, донёсся глубокий, дребезжащий звук.
   Он завёл мотор и медленно направил дори в сторону звука, поближе к киту, и вдруг в тумане открылся просвет, будто кто-то колуном развалил туман надвое.
   Он отошёл от острова уже более чем на две мили; прищурив синие решительные глаза, он видел, как нечто, похожее на гранитную глыбу, поднимается из воды. Он выключил мотор и снова услышал звук.
   От этих нот мороз подирал по коже. Чёрная глыба была протяжённа и округла, она двигалась, и там, где она прошла, над водой зависало облачко красноватого пара.
   Самка всплывала и с шипением выдыхала воздух; Эрик поднял мотор и начал грести, держась на почтительном расстоянии.
   Небо очищалось, с юго-запада подул свежий ветер. Слева от лодки одинокая крачка ныряла за пищей, но он всё внимание обратил на кита.
   Неожиданно самка выскочила из воды и, сверкнув белым брюхом, рухнула на бок. Это был финвал4, второе по величине животное, обитающее на Земле.
   Она была огромна, больше динозавров, в длину достигала 75-ти футов и весила никак не меньше 80-ти тонн. "Только синий кит5 крупнее", - подумал он.
   Эрик внимательно проследил за тем, как она ушла на глубину, взвихрив хвостовыми плавниками кипящие водовороты величиною с добрый дом.
   Через минуту блестящий чёрный дышащий холм всплыл на поверхность; кровавый пар взвился в воздух 20-футовым столбом, завис красной пеленой на фоне поднимающегося солнца и медленно рассеялся, а животное, показавшись во всю длину, снова ушло под воду.
   На секунду солнце накрыла череда розовато-серых облаков, и поверхность моря стала матово-серебристой. Но солнце вернулось, и он увидел, как с блестящей чёрной спины стекает вода.
   - Взгляни, какая у неё пасть, Моряк... проглотит нас с тобой и лодку в придачу. Но что же с ней стряслось?
   Медленным движениям животного не доставало силы и грации, дыхание его учащалось. Эрик опять услышал звуки: протяжные низкие тоны, почти стоны, вперемешку со странными пульсирующими высокими модуляциями. Будто глас не от мира сего, но звучащий, казалось, в полной гармонии с вечным, первобытным биением моря. Он понял, что льётся прощальная песня умирающего финвала; немногим доводилось слышать её.
   Он смотрел на самку, а она смотрела на него и, словно извиняясь, просила о помощи, и он понимал её муки, и ужас, и растерянность, и боль.
   На спине кита зияла страшная рана, рассказавшая Эрику всё. Бедное создание было загарпунено, но каким-то образом железо не удержалось в теле и животное ухитрилось сбежать от китобойного судна. Конечно, самку преследовали, но когда она углубилась в территориальные воды США, охотники, скорее всего, махнули на раненое животное рукой, и она несколько дней плыла к спасительному берегу, теряя последние силы, и вот теперь, агонизируя, жадно хватала воздух и цеплялась за жизнь.
   Но никто и ничем помочь ей уже не мог7.
   Эрик прикинул, что граната взорвалась недостаточно глубоко, чтобы прикончить самку наверняка. Смертельно поражённое животное снова изрыгнуло кровь, и в воздухе надолго зависло облачко красного пара.
   Самка смотрела на него большим, полным грусти глазом, её голова, плавники и часть спины возвышались над водой.
   Финвалы моногамны, не расстаются всю жизнь, и он размышлял, удалось ли китобоям загарпунить также и её самца.
   Кит закричал опять. Это был тот же низкий вибрирующий стон, что и раньше, та же бесплодная просьба о помощи.
   Кит выскочил из воды ещё раз и завалился на бок, подняв тучу брызг и пара и пустив мощную волну, которая захлестнула лодку и чуть не смыла Моряка за борт.
   Самка покачалась на воде, вытянулась и выпустила уже не очень высокий фонтан тёмной крови, окрасив море в багровый цвет. Она хотела ударить хвостом, но сил не хватило, и она затрепетала в последних судорогах. Теперь она лежала почти неподвижно и, пока остатки жизни покидали её, как крылом помахивала огромным грудным плавником.
   Через несколько минут она умерла.
  
  
   ГЛАВА 2. "ВЛАСТЕЛИНЫ ГЛУБИН"
  
   "Вы только подумайте, до чего коварно море: самые жуткие существа проплывают под водой почти незаметные, предательски прячась под божественной синевой. А как блистательно красивы бывают порой свирепейшие из его обитателей, например, акула, во всём совершенстве своего облика. Подумайте также о кровожадности, царящей в море, ведь все его обитатели охотятся друг за другом и от сотворения мира ведут между собой кровавую войну".
  
   Эрик знал, что обязательно появятся огромные океанские акулы поживиться качающейся на волнах тушей. И они приплыли, и они были не одни. На поблёскивающей спине кита собралась туча крикливых чаек и терпеливо ожидала начала пиршества.
   Первая акула приплыла почти сразу, за ней другая, и вот их уже десять, двадцать, тридцать - всё синие акулы1, властелины глубин от 8-ми до 12-ти футов в длину, с заострёнными мордами, гибкими телами и большими, ничего не выражающими глазами. Голодная стая хищников кружила вокруг кита - штук, наверное, сорок, или больше - и вместе с птицами ждала дележа останков.
   "Откуда они взялись так быстро? - подумал Эрик. - В этих водах не так-то много акул". И он решил, что они следовали по кровавому следу, оставляемому самкой, и ждали счастливого случая. Почтительно избегая огромной силы, многие дни они следовали у неё в хвосте, в любую секунду готовые взять верх при первом же проявлении слабости.
   Соблюдая предосторожности, они неторопливо кружили вокруг тёплого тела кита. Казалось, они понимали, что добыча никуда не денется.
   Так продолжалось больше часа, ни одна из акул не решалась атаковать самку. Они не были уверены, что она мертва, и чтобы убедиться в этом, слегка касались её, едва задевая, как бы проверяя её реакцию: раз за разом, одна за другой, но пока не делая попыток укусить.
   Вдруг одна акула покрупней неуловимо метнулась к туше, на миг открыла полную лезвий пасть и сделала молниеносный укус, срезав добрую порцию шкуры и жира.
   И словно прозвенел звонок к обеду.
   Подготовка кончилась и уступила место безумию обжорства: акулы кинулись делить между собой 80-тонную трапезу, проделывая в теле кита нелепые и страшные дыры размером с баскетбольный мяч.
   Через несколько минут туша уже колыхалась в волнах собственной крови. Яркие кровавые пятна на воде росли и ширились, и от их вида становилось не по себе.
   Лучи поднимающегося солнца отражались от красного моря и освещали загорелое, покрытое сетью морщинок лицо Эрика пунцовым румянцем.
   Акулы бороздили поверхность моря, метались серыми тенями, словно северные волки в сумерках, спинными плавниками рассекая воду, и легко, как мороженое, кромсали и резали на куски шкуру, жир и мясо.
   Кольцо неукротимых акул напугало Эрика, и он нервно поскрёб в рыжей бороде и усах. Из оставляемых акулами ран ручьями лилась багровая кровь и несмываемой люминесцентной краской растекалась по воде.
   Почти не делая движений, синие акулы подплывали к розовому остову, а из-под туши, оттуда, где всё растворялось в тени, новые акулы уже спешили на пир: песчаные, тигровые и сельдевые - и зрелище одновременно и пленяло, и отталкивало. Глядя на куски истекающего кровью мяса, Эрик обратил мысленный взор на собственное бытие.
   Он словно перенёсся во времена предков-викингов, которые пили кровь из черепов своих врагов и называли раем разгул и резню Валгаллы.
   "Хотя, - подумал он, - есть что-то восхитительное, почти божественное в этом безмолвном присутствии акул, в осознании того факта, что подобные сцены разыгрывались бессчётное количество раз в тех или иных декорациях со времён девонского периода, отстоящего почти на четыреста миллионов лет назад, и что человек, господствующий над миром животных и способный разрушить планету Земля в ядерном пожаре, живёт по соседству с ними всего каких-то четыре миллиона лет. Вот уж воистину новичок..."
   Акулы, как могильщики, были готовы похоронить кита в море, и наводили на мысль о потерпевших крушение моряках и пассажирах рухнувших в море самолётов.
   "Жизнь всегда так или иначе питает смерть", - размышлял Эрик. В океане ничто не умирает от старости, даже властелины глубин, ибо, когда плоть становится слабой, приходят акулы. В первобытности морей продолжается борьба за выживание так же, как везде, с той же древней жестокостью. Выживают сильнейшие из сильных; слабые, больные, убогие становятся пищей.
   Там, за плечами, целый мир, где притаившиеся звери прячутся за тонким слоем сверкающего лоском цивилизованного поведения, где большие пожирают маленьких, а счастливые грабят несчастных. "И вот здесь, прямо перед тобой, то же самое. Есть ли какой-нибудь выход?"
   Но выход - Эрик был уверен - это только мечта, волшебная детская сказка. Война ли его этому научила? И разве думал он, что здесь будет иначе?
   Если честно, думал бы, если б мог убраться отсюда куда подальше...
   Ярость этого нападения, в котором ничто не пропадало, напомнила ему молодых американских солдат, рвущих золотые коронки из челюстей мёртвых, сведённых трупным окоченением северных вьетнамцев; солдат, отрезающих уши, выкалывающих глаза, отсекающих пенисы и рубящих головы - и всё только ради смеха.
   Она напомнила о пронырливых бригадах эффективной зачистки джунглей - о мириадах личинок, пожирающих распухшие мёртвые тела врагов, брошенных истлевать под безжалостным тропическим солнцем.
   С другой стороны, она напомнила ему о смерти в цивилизованном обществе Северной Америки. О том, как умирает человек и, если он был стар, обеспечен и не имел прямых наследников, как родственники ночными ворами врываются в его дом и растаскивают ценности, в то время как старику припудривают нос в погребальной конторе. Как близкие воруют пожитки мертвеца, не потому что хотят оставить себе что-то на память или из нужды, а просто из непреодолимой алчности. "Такие люди, - подумал он, - есть повсюду, они как падальные мухи, и одно их объединяет с акулами открытых морей. То, что они - выжившие, и смерть вскармливает их: старинными дедовскими часами ли за четыре тысячи долларов или куском ворвани2 в сорок фунтов..."
   Морские волки торопились ободрать самку до костей, пока та не утонула.
   Около пятидесяти акул бросались на остов и набивали утробу. Иногда, чтобы ухватить кусок, некоторые на полкорпуса выскакивали из воды и, сомкнув челюсти, до 20 секунд зависали на туше.
   Звуки пиршества заставляли трепетать: плоть рвалось, челюсти грызли и чавкали, а тела выдирающих куски акул влажно шлёпались друг о дружку. Внутренности кита вывалились наружу, кровь разливалась всё шире и привлекала новых хищников.
   Поднялся ветер; Эрик истратил целую катушку цветной фотоплёнки на акулий обед, потом взялся за этюдник и карандаш и быстро набрасывал буйный пир, которому стал свидетелем.
   Прошёл час. За ним другой. Потом третий.
   Акулы сожрали весь жир почти в фут толщиной и добрались до мяса. Они жутко копошились в ране: смыкали челюсти, посверкивая зубами, и, переворачиваясь на спину, отрывали ломти. То, что начиналось дырой, оборачивалось пещерой, а они всё вгрызались в тушу, хлестали и били хвостами и расплёскивали лившуюся в море кровь.
   Вокруг лодки, качавшейся на сплошь багровых волнах, дрейфовали клочки и ошмётки ворвани.
   Акулы двигались кругами, навстречу и наперерез друг другу, как гольяны в ведре для наживки: синие акулы и акулы-молоты от 12-ти до 14-ти футов длиной, обтекаемые и гладкие, грациозные и безмятежные; двигались размеренно, величественно, неудержимо.
   Акулы локомотивами устремлялись в образовавшуюся полость в туше и впивались, страшно сотрясаясь телами, словно их било высоковольтным током и не отпускало; мясо оказывалось в пасти, и они отваливали, вспенивая воду и судорожно двигая при этом челюстями и глотая, и по мордам струились кровавые шлейфы.
   Рана достигла размеров лодки-дори. Из творения невыразимой красоты кит превратился в нечто бесформенное и отталкивающее. Исчезло сверхъестественное величие, а вид кровавой бойни вызывал тошноту. Море становилось сальным от толстой плёнки темнеющей, свёртывающейся крови, от частиц ворвани и мяса, - и всё это липло к лодке.
   Уже несколько часов течением разносило запах смерти, и новые акулы плыли на этот запах, словно по карте находя дорогу на пиршество. Между тем, вибрации самих акул, миллионами лет эволюции доведённых до высших пределов совершенства, вызывали чувство слабости и обречённости у прочих обитателей моря.
   Пир был в полном разгаре. Вдруг что-то ударило в днище лодки, и Эрик выронил этюдник. Он завертел головой. Примерно в 25-ти футах от левого борта волны уверенно резал спинной плавник, на фут с лишним выступающий из воды.
   Большая акула покружила вокруг дори и пошла на новый виток. Она с силой задела хвостом нос лодки так, что её развернуло, и Эрик услышал треск дерева.
   Акула повернула и заскользила прямо на него. Эрик привстал, чтобы лучше видеть, и акула, пролетая мимо, легла на бок и показала ярко-белое брюхо. Прямо из воды в него вперился чёрный глаз - большой чёрный глаз без зрачка, упорный и жестокий, похожий на кусок угля. Большая рыба была длиннее дори, огромна в обхвате и имела невероятные режущие зубы.
   Это была белая акула3, акула-людоед, он теперь ясно её видел: самая опасная рыба моря.
   Работая хвостом, акула проплыла к киту, и другие словно растворились.
   В ту же секунду большая волна качнула лодку, Эрик не удержался на ногах и вывалился за борт. Он падал в темноту - глубже, глубже, глубже. Вода - холодная, обжигающе холодная, - острой болью вмиг пробрала до костей. Осязаемо, со всех сторон, сдавило безмолвие глубины. Он опускался всё ниже в ледяную воду, пока не почувствовал, что едва может двигаться и давление сжимает клещами барабанные перепонки и пазухи, и осознал, что пришла беда. От холода перехватило дыхание; он открыл было рот, но в него хлынула вода, и он захлебнулся.
   Нужно скорее наверх. В красном мраке носились тени: это под ним, на 30-футовой глубине, метались акулы.
   Он задыхался и видел, как хрустальные пузырьки углекислого газа поднимаются вверх и медленно танцуют на переливающейся поверхности воды перед тем, как лопнуть. Тяжёлая намокшая одежда тянула вниз, в темноту.
   Уже кружилась голова, мышцы ног, рук, груди сводило судорогой. Внутренности выворачивало, он хватал воду, и глаза лезли из орбит шариками для пинг-понга. Он хотел кричать, но в лёгких не оставалось кислорода, и он бешено заколотил руками и ногами - скорей наверх - один только вдох - только бы акулы не напали.
   "Смерть уже владела однажды моим телом. Я мог бы погибнуть, - подумал он. - Глупая неловкость - и конец".
   Такая же паника и ужас охватывали его в боях на Нагорье, когда пули впивались в деревья в дюйме от головы, когда вокруг падали убитые и раненые. Он барахтался и грёб наверх, но выплывал медленно, несмотря на выталкивающую силу солёной воды; и когда голова показалась из пучины, он снова увидел дневной свет и смог, наконец, сделать вдох. Сердце бешено колотилось, он поплыл к лодке, с шумом втягивая воздух, но, казалось, кислорода лёгким не хватало. Руки и ноги словно налились свинцом, мышцы окоченели, судорога только усилилась.
   Озноб сковывал тело, проникал в грудь, багровые волны захлёстывали его, не давали дышать. Отплёвываясь и задыхаясь, он был один в этих первобытных просторах, за пределами слышимости человеческого голоса.
   Из последних сил, срываясь и царапаясь, он тянулся ухватиться за борт лодки, но не мог выскочить из воды достаточно высоко, чтобы зацепиться. В каждом дюйме его поджарого тела струился адреналин, и ему удалось-таки каким-то образом ухватиться за планширь и кое-как втащить и плюхнуть себя в лодку мороженой треской - вымотанного, обессиленного, всхлипывающего от удушья.
   Большая рыба повернула, сделала два быстрых гребка серповидным хвостом и, оказавшись в шести футах от лодки, подняла морду, махнула хвостом вперёд-назад и выскочила из воды, как пытающаяся осмотреться касатка.
   Эрик с синими губами лежал на дне лодки, стучал зубами, трясся от холода и страха и не мог отдышаться.
   Голова и жабры акулы поднялись из воды, и несколько мгновений она смотрела на него своими страшными глазами, выставив сложенные грудные плавники, бело-серую морду и ужасные зубы, потом скользнула назад под воду и тихо исчезла.
   Эрик, шатаясь, приподнялся на ноги, сел и увидел, что треугольный плавник огибает носовую часть. Вдруг, отбросив колебания, акула торпедой помчалась к лодке в слепой и яростной атаке. Жутких глаз почти не видно, пасть слегка приоткрыта, чтобы воде свободно пройти сквозь жабры. Она неслась - ближе, ближе. За несколько футов до кормы с каким-то металлическим звуком она клацнула челюстями и - налетела на лодку.
   Моряк, который припадал на лапы, скулил, пытаясь укрыться хоть где-нибудь, и бегал по лодке из конца в конец, взвыл и завизжал как свинья.
   Акулья пасть, более трёх футов в поперечнике, похожая на оживший медвежий капкан, утыканная белыми, блещущими, пилообразными, как мясные ножи, зубами, впилась в дерево, круша его и дробя, грызя и пережёвывая.
   Эрика швырнуло плашмя на дно, он слышал сопение, скрежет и щёлканье зубов. Лодка дрожала под натиском, акула навалилась на неё всей тушей и в бешеных конвульсиях трепала, как это делают собаки с тряпичными куклами; она содрала одну дюймовую планку у транца, и в щель хлынула вода.
   Неожиданно она отпустила и ушла под воду. В лёгкой туманной дымке, вернувшейся вспять, Эрик потерял спинной плавник из виду. Но через несколько минут, подрагивая, он снова резал море, уже справа: акула ракетой мчалась на лодку, быстро загребая хвостом. На полной скорости на Эрика летела белая смерть.
   Он схватил ржавый тесак, валявшийся на носу, приподнялся и высоко занёс железо над головой, ожидая атаки.
   - Попробуй достань меня, сука! - крикнул он. - Я выколю твои блядские глаза!
   Большая рыба задрала бледную коническую морду и разинула огромную пасть; черные безжизненные, как у куклы, глаза побелели, словно зрачки их закатились, оставив рыбу слепой в момент нападения. Эрик ударил, но вместо глаза тесак угодил по разверстым челюстям.
   Акула дёрнула головой и в долю секунды с хрустом отхватила левую руку в шести дюймах выше запястья, легко, словно мягкое масло, пронзив кожу, мышцы, кость; быстрее, чем управился бы врач с хирургической пилой, и почти без боли. Рыба целиком заглотила руку и тесак, плюхнулась в воду, неторопливо поводила головой из стороны в сторону и нырнула, мощно ударив хвостом.
   - Ай-и-и-иииии! - закричал Эрик и уставился, содрогаясь, на неровный обрубок розовой плоти и кости.
   Кровь хлынула в лодку, в которой на фут уже плескалась вода. Моряк вопил и носился по медленно тонущей лодке.
   Накатила боль, от вида потерянной конечности подступила тошнота, в глазах потемнело. Он крикнул было в туман о помощи, но голоса своего не услышал. Он знал, что вокруг никого нет и звать бесполезно. От потери крови наступил шок. Тело, вымотанное и переохлаждённое коротким барахтаньем в воде, с кровью теряло последнее тепло.
   Лодка уходила под воду, дюйм за дюймом.
   Туман становился плотней; нужно было наложить жгут и забинтовать руку, чтобы остановить кровотечение; лодка погружалась глубже, и он опасался, что если не истечёт кровью и не утонет, то акула вернётся довершить начатое и прикончит их обоих - его и Моряка.
   Он кое-как перетянул куском швартовочного каната истекающую кровью руку и, с трудом дыша, обмяк и стал терять сознание. Он пытался побороть беспамятство, но упал лицом вниз - и наступила тьма.
   Позднее - он не ведал, сколько прошло времени, - он пришёл в себя и корчился в немых муках, пока не услышал нечто похожее на звуки дизельного двигателя, пробивающиеся сквозь туман, очень далёкие, но приближающиеся. Он хотел закричать, но тьма снова поглотила его.
   Верёвка на руке ослабла, алая кровь из раны потекла сильнее, глаза закатились, и тело стало холодным, а лицо пепельно-серым, как у трупа...
  
  
   ГЛАВА 3. "СЧАСТЬЕ, ЧТО ОСТАЛСЯ ЖИВ"
  
   "Тэштиго уходил безвозвратно на дно морское! В следующее мгновение громкий всплеск провозгласил, что мой храбрый Квикег бросился на помощь".
  
   - Где я? - позвал Эрик.
   В ответ - тишина.
   - Эй, есть кто-нибудь? - пробормотал он и сел на кровати, огладывая комнату.
   Вразвалку вплыла сиделка средних лет, с опухшими лодыжками, в ортопедической обуви, с широкими, как ловушка для омаров, ягодицами и большой, отвислой грудью.
   - Здравствуйте, мистер Дэниелсон. Как вы себя чувствуете?
   - Где я? Ведь не умер же я и не взлетел на небеса? - повторил он вопрос, разглядывая забинтованный обрубок и торчащую из правого плеча внутривенную иглу.
   - Вы в послеоперационном покое, вы сильно устали и...
   - Где я? Что происходит?
   - Вы в больнице Святого Михаила, в Бутбэе. Вам только что сделали операцию, мистер Дэниелсон. Вы потеряли много крови. Вам повезло, что вы живы. А сейчас ложитесь и отдохните...
   - О-о-о-о... - выдохнул Эрик, снова осматривая комнату.
   - Вы не представляете, как вам повезло, что остались живы.
   - Это действительно послеоперационный покой? Больше смахивает на морг... всё такое белое, стерильное. Сюда вы кладёте людей умирать, тех, кто не вытянет? Это та палата святой лжи, что в конце коридора?
   - Конечно, нет...
   - Тогда чьё...
   - Я же сказала, что это послеоперационный покой.
   - ... это тело рядом со мной?
   - Это мистер Клингер.
   - Кто?
   - Больной, которому сделали операцию сразу после вас. А теперь вы должны лечь...
   - Зачем?
   - Потому что я настаиваю.
   - Он живой?
   - Прошу вас, не заставляйте меня звать санитара.
   - Он не шевелится... мне кажется, он мёртв... видите, как он лежит с закрытыми глазами? Такой умиротворённый...
   - С мистером Клингером всё в порядке, скоро он придёт в себя.
   - Правда? Вы настоящая сиделка. Таких больших и уверенных, как вы, наверняка специально сажают в послеоперационную палату, чтобы выживший пациент не удрал после операции, не заплатив по счетам.
   - Ложитесь, ложитесь... - улыбалась сиделка.
   - Как вас зовут?
   - Сестра Мэрдок, - ответила она и показала на чёрную бирку с именем, пришпиленную к халату.
   - Айрис Мэрдок, дипломированная медсестра, - прочёл Эрик. - Хорошее имя.
   - Спасибо.
   - Айрис, я хочу домой.
   - Боюсь, вы проведёте в больнице ещё несколько дней, мистер Дэниелсон.
   - Зовите меня Эрик. Мистером Дэниелсоном зовут моего отца.
   - Хорошо, Эрик.
   - Так-то лучше.
   - Как вы себя чувствуете? Болит?
   - Немного...
   - Кружится голова?
   - Да, чуть-чуть не по себе...
   - Это нормально. Ложитесь, и я прослежу, чтобы вас поскорей перевели в палату.
   - Айрис, что с моей рукой?
   - Операция прошла хорошо. Врач навестит вас, как только вас переведут наверх.
   - Я не очень покладистый пациент. Больницы вгоняют меня в тоску. Белый цвет, повсюду суетятся люди, противные запахи. Скажите, а где эти хорошенькие маленькие сестрички?
   - А что?
   - Спинку помять...
   - Разве болит?
   - Я же сказал...
   - Если вы думаете об этом, значит, вам лучше, чем я предполагала. Может быть, я смогу вам помочь...
   - Нет-нет, я хочу, чтобы мышцы моей спины размяли юные ручки.
   - Но...
   - Нет, Айрис!
   - Разрешите мне только... - сестра Мэрдок улыбалась и уже тянулась к нему.
   - Не-е-ет...
   - Я помогу, если вы...
   - Вы же слышали меня.
   - Значит, вам не будут массировать спину.
   - О, ну если так, что ж...
   - Вы сильно устали, Эрик, - сказала Айрис и стала массировать ему спину, нанеся крем. - Вы потеряли много крови. Вам повезло, что вы остались в живых.
   - Сколько раз вы будете мне это повторять?
   - Простите.
   - На душе тоскливо.
   - Как вам вот здесь?
   - Прекрасно, у вас умелые руки, Айрис...
   - Вам нужно отдохнуть. Я позабочусь о вашем переводе наверх.
   - Как я сюда попал?
   - Это всё ваш друг, мистер Фрост. Он рыбак с острова Рождества, не так ли?
   - Чарли?
   - Да...
   - Чарли Фрост? Дьявол меня побери! Кто бы мог подумать...
   - Он спас вас и привёз к больничной пристани сегодня утром, а санитарная команда доставила вас уже сюда. Летела во весь опор, мы вас чуть не потеряли.
   - Господи боже, а Моряк? Мой пёс, Моряк! Вы знаете, что с ним?
   - С ним всё в порядке. Он был в лодке, когда вас привезли. Мистер Фрост обещал позаботиться о нём.
   - Ух...
   - О-о-о, Стелла, о-о-о, Стелла... - раздался стон с соседней койки.
   - Айрис, мистера Клингера мучает кошмар.
   - Он приходит в себя и зовёт жену.
   - А...
   - Всё позади, всё хорошо, мистер Клингер. Как вы себя чувствуете?
   - О-о-о, Стелла, где ты, Стелла...
   - Как вы себя чувствуете, мистер Клингер?
   Мистер Клингер поморщился, чуть приоткрыл глаза, обнажил зубы и громко застонал. Потом выпустил газы. Три раза. Очень отчётливо. Эрик засмеялся.
   - Вы слышали это, Айрис? С Клингером всё в полном ажуре. Он бздит, как затравленная мышь: "Пи-пи-пи..."
   - Занимайтесь собой, Эрик...
   - Ха-ха-ха-ха...
   - Мистер Клингер, операция прошла удачно. Вы в послеоперационном покое, когда вас переведут наверх, вы увидитесь со своей женой. Что-нибудь болит?
   - Айрис, могу я повидаться с моим псом, если Чарли приведёт его сюда?
   - Лежите и не напрягайтесь, мистер Клингер. У вас всё в порядке, всё будет замечательно.
   - Псст, Айрис...
   - Что вы сказали?
   - Я спросил, можно ли Моряку навестить меня здесь, - прошептал Эрик.
   - Конечно, нет, здесь больница, собакам сюда нельзя. Эрик, вы что, поглупели от анестезии?
   - Клингер встретится со Стеллой. А моя семья - это Моряк...
   - Простите, но собакам запрещено...
   - Чёрт! А где доктор?
   - Он пока в операционной.
   - Как его зовут?
   - Доктор Диттман.
   - Баклуши бил, наверное, весь мединститут...
   - Безусловно, нет...
   - Хорошо кромсает?
   - Лучше всех.
   - Так когда же я увижу этого доктора Диттмана?
   - Сегодня вечером, я полагаю.
   - Который час?
   - Три тридцать, - сказала сиделка, поглядев на игрушечные часики с Микки Маусом.
   - Дня?
   - Да.
   - Ясно...
   - Послушайте, Эрик, попытайтесь расслабиться.
   - Попробую...
   Не говоря больше ни слова, она пощупала его пульс, ободряюще улыбнулась и вышла из покоя в холл, шаркая толстыми резиновыми подошвами по гладкому серому кафельному полу.
  
  
   ГЛАВА 4. "КАПИТАН КРЮК"
  
   "- Но каков же тот урок, что преподносит нам книга Ионы? - спросил отец Мэппл. - Всем нам, грешным людям, это урок потому, что здесь рассказывается о грехе, о закосневшей душе, о внезапно пробудившемся страхе, скором наказании, о раскаянии, молитве и, наконец, о спасении и радости Ионы. Грех сына Амафии был в своенравном неподчинении воле Господней".
  
   Вскоре санитар помог Эрику перебраться в отдельную палату хирургического отделения; около пяти часов, завершая ежедневный обход, заглянул больничный капеллан поболтать по-приятельски.
   - Здравствуйте, мистер Дэниелсон, меня зовут преподобный Эзикиел Гринтисл. Отец Зик, если хотите...
   "О нет, - подумал Эрик, - коммандос господа, больничкин попик. Нужен мне его визит как полиомиелит, острая зубная боль, рак яичек и сибирская язва, чёрт бы его побрал!"
   Эрик отошёл от официальной религии, ещё будучи подростком, и с тех пор смеялся над "небесными штурманами" и пустыми поучениями о бессмертии души. Он верил только в абсолютное бессмертие прекрасно исполненного холста, по крайней мере, так было до недавнего времени. Но то, что произошло с ним в море, вдруг живо, в жутких подробностях всплыло в его мозгу. Он оказался на краю гибели, и его спасли.
   - Заходите, заходите, отец Зик. Видеть вас - всё равно что получать деньги из дома!
   - Так ли?
   - Конечно, ведь вы мой первый посетитель.
   - Как вы себя чувствуете, мистер Дэниелсон?
   - Сестрички здесь хорошо делают уколы. Меня почти уломали согласиться на светские шприцы. Для поправки дают морфин, а сейчас я торчу от демерола. Вы не поверите в то, что я вижу. Вот только что я смотрел на свою грудь. Через прозрачную кожу видел внутри себя двух безобразных белых котов со злыми оранжевыми глазищами. Они дрались за кусок мяса, я пригляделся и понял, что кусок мяса - моё сердце. Я потянулся схватить их за шиворот, а они проскочили сквозь мою кожу - кожа, кстати, на мне была шиворот-навыворот - и впились в мою шею. А потом началась другая галлюцинация...
   Как будто я приклеен к фиолетовой мультяшной дорожке, убегающей в мою голову. Эта дорожка приводит меня к таким местам в мозгу, о существовании которых я и не догадывался. То есть это было путешествие в самое сердце тьмы, Зик, в самый ад, который будет почище того, что придумал Данте. Да, с самой войны не было у меня таких убойных приходов. А как прошёл ваш день?
   - Вы чувствуете боль?
   - Ну что вы, я на седьмом небе, я вижу, как на пушистых облаках ангелы с нимбами над головами играют на арфах, слышу, как господь поёт a cappella вселенскую симфонию...
   - Понимаю...
   - Это ваше отделение, не правда ли, отец? И причина, почему вы здесь...
   - О чём вы говорите?
   - О боге, ангелах, арфах, Жемчужных вратах, о святом Петре, о жизни загробной. Вы ведь собираетесь молиться, умолять небеса и тем самым всё вокруг делать лучше?
   - Я, а-хм, - преподобный Гринтисл прочистил горло, - я знаю, что вы не просили, чтобы я пришёл...
   - Не просил. Но всё равно знаю, зачем вы здесь. Я грешник, в этом нет сомнения. А вы - человек божий, вьющий круги вокруг больных, убогих, параличных и немощных. Как дважды два четыре, а? Один только вопрос: вы хороший божий человек или плохой? Я скажу вам, что не дал бы и цента, чтобы слушать плохого. Вы ведь знаете, что господь затыкает уши ватой, когда молятся плохие: "Ой, блин, только не этот и не его скулёж, у меня сегодня так болит голова..."
   - Безусловно, у вас свой путь понимания вещей, мистер Дэниелсон, - сказал преподобный, глянув в окно на бухту Милл-Коув. - Простите мне мой голос. Сегодня я был занят и так много говорил, что хриплю, как лягушка-бык.
   - Предупреждаю вас, святой отец, в церковь я не хожу. Религия мне нужна, как старой шлюхе очередной перепихон. Я ясно выражаюсь?
   - Церковь вас чем-то обидела, мистер Дэниелсон?
   - Скажем так: она разочаровала меня, оказалась лишней в моей жизни...
   - Очень жаль...
   - Ну, я лишь предупреждаю. Надеюсь, вы пришли не для того, чтобы молиться за меня и спасать мою грешную душу. За мой счёт вам не заработать ни одного очка в пользу обожаемого стройняшки Иисуса. Знаете, даже когда я был мальчишкой, я не очень-то доверял проповедям со всякими жуткими прикрасами, что любят сочинять ваши проповедники, только чтобы загуртовать стадо в загон. Я просто не могу поверить, чтобы бог мог создать нас и за какую-нибудь провинность отправить жариться в аду на веки вечные - без надежды на искупление.
   - Нет-нет, я здесь не для того, чтобы спасать вас, не поймите меня превратно... Просто я слышал, чтС сегодня с вами случилось в море. Это ужасно! Беда! Вы счастливчик, мистер Дэниелсон, настоящий счастливчик. Само небо вам улыбнулось. Я верю, что лишь благодаря божьему промыслу вы до сих пор живы.
   - Может быть. Каждый день случаются чудеса, а теперь и я одно из этих чудес. Такова реальность, как тот фокус с хлебами из Библии, а, святой отец?
   - Да, да, - хихикнул преподобный Гринтисл, - как из Библии.
   Маленький старичок с белым воротничком, одетый в чёрное с головы до ног, с Библией в одной руке и палкой в другой, носил такой огромный горб на спине, что при ходьбе сгибался пополам и смотрел в землю. Лицо его усеивали безобразные шишки: эту кожную болезнь, похожую на сухую проказу и, вероятно, неизлечимую, он заработал, будучи миссионером в чёрной Африке.
   - Пути господни неисповедимы, так, преподобный?
   - Да, мистер Дэниелсон, именно так.
   - Послушайте, святой отец, если мы будем продолжать в том же духе, то мне нужно вам кое-что сказать. Прежде всего, давайте говорить не о религии, а о духовности. О высшей силе1, а не о боге.
   - Официальная религия, мистер Дэниелсон, несёт веру в массы и имеет единого бога.
   - Да, точно так, как Макдональдс снабжает массы гамбургерами и имеет единого председателя правления. И Макдональдс обесценил слово "гамбургер" так же, как официальная религия стремится обесценить некоторые самые святые слова.
   - Когда вы слышите слово "бог", с чем вы его ассоциируете, мистер Дэниелсон?
   - Я соотношу его с лицемерием официальной религии. Это слово так затаскано и потрёпано, что ничего уже не значит для меня.
   - Что же сделала вам церковь?
   - Меня никогда не заботило ни фарисейское мнение о "них" и о "нас", о посещающих воскресную церковь христианах и о грешниках, ни самодовольная мысль о том, что спасутся только те, кто ходит в церковь, а кто нет, тот будет проклят. Я ненавидел церковь за это, но с тех пор я примирился, и нет больше во мне той страстной неразбавленной ненависти к ней, как бывало. Но я не вернусь к ней. Когда я ушёл, то ушёл навсегда. И возврата нет. Не войти больше в дом...
   - А как же принципы? Вы их тоже оставили?
   - У всех религий хорошие принципы. У всех схожие идеи любви. Они все желают помочь человечеству чрез упорядочение духовной жизни. И посему надеются, что их-то цветы будут к лицу человекам. И Иисус, и Будда, и Кришна, и Конфуций, и Магомет - все проповедовали принцип любви к ближнему.
   - Хм-м-м-м...
   - Но основополагающие принципы - это всего лишь дорожные знаки на духовном пути к просветлению, по которому мы все идём, и ты должен усвоить эти принципы, прежде чем начать поиск смысла. Религии - это разные дороги к одному - к единому богу: там все они сходятся. И в отличие от конкретных религиозных конфессий богу наплевать, каким путём ты приходишь к нему, он не делает различий. Кто-то приходит с помощью "Анонимных алкоголиков". А кто-то - через дзен-буддизм.
   - Я помогу вам: есть ли у церкви - скажем так - какие-нибудь слабости? Да, конечно, вот то слово, которое я пытался подыскать...
   - Вы читали "Письма Баламута" Клайва С. Льюиса2, роман в назидательных письмах от старого чёрта Баламута к племяннику Гнусику, юному чёртику, чья задача состоит в искушении и развращении духовной жизни молодого человека?
   - Нет, не припоминаю...
   - Вам бы понравилось, полагаю. Это хорошая книга, вам стоит её прочесть, потому что в ней дан мудрый и глубокий анализ сильных и слабых сторон христианства.
   - Мы все грешники, мистер Дэниелсон. Все попадаем впросак, делаем ошибки и путаемся, принимаем решения, основываясь на собственной воле, вместо того чтобы полагаться на того, кто добр, справедлив и любит нас.
   - А когда вы удаляетесь от света высшей силы - это так вы понимаете его - вы попадаете во мрак, правда?
   - Да, конечно, быть грешником - это единственная предпосылка принадлежности к церкви...
   - Вот именно, даже вы грешник. Безгрешным нечего делать в церкви. И если признаёшь свои грехи и раскаиваешься, то грехи стираются, господь выбрасывает их из головы, разве не так?
   - Да-да, конечно. И вы правы, я тоже грешник...
   - А раз грехи прощены, то можно пойти и снова совершать те же самые прегрешения. Снова и снова. Затем ты раскаиваешься, причащаешься, господь тебя прощает и выбрасывает твои прегрешения из памяти, словно компьютер после перезагрузки. Подумайте, что это означает. Можно жить жизнью, полной греха, а на смертном одре покаяться, заявить, что сожалеешь, - и твои грехи аннулированы. Подумайте, в каком мире мы бы жили, если б можно было поступать так в суде и о твоих преступлениях стирались бы записи из судейских голов, только потому, что ты повинился. Поразмышляйте над этим, преподобный! Но знаете ли, что особенно смущало меня, когда я рос?
   - Поделитесь же со мной, мистер Дэниелсон, скажите, что вас смущало, представьте, что я ваш отец, поведайте мне, сын мой, может быть, я смогу помочь...
   - Иисус той церкви, в которую я ходил, был нудным тихоней, добряком в тапочках. Приятный человек с красивым лицом, длинными волосами, нимбом над головой и с вечной, запечатлённой на губах улыбкой. Помню, он всегда гладил детей по головкам, как делают прожжённые политиканы во время избирательных компаний. Но в Евангелии он изображён человеком: в расстройстве и дурном настроении, в грусти и печали, в тревоге и страхе, иногда в ярости и страшном одиночестве. Он был настоящий и имел человеческий облик, как вы и я. Он был человеком, к которому я мог бы обратиться. Но попы в своих проповедях преподносили мне Иисуса не как человека, а как символ, как чертовски скучного картонного идола. И я никогда не знал, было ли у него чувство юмора, я никогда не слышал о его сексуальных пристрастиях. Хотел бы я знать, была ли у Иисуса какая-нибудь мелочь за душой, о которой никто понятия не имел. Хотел бы я знать, ходил ли он к проституткам, чтобы подточить рога, как это делал я во время войны. Не секрет, что ему нравилась Мария Магдалина, а она, скорее всего, была шлюхой. И ещё он любил апостола Иоанна. Занимался ли Иисус сексом? И если так, был ли он гетеро- или бисексуален? Мне хотелось бы знать...
   - Довольно, вы зашли слишком далеко. Как вы смеете! В конечном итоге, какого ж вы были вероисповедания, Дэниелсон?
   - Не вашего собачьего ума дело. Не пытайтесь разложить меня по полочкам, проповедник. Я не верю в вероисповедания. Моя духовность слишком важна для меня, слишком дорога мне, чтобы можно было отдать её в чужие лапы. Я сам решу, во что мне верить, во что нет. Я не следую ни одной из популярных религий, но у меня есть мировоззрение. Я в такой же степени буддист, как и христианин. Но у меня есть то, что работает на меня, и это всё, что мне нужно, - вот что важно. В конце концов, не вера во что-то недоказуемое составляет это "что-то". А то, вкладываешь ли ты душу в свои убеждения. Живёшь ли по своим принципам и пойдёшь ли ради них на страдания, - вот в чём дело. Слова дёшевы. И молитва недорого стоит. Чтобы купить виски, нужны деньги. Надо продолжать жить. И бог за тебя это не сделает. Он хочет, чтобы ты был подобен ему, но чтобы не рассчитывал на его защиту только потому, что делаешь ловкий ход, каждое воскресенье являясь в церковь.
   - Скажите, Дэниелсон, что же всё-таки вы имеете против официальной религии и церкви?
   - Я бросил церковь, потому что она напыщенна, претенциозна, лицемерна, надменна, элитарна, притворна и самовлюблённа. Я оставил её, потому что никогда не встречал слуг её, пекущихся более о людях, чем о своём имидже среди членов прихода или своих интрижках с церковным советом директоров. Все они принимали решения, сообразуясь с собственными интересами, и это вело к ущемлению интересов других. Я не мог их уважать. Я им не доверял. Я отказывался верить единому их слову, сказанному с кафедры или в миру. Знаю, что они могут быть несовершенны. Но они есть пример для подражания и должны тем верней следовать стезёй добродетели, а не раскуривать травку по углам и разводить мерзкие шашни с озабоченными вдовами из церковного хора. Я ненавидел, когда люди на собраниях вещали так, будто бог уже принял их сторону, уже у них в кармане. Как будто они обрели-таки просветление и путь, а все прочие трясутся в поезде, идущем прямиком в ад на встречу с Сатаной. Не могу выразить, как всё это в молодости выводило меня из себя. Знаете, те, кто думает, что познали истину, а весь остальной мир остался ни при чём, те не имеют ничего. Они невежественны. Они спят. Они думают, что знают. И не ведают того, что не знают ничего. Мне даже кажется, их надо пожалеть. Они не ведают, что их обманули, обвели вокруг пальца и предали. И если это их бог, то какой же он маленький - не больше пластмассовой фигурки, которая, как волшебная куколка вуду3, так удобно умещается в заднем кармане вместе с кредитными карточками. Я думаю, что высшая сила - это нечто большее, чем их богословие, которое сузилось до кончика остро очиненного карандаша.
   - Не все они таковы, Дэниелсон...
   - Я знаю, но пути назад нет. На острове Рождества я совершаю своё духовное путешествие и буду продолжать поиски своего пути. Вот как идут поиски: если не можешь найти в одном месте, поищи в другом. И я верю в идею перевоплощения. Она имеет глубокий смысл для меня. Жизнь - это круг, то, что начинается и кончается, и начинается вновь, и так далее, и так далее. И подтверждение тому повсюду. Уильям Джемс4 в книге "Многообразие религиозного опыта" писал об "опытных душах", людях, у которых случаются необычные вспышки знания и мудрости, которые они почерпнули в другой жизни. Душам не нужно тело для существования. Они могут развиваться независимо от тел. И если вы в это не верите, почитайте литературу о случаях клинической смерти. Эти случаи в некотором роде напоминают чудеса, и не только они. Концепции Неба и Преисподней в христианстве также можно отнести к чудесам. И нам остаётся только строить предположения об их значении; и когда придёт наша смерть, когда мы будем готовы к ней, тогда на нас снизойдёт откровение...
   - Иными словами, у церкви есть некоторые проблемы, но они слишком незначительны...
   - Люди устали от затасканной теологии и дряхлой религии. Она больше не отвечает их чаяниям. Сегодня появился голод на духовное, святой отец, грызущая неудовлетворённость от консервированных ответов, которые даёт официальная религия, материализм и научное сообщество. Люди жаждут внутренней жизни, ищут смысла своего существования. Они хотят получить такой ответ, который дошёл бы до сердца и души так же, как доходит до ума. Несмотря на мощные технологии, мы до сих пор не разрешили человеческие проблемы. Мы добрались до Луны, но продвинулись недалеко, ибо натура рода человеческого меняется небыстро. Жестокость и преступность процветают, и проблема углубляется. Во всех уголках мира пылают войны, но мы по-прежнему не можем обращаться с проблемами мира. Мы находимся в эпицентре кризиса - кризиса сознания, ибо мозг человека находится в полном противоречии с самим собой. Люди устали от упрощенческих религиозных культов, заявляющих о том, что имеют ответы на все вопросы, но отказывающихся прикасаться к загадке неизвестного. Вот потому-то церковь в беде. Люди сегодня знают больше, и если церковь не изменится со временем, чтобы соответствовать их нуждам, то станет неуместна и потерпит жестокий крах своего предназначения. Люди хотят глотнуть свежего воздуха, преподобный. Они устали от материалистического учения, которое опустошает их. И они устали от жёстких догм теологии, которые также их опустошают. Они хотят чего-то такого, что наполнит их, подаст им надежду, придаст полёт их душам, внесёт удовлетворение.
   Слишком много сегодня в нашем мире развелось "солдат лета", "патриотов солнечного света"5, "воскресных" христиан: эти люди лишь треплют языком об идеалах и делают что хотят, нимало не заботясь о том, как это отзовётся в чужих жизнях. Такой ходит в церковь по воскресеньям и верит, что любит бога, и весь мир, и всех людей в этом мире. Но приходит понедельник, и он превращается в хана Аттилу и наступает людям на ноги, выуживает их деньги, скопленные на оплату жилищ, сбрасывает токсичные отходы в их реки и озёра, тем самым отравляя их детей - только чтобы этот сукин сын мог купить себе особняк покрупнее на холме и почувствовать себя крутым. У него денег куры не клюют, но ему нужно ещё, и обычно он кончает тем, что остаётся беднейшим из бедных. Ибо нет у него ничего. Он ничего собой не представляет. Он искусственный человек, человек без души, некто, заключивший договор с Дьяволом ради нескольких крупиц золота. В нём нет страсти, он не видит красоты. Он лентяй. Он живёт в комфорте, но в нём нет прямоты, нет дисциплины, нет принципов. Он банкрот почти на всех уровнях человеческого бытия. Он полный неудачник. Без прямоты и дисциплины не может быть цельности.
   Но стоить заговорить с молодчиком, он станет поучать тебя, как преобразовать твою жизнь. Говорю вам, святой отец, как только кто-нибудь решается предпринять преобразования, то сразу сталкивается с тем, что они не согласуются с его убеждениями и образом жизни, но, в таком случае, может ли он вообще что-либо преобразовывать...
   - Может быть, вы и правы, Дэниелсон...
   - Скажите, святой отец, вы и вправду верите в то, что этого парня - Иону - проглотил кит, как повествует Священное писание?
   - Если оно говорит об этом, значит, так оно и было, - ответил преподобный Гринтисл и, хлопнув в ладоши, внимательно посмотрел на Эрика, растянув лицо в широкой улыбке. - Я должен принять это на веру. Почему вы спрашиваете?
   - Библия, которую я листал мальчишкой, говорила о большой рыбе...
   - Так...
   - А кит не рыба, это теплокровное млекопитающее.
   - И что?
   - Я считаю, что тот, кто толковал Библию, слегка спутал факты...
   - НЕЛЕПОСТЬ! - воскликнул преподобный Гринисл.
   - Тс-с-с, мистера Клингера разбудите...
   - Безусловно, - заговорил капеллан, понизив голос, - Библия всегда открыта для толкования, но...
   - Скажите прямо, считаете ли вы, что именно кит проглотил этого тупоголового, низкого, грязного грешника, или нет?
   - Да, - сказал божий человек и поскрёб гладкую лысину, - да, считаю.
   - Если мне не изменяет память, в Библии говорится, что бог устроил так, чтобы большая рыба проглотила Иону, потому что он не хотел делать то, что ему было сказано, и три дня и три ночи он провёл во чреве рыбы, обдумывая свои действия, а потом бог приказал рыбе отрыгнут Иону на берег, что та и исполнила.
   - Да...
   - В таком случае, у того кита очень медленно работала пищеварительная система. Помимо того, большинство китов - добрые создания, отец, не похожие на монстра-кашалота, описанного Мелвиллом в "Моби Дике". А вот большая белая акула - другое дело. Эта рыба сожрала мою руку и, клянусь, она и есть та "большая рыба", которая проглотила Иону. Я не слишком привираю, как считаете?
   - Возможно, - согласился преподобный Гринтисл, продолжая почёсывть лысую макушку, сиявшую под флуоресцентными лампами дневного света, как полированный кофейный столик красного дерева.
   - Белые акулы давно существуют на свете, святой отец, также и другие большие акулы: сотни миллионов лет, столько же, сколько и скорпионы с тараканами. А человек существует всего четыре миллиона лет или около того...
   - Я не учёный, но послушайте, то, что случилось с вами, это чудо господне!
   - Плохо только, что у господа не было такой акулы, которая не грызла бы мои руки, а проглотила бы меня на три дня и три ночи, а потом выплюнула бы на берег острова Рождества. Я бы выправил свои мозги и мог бы рисовать...
   - У вас есть душа, мистер Дэниелсон, этого у вас не отнять, у вас есть душа.
   Эрик улыбнулся. Так-то! Он высказался. Донёс своё мнение.
   - Мне пора идти, мистер Дэниелсон. Миссис Гринтисл греет уже для меня ужин на плите. Мне было приятно поговорить с вами. Может быть, нам удастся ещё раз побеседовать как-нибудь. Мне нравится спорить с вами...
   - В любое время, святой отец...
   - Вам нужно лишь уверовать в Иисуса Христа, сделать первый шаг на долгом, тернистом пути к спасению.
   - Ладно, отец, чёрт вас дери. TouchИ! Что если я не хочу спасаться по правилам вашей теологии?
   - Тогда будете гореть в аду в реках огненных на веки вечные.
   Ошеломлённый, Эрик воззрился на капеллана.
   - Иисус любит меня, я знаю, и Библия говорит мне о том же: Иисус спасает, спасает, спасает... - скривился в усмешке Эрик.
   - Как смеете вы насмехаться надо мною?
   - А как смеете вы желать мне гореть в реках огненных?
   - До встречи, грешник, - преподобный заморгал глазами и собрался уходить. Но у самой двери заколебался. Вдруг он обернулся, бросил посох на пол, сжал Библию, закрыл глаза, склонил голову и, помахивая правой рукой, начал по памяти читать 23-ий псалом.
   - Повторяйте за мной, Дэниелсон. Вам это поможет. Это то лекарство, которое вам необходимо. "Господь - Пастырь мой; я ни в чём не буду нуждаться..."
   - Дай бог, чтобы паук цапнул вас за нос, преподобный Зик. Дай бог, чтобы блохи чёрных медведей завелись у вас под мышками. Чтобы ваша жена обратилась в таракана. Чтобы распоследний алкаш с горящими трубами тёмной ночью чиркнул спичкой не там, где положено, и спалил бы ваш офис, и вы потеряли бы больше, чем ваши обноски цвета дерьма...
   - Говорю вам: повторяйте за мной, Дэниелсон. "Господь - Пастырь мой; я ни в чём не буду нуждаться..."
   - Пусть молитвы ваши останутся без ответа. Пусть ваше блюдо для пожертвований останется пустым. Пусть пациенты ваших больниц спят во время ваших проповедей. Пускай пёс ваш кидается на каждую юбку. Пусть банк откажет вам в оплате ваших счетов. Пусть машина ваша развалится на части на безлюдной дороге штата Мэн суровой зимней ночью. Пускай забухаете вы так, как бухают перед концом света. Пускай начальник больнички нанесёт на лицо боевую раскраску и проклянёт имя ваше во языцех. Пускай...
   - "Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим..."
   - ...вы проживёте долгую, но несчастливую жизнь. Пусть болезнь Альцгеймера поразит вас посреди проповеди. И пусть приведёт вас болезнь в крошечную конуру в конце коридора и оставит там, радостного, как моллюск, и безответного, как устрица...
   Преподобный Гринтисл побледнел белее мела и по-змеиному прищурил глаза.
   Эрик склонил голову набок, обдумывая, что бы ещё прибавить.
   - Ладно, святой отец, - улыбнулся он, - хватит значит хватит. Мы хорошо развлеклись. Чуть-чуть пофехтовали. Теперь вам пора уходить, пора домой к мамочке: поцелуйте её за меня в лоб, вымойте ей ноги и выпейте грязную воду, потом послюнявьте палец и сосчитайте свои благодеяния...
   В этом момент очнулся Клингер. Он пошарил вокруг и не нашёл утки, соскользнул с кровати и пошаркал к двери в ванную комнату, не обращая ни малейшего внимания на преподобного.
   - "Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла..."
   - Ибо я самый долбанутый придурок в этой долине, не так ли, святой отец?
   Мистер Клингер оступился и упал. Он схватился за бок, сквозь повязки просочилась кровь и закапала на пол. Должно быть, разошёлся шов на жёлчном пузыре.
   - Ohhhh mein Gott, ohhhh mein Gott, - заорал Клингер, обеими руками схватившись за живот.
   - "...потому что Ты со мной; Твой жезл и Твой посох - они успокаивают меня..."
   - СЕСТРА, СЕСТРА, СЕСТРА, У НАС ТУТ БЕДА! КЛИНГЕР СВАЛИЛСЯ И ИСТЕКАЕТ КРОВЬЮ!
   - Ohhhh mein Gott! Стелла, Стелла, где ты, помоги мне...
   - "Ты приготовил предо мною трапезу в виду врагов моих..."
   - СИДЕЛКА! УБЕРИТЕ ЭТОГО ФАНАТИЧНОГО ИДИОТА! ВОН ИЗ ЭТОЙ ПАЛАТЫ!
   - Стелла, помоги, ohhhh mein Gott, ohhhh mein Gott...
   - СЕСТРА, РАЗРАЗИ ВАС ГРОМ! ИДИТЕ СЮДА! ЧТО ЗА БОЛЬНИЦА! КЛИНГЕРУ ПЛОХО, ОН УПАЛ И ИСТЕКАЕТ КРОВЬЮ, КАК ССЫКУН В КРОВАТИ! ЗАТКНИТЕСЬ, ЗИК, У НАС ТУТ ГОВНО ПОЛНОЕ! ДА ПОМОЛЧИТЕ ВЫ, ЗИК, ЧЁРТ БЫ ВАС ПОБРАЛ! ЭЙ, КТО-НИБУДЬ, ПОМОГИТЕ, СДЕЛАЙТЕ ЧТО-НИБУДЬ, УБЕРИТЕ ОТ МЕНЯ НЕНОРМАЛЬНОГО ПОПА!
   - "Так, благость и милость Твоя да сопровождают меня во все дни жизни моей, и я пребуду в доме Господнем многие дни".

*****

   После шести был ужин: жареная треска, картофель, шпинат и кофе с куском вишнёвого пирога, мороженое на десерт.
   В семь тридцать, как только Клингера экстренно увезли восстанавливать швы на жёлчном пузыре и делать перевязку, появился доктор Диттман, оперировавший Эрика.
   Вошёл высокий, сухопарый, атлетического сложения человек около пятидесяти лет: коротко остриженные волосы словно припорошены пеплом, на носу очки в тонкой оправе, над верхней губой безукоризненно ухоженные чёрные усы. Этот блестящий, деятельный, серьёзный и добросовестный врач, по общему мнению сестёр отделения, слыл хорошим хирургом и обладал тонким врачебным тактом.
   Одетый небрежно и консервативно в дорогой клетчатый пиджак спортивного покроя, белую рубашку на пуговицах, коричневый галстук, свободные брюки защитного цвета и начищенные кожаные туфли, сжимая в руке карту больного, он вошёл в палату стремительно, словно сошёл с рекламы бурбона из "Нью-Йоркера".
   - Мистер Дэниелсон...
   - Да...
   - Я доктор Диттман. Как ваше самочувствие?
   - Э-э-э, - промычал Эрик и неопределённо пошевелил пальцами правой руки, - сейчас как бы не очень, док.
   - Этого следовало ожидать. Чудо, что вы спаслись.
   - Кажется, мне не повезло.
   - Операция заняла почти час. Мы ампутировали вам руку в нескольких дюймах ниже локтя. Вы, полагаю, знаете, что потеряли много крови? Что нам пришлось влить в вас почти галлон крови?
   - Знаю...
   - Мы перевязали главные кровеносные сосуды, удалили лишние ткани, подпилили кость и создали подушку из мускулов и кожи, на которую в любой момент можно поместить протез.
   - Вы говорите о крюке?..
   - Мистер Дэниелсон, со времён Ахава, долговязого Джона Сильвера и капитана Крюка протезы проделали большой путь.
   - Как жаль, что я не морская звезда. Вырастил бы себе новую руку...
   - Я понимаю, что вы чувствуете.
   - Уверен, что понимаете... - буркнул Эрик, не веря ни единому слову Диттмана.
   - Я имею в виду, что сегодня крюки гораздо более функциональны, чем были когда-то.
   - Это радует...
   - Времена пальцев из слоновой кости, деревянных ног и металлических крюков прошли навсегда.
   - Жаль, мне всегда нравилась подобная романтика.
   - Я понимаю, вы художник.
   - Вы употребили неправильное время: я был художником.
   - Вы разве левша?
   - Хе-хе, уже нет, док.
   - Вам потребуется много решимости и упорства и, может быть, когда-нибудь вы научитесь писать снова, но уже правой рукой. Поразительно, как люди умеют приспосабливаться, когда необходимо.
   - Доктор, при всём моём уважением, я был художником, а не каменщиком.
   - Я понимаю...
   - Понимаете вы, - хмыкнул Эрик.
   - Мистер Дэниелсон, послушайте вот что.
   - А, ну как же, сейчас вы будете говорить речь. Я уже видел это кино...
   - Люди, теряющие части тела, проходят через период скорби. Обычная вначале злость сменяется депрессией и переходит в привыкание. Попадая в больницу, вы думаете, что ваша беда уникальна...
   - Скольких вы знали художников, потерявших руку, которой писали, док? Или, если на то пошло, скольких хирургов и дантистов?
   - Ни у кого нет той боли и тех проблем, что у вас, и вы думаете, что вы единственный с ампутацией на целом свете. Но со временем вы поймёте, что ваша боль и ваши страхи такие же, как у всех остальных.
   - О, да...
   - Потом вам встретится человек, гораздо дольше обходящийся без руки, и вы увидите, что у него всё получается, и вы поверите, что и у вас получится.
   - Вот так, да?
   - Нет, не так. Нет лёгких путей. Понадобится много времени и терпения. И ещё одна вещь. Мужество...
   - Итак, скажите, док, как сложится моя жизнь, когда я выберусь отсюда? Плохо ли потерять руку?
   - Человек, потерявший ногу ниже колена, восстановит восемьдесят процентов того, что потерял, и сможет ходить через какое-то время, если ему столько же лет, как вам. Он сможет вести почти нормальную жизнь: научится бегать, кататься на лыжах, даже лазать по скалам. Но если человек потерял ногу выше колена, то ему будет в десять раз тяжелее ходить и в два раза больше времени потребуется, чтобы научиться ходить. И, как у вас, у него будут психологические проблемы.
   У человека же, потерявшего руку, проблем ещё больше. Он сможет восстановить только около двадцати процентов от того, что потерял, пусть даже с крюком. И близко нельзя сравнить: если вы теряете руку, вам значительно хуже, чем если б вы потеряли ногу. Вы становитесь более нетрудоспособным.
   - Убогим...
   - Ваша рука ампутирована ниже локтя, поэтому вам будет немного легче. Но в определённых пределах, если вы приложите какие-то усилия, вы сможете делать такие вещи, которые сейчас кажутся вам невозможными.
   - Что вы думаете о бионной руке? Я слышал, такие уже есть. Вы можете сделать из меня человека, который стоит шесть миллионов долларов, а, док?
   - Такие руки появились, но они пока ещё в экспериментальной разработке, у них пока какие-то проблемы с обслуживанием, и они очень дороги. Большинство людей, потерявших кисти или руки, пользуются обычными крюками. Я согласен, смотрится крюк мрачновато, но он довольно функционален.
   - Кому достаются бионные руки? Только богатым да привилегированным?
   - На самом деле очень немногие могут извлечь из них пользу, как из электрических приборов на сегодняшнем рынке. О них много говорят, они возбуждают интерес, этого нельзя отрицать, но в функциональном плане они очень тяжелы. Такая рука сжимается и разжимается, но она не позволит вам чувствовать, а потому я сомневаюсь, что вы сможете ей воспользоваться для рисования - если это та мысль, к которой вы клоните. Вы не сможете управлять её кистью так же, как сейчас управляете правой рукой.
   - А-а...
   - Вот поэтому я и говорю, что крюк гораздо более надёжен. Когда-нибудь вы сделаете значительный шаг вперёд, но, боюсь, этот день не близко.
   - Когда я отправлюсь домой?
   - Через несколько дней, недолго ждать. Мы хотим быть уверены, что ваша рука хорошо заживает и не причиняет вам неудобств; когда вас отпустят, мы выпишем вам лекарства, чтобы справляться с болью, пока вы не преодолели главные трудности. Затем, мне хотелось бы навещать вас какое-то время раз в неделю. Когда культя заживёт как надо, к вам придёт протезист и подберёт искусственную конечность. Как только она будет готова, мы дадим вам инструкции по реабилитации, и вы сможете ежедневно выполнять упражнения, сначала под присмотром врача-трудотерапевта, а там посмотрим, куда двигаться дальше. Конечно, вы можете перебраться на материк и выбрать другой план работы. Но в любом случае вам придётся учиться с этим жить.
   - Чёрт побери! - презрительно сплюнул Эрик, качая головой. - Ладно, в какой день мне к вам приходить после того, как я соскочу?
   - Рановато об этом говорить, но пусть это будет, скажем, пятница. Да, и вот ещё что, пока я об этом думаю: вы будете чувствовать боль в руке, которой больше нет. Это обычное явление, мы называем его "фантомной болью".
   - Я знаю...
   - Не беспокойтесь, со временем она пройдёт. Теперь вам нужно учиться работать правой рукой так, как вы работали левой.
   - В ваших устах это звучит так легко.
   - Нелегко, но вы научитесь.
   - Надеюсь...
   - Я уверен.
   - Хм-м-м...
   - Завтра я загляну поменять повязку. Я выписал вам обезболивающие и снотворное, чтобы вы смогли ночью отдохнуть.
   - Спасибо, доктор.
   Во время беседы Клингера успели вернуть из перевязочной, но было не похоже, чтобы он стремился поболтать. Он лежал на спине, сопел и всхрапывал, и примерно в девять часов Стелла перевела его в отдельную палату.
   В тот вечер, вдоволь налюбовавшись на голые стены и пустую койку по соседству, Эрик попросил сиделку принести карандаш и лист бумаги. Он сел на кровати, поставил перед собой столик так, чтобы столешница пришлась на уровень бедра, и попробовал рисовать. Изрядно намучившись, попытался написать своё имя. Но, сделав пятнадцать попыток, замычал, скомкал бумагу и швырнул на пол.
   "Подпись поставлена словно спьяну или под воздействием болезни Паркинсона. Отчего такая разница между тем, что может левая рука, и тем, что может правая?"
   Подпись, конечно, читалась. Но лишь еле-еле. Карандаш выписывал неловко и неуклюже; выводя своё имя, он полностью сосредоточился и даже шевелил губами, вслух произнося каждую букву.
   В 11 вечера сиделка замерила пульс и давление, дала таблетку снотворного и сделала укол демерола, чтобы ночью не мучила боль. От наркотика стало легко и приятно, клонило в сон, но уснуть он не смог. И снова взялся за карандаш.
   - Чем вы занимаетесь, мистер Дэниелсон? Пишете письмо домой? - спросила сиделка.
   - Да вот строчу старому чёрту Баламуту, он живёт на левом берегу Огненной реки. Рассказываю, какая вкусная здесь еда...
   - Прекрасно.
   - Ещё пишу о преподобном Гринтисле, который отказывается совместить своё поведение со своим богословием. Кстати, как бы вы написали слово "педераст"? Через "е" или через "и"?
   Сиделка помрачнела, круто развернулась и вылетела вон из палаты.
   Эрик не смыкал глаз почти всю ночь, прикидывался спящим, когда дежурная сестра делала обход и светила на него фонариком, и всё думал и думал о том времени, что прожил на острове, не умея свыкнуться с мыслью, что карьера его подошла к такому дикому, внезапному и неожиданному концу.
  
  
   ГЛАВА 5. "ОСТРОВ РОЖДЕСТВА"
  
   "Квикег был туземцем с острова Коковоко, расположенного далеко на юго-западе. На карте этот остров не обозначен - настоящие места никогда не отмечаются на картах".
  
   Остров Рождества, чьи пустынные гранитные скалы вздымаются на четыреста футов над уровнем мрачных североатлантических вод, хмуро и величественно появляется издали, неприступный, как Великая китайская стена, но беззащитный перед настойчивыми ветрами и бурным морем, которые добрую часть года неустанно треплют его берега.
   Почти всегда скрытый изменчивой туманной пеленой, остров лежит в десятке морских миль к юго-западу от бухты Бутбэй, между мысом Неваген и островом Дамарискоув; он являет собой богатую смесь громадных скалистых утёсов, ласковых полумесяцев песка, прибрежных солоноватых болотцев, укрытых бухточек, наполненных подушками бурых водорослей и игривыми тюленями, галечных пляжей, заваленных топляком, некошеных полей волнующихся под ветром трав и густых рощ из сосен, канадских елей, ольхи, клёнов и белых берёз.
   Сегодня на острове 202 жителя, и почти все живут на нём от рождения. Большинство местных семей ведёт свой род от первых поселенцев, высадившихся на острове более двухсот лет назад.
   Остров в равной мере населён протестантами и католиками, здесь честолюбие и алчность не правят людьми в той мере, как это происходит в других местах. Жители просты и бесхитростны, как старый башмак. На заре века на острове отстроили надконфессиональную церковь, но через несколько лет забросили из-за многих хлопот по содержанию "человека Евангелия". Последним священником был преподобный Дж.Уотсон Ван Тассель. Молодой проповедник прибыл в Финниганз-Харбор в 1960-ом году сразу по окончании Бостонской богословской школы, слыл страстным поклонником Джона Ф. Кеннеди и пробыл на этом посту достаточно долго, даже успел похоронить Оби Уиппла, преставившегося в возрасте 96-ти лет. Изрядные были похороны, говорят старики. И в ненастные дни, когда занять себя особенно нечем, кроме как пить кофе да греться у огня, начальник бухты Гарри Басс с несколькими седовласыми приятелями собираются в магазинчике Билов пошутить и перекинуться словом, и почти всегда они предаются воспоминаниям о последней, поистине знаменитой погребальной вечернике Оби...
   - Интересно, кто придумал ловушки для омаров?
   - Не знаю, но умника следовало бы пристрелить...
   - Точно!
   - М-да, Гарри, стар этот остров, и я состарился вместе с ним. Сегодня утром, представь, мне пришлось зажигать фонарь, чтобы отыскать очки, чтобы отыскать вставную челюсть. Не знаю, сколько лет ещё мне осталось. Не люблю думать о смерти. Ведь мне всего-то 86...
   - Да ерунда, Гилберт, ты ещё прыгаешь на своей старушке и доживёшь до ста лет. Ты здоров как бык.
   - А ты помнишь похороны Оби?
   - Что, опять об этом будем говорить?
   - Ага, я люблю поболтать о тех похоронах.
   - Ну, скажу тебе, дело было скромное и грустное...
   - Сосновый гроб, а на нём четыре фанерных колеса.
   - Оби с ума сходил от машин, хвастался, что его "Форд" модели "Ти"1 вывезет из любой дыры.
   - Да, теперь он в такой дыре, что не выбраться.
   - Угу...
   В глубине магазинчика старый музыкальный ящик наполняет воздух музыкой "кантри": Таня Такер2 издаёт высокие ноты голосом, замешанном на кленовом сиропе и виски. Слышно, как на гамбургере шипит и брызжет жир: это Клара обжаривает его на решётке гриля.
   - В то время Спенсер Баярд держал здесь похоронную контору, я помню, он упаковал Оби любо-дорого.
   - Да, мёртвый Оби выглядел лучше, чем живой, клянусь!
   - А ты помнишь, как в церкви Барни Финн держал фонарик над лицом Оби, потому что из-за грозы отключилось электричество?
   - А как же...
   - Народу это страшно не понравилось, но только не Мэри, она одна не потеряла чувство юмора и всю службу хихикала, что наконец-то старый Оби получил прожектор, о котором мечтал столько лет.
   - Да-да...
   - Он водил с ней шашни до последних дней.
   - А я видел, как она поджидала его в доках со скалкой в руках.
   - Иногда старый говнюк оставался на ночь в море, не хотел идти домой за тумаками.
   - Ага, бывали у них стычки...
   - По-моему, это Хорас Саймон мастерил ему гроб.
   - Точно, но идея была Оби. Перед смертью он много говорил об этом гробе, толковал о том, как ему хочется, чтобы последнее его появление на людях стало чем-то особенным, таким, чтобы весь остров надолго запомнил.
   - Я всегда смеялся над ним из-за той глупой чайки, что жила у него. Как, бишь, он её называл, Руфус? Да, она всё таскала драже "бобы" из кармана его рубахи. Ты же помнишь чайку Оби, Этан? У неё сломано было крыло, и срослось как-то не так, а Оби с ней подружился.
   - А я скучаю по старому хрычу.
   - Да, Оби всё сделал как надо, это точно. Люди долго ещё говорили об этих похоронах...
   - А как Джо Гарперу показалось, что это спиритический сеанс, со свечами-то вокруг гроба!
   - Интересно, а что было бы, если б церковь полыхнула, хе-хе...
   - Господи, Оби был бы кремирован не сходя с места!
   - Отцу ван Тасселю пришлось-таки попотеть, чтобы подыскать добрые слова для Оби.
   - За всю жизнь Оби ни разу не наведался в церковь.
   - А потом Мэри поворачивается и расписывает его, как какую-то святыню. Наверное, говоря о нём приятное, хотела подложить ему свинью. Представь хоть на минутку, хотел бы этого сам Оби?
   - Нет, конечно; я думаю, она сводила с ним какие-то старые счёты. Ты же знаешь Оби, он всегда считал, что поп-пустозвон не стоит и понюшки.
   - Наверное, так...
   - Преподобный переговорил со многими, кто его знал, но добился одной только чепухи.
   - Ха-ха...
   - Оби всегда наступал на чей-нибудь хвост...
   - И наступил-таки в большое дерьмо!
   - Как можно такое забыть?
   - И вот тогда Барни Финн поднимается и говорит, что Оби без сомнения был хорошим человеком, потому что всю жизнь заботился о Мэри.
   - Аминь...
   - Бли-и-ин...
   - А партнёр Оби по рыбалке, Инок Тэрнер... вы ведь все помните Инока, а? Этот старый пердун тоже перебрался в мир иной. Так вот, Инок, который сам был не в лучшей форме, знал Оби лучше всех, припёрся на похороны в кресле-каталке и сказал, что любил большого балбеса, потому что в море тот никогда не болтал языком зря и не брызгал табачной жвачкой против ветра.
   - В тот день, когда Оби уложили в землю в этом дурацком гробу, дождь так ливмя и лил, помнишь, Гарри?
   - Ещё бы...
   - А проповедник возносил последние слова господу из-под старого зонта, усеянного дырами, как изюмом...
   - Потом все пошли по домам и оставили бедную Мэри одну-одинёшеньку.
   - Все кроме одного...
   - Кого это?
   - Кого-кого, да Сайласа Поттса, могильщика.
   Старики "вили верёвку" дальше: как преподобный Ван Тассель отправился на материк присмотреть новые сборники гимнов, да так и не вернулся. Люди решили, что он не смог удовлетворить свой миссионерский идеализм, проповедуя кучке задубелых рыбаков с их жёнами, поэтому, когда в Портленде попался армейский призывной пункт, он близко к сердцу принял призыв Кеннеди "спросите, что вы можете сделать для своей страны"2 и соблазнился униформой.
   Как бы там ни было, с того дня все жаждущие попасть на богослужение островитяне должны были отправляться в Бутбэй. Хоть и не особенно горели желанием соблюдать такой порядок. Слишком хлопотно, поговаривали, туда-сюда мотаться по воскресеньям на рыбачьих шхунах; и с годами только очень уж религиозные продолжали такие поездки.
   Сегодня у острова есть "солёный" поп из "Прибрежного Миссионерского Общества" штата Мэн, который время от времени приносит слово божье рыбакам, а домашнее печенье своей жены - их детям. Он проводит службы прямо из своего судна. По всем близлежащим берегам это общество обслуживает маленькие порты, такие как на острове Рождества, и дело у него кипит и спорится, потому как недостатка в грешниках не наблюдается.
   Во времена Великой Депрессии здесь проживало более шестисот человек, они организовались в городок и назвали его Финниганз-Харбор. Назвали по имени Пэдди Финнигана, одноглазого хитрого ирландского пьяницы, который ту пору был здесь портовым инспектором. Однако после того как в Пёрл-Харборе разразилась Вторая мировая война, случилась нехватка учителей. Учительница приезжала на остров на две недели, учила детишек чтению, письму и арифметике и отбывала на другой островок. Однако ко времени её возвращения дети успевали забыть всё, чему их учили, поэтому, в конце концов, их отправили за образованием на материк.
   В течение года за ними последовали мамаши. Потом и мужчины сложили пожитки в старые корзины для белья или трогательные фанерные чемоданчики и тоже перебрались на тот берег. Они скучали по семьям, но их тяготило расставание с островом, пСлнили думы о доме, о грядущей жизни и о том, суждено ли когда-нибудь вернуться назад. Со временем холостяки, которых не призвали в армию, стали дольше задерживаться в Бутбэе.
   Один солдат с острова умудрился заиметь пилотку самого Муссолини и пошёл ещё дальше, став первым американским военнослужащим, пересёкшим Рейн на пути в Германию. Служил он пехотным офицером и вернулся домой героем, с грудью, увешанной за отвагу двумя Бронзовыми и тремя Серебряными звёздами.
   Затем - на время - закрылся единственный магазинчик на острове, которым владела семья Билов. За ним пришёл черёд закрыться старой фабрике сардин "Кейтс", - уже навсегда, а когда сам Бен Бин повесил замок на ворота своего маленького рыбоперерабатывающего заводика, то паромная связь прервалась совсем и рыбачья деревушка Финниганз-Харбор почти вымерла.
   В ней оставалось всего несколько семей - из самых упрямых; чайки получили остров назад в своё распоряжение, и одно это казалось правильным. В конце концов, чайки жили здесь тысячи лет, задолго до того, как первый белый человек ступил на эти камни.
   - Знаешь, - склонялся к жене старый рыбак, провожая глазами позёмку из белых птиц, стремительно летящих в Тюленью бухту, - я всегда смотрю на чаек: они так счастливы и свободны, что иногда мне тоже хочется стать чайкой. Никто не может заставить их убраться из своих мест. Да, эти птицы счастливы, они могут жить здесь до самой смерти. А то, как здесь идут дела, Марта, подсказывает мне, что ещё чуть-чуть и здесь останемся только мы с тобой да эти чайки.
   Но после войны учителей прибавилось, и многие семьи вернулись в свои дома на острове, чтобы начать всё заново. Однако учителей всё-таки не хватало, потому что местные парни уводили их под венец, как только они приезжали.
   Подобная картина наблюдалась на всех островах штата Мэн. Многие поколения населяли сотни прибрежных островков и занимались на них фермерством, рубкой леса, добычей полезных ископаемых, постройкой шхун, переработкой рыбы и другими ремёслами, но после войны связь и торговля по воде уступили место материковым железным дорогам и шоссе, и старая межостровная культура начала разрушаться и исчезать.
   Большинство островитян по старинке живёт дарами моря: подобно предкам, они ловят омаров и треску, окуня и хек, моллюсков и палтуса, а если повезёт и подойдут косяки, то и сельдь, макрель и гигантских синепёрых тунцов.
   Темп жизни здесь, более чем где бы то ни было, определяется гравитационным притяжением Луны и Солнца, которое ежедневно по очереди создаёт 10-футовые приливы и отливы дважды в день, не зависимо от того, идёт ли рыба или её нет.
   Современный мир мало коснулся острова Рождества, и его древние ритмы жизни более согласуются с природой, чем со временем. Прогресс обошёл стороной этот забытый уголок Земли и сохранил суровый, простой быт, который и сейчас во многом такой же, как в те времена, когда Ахав выводил судно из Нантакета на поиски большого белого кита.
   История не донесла до нас сведений, кто был тем первым европейцем, бросившим взгляд на берега Мэна, но некоторые имена первых исследователей этой области всё же известны: Гомес, Верраццано, Шамплен, Хадсон, Джон Смит и, вероятно, Джон и Себастьян Каботы2.
   В одном можно быть уверенным: англичане устраивали промысловые хозяйства вдоль этого побережья задолго до высадки пилигримов на Плимутский камень.
   Островитяне желают сохранить свой немноголюдный мирок и привычный порядок вещей и, естественно, относятся с подозрением к людям со стороны. Они не хотят, чтобы чужаки топтали их угодья, бродили по их клюквенным болотам и захламляли прекрасные пляжи. Некоторые из них открыто враждебны, говоря: "Здесь ничего нет для туристов, и мы желаем, чтобы всё оставалось нетронутым". Но большинство пытается вести себя с туристами терпимо и дружелюбно. В Мэне только новичкам хотелось бы "разнести мост5, ведущий в Киттери".
   Бухту окружает небольшая россыпь домов, соединённых между собой гравийными дорожками и утоптанными тропинками. С каждым домом соседствует фамильное кладбище, на котором стёртые могильные камни, иногда датируемые 18-ым веком, покосились под тяжестью вереницы лет, в течение которых они всматриваются в море. Каждое кладбище ухожено и обнесено белым штакетником. Пройдись по острову, и ты заметишь, что трава везде скошена, а на могилах всегда свежие цветы. Это предмет гордости. А рядом с кладбищем обязательно сад. Сады тоже окружены заборами - из старых камней или досок, - больше для защиты овощных грядок от бродячих собак, чем для украшения. Чтобы свести концы с концами, многие семьи держат коров, или нескольких овец, или дюжину кур-несушек; долгими и суровыми зимами всю эту живность держат в старых, побитых непогодой сараях на задворках своих владений.
   Бельё по старинке стирают вручную, и в тёплые летние дни иногда на бельевых верёвках, рядом с ветхими рубахами, штанами и платьями, хлопают на ветру мёртвые чайки и потрошёные тушки трески. Школьные занятия проходят в старом лодочном ангаре, все классы средней школы в одном зале, но немногие дети посещают школу регулярно. А за ангаром, в "лягушачьей луже" бухты, барахтается флот самых белых, самых аккуратных и милых сердцу рыбачьих лодок, какие только есть по сю сторону водного пути Аллагаш.
   Особую прелесть острову Рождества придаёт магазин Билов, где можно купить всё, кроме крепких напитков. Давным-давно островитяне порешили запретить алкоголь к продаже. Они подозревали, что спиртное не будет способствовать нравственности на острове и создаст угрозу безопасности на редких открытых участках гравийных дорожек. Любители же выпить нашли обходные пути. Они установили маленькие домашние самогонные аппараты, и если у человека иссякал "сок счастья", купленный в государственном винном магазине, что на материке, ему продавали самогон такой крепости, что ноги его заплетались, глаза собирались в кучку, а в кишках разгорался огонь. А утром появлялось убийственное похмелье. Лечение, конечно, заключалось в малой толике первача в стаканчике с козьим молоком.
   "Холли-2", большой плавучий сарай, исполняющий роль парома и способный перевозить пассажиров и немножко грузовиков и легковушек, курсирует между островом и Бутбэем вот уже почти 20 лет; он привозит почту и продукты в магазин трижды в неделю по понедельникам, средам и пятницам, и люди, выбравшись на материк за покупками, возвращаются на нём домой лишь на следующий день.
   В городке есть и рыбаки, заседающие в суде присяжных: это большие, обветренные и спокойные люди с улыбкой на губах, всегда готовой для своих жёнушек, только что приобретших новое платье.
   За несколько долларов женщины сдают угол жильцам, которые съезжаются на лето. В основном это отпускники из Бостона и Нью-Йорка, ищущие чего-то необычного; они полагают, что остров Рождества и есть нечто необычное. Хотя рыбаки помогают жёнам в этом деле, лакеями они не становятся.
   Туристы сетуют на то, что здесь нет питейного заведения, какой-нибудь рюмочной или гриль-бара на пристани, где после проведённого в осмотре достопримечательностей дня можно было бы расслабиться и залить плотный ужин несколькими кружками пива. Жители острова не против туристов, но они решительно ничего не хотят менять, чтобы угодить им. Никто из живущих здесь не хочет перемен. И кто может осудить их за это?
   Даже для штата Мэн это нагромождение скал, называемое островом Рождества, является чем-то исключительным и действует как болеутоляющее средство лучше всякого аспирина. Здесь, в уютной и даже самодовольной удалённости, легко забываются заботы материка, здесь тянет побыть наедине с собой и природой. Стоит только вступить на волшебные дорожки острова, как жизнь замедляет ход, и течёт во времени, измеряемом не часами и днями, но фазами жёлтой Луны и мерным биением океанических валов. И это само по себе достаточная причина, чтобы сохранение жизненного уклада на острове стало общим делом для обитающих здесь людей, будь то уроженцы или приезжие. Островитяне живут на достаточном удалении от материка, чтобы осознавать свою самобытность и независимый дух. И потому они всегда заботятся о том, чтобы в первую очередь ощущать себя островитянами, а уж потом американцами, и чертовски гордятся этим.
   Многие годы живописный остров как магнит притягивает начинающих художников и фотографов, которых привлекают перспективы заросших елями мысов, окутанных призрачной дымкой туманов; спокойной бухты, в которой шныряют сельдевые шаланды и кипит работа; обветшавших поместий, некогда принадлежавших капитанам 19-го века; лодок-дори, дрейфующих по течению, словно отдыхающие крачки; выцветших, серых промысловых сарайчиков и коптилен, поставленных на сваи выше уровня мощных приливных волн залива Мэн; привлекает патина старых омароловочных судёнышек да ещё краски, в какой-то миг полные жизни и совсем мрачные - в другой.
   Почти все дома на острове Рождества - прямоугольные двухэтажные строения с низкими, подпираемыми балками потолками, комнаты в них теплы и уютны, как каюты на корабле. Если цитаделью мужчин является рыбачья шхуна, то у женщин таковой является дом, а сердце каждого дома, главная комната, где проходит вся жизнь, - это кухня. В кухнях светло и тепло, и содержат их в безукоризненной чистоте. На кухне у всякой вещи своё место, так же как и на судне. В домах стоит мебель, которую не покупают в магазине. Её делают вручную. И делают так, что служит она вечно, потому что собиравшие её рыбаки овладели мастерством плотников: этот опыт передаётся из поколения в поколение и позволяет справляться и со сложным ремонтом шхун, и с установкой на них всевозможных новинок.
   В каждой кухне как минимум два окна, и днём, особенно если ожидается ураган, женщины делают дырочки на запотевших окнах, утыкаются носом в стекло и всматриваются в море, гадая о том, как идут дела у мужей на рыбных банках.
   Случается, налетает шторм, и снег большими влажными хлопьями застит свет. Тогда они ярче подкручивают керосиновые лампы, подбрасывают поленьев в огонь, слушают, как ревёт в чёрные просторы сирена на дальнем мысу, и молятся, чтобы мужчины без происшествий нашли дорогу домой.
   Если шторм силён, они сидят по домам, покуда не придёт надобность сбегать в магазин за фунтом-другим солёной свинины: тогда они кутаются в старенькие тёплые пальто, выходят на дорожку и бредут, согнувшись против ветра, точно так же как в сильный дождь бредут по пристани их мужья.
   Мужчинам же к вечеру просто хочется поскорее вернуться домой - к жёнам, жаркому огню и горячему ужину. И, если в гости случится товарищ, достать из чехлов видавшие виды скрипки и аккордеоны и веселиться от души.
   Но порою какая-нибудь из шхун слишком задерживается, и тогда приходят боль и страх, и тень опускается на душу. Женщины терпеливо ждут, часы уходящего времени складываются в долгие бессонные ночи, дом дрожит от ветра, а семья сидит кружком: кряхтит, почёсывается, читает, слушает радио на морской частоте, поглядывает на медленно тикающие ходики - и всё это в полном молчании, потому что никто не смеет нарушить тишину до тех пор, пока...
   Иначе вести будут скверными.
   Бури бывают настолько свирепы, что некоторые семьи - в зависимости от стороны острова, на которой живут, - крепят свои дома рым-болтами и стальными тросами к огромным гранитным валунам. И красят дома буйными, яркими красками, чтобы разбавить однообразие и суровость острова, который бСльшую часть года сер.
   Мужчины так мало бывают дома, что дома им неуютно. Простой рыбак уходит из дому задолго до зари и, если день выдаётся удачный, возвращается лишь под вечер или совсем затемно. В дни, когда погода ненастна, шхуны остаются в бухте и рыбаки занимаются тем, что мастерят омаровые ловушки, латают старые сети, ремонтируют лодки и рыболовецкие снасти или в магазинчике подкидывают дровишки в печь да точат лясы с товарищами.
   Как бы то ни было, дом - это место, где рыбаки спят, едят, занимаются любовью и немножко выпивают, а кухня - самая большая комната в доме, хотя рядом с ней часто находится ещё крохотный зал, который используют как парадную столовую. А по соседству располагается гостиная, в которую почти никогда не заходят, исключая особые случаи, такие как свадьбы, похороны или рождество.
   Если придёшь в гости, то почти наверное не будешь беседовать в гостиной. Скорей всего тебя пригласят на кухню. Дверей здесь не запирают, и стучать не принято - ты просто проходишь на кухню и справляешься о том, кто тебе нужен.
   Нежданым посетителям позволено являться в любое время от завтрака до отхода ко сну, но, как правило, лишь мужчины да дети навещают друг друга и остаются ненадолго поговорить. Женщины, напротив, покидают свои дома нечасто, только если нужно идти в магазин или по какому-нибудь другому особенному случаю, например, успеть на отправляющий в Бутбэй паром.
   В верхней части дома располагаются три-четыре спальни, они обогреваются системой воздушных труб, вмонтированных в пол. Когда дети разъезжаются, чета обычно перекрывает трубы и перебирается жить на первый этаж, чтобы сэкономить на топливе и сократить работу по дому.
   Движение в дом почти всегда идёт через вход на кухню, и хотя имеется главный парадный вход, им никто не пользуется. К тому же опытные планировщики всегда помещают дровяной навес где-нибудь между кухонным очагом и уборной, чтобы можно было прихватить пару поленьев на пути из отхожего места в дом.
   Один из самых интересных домов на острове принадлежит Фрэду Хаббарду. Фрэд - почтмейстер острова и работает почтмейстером со времён становления Финниганз-Харбора городом. Здание почты, построенное в 1936-ом году, состоит из грубо сколоченной пристройки к дому Фрэда, большому 150-летнему особняку, который в лучшие времена служил и гостиницей, и кафе-мороженым и, наконец, бильярдной.
   В 1962-ом году городок переделал старую фабрику по переработке сардин в танц-холл, и в ненастные зимние месяцы, когда рыбаки бывали не слишком заняты работой, здесь устраивались танцы.
   В тот же год город решил убрать скамьи из старой церкви и пустить их на растопку, а саму церковь превратить в место отдыха. По субботам её использовали как зал для игры в лото. Кроме того, с той стороны церковного здания, где располагался амвон, к стене приделали баскетбольное кольцо. Через два года после этого появилась школьная баскетбольная команда острова, и хоть играть в основном приходилось на выезде, она выбивалась в чемпионы штата несколько сезонов подряд. В течение нескольких лет в классном журнале были записаны всего десять мальчиков, но все как один играли в баскетбол, и команда стала любимицей острова и предметом гордости всего штата.
   Для приготовления пищи и обогрева используются дровяные печи, и хоть на остров проведено электричество (если только траулер не рвёт кабель при тралении морского гребешка), оно недёшево, и многие семьи по старинке предпочитают освещать дома керосиновыми лампами. Когда электричество только появилось на острове, им не хотели пользоваться. Люди боялись электричества и относились к нему с подозрением. На материке оно везде уже светило на полную катушку, и люди видели, как оно работает, но мысль о том, чтобы впустить эту силу в свои дома, доводила их до нервного срыва. Они не понимали электричества и считали, что электрическая дуга может выскочить из розетки или провода и убить. В основном так реагировали пожилые пары, ведь они обходились без него всю жизнь. Иные же были просто слишком бедны, чтобы оплачивать его, и потому продолжали освещать дома керосинками и бегать к леднику вместо холодильника.
   И даже теперь тот, кто может себе позволить электричество, использует его весьма бережливо - только для освещения, для подключения холодильника и глажки белья. Некоторые семьи с его помощью обогреваются зимой, используя в качестве дополнительного источника тепла, потому что так выгоднее и менее обременительно, чем собирать топляк или завозить лес с материка, колоть его на поленья и питать печи днём и ночью. И лишь очень немногие смогли скопить достаточно денег, чтобы купить холодильники и хранить в них овощи с огорода, дичь, рыбу, ягоды, домашний хлеб и всё остальное, что помогает пережить скудные и трудные месяцы.
   При необходимости островитяне мастера на все руки, эта черта отличает их от их же детей, которые сбежали на житьё в города на материке, где можно просиживать в ватер-клозетах и зарабатывать больше денег за меньший промежуток времени.
   В некотором смысле остров сродни большой семье, в которой все живут достаточно разумно и стараются не задирать друг друга по пустякам. Здешние люди крепко держатся за ценности и внутренние устои, которых ещё придерживались отцы и отцы их отцов - и так дальше и дальше, насколько хватит желания проследить родословную.
   Треска всегда была царицей, и то, что рыбаки не продают на рыбозавод в Бутбэе, приносится домой и разделывается в личных промысловых сарайчиках. Женщины и дети засаливают рыбу и сушат её, им немножко помогают солнце и ветер.
   Каждый мужчина, будь уверен, заботится о своей семье, но он хорошо знает, что всегда может обратиться за помощью к соседям. И, в свою очередь, он сам всегда готов протянуть руку помощи, когда бы и где бы она ни потребовалась, тому, кто болен или вступил в полосу невезения.
   Остров - это жизнь в миниатюре, так же, как повсюду, она имеет свою чётко выраженную классовую структуру. Есть и корыстные, и жаждущие власти. Есть пьяницы. Есть семьи беднее других, и семьи преуспевающие. Всеобщая страсть к потреблению не является проблемой на острове Рождества, потому что поселенцы здесь расчётливы и не тратят деньги попусту. Им присуща добрая смекалка янки: если они чего-то не умеют сделать сами, то умеют добиться исполнения от других. Многие семьи заказывают товары по каталогам, и каждую неделю заказы обращаются в гору посылок. Здесь нет полиции, нет чиновников службы соцобеспечения, нет никакой бюрократии вообще. Если умирает любимый человек, нужно только ткнуть пальцем в жёлтые страницы материкового телефонного справочника и выбрать священника для панихиды да погребальную контору, чтобы заказать гроб.
   Нет здесь и противопожарного оборудования, поэтому, когда в доме вспыхивает пожар, то дом горит дотла. Соседи обязательно помогут погорельцам отстроиться заново, и пока возводится новый дом, несчастная семья находит приют у родственников.
   Здесь работает радиорелейная телефонная система, но она ненадёжна. Связь с внешним миром отнимает много времени и из-за помех, мешающих сторонам расслышать друг друга, лишь разочаровывает. А когда дуют сильные ветра и начинаются высокие приливы, дозвониться до материка и вовсе невозможно.
   На острове нет ни терапевта, ни медсестры, однако доктор Натан Гриффин, приехавший в штат Мэн из Британии, открыл офис в Бутбэе и маленький кабинет в одном из доков - просто переделал омаровый сарайчик - и в течение вот уже двадцати пяти лет регулярно с часу до четырёх по средам принимает всякого нуждающегося в медицинской помощи.
   Здесь практикуется строгая меновая торговля, которая утаивает от Дядюшки Сэма налоговые доллары: если бедняки не могут заплатить врачу наличными, они платят ему рыбой или омарами, свежим коровьим молоком или бежевыми, собранными на завтрак яйцами. Доктор Гриффин добирается до острова на гидроплане, но иногда его вызывают принимать роды прямо посреди ночи, и тогда кто-нибудь из островитян везёт его на рыбацком судне, если, конечно, туман не очень густой. Так продолжается уже много лет, исключая лишь штормовые ночи, когда телефонная связь не работает совсем и море слишком бурное для осуществления миссии милосердия. В такие ночи на помощь роженице приходят соседки и исполняют роль повитух.
   Вплоть до 80-ых годов на острове не было телевидения, а появившись, на какое-то время оно дурно сказалось на людях. Они начали по-другому одеваться, начали задирать нос и скупать на материке всё подряд, даже если товар не был нужен, только потому, что видели, как его рекламируют по ящику. Сегодня, имея телевизионную тарелку на заднем дворе, островитяне принимают программы из самого Портленда, но редко обращают на них много внимания, потому что сильно уж они обособлены от материка. Тем не менее, в каждом доме есть радио, и жители острова слушают его открытыми ушами, потому что живо интересуются вопросами окружающей среды, могущими повлиять на рыбалку, ежедневными прогнозами погоды и графиками приливов и отливов, равно как и текущими ценами на треску и омаров на Бостонском рынке.
   Островитяне позволяют себе игнорировать многие события, происходящие на континенте, ибо события эти мало касаются их жизни.
   Остров Рождества - обособленный мир, как по географическому положению, так и по духу, и живущим здесь людям нравится некая независимость, порождаемая такой изолированностью.
  
  
   ГЛАВА 6. "ЭТО ЕГО ЗЕМЛЯ"
  
   "Входя под островерхую крышу гостиницы "Китовый фонтан", вы оказываетесь в просторной низкой комнате, обшитой старинными деревянными панелями, напоминающими борта ветхого корабля смертников".
  
   Её называли "хижиной старого Элли", и со стороны моря она выглядела так, точно сошла с полотен Эндрю Уайета1, - серый призрак из скрипучих досок с островерхой крышей, стянутой покоробленным деревянным гонтом. Она насчитывала почти сто лет и на вид казалась весьма ветхой, но на самом деле была крепче, чем казалась, и в зимние месяцы, когда северо-восточные ветры нагоняли высокие приливы, она противостояла ураганным шквалам и холодным хлещущим дождям со стоическим равнодушием, потому что была отстроена основательно, как корабль.
   Она нахально уселась на скальном уступе в самой высокой восточной точке острова - на узкой полоске земли, выступающей между бухтой и открытым морем, а так как деревья вокруг отсутствуют, с неё во все стороны просматриваются дали. В ясный день оттуда виден привольно раскинувшийся тёмно-синий океан, прибрежные воды острова, усыпанные ярко окрашенными буйками омаровых ловушек; заметна каждая рыбацкая лодчонка со шлейфом пронзительно кричащих чаек. На закате, когда маленький флот возвращается в бухту и чайки летят на соседние пустынные шхеры, океан переливается пастельными тонами розового, лилового и золотистого. Приходит темнота, с отливом убывает вода, становится слышен навязчивый вой дальних сирен и жалобное треньканье колокольных буёв, и на севере маяк Рогоносец, как гигантский светлячок, предупредительно подмигивает морякам с 10-секундными интервалами. Там внизу, за Финниганз-Харбором, за Протокой и ещё дальше - в открытом море - мерцают оранжевыми и красными бликами многочисленные навигационные огни, помогая припоздавшим с рыбной ловли мужчинам благополучно провести шхуны домой.
   Приехав на остров Рождества, Эрик направился прямиком в магазин и попросил кассиршу вызвать старшего. Через минуту из подсобки явился лысый человек в белом фартуке и очках на носу как у Бена Франклина, он шагал к кассе и верещал, словно белка.
   - Добро пожаловать в Финниганз-Харбор, незнакомец. Люди зовут меня Сойер. Мы с Кларой работаем в этом магазинчике вот уже тридцать с лишним лет. У нас есть всё, начиная резиновыми сапогами и кончая консервированным горохом и кукурузой; есть кастрюли и сковородки, одежда для детишек, в подвале даже есть картошка, репа, капуста и морковь в холщовых мешках.
   Вон на полке за стойкой всякие средства: тут тебе и аспирин "Байер", и сироп от кашля "Викс", и "Алка-Зельцер", и маленькие пилюли от слабости, и пилюли Картера от печени, и много ещё всего - жвачка, конфеты, плащи-непромоканцы и орудия лова. Держишь в пикапе ружьё - я продам тебе к нему патронов, если вдруг на материке разразится третья мировая война. Если на улице холод, я найду тебе тёплое пальто. Если жарко, у меня всегда в продаже футболки и шорты.
   У меня есть трубы для печей, кровельные гвозди, бутерброды "подводная лодка" и четырнадцать сортов мороженого. Хочешь постирать одежду или сыграть в бильярд, ступай в подсобку. Если твой грузовик едет уже на одних парах, я наполню его бак. Если у тебя раскалывается башка и тебе нужно имя местного самогонщика, чтобы опохмелиться и унять страшную головную боль после вчерашнего, я подумаю, что можно сделать. А если ищешь кудесника, чтобы приворожить девчонку, то ты пришёл по адресу, друг, потому что у меня припасена обалденная зелёная бутылочка приворотного зелья номер девять, на которое молится моя Клара...
   У нас есть хозяйственное мыло, свежие гамбургеры, филе трески, газ пропан, керосин, керосиновые лампы и - чёрт меня подери - список можно продолжать и продолжать, у тебя слюнки потекут от одного только перечисления. В общем, "правило буравчика" таково, что если здесь ты чего-то не нашёл, значит, оно тебе не очень нужно.
   Днём сюда ходят посплетничать и выпить чашечку ароматного горячего кофе. Здесь же у нас и телефон-автомат.
   Может быть, тебе нужна книга, в которой говорится, как строить нужник. Или справочник, описывающий ремонт дизельного двигателя. Эти книжки можно найти вон на той полке. А, может, ты хочешь пачку сигарет или журнал мод или видеофильм на прокат...
   Что ж, под этим вентилятором, что едва вертится под потолком, под этими модными лосиными и оленьими рогами ты найдёшь не только это всё, но даже местечко, где можно присесть и почесать языки с местными парнями. Зимой, когда ветра воют, как рог Гавриила, и рыбакам нельзя выйти в море, в магазинчике полно народу. Здесь общественный центр острова, здесь всегда можно погреть руки у пузатой печки и посмаковать с соседями последние слухи. Остров Рождества - это уголок Норманна Роквелла2, и мы стремимся сохранить его нетронутым.
   У меня не бывает проблем с продажей, но, знаешь, время от времени я получаю подпорченный товар. Дырявые банки, рваная упаковка, мятые яблоки и подгнивший картофель. Вместо того чтобы тащить всё это назад на материк, я продаю что можно по сниженным ценам, только чтобы избавиться от некондиционного товара, и считаю за счастье, если удаётся покрыть свои расходы. А здесь как раз такое место, чтобы только расходы и покрывать.
   Меня тут между собой считают доморощенным краеведом, и, сказать по правде, я на самом деле смыслю в здешних приходах-расходах лучше других, исключая моего деда Хейдли Била, который владел магазином до меня. Ну, да он помер тому назад уже более десятка лет.
   М-да...моя семья владеет этим магазином несколько поколений, со времён Американской революции, честное слово. Знаешь, сегодня первый ясный день за весь месяц. Две недели туман не давал нам "добро" на вылет. Скажи, принести тебе стакан холодной воды?
   Вот опять я болтаю вздор. Клара всегда меня пилит за это. Говорит, ничто так не действует на нервы, как бахвальство Била. Я знаю, ты сюда пришёл не за тем, чтобы выслушивать, как посреди жратвы я заливаю о магазине и погоде. Так чего же ты ищешь на нашем острове, молодой человек? Ты приехал в отпуск? Квартируешь у Мэрион Банди? Ей-богу, у неё хороший стол! У нас тут бывают туристы, немного, но бывают...
   Эрик представился художником, бросившим работу иллюстратора в Нью-Йорке; сказал, что собирается живописью зарабатывать на жизнь и хочет для этого снять на острове угол.
   Они толковали около часу, потом Сойер оставил вместо себя Клару присматривать за магазинчиком и повёл Эрика на холм к Тому Элли.
   - Хижину и омаровую лодку Том получил в наследство от своего деда Генри Элли, который год назад не вернулся с моря, - объяснял Сойер. - Здесь будет хорошо такому парню как ты. Ты будешь первый на восточном берегу, кто увидит восход солнца, хотя и не каждый день, потому что на заре остров часто укрыт плотным морским туманом.
   Молодой Том какое-то время жил вместе с Генри, а сейчас у него нет рыбака-партнёра, и ему надоело работать в море в одиночку. Сейчас, когда Генри больше нет, Том уже не хочет рыбачить. В какой-то мере винит себя за тот случай, потому что когда Генри вывалился за борт и утонул, они были вместе. Говорит, что хочет переехать на материк, там, дескать, больше возможностей, поэтому хочет продать судно, найти хорошую девушку, поселиться в Бутбэе и работать на рыбной фабрике.
   Сначала Эрик просил Тома просто сдать хижину под изостудию, но Том ответил отказом, потому что хотел покинуть остров и распрощаться с хижиной навсегда. Он заявил, что полон приятных воспоминаний о прошедшем здесь детстве, но так как его родители переехали в Рокпорт, где отец принял обувной магазин от дяди Гарольда, а дед его умер, то здесь ему грустно, к тому же нужны деньги, и потому он надеется сбыть её с рук.
   - Так-так-так, - приговаривал Эрик, осматривая домик, - и сколько ж ты хочешь за неё?
   - Э... - начал Том и почесал подбородок, как заправский бизнесмен, желающий прощупать покупателя, - я просил за неё двадцать тысяч, но скажу, что...сегодня я бы отдал её за пятнадцать: въезжайте прямо сейчас и забирайте со всеми потрохами.
   - Ну, не знаю... - Эрик колебался и кривил губы, как разборчивый покупатель, чесал макушку, щурился на солнце и хмурил брови. - Честно говоря, Том, к ней надо основательно приложить руки, особенно внутри. Мне придётся капитально попахать и истратить кучу денег на ремонт...
   - Что за пара барышников! - рассмеялся Сойер. - Давай, Эрик, покупай её, это неприглядное зрелище дешевле купить, чем арендовать, и, кроме того, это единственный дом на острове, выставленный на продажу.
   - Уборная новенькая, а к дому в придачу продаётся 17-футовая лодка-дори и старый 10-сильный мотор "Эвинруд", мистер Дэниельсон, - подмазал сделку молодой Том.
   - Ну, дела, да ты получишь всё барахло почти задаром, - подмигнул Сойер и похлопал Эрика по плечу.
   Итак, Эрик согласился купить хижину. Он устал от претензий и безумия нью-йоркской жизни и не сомневался, что вступил на порог исполнения своих надежд. Он заплатил наличными и через неделю въехал, уверенный, что здесь, среди спокойной суровой красоты, обретёт и свободу самовыражения, и финансовую независимость, которых так долго искал. Ему нравилось, что избушка стоит на исхлёстанном непогодой граните и надменной вдовой высится над всей рыбацкой деревушкой; не откладывая в долгий ящик, он приступил к давно назревшему ремонту и обновлению, чтобы сделать из хижины дом, подходящий для художника.
   Покамест он занимался переделкой, к нему приходили мужчины перекинуться словом и посмотреть, как идут дела. Иногда по утрам у входной двери он находил завёрнутые в газету яйца чаек или свежую треску, - радушные подарки ближайшего соседа-рыбака Чарли Фроста, с которым едва был знаком.
   Однако не все были рады тому, что он купил дом старика Элли. Хотя Эрик и родился в Джонспорте, на дальнем побережье, и был почти такой же, как они, его всё-таки считали чужаком. Островитяне терпели пришлых, но не доверяли ни им самим, ни тому, как они ведут дела.
   К тому же Эрик оказался единственным холостяком в деревне, жизнь в которой вертелась вокруг рыбы и семейных интересов. Но ему было всё равно.
   Сюда он приехал только за тем, чтобы спокойно работать и пребывать в одиночестве.
   На пристани, за его спиной, рыбаки смеялись между собой над ним и говорили, что он сделал громадную ошибку, поселившись здесь. Они служили морю и не могли и подумать, что кто-нибудь сможет свести концы с концами на острове, если не будет вкалывать на морских промыслах. Естественно, они ничего не смыслили в искусстве и, само собой, не понимали художников.
   На острове Рождества Эрик прослыл чудаком, человеком, бросившим хорошую работу в Большом Яблоке3 ради прозябания в уединении на каком-то куске гранита у чёрта на куличках в Северной Атлантике. Этого никто не был в силах понять, и когда он говорил, что собирается зарабатывать на жизнь кистью вместо лодки, люди только отводили глаза и улыбались, тем не менее, никто и никогда не обронил ни единого худого слова.
   - Да-а, давай действуй, сынок, удачи тебе...
   В то же время в нём было нечто, что их привлекало. Его выдержка, его твёрдый характер во многом напоминал их собственный. Итак, они судачили с ним о погоде, о рыбалке, иногда даже шутили, но при этом почти все чувствовали себя неуютно рядом с ним из-за того, что он был художником; были на острове и такие, кто его просто боялся. Боялся безо всяких веских причин. Только потому, что он был другим...
   Слово "живопись" звучало для островитян так же, как фраза "тривиал персьют", поэтому многие были склонны видеть в Эрике бедную, заблудшую душу, праздного обывателя с материка со звёздной пылью в глазах, человека, у которого аллергия на тяжёлую ручную работу и нет ни опыта, ни мореходных навыков, чтобы по шестнадцать часов в день проводить в море. Меж собой они решили, что его желание рисовать и перебирать тюбики с красками было лишь глупой слабостью, детской забавой, из которой нужно вырасти; лишь неким самооправданием, чтобы не участвовать в серьёзном деле жизни. И чтобы не вкалывать.
   - Ты только посмотри, как он бродит здесь вокруг, Мэйнард, клянусь, этот парень ленивей шелудивого пса, - бывало, шептал один рыбак другому, в то время как Эрик проходил по пристани мимо.
   Они не понимали, как это тяжело напряжённо писать у мольберта по шестнадцать часов в день и растягивать работу на трое суток подряд и даже д?льше, как это часто с ним случалось.
   Несмотря ни на что, Эрик влюбился в остров и жизнь на нём. Здесь он отдалился от механистического мира, от суматошного мельтешения континента. Здесь, сосредоточившись на работе, год за годом он оставался один, наслаждался душевной и физической свободой, ибо понял давным-давно, что не сможет написать хорошую картину, если вокруг будет толпа.
   Ему нравился ритм жизни на острове Рождества, определяемый не временем, но ветром, приливами и погодой. Здесь он жил по другим правилам. Здесь была настоящая жизнь, а не бледная её имитация.
   В какой-то мере жизнь здесь была не просто жизнью на острове. Она больше была похожа на обладание собственной страной, и ему это нравилось. Из жителя материка он окончательно превратился в островитянина. Остров пробудил в нём какие-то ощущения детства, может быть, детства чужого, и, скорее, даже не физические ощущения, а какое-то состояние души, какое-то чувство места, которого не коснулось время, места сродни волшебной стране "Небывальщине".
   Эрик искал тихой жизни в красивом месте и нашёл её здесь.
   Огромная еловая чаща на дальнем конце острова, возле бухты Ворчуна, напоминала ему сказочный лес, в котором запросто можно наткнуться на тролля, собирающего плату с проходящих по мостику. Волшебство острова пришлось бы по душе даже Уолту Диснею.
   Почти год Эрик приноравливался к здешней жизни: учился обращаться с дровяной печью, орудовать цепной пилой, валя и распиливая деревья, учился разбираться, какие дрова жарче горят, как их заготавливать, где искать лучший топляк, когда поленница уже почти пуста; как длинными зимними вечерами переносить одиночество, как обходиться без городских удобств, как разводить огород и натягивать верёвки для трески, чтобы скопить в кладовой запасы на чёрный день, когда денег ожидать будет неоткуда.
   Перед тем как его полотна пошли в продажу, он говаривал Чарли Фросту, что желает только одного - выставить свои работы в картинной галерее Бутбэя и скромно на это жить, поскольку он может писать лишь то, что ему интересно. Временами, впадая в уныние, он вспоминал годы, потраченные на работу художником по рекламе, и шутил, что было бы неплохо испробовать свои силы в ней заново и нарисовать, скажем, обложку для каталога компании "Л.Л.Бин"4 в обмен на приличные деньги, на которые можно купить муку, кофе и краски.
   Иногда Эрик попадал под летний дождь, тогда он складывал этюдник и полотно и тащился назад в хижину. Порою ему казалось, что он вернулся во Вьетнам. В грохоте штормовой ночи он слышал рёв артиллерии; оказавшись под дождём, вспоминал патрули в сезон муссонов. По пути домой между деревьями бессознательно искал проволоку растяжек.
   Война закончилась давным-давно, но страшные ночные кошмары остались. Ночами он вскакивал в поту, не понимая в первые мгновения, что это всего лишь сон. Когда его работы начали покупать, кошмары оказались одной из причин того, что он купил пса. Они становились не столь мучительны, когда рядом с койкой растягивался Моряк. Теперь среди ночи он просыпался, тёр глаза, наливал чашку крепкого чёрного чая, садился и разговаривал с собакой.
   Но снился ему не только Вьетнам. Иногда являлась Бекки, школьная подружка, которая умерла от лейкемии, когда он учился в школе живописи. Ему снилось, что они сидят в её гостиной, в большом мягком кресле, в комнате полумрак, родителей нет. Снилось, что она садится к нему на колени, они обнимаются и целуются.
   Эрик никогда не имел привычки разговаривать с самим собою, но год назад, когда появился Моряк, он стал это делать часто. Как правило, поблизости не оказывалось никого, кого это могло бы обеспокоить, но однажды один рыбак услышал, как он, выбирая продукты в магазине, весело разговаривает вслух; рыбак, показывая на него пальцем, громко зашептал своему сыну: "Это художник с холма. Опять разговаривает сам с собой; как бы бедняге не свихнуться..."
   До Эрика дошло замечание рыбака, и его захлестнула волна смущения. Он совершенно забыл, где находится, забыл, что вокруг люди, что его размышления вслух могут их обескуражить.
   - Кому какое дело, что думает человек? - печалился он Моряку в тот же вечер в хижине. - Если он живёт один, это не значит, что ему не с кем перекинуться словом. Рыбаки всё время разговаривают в море. Блин, мне нравятся звуки моего голоса, точно так же как кому-то нравится своя подпись или вонь кишечных газов под одеялом. Когда я задаю себе вопросы, то даю на них очень хорошие ответы, очень хорошие. Кроме того, Моряк, я скорее буду разговаривать с тобой или сам с собою, чем со многими известными мне людьми. Верь моему слову!
   Моряк понимающе смотрел на хозяина и вилял хвостом.
   Когда он приезжал в город, художники на материке тут же начинали поддразнивать его, называя "Крузо с острова Рождества", а его пса Моряка "Пятницей". Но все эти насмешки были в шутку, и он не придавал им значения. Прозвище ему даже нравилось. Оно подошло, как старый башмак. Как он жил, как работал... всё это на самом деле немного напоминало старика Робинзона.
   На острове Моряк повсюду сопровождал его и, если море оставалось спокойным, даже плавал с ним в лодке на другие острова делать зарисовки. Многие из этих островов слишком малы, чтобы быть обитаемыми, но на них можно чудесно устроить пикник и рисовать целый день, и Эрик не упускал случая. В бухточках этих шхер для ловли и хранения сельди рыбаки соорудили загоны из жердей и мелкоячеистых сетей.
   Со стороны сердцеобразные загоны напоминали сетчатые спортивные площадки, соединённые с берегом длинными рядами столбиков, переплетённых канатами и называемых оградой. Сельдь, следуя за волной прилива, сталкивалась на своём пути с оградой загона и поворачивала от берега в море, чтобы обойти препятствие. Но вместо этого ограда направляла её к устью загона, а уж в загоне сельдь безостановочно накручивала восьмёрки, отбрасываемая к центру изгибами загородки.
   Многие загоны годами простаивали без работы, но по-прежнему оставались чудом формы и содержания. Эрик находил их очаровательными; ему нравились повторяющиеся, абстрактные орнаменты, которые оставляли их тени на мелкой воде во время отлива.
   Эрик любил использовать узнаваемые образы так, как использовал бы художник-абстракционист; он верил, что в реалистическом искусстве важна абстракция, в то время как лучшее абстрактное искусство передаёт потрясающее ощущение реальности. И очень любил потолковать об этом с Моряком.
   "Собака - вот вся моя семья, никого больше мне не надо", - думал он. Мужчина прекрасно может обойтись без жены. Но если у него когда-нибудь водилась собака, то жить без неё уже невмоготу. Казалось, пёс так заполонил его сердце, как никогда не удавалось ни одной из женщин.
   На четвёртом году пребывания на острове Эрик стал наведываться на материк примерно раз в месяц. Его уже знали как живописца восточного Мэна, и кое-кто из находящихся на отдыхе попечителей искусств из Бостона или Нью-Йорка проявляли интерес к его работам. И хоть писать он мог только по одной картине в месяц, деньги замечательно помогали ему сводить концы с концами.
   Эрик понимал, что отсутствие женской любви приносит боль и одиночество, особенно когда не ладится работа. Он не умрёт от этого, конечно, но опасался, что полное отсутствие секса осушит источник его искусства, и потому заводил связи с женщинами с материка. Ни одна из этих связей не переросла в длительные отношения. Иногда женщины оставались рядом с ним по нескольку дней, и ему нравились эти периоды, потому что ему были нужны перерывы и потому что ему необходимо было побыть с женщиной. Но он не хотел, чтобы женщины задерживались на долгий срок, даже если они ему очень нравились, и радовался, когда они возвращались в Бутбэй и можно было вновь сосредоточиться на живописи.
   Эрику понадобились годы, чтобы научиться писать в строгой манере. Он учился рисовать в художественной школе, с годами мастерство его росло, но когда из иллюстратора он стал живописцем, именно дисциплина далась ему особенно тяжело.
   То была не просто дисциплина каждодневного рисования. Оно-то как раз давалось с лёгкостью. То была дисциплина руки и кисти. Дисциплина ума, глаз и воображения. Дисциплина сердца и дисциплина духа. Это означало сочетать в себе все эти дисциплины, собрать весь опыт, все знания, всё, что в нём было, и отдать работе.
   Всё глубже погружаясь в работу, он стал более требовательным к тому, чтобы заставить руку передавать именно то, что хотелось. Наконец, он нашёл, что из него получается дисциплинированный и трудолюбивый художник. И это придало его жизни новое значение и указало новое направление.
   Он помнил, как впервые приехал на остров. Как быстро и бесцельно переходил от одной картины к другой в отчаянных попытках найти себя, но не сконцентрировав, не сосредоточив свой ум и тело на том, чтобы написать то лучшее, что ему предназначено, чтобы наполнить полотна настроением и душой.
   Эрик чувствовал, что не всего ещё достиг, что познал не всё, что нужно знать о живописи. Напротив, он постоянно искал и не находил каких-то абсолютных истин. Но он выучился полностью отдаваться каждому своему начинанию, и это проявилось в его работе так же, как и сам остров. Всё это теперь уже казалось ему таким простым.
   Здесь у него было всё, чего он мог желать, и он был счастлив как никогда. Он ездил в магазин на покрытом ржавыми пятнами грузовичке-пикапе по нескольку раз на неделе: купить продукты, забрать почту, пообщаться с соседями. Он готовил еду в дровяной печке и освещал дом керосиновыми лампами, но не потому, что экономил на электричестве, а потому что ему нравилась такая романтика. И у него был первоклассный нужник с двумя толчками, который юный Том в минуту озорного патриотизма размалевал звёздами и полосами, добавив полумесяц на двери. Уборная стояла над скалами, и в хорошую погоду Эрик любил оставить дверь открытой и любоваться оттуда океаном и снующими туда-сюда рыбачьими лодками, почитывать каталог компании "Сирз"5, выдирая из него страницы на подтирку, или просто сидеть и размышлять о своих грехах, наслаждаясь свежим морским воздухом.
   Зимой, когда бушевали шторма и всё дышало холодом и сыростью, он обогревал хижину огнём камина, в котором жёг топляк. С западной стороны дома он набросал большую бесформенную кучу из коряг. Из дерева, выбеленного солнцем и отшлифованного ветром и водой. Были в нём куски - не на что смотреть, но попадались настолько замечательные фигуры, что он отказывался их жечь. Но он знал, что бури выбросят на скалы ещё больше дерева, и он будет собирать его, распиливать бензопилой на чурбаки и складывать там, где его высушат ветер и солнце.
   Иногда по ночам он гасил лампу, ложился поближе к камину и смотрел, как в сгорающих поленьях играют красками морская соль и песок. Приятно смотреть на соль и песок, но сколько же проблем от них для режущей цепи!
   В самой хижине Эрик переделал общую комнату в изостудию. В доме было три окна, способных впустить достаточно света, и пол из широких неструганых половиц. Когда он забывал надеть башмаки, то всегда вгонял занозы в босые ноги. Была там маленькая спальня, где он спал, в ней помещалась только железная койка с грязным голым матрацем, укрытым старым армейским одеялом, знававшим лучшие времена и исполнявшим роль и покрывала, и мохнатой наволочки. Кухня была самой большой комнатой в доме, всегда светлая, тёплая, уютная. Там Эрик поставил кушетку и растягивался на ней, ожидая, когда закипит чайник. Имелись у него два стула, тяжёлый стол и во всю стену от пола до потолка книжная полка, сколоченная из найденных в дровяном сарае обрезков. Вся полка была забита жизнеописаниями знаменитых писателей и художников, множеством романов, сборниками стихов и рассказов да ещё книгами, повествующими о работе таких известных и авторитетных мастеров, какими были Гомер, Уайет, Сезанн, Моне, Дега, Ренуар, Писсаро, Пикассо, Ван Гог, Рембрандт, Да Винчи, Гоген, Милле, Брейгель, Босх, Гойя, Дали, "Группа семи", Эмили Карр и Роберт Бейтмен. Кроме того были книги о море, созданные Конрадом, Мелвиллом, Вилье, Карсоном, Кусто, Хейердалом, Дейна, Моуэтом, Лондоном и Хемингуэем.
   К одном углу стоял холодильник, рядом с ним - старая печь Франклина, вся изъеденная ржавчиной, но с блестящей никелевой отделкой. К кухне примыкали маленькие сени, рядом с которыми на второй этаж вела лестница, где находились четыре нетопленные спальни: их он использовал как склад для рисовальных принадлежностей и полотен различной степени завершённости.
   Воду для умывания и питья Эрик брал из неглубокого колодца в пятидесяти ярдах от дома, сразу за дровяным сараем. Колодец был небольшой, и дожди почти всегда наполняли его до краёв; цветом вода напоминала светлый спитой чай, но была чиста, и со временем он к ней привык.
   Вечерние субботние омовения были ритуалом утомительным: набрать воды оцинкованным ведром из колодца, тащить ведро в хижину, греть воду на печке и лить кипяток в деревянную бочку, потом принести ведро холодной воды, чтобы смешать холодную воду с горячей до приемлемой температуры. На это уходило немало времени, и он приноровился мыться, как он говорил, "в чайной чашке". Увлёкшись рисованием или чувствуя себя больным и усталым, или в сильные холода на дворе, он грел воду в тазу и обтирался губкой. Он старался поддерживать чистоту тела и регулярно питаться, но порой, когда шла напряжённая работа над картиной, он забывал и еду, и сон. Некогда было даже сходить в уборную, и потому для облегчений он ставил яркий весёленький горшок возле мольберта.
   Мусор он сжигал в старой 200-литровой бочке из-под бензина, и, подобно остальным островитянам, когда зола наполняла бочку, он втаскивал её в кузов своего грузовичка и вёз на другой конец острова, на свалку.
   Телефона он не имел. Он ненавидел телефоны и не хотел, чтобы ему докучало безумное изобретение Александра Белла6. Даже на материке он не пользовался телефоном. Он чувствовал себя неуютно, разговаривая по телефону с теми, кого не было с ним рядом. К тому же, он считал, что, если поставить аппарат, его подключат к общему телефонному проводу и будут беспокоить звонками днём и ночью. Если возникала необходимость поговорить, он предпочитал идти прямо к человеку. Электронным хитростям и дьявольским звонкам он предпочитал контакты с глазу на глаз. Помимо прочего, телефоны всегда приносили дурные вести и вторгались в личную жизнь. Он мог замечательно обойтись и без телефона. Если нужно было связаться с кем-нибудь, всегда можно было воспользоваться телефоном-автоматом в магазине. Но такая необходимость выпадала редко.
  
  
   ГЛАВА 7. "СУРОВОЕ МОРЕ"
  
   "Нантакет! Разверните карту и найдите его. Видите? Он расположен в укромном уголке мира; стоит себе в сторонке, далеко от большой земли, ещё более одинокий, чем Эддистонский маяк...
   Что же удивительного, если теперешние нантакетцы, рождённые у моря, в море же ищут для себя средства существования?"
  
   По утрам дюжие небритые мужчины в шерстяных куртках, высоких, скатанных вниз резиновых сапогах и непромокаемых плащах собираются на причалах Тюленьей бухты, чтобы переговариваться друг с другом смачным, как суп из моллюсков, языком, сдобренным акцентом восточного Мэна, и готовить смаки1 к ещё одному длинному дню, полному изнурительного труда, ибо только море даёт жизнь этому острову.
   В самодостаточности, что позволяет чинить упрямый двигатель и латать сеть, сквозит гордость. Есть множество людей, которые из огромного разнообразия профессий к своей приходят случайно; есть люди, которые профессию выбирают, и совсем немного таких, которые рождаются для какой-либо деятельности. Рыбаки принадлежат к последней категории, они рождены для рыбалки, потому что в бедных прибрежных сообществах, где выбор невелик, работать в сырость и стужу, забрасывать сети и ставить ловушки всё-таки лучше, чем пухнуть с голоду.
   Здесь мальчики девяти-десяти лет в крохотных непромоканцах и резиновых сапожках становятся на деревянные ящики, чтобы достать до разделочного стола, но держатся при этом маленькими мужчинами. К тому времени, как их состарит жизнь, проведённая в таскании снастей из моря, их руки скрутит артритом так, что они едва будут способны держать иголку для латания сетей или ставить своё имя на чеках. Всегда можно узнать рыбака-северянина по опухшим пальцам и вялому рукопожатию, по задубевшим, огрубевшим от постоянного воздействия воды ладоням. Изумление вызывает факт, что на острове Рождества вообще кто-то остаётся, исключая, конечно, тех, кто слишком упрям, чтоб уехать, или слишком стар, чтобы менять что-либо.
   Однако нравится это жителям или нет, но остров меняется.
   Главная неприятность заключается в том, что связанные омары и потрошёная треска, доставляемые к воротам рыбозавода в Бутбэе, могут дать лишь несколько центов за фунт. А потребителям в Бангоре их продадут уже в двадцать с лишним раз дороже. Низкая цена на улов всегда была удавкой на шее рыбака, поэтому в наши дни островной экспорт состоит не только из рыбы и омаров, но также из детей. Маломерный флот умирает, на смену ему приходят ведомые компаниями траулеры и драггеры. Это значит, что меньше юношей смогут стать, подобно отцам, самостоятельными рыбаками. Но и из тех, кто не сможет, лишь малое количество получит койку на больших промысловых судах.
   Рыбалка приносит человеку удовлетворение от того, что он сам себе голова и никому не обязан давать отчёта кроме себя самого. Вот отчего на острове Рождества до сих пор существует бешеное противостояние переменам. Такое уж это место...
   Именно поэтому здесь привычны чих и кашель движков, звон роняемых на палубу отвёрток и гаечных ключей, гомон голодных чаек над головой, высматривающих вкуснятину на завтрак, боязливые стенания пролетающих гагар, шум ветра, поющего в такелаже шлюпов, и пронзительный вой взлетающих с сине-серой воды гидропланов. Бриз наполняет грудь острым пряным ароматом океана, и флот из пятидесяти судов выходит из бухты и сквозь жуткую синь тумана устремляется к районам промысла, где мужчины забрасывают сети и устанавливают омаровые ловушки и где ветер и солёные брызги исхлёстывают лица до красноты сырого мяса.
   Работа монотонна, но тут и там случаются неожиданности: то шквалы тебе, то зори; сети то пустые, то полные, или, например, аварии бросают вызов изобретательности. На промысле, стоя борт к борту, мужчины травят анекдоты, обмениваются новостями, обсуждают погоду, жалуются на трудные времена и без устали изучают палубы соседних смаков, ведь чужой улов всегда так хорош, а собственная удача так редка.
   - Меня выводит из себя каждый подъём, - жалуется шкипер одного из судёнышек. - Господи, пора заканчивать с такой работой. Всё что я поймал - каких-то 45 рыбёшек. Дайте мне два приличных замёта, и, честное слово, я буду счастлив, как полная ракушек моторная лодка...
   Игра в плачь по горькой судьбе стара, как сама рыбная ловля; викинги, китайцы и островитяне южных морей играли в неё ещё две тысячи лет назад.
   Зачем же, в таком случае, люди выходят на рыбалку в море?
   Эта игра мало имеет отношения к жизни. В жалобах рыбак обретает утешение и скорее зачахнет и умрёт, если ему придётся работать на фабрике на большой земле. И ещё: здесь - свобода. Северо-восточный ветер дует со скоростью двадцать узлов, этого хватает, чтобы взбаламутить море, и море хлюпает в шпигатах2 и брызжет пеной на лодыжки рыбака. Ноги широко и твёрдо упираются в палубу, челюсти пережёвывают табак, а шхуна качается и скачет по волнам, и ветер свистит в спутанных солёных волосах. Может быть, этого не так уж много, но здесь рыбак - бог и вольный человек. И во всём Портленде не сыскать клерка, который мог бы заявить такое о себе.
   Искать омаров всё так же трудно, ибо эти воды коварны; иные рейдовые рыбаки утверждают, что нужно точно знать, куда идти и где находиться на случай, если подует сильный ветер и придётся подавать сигнал бедствия. Тем не менее, рыбак всегда готов бросить работу - пусть даже посреди подъёма сети, пусть в ущерб себе, - чтобы поспешить на помощь попавшей в беду лодке товарища, зная, что и его двигатель может заглохнуть во время бури и его беспомощное судно понесёт ветром на мель. И потому шхуны, даже совсем старые и деревянные, оснащены радарами, эхолотами, радиосвязью и системой дальней радионавигации. Некоторые рыбаки осовременились настолько, что используют лодочные корпуса из стекловолокна, механические подъёмники ловушек, буйки из пенопласта и ловушки из проволоки, и это сильно изменило технологию ловли омаров; но большинство островитян до сих пор предпочитают суда, построенные традиционным образом: с кедровой обшивкой на дубовых шпангоутах и с килем. И любят верши для омаров из крепкого дуба.
   Ловцы омаров с острова Рождества по одной ловушке посвящают своим жёнам. Омары из этих ловушек отсортировываются, а их стоимость идёт жёнам "на булавки", когда те соберутся на пароме в Бутбэй за покупками.
   Омароловы не любят говорить о том, сколько зарабатывают за год, даже не заикаются об этом. Летом же отдыхающие задают этот вопрос постоянно, и рыбакам это страшно не нравится. Но зарабатывают они всё-таки прилично и поэтому ездят на легковушках и грузовичках последних моделей.
   Омаровые буйки пестрят дорогими специфическими красками. Буёк - герб омаролова, он делает его из чистого кедра и придаёт ему самую разнообразную форму и окраску: толстые цилиндры с коническими концами, шестигранники и прямоугольники; оранжевые, и жёлтые, и красные, и зелёные с замысловатыми белыми полосами. В туман и ненастную погоду яркая расцветка хорошо заметна в море.
   Верши по форме напоминают крошечные куонсетские ангары3 и, наверное, были позаимствованы у индейцев, так же как ловушки на угрей и запруды. Верши делают из тщательно подогнанных дубовых перегородок, арок и перекладин. Балластом в них служит цементная плита с нанесённым чёткими печатными буквами именем владельца. И поднятие двухсот таких ловушек при штормовом ветре да при сильных придонных течениях и противотечениях стоит омаролову немалых нервов.
   Манильский трос - линь, соединяющий ловушку с буйком, - очень дорог. Для ловли на больших глубинах у островитян уходят сотни бухт и тысячи морских саженей такого троса. На промысле омаров дёшевы только бутылки с шарнирами, - поплавки, прикреплённые в одном-двух местах к тросу, чтобы тот не ложился на дно во время отлива или при перемене течения. Поплавками служат пустые бутылки из-под виски, затыкаемые резиновыми пробками, - побочный продукт весёлых пирушек и проведённых взаперти ненастных дней.
   Вокруг острова чрезвычайно много подводных скал и рифов, поэтому даже на лодке-дори выходить в море опасно. Имя легион тем судам, что за многие годы потерпели здесь крушение; затонувшие корабли остаются предметами ужаса в туманные дни и чёрные ночи бушующих бурь, несмотря на изощрённое электронное навигационное оборудование. Повсюду скрытые выступы и камни, всюду вихри и водовороты, злые течения и мели, а весной и летом, даже в безветрие, прибрежные туманы застилают солнечный свет днями напролёт, а то и неделями. Рыбаки не знают точного расположения всех камней, зато точно знают, где их нет. В доках, на доске объявлений, под стеклом, висит карта кораблей, затонувших в водах вокруг острова Рождества. Карта испещрена маленькими безжалостными крестиками, за каждым из которых - судно. Крестики целыми архипелагами разбросаны по карте.
   В этом гибельном море несчастные случаи привычны, коммерческое рыболовство - опаснейший национальный бизнес; смерть здесь случается в семь раз чаще, чем в среднем по стране, и в два раза чаще, чем в горном деле, второй по опасности отрасли после рыболовства. Частично причина кроется в недостатках техники безопасности в рыбодобывающей промышленности.
   Редкий день море вокруг острова Рождества спокойно. Даже летом сильные шторма вспенивают море внезапной яростью. Ещё утром океан лежит плоский, как плита полированного мрамора, а в полдень в ближние шхеры врывается воющий ураган, неся потоки дождя, шквалистый ветер и высоченный прибой. Дурной сон для мореплавателя.
   Страшно тогда оказаться в море, потому что помимо прочего остров Рождества - это ещё и край "историй с привидениями", это сцена с коварными сюрпризами для моряков, застигнутых яростным ураганом и ослеплённых внезапными встречными туманами, быстро наступающими из открытого моря. Вечный холод, туманы и вздымающиеся океанские валы держат рыбаков в постоянном напряжении, всегда на нервах; и в задумчивом молчании они возносят молитвы о благополучном возвращении с уловом домой, к семьям. В такую пору Финниганз-Харбор становится не просто точкой на карте, но скорее неким душевным порывом.
   Конечно, есть те, кто не возвращается, и потому море в этих краях - каменистое кладбище лодок и рыбаков, погибших в водах, редко прогреваемых до 50 градусов4 и способных за несколько часов убить несчастного, смытого за борт, если на нём нет термокостюма. Островитяне уверены, что призраки погибших моряков бродят по этим унылым, исхлёстанным ветром берегам. И всё же для рыбаков острова Рождества море является не столько предметом великой красоты и великой опасности, сколько рабочим местом, в высшей степени реальностью жизни. Они относятся к морю и как к возлюбленной, и как к господину. Море может быть добрым и даровать жизнь, и оно же может быть холодным, жестоким, безжалостным и отнять её. Так было и так будет. И потому рыбаки благоговеют перед Творением и преклоняются перед его грандиозной мощью.
   Зимой здесь постоянно и с необузданной яростью дуют ветра, они рождаются над Южной Америкой и проникают до Ньюфаундленда, до залива Святого Лаврентия и дальше на север. Зима приносит сильнейшие шторма, многие из которых начинаются в Карибском море. Можно сказать, что с сентября по май ветер дует непрестанно. Свистящий ураган налетает с юга, и затем, месяц за месяцем, ураган сменяется ураганом, неся дождь, и град, и снег, и слякоть.
   Во время жесточайших североатлантических бурь не редок ветер до пятидесяти и даже шестидесяти узлов, иногда зашкаливает и за сто. Вздыбившееся море вскипает громадными бурунами в тридцать футов высотой, и день за днём они пенятся, разбиваясь о гранитные кручи и шипя в каменных щелях. За долгие годы остров искрошился под натиском неослабевающих ударов, и во время отлива обломки былых времён обнажаются, словно только и ждут случая вспороть брюхо неосторожному кораблю.
   Когда ожидается особенно сильная буря, то шхуны в бухте привязывают дополнительными швартовыми канатами и все стараются не показывать нос из дому, если только не случится что-нибудь совсем уж непредвиденное. Хрипящий юго-восточный ветер всегда злобен и так силён, что приносит с собой аромат самого Гольфстрима.
   Конец зимы - самое грязное время, ибо тогда открытые пространства побережья завалены не только древесным топляком и костями китов, но и неразлагающимся мусором людей: пластиковыми бутылками и пакетами.
   Со стороны похожий на клин, остров Рождества в длину тянется на шесть миль и имеет три мили в поперечнике в самом широком месте; он входит в состав небольшого архипелага. В архипелаге он самый большой, к западу, югу и северу от него лежат ещё двадцать два островка, местами образуя естественную защиту от ветра. Архипелаг - это замысловатый рой островов с изрезанными мысами, укромными заливами и бухтами в форме полумесяца, которые, между прочим, служат птичьими заповедниками, местами гнездования арктических и обыкновенных крачек, буревестников и гагарок. Защищённые воды лучших промысловых банок кишат огромным количеством планктона, рождённого мощными приливами и стремительными холодными течениями. Изобилие пищи привлекает не только косяки промысловых рыб, но и поразительное разнообразие морских млекопитающих, включая бурых дельфинов и несколько видов китообразных. Помимо горбачей и финвалов в этих водах временами можно встретить даже такую редкость, как гренландский кит.
  
  
   ГЛАВА 8. "СТРАСТЬ ЖИВОПИСЦА"
  
   "- Погляди на капитана Ахава, юноша, и ты увидишь, что у него только одна нога.
   - Что вы хотите сказать, сэр? Разве второй ноги он лишился из-за кита?
   - Из-за кита?! Подойди-ка поближе, юноша; эту ногу пожрал, изжевал, сгрыз ужаснейший из кашалотов, когда-либо разносивших в щепки вельбот!"
  
   Приехав на остров, Эрик устроился в хижине и принялся вкалывать не хуже рыбака. С лихорадочной поспешностью он наносил на холст роившиеся в голове образы и работал столь исступлённо, что работа захлёстывала его каким-то восхитительным безумием. Он перекладывал в краски мирок Финниганз-Харбора со всеми его красотами и недостатками. Подчас терпел неудачи, но неудачи лишь подогревали его старания и несли ощущение счастья от самой работы.
   Поначалу чем больше он работал, тем сильней казалось, что ничего не получается, тем сильней одолевали сомнения, получится ли вообще когда-нибудь. И он отступал назад, всматривался в холст, качал головой и посмеивался.
   - Плохо, но я напишу лучше. Всё-таки кое-что я сделал верно. Будет время - успех придёт, я продам картины и заработаю на жизнь.
   В голове носились образы прекрасных полотен, виденных в музеях Бостона, Нью-Йорка и Чикаго. И ночью, опустошённый, в замызганной, пропитанной запахами красок и скипидара одежде он полз к постели и проваливался в глубокий, по-детски безмятежный сон.
   К каждой картине он приступал полный пыла и чувств, дрожа кисточками от нетерпения, но, проснувшись поутру, когда наваждение творческого подъёма рассеивалось, приходил к выводу, что картина, казавшаяся с вечера такой чудесной, на самом деле не годится, никуда не годится, и он убирал её в сторону и всё начинал сначала.
   Он обитал в таком же доме, как у рыбаков, ел такую же пищу и, благоденствуя в монашеском уединении острова, любя тишину и покой непотревоженной работы, стал одним из их числа.
   Эрик жил одиноко. Его окружали рыбаки со своими жёнами, но не было никого, кому можно было бы довериться. Никого, кому он мог бы поведать о своих радостях и поражениях, с кем мог бы поделиться мечтами и замыслами. Он был до краёв наполнен образами картин, которые собирался писать, и тосковал по человеку, с которым можно было бы поговорить, по человеку, которому мог бы сообщить и о своей суровой жизни, и о своём медленно вызревающем мастерстве. Он пытался сохранять чувство юмора, способность посмеяться над собой, потому что был склонен относиться к себе слишком серьёзно и впадать в уныние, если дела с живописью шли неважно. Живя затворником, ему чуть ли не силой приходилось заставлять себя улыбаться, смеяться и легче воспринимать неприятности. От недоедания его часто мутило; когда за живописью прихватывал дождь и картина не продвигалась, появлялся сухой отрывистый кашель. Временами он впадал в безудержную ярость и ножом кромсал полотно на куски, о чём впоследствии сожалел. В работе Эрик был напряжён, как рояльная струна. Коснись его - будет вибрировать неделю.
   Рыбакам, узнавшим его поближе, было любопытно, как рождаются картины, и когда он устанавливал этюдник на одной из пристаней, они пускались в рассуждения.
   - Почему ты всегда рисуешь мёртвые вещи, Эрик Дэниелсон? - задал как-то Кэмден Пирс вопрос Эрику, рисующему штабель старых омаровых ловушек. - У нас тут хватает мёртвых вещей и без твоих художеств.
   - Для тебя, может, они и мёртвые, - ответил он Кэмдену, - а мне кажутся живыми и красивыми, в них есть своя энергетика. Если б ты видел их так, как вижу я, ты бы понял...
   Время шло, и ему страстно хотелось потолковать с кем-нибудь из галеристов о своих полотнах, уяснить для себя, что получается, а что не очень. Он знал, что делает ошибки, но был слишком поглощён работой, чтобы замечать их. Нужен был непредвзятый, критический, не ослеплённый творческой гордыней взгляд со стороны. Ему хотелось познакомиться с тем, как над подобными вещами работают другие, как справляются с техническими проблемами, над которыми бьётся он; хотелось найти в округе кого-нибудь ещё, кто видит и мыслит так же, как он.
   Хотя и жил Эрик спартанцем, у него имелся стереомагнитофон последней марки, один из тех немногих предметов, которые он прихватил с собой на север из Нью-Йорка. Хорошая музыка была для него не менее важна, чем хорошие книги или хорошее искусство, - много разной музыки: поп, рок, кантри, блюз и - самое главное - классика, большая коллекция классической музыки, включая Моцарта, Бетховена, Штрауса, Чайковского и многих, многих других. Когда бы ни рисовал, он всегда слушал причудливые мелодии божественного Антонио Вивальди.
   Он рисовал целыми днями и прихватывал часть ночи, а когда выдыхался, уже глубоко за полночь, при свете лампы, читал: вникал в произведения тех, кто добился успеха. Он стремился писать лучше, чем они. То, что делали они, однажды сделает и он; но настанет день, и он напишет так, как не писал никто.
   Изучение работ художников напоминало ему о том восхитительном мгновении, когда он решил бросить работу и стать живописцем. Когда решил стать глазами, которыми будут смотреть люди, сердцем, которым они будут сопереживать, и духом, которым будут воспарять. Эта мысль пылала в нём несколько лет, прежде чем он решился. Живопись не шла ни в какое сравнение с иллюстрацией. Он был неплохим иллюстратором, но понимал, что предстоит немало потрудиться маслом, прежде чем стать хорошим художником. Он хотел писать сцены из жизни, а для этого необходимо было знать нечто большее, чем просто приёмы хорошего рисования; нужно было изучать литературу. Нужно было знать всё о костях, мышцах и сухожилиях, нужно было знать человеческую голову, сердце и душу. Чтобы изображать настоящую жизнь, он должен был понимать анатомию, мысли, чувства людей и тот мир, который он с ними делил. Если он не будет этого знать, искусство его будет поверхностным.
   Он считал, что Америка по сути своей антихудожественна, что живописец становится врагом государства, если, подобно ему, выступает за индивидуальность и творчество - качества, вдруг ставшие антиамериканскими. "Америка сегодня, - думал он, - это сплошь механизмы, роботы и компьютеры".
   Из тех, кто изводил молодых художников, никого не было хуже критиков. Критиков, которые когда-то хотели писать и даже пробовали писать, но, к несчастью, неудачно. Они ясно доказали свою неоригинальность, и, тем не менее, именно они брали на себя смелость судить об оригинальности - о пламени и одарённости, которых им не доставало. Заурядный искусствоведческий обзор, считал Эрик, противнее стакана мыльной воды, смешанной с рыбьим жиром. Всё же имелось несколько приличных критиков, разбирающихся в искусстве и умеющих говорить о нём, но встречались они крайне редко, как клыки динозавров.
   - Ладно, - говорил он себе, - если не получится стать художником, тогда вот что: я всегда сгожусь в качестве искусствоведа - буду зарабатывать, строча разгромные обзоры.
   Становление настоящего художника требует времени, и бСльшую часть этого времени вместо зарабатывания на жизнь предстоит потратить на овладение масляными красками, кистями и законами композиции, назад к иллюстрациям пути нет.
   "Подготовившись и отточив технику, я создам хорошие картины, хорошие по-настоящему, - твердил он себе. - Но нельзя продавать картины до тех пор, пока я не буду готов. Сначала нужно обрести собственный стиль. Можно, конечно, некий стиль освоить, но в таком случае он будет искусственный, как маска. Рано или поздно мне придётся показать себя самого, а не прятаться за своими полотнами. На самом деле оттачивают не стиль. Нужно работать и оттачивать самого себя как художника, и тогда всё, что окажется на холсте, - плохо ли, хорошо ли - окажется моим".
   Обладая богатым воображением, Эрик тянулся к реальности, которая подталкивала его изображать предметы известные; предметы же, которые он знал и любил в особенности, находились на побережье штата Мэн, где он вырос.
   Ещё будучи зелёным подростком, Эрик уже считал себя художником, пусть не профессионалом, но человеком, серьёзно относящимся к искусству и желающим писать подобно другим художникам и тем зарабатывать свой хлеб... Детское любопытство влекло его к природе, все юные годы он рисовал и изучал птиц, животных и морских млекопитающих, водившихся по соседству с его домом в Джоунспорте. Его первой книгой, в пять лет купленной на деньги, отложенные на поездку с отцом в Бангор, стал том Джона Джеймса Одюбона1 "Птицы Америки".
   В художественной школе он изучал творческую манеру Сезанна и вдохновлялся подходом французских живописцев к композиции. Он учился схватывать суть предмета. Он фокусировал внимание на какой-нибудь части природы, переходя от широко раскинувшейся дали к замысловатым жилкам древесного листа, и, глядя на всё это с абстрактной точки зрения, исследовал изгибы, и тоны, и контрасты, и краски, и формы, и перед ним вдруг открывалась широчайшая палитра возможностей. Вернувшись домой после первого учебного года, уже новыми глазами смотрел он на окружавшие его предметы: подмечал качество освещения, буйство растительности, даже текстуру и цвет водорослей и камней, оголявшихся во время отлива.
   На следующий год он познакомился с импрессионизмом, кубизмом и абстрактным экспрессионизмом, впитывал из их стилей то, что больше всего интересовало, и пробовал применять в работе. Пытаясь воссоздать природу на полотне, он становился чрезвычайно избирателен, дабы каждый элемент на картине точно отвечал определённой цели. В школе он изучал работы Энди Уайета, но по-настоящему открыл его для себя, только перебравшись на остров. Его глубоко поражало вЗдение мира Уайетом - комбинация абстрактных форм и неотразимых образов реального мира, которые тот вносил в свои картины. Работы Уайета, которые он упорно изучал ночи напролёт, явились для него откровением.
   Уайет был замечательным художником-абстракционистом, как в зеркале отображавшим окружающий мир. Хотя в школе Эрик обожал абстрактное искусство, работы Уайета показали ему, что современная предметно-изобразительная живопись способна выразить художественное воображение способами, о которых он раньше и не задумывался. Изучение этих работ дало ему свежее вЗдение, как даёт любое великое искусство, и помогло взглянуть на мир вокруг себя новыми глазами.
   В какой-то миг и причалы, и омары, и рыбачьи лодки, и морские чайки, и деревья, и ограды, и люди острова Рождества обрели новые будоражащие качества. Он начал замечать предметы, которые всегда оставались на своих местах, но которых он раньше не видел. Для своих картин он обнаруживал темы, ранее не замеченные. И со временем оказалось, что он занимается новой формой реализма, о существовании которой не подозревал. Но за этим реализмом стояли основополагающие абстрактные формы, а ритмический рисунок был заимствован у методов кубизма. В пейзажах и дикая природа, и жилища представлялись им с равным скрупулёзным вниманием к мельчайшим деталям, пока полотна не наполнились отзвуками и взаимопроникновением рисунка, цвета и формы.
   Он старался изображать разнообразные богатства побережья штата Мэн, где погода могла стоять ослепительно ясной, но чаще бывала насыщена туманами и моросью, где атмосфера напитана влагой: такие условия он находил удовлетворительными для искусства, ибо краски становились приглушёнными и создавали настроение, придавали воздуху вещественность и порождали иллюзию расстояния. Он вглядывался пристальней в такие простые вещи, как гниющие деревья, патина старых рыболовных баркасов, зазубренные камни, то появлявшиеся, то исчезавшие в приливных водах, и маленькие лужицы, которые оставляли после себя волны и в которых обильно кипела жизнь.
   Как результат, его картины были точны и прекрасны. Они схватывали как суть предмета, так и его дух, и это делало его работу яркой и особенной, так разительно отличной от работ других живописцев в районе Бутбэя.
   Он стремился к тому, чтобы достичь в своих полотнах равновесия между многообразием и гармонией, и обычно помещал объекты живой природы в среду их обитания, чтобы они сочетались с общей композицией. Его формы были составлены из чётких изгибов и прямых линий, и каждая форма совершенно согласовывалась с другой, так, чтобы ни одна из них не преобладала, но стала частью целого, и это было так не похоже на изображения дикой природы других художников. Он понял, что чем лучше разбирается в деталях острова, тем больше ценит то, что видит; что для того чтобы наслаждаться миром природы, следует узнавать больше предметов, распознавать наиболее тонкие отличия и особенности, а узнав, вносить в свою работу ещё больше деталей.
   "Зачем изображать дерево одним-двумя штрихами, - рассуждал он, - если я могу нарисовать лучше, используя шесть сотен штрихов, могу показать, чтС это за дерево, показать строение и форму его листьев и коры?" Безусловно, это требовало бСльших усилий, но цель оправдывала средства, потому что он был последователен в желании писать лучше.
   В первый год на острове он не пытался продавать свои работы. Но время шло, сбережения, которые когда-то казались значительными, таяли быстрее, чем предполагалось. Деньги на дополнительные расходы иссякли, еду пришлось занимать, а бСльшую часть своих средств тратить на цветную плёнку, альбомы для рисования, карандаши, краски, кисти и холсты. Всё это скорее усиливало, чем ослабляло его решимость писать хорошо.
   Он зачитывался печальными романами, чтобы проникнуться тяжестью человеческой участи и черпать мужество из жизнеописаний живописцев. Он, например, узнал, что карьера Рембрандта была долгой и с финансовой точки зрения весьма тернистой, что художник всегда был голоден и в долгах.
   Ещё жёстче жизнь обошлась с голландцем Винсентом Ван Гогом, жившим на подачки брата Тео, торговца картинами в Париже, тогдашней столице искусств. Но Тео лгал, говоря, что деньги поступают от продажи полотен Винсента.
   За несколько месяцев до смерти, будучи очень больным, Винсент написал ослепительно-жёлтую картину "Подсолнухи". А потом, в 1890 году, в возрасте 37-ми лет, когда обнаружил, что квартира Тео забита его непроданными картинами, взял пистолет и застрелился.
   "Бедный Винсент, - думал Эрик. - За десять лет работы он написал восемьсот картин и семьсот замечательных рисунков, но только один холст был продан при его жизни. А спустя девяносто семь лет после его смерти "Подсолнухи" ушли с аукциона в Лондоне за пятьдесят два миллиона долларов. Ещё одна картина была продана в Японии за восемьдесят миллионов".
   Ещё до того как Эрик вернулся в Мэн прозябать нищим живописцем, знавшие его люди пророчили ему кончину от голодной смерти где-нибудь на чердаке, подобно многим художникам, что картины придётся продавать за бесценок для оплаты жилья и пищи. Предрекали, что, несмотря на кажущуюся романтику, на самом деле такая жизнь будет тяжела и невыносимо одинока.
   Всё это он понимал. Он знал о романтических идеалах всё. Даже войну считал славным приключением до тех пор, пока не попал во Вьетнам и не столкнулся с жестокой правдой: что страх отнимает силы, что друзья гибнут, что храбрым быть трудно, что тела разлетаются на мелкие кусочки, что мёртвые тяжелы и что помимо смерти существует масса других неприятных вещей, которые могут случиться с человеком. Ему посчастливилось выжить. Он смог вернуться - постаревшим и опустошённым, не имеющим никого, с кем можно было бы поговорить о своей войне, но зато обладавшим боевым опытом, который кипел и бушевал в груди подобно страшной заразе, не обещавшей ни исцеления, ни освобождения.
   Официально война для Эрика закончилась более двух десятилетий назад, но даже здесь он ловил себя на том, что вспоминает о ней каждый день. Коварная Зелёная Убивающая Машина, ловушки и мешки для трупов - война всегда была рядом: она завязла в ушах, ледяным узором отпечаталась в глазах, чарующая, как вертушка "Хьюи", романтичная, как шлюха, громкая, как пулемёт, далёкая, как Америка, бесконечно гоняющая в голове его один и тот же фильм - тысячи и тысячи раз.
   Ему было известно, сколько прекрасных молодых художников теряет земля каждый год из-за бедности, невнимания, разочарования и злобных нападок критиков от искусства. Он не собирался пополнять ряды этих потерь.
   Жизнь на острове начинал он свежим и упитанным, но год спустя доработался до того, что от него остались лишь кожа да кости, и дальше худеть было уже невозможно. Но тяжёлая работа и ещё более тяжёлые времена не сломили его дух и не остудили пыл. Про себя он решил стать несгибаемым, железным человеком. Несмотря на худобу и недоедание, на усталость в глазах, он дал себе слово, что преодолеет любое унижение, откажется от любого снисхождения, выдержит любые испытания, переживёт любой голод или что там ещё встанет у него на пути, лишь бы можно было писать. У него был опыт общения с людьми, которые утверждали, что страдания художнику необходимы, что человеку нестрадавшему сказать нечего, что художники лишь процветают от несчастий и боли, что если ты сидишь без пищи, разочарован и каждый пункт твой жизни сводится к безотрадной неразберихе, начиная интимной жизнью и кончая здоровьем и финансами, то на самом деле ты счастливчик. "Бедность сметает слабых, голод изгоняет слабонервных, - заявляли они, - оставляя настоящих художников - людей суровой внутренней силы и величественной цели - несломленными". Однако и во время войны, и во времена детства, проведённого в округе Вашингтон, Эрик досыта насмотрелся на голод и нищету, и потому отнюдь не считал, что художнику так будет лучше. "В конце концов, - напоминал он сам себе, - даже Святая Тереза говорила: "Я могу лучше молиться, когда мне хорошо" - и отказывалась надевать власяницу и морить себя голодом". С другой стороны, он понимал, что страдания - часть юдоли человеческой и что не так уж это плохо. Можно вырастить художника и из страданий.
   В книгах же говорилось, что художники подчас много претерпевают за своё искусство. Некоторые стороны творческой натуры разрушительны, художник всегда имеет своего рода травму: он как по лезвию бритвы ступает между страстью к созиданию и одержимостью уничтожения, изображает из себя бога - играет роль, к которой виртуозно непригоден - и использует своё искусство в качестве терапии. Художник всегда оказывается скорее на грани беды, нежели на грани величия. Такова его стихия, как у рыбы - вода.
   В сердце человеческом есть уголки, которые не могут существовать без боли. Боль может стать для художника путём к просветлению и очищению. Но она же может унизить его. В полной мере... и уничтожить.
   Мысль о росте, приходящем из страданий, хорошо выразил французский экзистенциалист Альбер Камю, когда писал: "И средь зимы я обрёл в себе неукротимое лето".
   Художники - это не земные существа, добивающиеся духовности, чтобы писать, но существа духовные, бредущие по долгому, болезненному пути в себя, в свои тени, в сокровеннейшие тайники своего разума, по пути, ведущему к самоприятию. Каждый уникален, неповторим, отличен на свете от всякого, кто когда-либо жил или будет жить. Ибо картины их, словно отпечатки пальцев, отличают одного от другого.
   В своём искусстве познали они свободу, - свободу стать теми, кто они есть, а не теми, кем сами себя считают. Стать воистину самим собой, а не марионеточным "я", создаваемым как буфер от мира сего.
   Отчасти художники подобны машинам, стремящимся стать людьми; процесс становления человеком есть процесс становления личностью. Многими людьми процесс этот так и не завершён. Некоторые и вовсе недалеко ушли: даже в старости остаются подобны роботам, привязаны к культуре и - символически - к родительским юбкам, живут старыми, изношенными ценностями, ожиданиями и внутренними установками, коих придерживались ещё их отцы, и отцы их отцов - и так дальше, насколько можно вспомнить. Конечно, бывали такие, что бунтовали и полагали, что уж они-то из другого теста. Но только дурачили самих себя.
   Некоторые художники страдали ужасно и не умели скрывать свой душевный багаж. Свои невидимые раны, мучительные раны, раны, лишавшие сил и воли.
   То была не такая боль, не такая рана, которая ноет, то была неспособность дать выход своим неудобным чувствам. Слишком часто эмоции удерживались под замком, взаперти в личном ящике Пандоры - в тёмном месте, где они томились и терзали, обращая гнев в обиду, которая ширится и взрывается, как бомба.
   С незапамятных времён каждое полотно являло собой автопортрет, берущий начало в мозгах художника, которыми он думает, в сердце, которым он верит, в глазах, которыми он видит, в ушах, которыми слышит, в кишках, которыми чувствует агонию и экстаз жизни, и в сексуальности, с которой он переносит похоть и страсть, одержимость и нужду.
   Нет ничего, что художник писать обязан, исключая лишь того, кем он пришёл быть в этот мир. И он обязан потратить жизнь, твердя себе "я есть, я могу, я буду...", постоянно стремясь и стараясь кем-либо стать. Однако акт становления требует уединения.
   Эрик был одиночкой, не таким парнем, которому для работы и поддержания уверенность в себе требуется общение с другими живописцами, особенно с теми второсортными прихлебателями и неудачниками, что заполняли Бутбэй каждое лето ради "великолепного освещения" и "моря, что отражает всё вокруг", но лишь проводили время в пабах и пивнушках в распитии напитков и болтовне о живописи чаще, чем в непосредственных занятиях ею.
   "Человек может заниматься живописью или болтать о живописи, - говорил он себе, - но лишь немногие могут делать и то, и другое одинаково хорошо".
   Во всяком случае, он не считал, что может чему-нибудь научиться у других художников. Эрик был таким человеком, который больше интересовался искусством, чем художниками, хотя, казалось, теперь на побережье было столько же профессиональных ремесленников, сколько и ловцов омаров: художников всех мастей, начиная с воскресных любителей и кончая такими выдающимися живописцами, как Джейми Уайет2, который работал на острове Монхеган - груде скал к северу от острова Рождества - и выставлял свои полотна в новом крыле Музея изобразительных искусств в Портленде.
   Много времени тратилось им на изучение чужих работ, на разбор того, что изображали состоявшиеся художники; каждую неделю по многу часов он критически изучал их работу и сравнивал с собственной, с изумлением размышляя о секрете, что позволил им продавать свои картины и быть признанными.
   В районе залива Бутбэй и ещё дальше - на острове Монхеган - круглый год проживало свыше ста художников, поэтому всякий раз, как он появлялся в городе, он пытался обойти картинные галереи: "Синий омар", "Дом из кирпича", "Скряга" и так далее - и взглянуть на их новые полотна.
   Как-то раз он уехал на целый месяц и посетил все галереи Портленда, Бостона и Нью-Йорка, чтобы ознакомиться с выставочными работами. И был потрясён обилием мёртвых картин. В них не было ни света, ни жизни, ни красок, и - самое скверное - они были отмечены проклятием посредственности. И, тем не менее, их покупали.
   Вокруг столько прекрасного - пиши не хочу, но сколько же картин попахивали общими местами и отсутствием жизненности! Он видел холсты, которые были безупречно скомпонованы и прописаны, но нагоняли страшную тоску, потому что не давали пищи его сердцу и возбуждения его мозгу. Они были просто "фактами". Он ненавидел надуманность, дешёвку и банальность в искусстве, в особенности, если это имело коммерческий успех. Он видел, как много очень плохих картин продавалось людям с самым дурным вкусом.
   "Нельзя путать упорный труд с умением обращаться с кистью, - твердил он себе. - Мои работы уже лучше этих, гораздо лучше. Мои работы правдивее и глубже. Глянь-ка на то полотно! Всё, что оно выражает, - сама очевидность; в конечном итоге, всё, что художник сделал - только нарисовал приятную картинку. Ни замысла, ни мысли, ни выбора - он не сказал ничего".
   "Живописец должен следовать красоте так, как её понимает, - размышлял Эрик, - но только очень поверхностный художник может понимать её как приятную картинку. Красота должна быть чем-то реальным, тем, что обладает вещественностью и эмоциональной глубиной. Художник мог бы попытаться преувеличить значение предмета, который выбрал, преуменьшить его банальность, оставить в нём неопределённость. Но эта картина - просто зеркальное отражение и ничуть не лучше фотографии или открытки. Она полна факта, да, но куда подевались настроение и чувства, где дух? Она мертва, как дохлая чёрная кошка".
   Как же много картин были просто упражнениями в иллюстрации, а не искусством! Зачем их выставляли владельцы галерей? Зачем хвалили критики? Зачем вообще продавали такие картины?
   Он продолжал выискивать и рыскал по выставкам, разговаривал с владельцами и хранителями галерей, но изо дня в день сталкивался с одним и тем же, независимо от того, где бывал. Предмет картин - скучен и пошл. Композиция неверна. Выбор красок беден, художникам не хватает внутреннего замысла. Огромное количество картин отличалось тривиальностью и отсутствием какой-либо оригинальности. Картинам не хватало действия и интриги - многим картинам, сотням картин. Модные, с выкрутасами, с технической и художественной точек зрения написаны они были скверно. Полотна были сумбурны, словно художники были неуверенны в том, что изображали и что пытались сказать. Кое-кто из живописцев настолько заблудился в своей работе, что не мог указать, когда картина была написана. Очевидно, до того как художник начал выдавливать краски, первоначальный замысел ещё не сформировался в его мозгу.
   Он замечал, что небо изображалось слишком тёмным: оно не сообщало предмету изображения ни ощущения пространства, ни равновесия. И что самое грустное, некоторые картины выглядели так, будто были написаны художниками, никогда не учившимися своему ремеслу, которые даже не знали, как рисовать. Фигуры были несоразмерны и не имели пространственной перспективы, хотя было ясно, что в намерения художника это не входило.
   Многие работы были совсем уж третьеразрядны. Наверное, владельцы галерей боялись жизни, боялись природы, страшились красоты и реализма. Какие же люди покупали подобную жуть от искусства?
   Но не всё было настолько плохо. Попадались и очень хорошие работы. Несколько художников писали исключительные картины, и у всех у них Эрик чему-нибудь научился. Даже позаимствовал некоторые идеи для собственных полотен.
   Он возвращался на остров и снова окунался в работу, прокладывая свой путь в темноте, без ободрения и конструктивной критики. И каждая миновавшая неделя приближала его к краху, потому что сбережения подходили к концу, нужно было что-то есть и покупать художественные принадлежности, а он ещё не был готов показывать кому-нибудь свои работы.
   Островитяне уже всерьёз полагали, что глупость его перешла в безумие, а он всё писал и писал, следуя за мечтой. Он верил в себя и был одинок в своей вере. В голове засела мысль, сможет ли он вообще когда-нибудь отточить свою технику и сколько ещё придётся голодать, прежде чем картины станут настолько совершенны, что можно будет их выставлять, и продавать, и жить на этот, пусть скромный, доход. Он дошёл до того, что за четыре дня не взял в рот ни крошки, зато ни дня не обходился без того, чтобы не выдавить краски на палитру. Он мог бы перехватывать у соседей треску, чтобы хоть что-то положить на стол, но был слишком горд. И упрям. И твердолоб. И он продолжал свой путь, отказывая себе в самом необходимом и надеясь, что успех уже не за горами, и одновременно чувствуя себя крайне одиноким, более, чем за всю свою предыдущую жизнь.
   Наконец, он дошёл до точки, когда больше нельзя было писать без пищи. Тогда он обратился к верным рыбакам с просьбой при случае подменить их у разделочного стола или на палубе, если тем вдруг понадобится свободный день, и это принесло ему достаточно средств, чтобы не умереть голодной смертью.
   На второй год пребывания на острове его работа начала обретать живость, ритм и страсть, которых не хватало раньше; тогда он решил, что наступил подходящий момент, чтобы полотна оценили острым, критическим взглядом.
   Во время одной из поездок в Бутбэй за принадлежностями для живописи он познакомился с Хелен, владелицей галерей в Бутбэе и Бар-Харборе.
   Он удивительно не гармонировал с роскошью галереи, в которой очутился. Длинные светлые волосы спутаны ветром, старая, пропахшая морем одежда: джинсы, заляпанный красками свитер со скрывающим шею воротником, связанный матерью, когда он ещё учился в школе, да высокие, скатанные вниз резиновые сапоги. Эрик обходил галерею бесстрастно, но зорко примечая каждую деталь зала и висевших по стенам картин в дорогих рамах. Его занимала мысль, будут ли его полотна висеть когда-нибудь в такой же галерее - во дворце искусства, где ими будут восхищаться и покупать. Пусть сейчас это неисполнимо, но он должен стремиться к этому, он должен знать, что его работы достаточно хороши для показа.
   Выставка была устроена роскошно и со вкусом: толстые ковры, богатые драпировки, отделанные тёмным деревом стены и хороший свет, падавший на каждую картину, снабжённую непременным ценником. По углам - расставлены старинные стулья, чтобы клиенты могли сидя любоваться конкретным полотном: стулья помогали принимать решения о покупке.
   Эрик приблизился к одной из картин, в деталях изображавшей рыбную пристань на острове Монхеган. Художник наполнил небо штормовыми тучами, подсвеченными закатным солнцем. В бухте толпились рыбацкие судёнышки, а на выходе из неё тяжёлый прибой бился о высокий гранитный утёс.
   - Вам нравится? - подходя, спросила Хелен: она заметила, как тщательно он рассматривает полотно.
   - Неплохо. Мне не нравится, какие краски он использовал вот здесь, но композиция хороша, он правильно распределил солнце, тучи и тени. Хотя, мне кажется, всё-таки не хватает глубины и уверенности...
   Эрик повернул голову, заглянул в глаза Хелен и - загляделся. Она улыбнулась в ответ и засмеялась, и при звуках быстрого, лёгкого смеха участился его пульс, сердце забилось и восхитительный трепет возбуждения прокатился по спине. Глубоко посаженные глаза Эрика, глаза цвета глетчерных льдов, одновременно притягивающие и проницательные, пронзили её, и она ощутила себя беспомощной и обнажённой, и щёки её стыдливо порозовели. Никогда ещё не смотрела она в такие добрые, нежные глаза, полные дивной чуткости и власти. Видимо, перед ней стоял человек, способный исполнить всё, что решил.
   - Вы живёте в Бутбэе? - спросила она.
   - Нет, я житель острова Рождества.
   - Вы рыбак?
   - Художник.
   - Здесь кто-нибудь продаёт ваши картины?
   - Никто.
   - Понятно... - сказала она и отвела взгляд.
   Так завязалась их дружба.
  
   Хелен всматривалась в долговязое мускулистое тело и бронзовое от солнца лицо. Он был переполнен суровой красотой, она не могла на него насмотреться. Заглянув в его ясные голубые глаза, она быстро отвела взгляд и уставилась в точку на стене. Что если коснуться его, взять за руку, может быть, к ней потечёт его сила и тепло? Она чувствовала смущение и замешательство, словно не понимая, что на неё накатило.
   Эрик скользнул взглядом по зардевшим щекам, влажным алым губам, по зубам меж тех губ - белым, крепким, ровным, соразмерным лицу. В Хелен было пять футов роста и никак не больше девяноста фунтов, и по тому, как сидели на ней розовая блузка и клетчатая юбка, он заключил, что грудь её полна и упруга, ноги стройны и красивы, а попка туга, как маленький барабан.
   Пока он говорил о своей работе, Хелен водрузила круглые очки в железной оправе на макушку и с изумлением и удивлением наблюдала за ним и даже чуть-чуть отступила назад, чтобы лучше рассмотреть, в то время как огонь с его языка наполнял её теплом, заставляя трепетать. У неё были роскошные длинные вьющиеся волосы, чёрные как воронье крыло и с рыжеватым отливом; Эрик отметил про себя и белый, не тронутый ни солнцем, ни ветром, цвет её лица, и изящно вздёрнутый носик, и огромные подвижные синие глаза, и какой-то особенный изгиб губ. Она была бледна и серьёзна и в то же время мила и привлекательна, а когда поднимала к нему свой взор, её тонкие, слегка припухлые губы складывались сердечком.
   Хелен подумала, что этот странный новый человек подобен действующему вулкану, который извергается и изрыгает грубую силу и такую жажду жизни, с которой она никогда не сталкивалась прежде. Он излучал колоссальные заряды энергии, с воодушевлением и убеждённостью описывая свои картины и передавая свою способность вЗдения ей, пока она сама не разглядела то, что видели его глаза и что он положил на холст: рыбаков, тянущих сети из моря под ледяным дождём; восход солнца в зимний шторм; созвездие Южного Креста, горящее на низком летнем небе, - ибо он привёл словесное описание жизни на острове, которое пылало и потрескивало от света и красок. Он страстно и красноречиво повествовал ей о себе и своей любви к живописи, и она чувствовала, как ураган его эмоций сбивает её с ног, и это немного пугало, потому что ей казалось, что он начинает забирать какую-то странную власть над нею.
   В глазах разгорался огонёк страсти, и она ощущала, как по телу разливается тепло и перехватывает дыхание, как появляется волнение и смущение, когда она просто смотрит на него и внимает его речам. Страсть её была нежна, как огонёк свечи, ласкова, как утренняя роса, тиха, как рябь на пруду прохладной летней ночью. Его же страсть была подобна проснувшемуся вулкану Сент-Хеленс3, извергающему опаляющий жар и огненные реки лавы, обращающей всё на своём пути в пустыню из бесплодного белого пепла. Хелен заметила и загар на лице Эрика, и длинные жилистые мышцы под одеждой, и энергичность быстрых уверенных движений. Хоть был он потрёпан войной и казался необузданным, диким, неукротимым, она разглядела в нём что-то очень хрупкое, очень ранимое, нечто детское, опалённое испытаниями, через которые ему пришлось пройти; нечто доброе, что было сохранено, несмотря на годы и пережитое в загадочном грубом мире, который она никогда не знала и не узнает никогда. В тот день они проговорили больше двух часов.
   - Слишком многие художники напыщенны и серьёзны, как чучела сов, - говорил ей Эрик. - Я работаю много, но и мне нужно отвлекаться от работы. Жизнь сама по себе достаточно тяжела, поэтому я пытаюсь доставлять себе маленькие радости и по возможности получать удовольствие от мира вокруг меня. Это одна из причин, почему я время от времени посещаю материк: просто чтобы отвлечься от жизни на острове...
   Хелен была на десять лет моложе Эрика, она окончила университет в Бостоне со степенью магистра изящных искусств. Её отец был известным художником в Бутбэе, но умер, когда она была ещё ребёнком. Закончив образование, она вернулась к матери и открыла две галереи. Хелен попросила Эрика показать ей свои работы, и он обещал ей в следующий раз, отправляясь к парому, обязательно прихватить несколько полотен.
   - Критика мне нужна больше всего, Хелен, - сказал он ей. - Мне обязательно нужно знать, что в моей работе хорошо и что плохо; надеюсь, вы будете со мной откровенны...
  
   Неделю спустя Эрик привёз две картины, Хелен пришла в восторг от обеих и просила привезти ещё. Впервые он получил поддержку, блестящая похвала была подобна красному вину, струящемуся в жилах, и его опьянила надежда, что скоро и он будет зарабатывать живописью.
   Он привозил новые картины, и они впечатляли её всё сильней; она сделала несколько весьма дельных замечаний, и потому в горле у него пересыхало, приступы радости рвались из груди и хотелось плакать навзрыд о годах тяжких трудов, которые пришлось преодолеть, чтобы приблизить тот миг, когда смыслящий в искусстве человек произнесет, наконец, слова восхищения его картинами.
   Огонь, с которым он когда-то приступал к занятиям живописью, разгорелся вновь. Его вновь охватила страсть, надежды возродились, и он начал всё сначала, работая ещё больше и исступлённее, чем прежде. Хелен производила на него тонизирующее действие, и простое общение с ней, казалось, укрепляло его решимость делать работу лучше. Он писал много и упорно, с утра до ночи, иногда даже за полночь, исключая лишь краткие перерывы на изучение старых мастеров: ставил потихоньку Вивальди и перелистывал страницы жизни, борьбы, неудач и размышлений о живописи. Он испытывал радость от созидания, его распирала гордость, он купался в ней, и пребывал в непрерывной горячке, и был глубоко счастлив. Вдруг обнаружилось, что дни слишком коротки, а ночи непомерно длинны. Его охватывало нетерпение от желания писать как можно больше, и он сократил время сна до трёх-четырёх часов и решил, что вполне может обходиться таким сном в течение нескольких дней, прежде чем от усталости и оплошностей, ведущих к глупым ошибкам, начнёт страдать качество. Затем всё-таки пришёл к выводу, что для восстановления сил, для пополнения внутреннего источника энергии нужен полноценный отдых. Когда же ночью, измотанный, добирался он до постели, его всё равно охватывало сожаление, и тогда под мерцающим оранжевым светом лампы он погружался в биографии мастеров, стремясь разгадать чужие тайны, и, не раздевшись, проваливался в сон.
   Спал он обычно как убитый, но иногда издёрганные нервы насылали бессонницу, и тогда он метался и ворочался в темноте; погружаясь в забытьё, спал чутко, как кошка, потому что не мог не думать о работе, не мог остановить поток адреналина, который наполнял тело и в котором он почти тонул; не мог не говорить с самим собою, не мог унять возбуждения в своём мозгу и пожара в левой руке. И когда возбуждение достигало высшей точки и душа маялась и не находила покоя, к нему приходило понимание, что рядом не хватает Хелен, чтобы беседовать с ней до самого рассвета. Она, как бальзам, смогла бы успокоить его; она, пожалуй, единственная была способна тихонько заговорить его так, чтобы ему самому нечего было добавить, и тогда б он замолчал и, наконец, закрыл бы глаза и немного отдохнул.
   В занятиях живописью ему очень был нужен совет Хелен, чтобы удостовериться, что его экспериментальный холст в изобразительном плане исполнен так, как он себе наметил.
   В качестве справочного материала Эрик использовал фотографии. Работая над картиной, он просматривал десятки слайдов, которые делал с какого-нибудь определённого предмета: уточнял технические детали, не попавшие в наброски. То настроение, то колорит очередного фото привлекали его внимание; так, из наблюдений, складывались образные, отборные произведения. Он никогда не копировал фотографии. Просто не мог выдумать ничего менее увлекательного.
   Тем не менее, в его работах перспектива находилась под большим влиянием фотографии, в которой он отдавал предпочтение определённым объективам. Ему нравился 18-мм сверхширокоугольный объектив своей чрезвычайной глубиной изображаемого пространства и панорамным углом зрения: это помогало рассматривать интересные композиционные возможности, остающиеся практически незамеченными без такого объектива; нравился 105-мм средний телеобъектив с эффектом "заваливания", который приближал и приподнимал задний план пейзажа, - он находил приятным такой эффект с эстетической точки зрения.
   До самых последних минут работы над картиной Эрик оставался открытым для идей и вдохновения. Одни картины приносили радость, другие же превращались в нудную каторгу, отчего он терялся и не знал, какой выбрать путь, и потому расстраивался ещё сильнее, ибо не мог предугадать, каким будет выглядеть холст по окончании. Однако ни одна из картин не оставалась полной загадкой, потому что он всегда держал в голове её оригинальный замысел. И всегда, нащупывая свой путь, он сталкивался с неожиданностями. Подчас сюрпризы бывали восхитительны, подчас ужасны. Когда случалось нечто незапланированное, прежде всего он старался использовать это и изложить как часть общей композиции. Чаще всего так происходило, когда картина была почти закончена. Тогда оставалось либо решаться на существенные изменения всего содержания, либо тонким слоем наносить на холст разбавленные смывки. И пусть на картину потрачены сотни часов - он только скрипел зубами, вздыхал поглубже и принимал тяжёлое решение, потому что не боялся рискнуть картиной, вне зависимости от того, насколько близко продвинулась она к завершению. Он верил своей интуиции и чувствам и был беспощаден к своим сюжетам на любом этапе капитального труда. Иногда такие изменения на последних минутах удавались, иногда нет. Зачастую он просто взбалтывал накопившиеся за день смывки и выплёскивал из склянки прямо на картину, как бы уничтожая всё написанное. Затем маленькой губкой мягко распределял их по картине, чтобы усилить основной структурный смысл. Так создавался завершающий глянец.
   Не раз и не два случалось ему разрушать работу, на которую ушли недели, и, чтобы начать всё сначала, бритвенным лезвием соскабливать масляные краски. Осторожное удаление слоёв краски, не повреждая исходной поверхности, требовало времени. Так он работал над картиной, так время от времени рисковал. И, освоившись с такой восстановительной работой, он уже редко терял холст, и не важно, насколько плохо тот был написан.
   Эрик знал, что идеи его никогда не иссякнут. В мозгу всегда роилось больше картин, чем он мог написать. Работая над холстом, он обдумывал наперёд, что будет делать завтра, на следующей неделе или даже в следующем месяце. Он не мог представить жизни без рисования, без живописи. Он писал, потому что должен был это делать, потому что муки от того, что он не пишет, были сильнее мук творческих. Но такая тяга к живописи была приятна не всегда. На самом деле весьма часто она приносило боль и разочарование, но он научился мириться с этим и знал, что будет писать, покуда рука держит кисть.
   Наступил срок - Хелен продала три картины, и на какое-то время отпала необходимость подрабатывать на рыбацких судах, кряхтеть и рыться в карманах в поисках гроша на покупку припасов для живописи. Но потом продаж не стало, и когда недели сложились в месяцы и деньги иссякли, он вернулся к рыбакам, мучимый вопросом, что делать, что пошло не так, и впервые за всё время в его вере образовалась брешь. Он не собирался до конца жизни вкалывать с рыбаками; его охватывала тревога при мысли о том, что ему, может быть, придётся в конечном итоге оставить жизнь художника, смириться с неудачей и, чтобы не протянуть ноги с голоду, вернуться к иллюстрациям.
   "Но что если я не смогу вернуться, - говорил он себе, - что если зашёл слишком далеко, чтобы вернуться? Что если я слишком стар? Если поздно начал такую жизнь? Что если Хелен ошибается насчёт моих картин? И у меня нет способностей для такой работы? Как меня ни воротит от иллюстрирования, оно каждую неделю приносит зарплату, а деньги мне нужны. Деньги - вот к чему всё сводится - к деньгам для поддержания штанов.
   Я мог бы заработать приличные деньги иллюстрациями, но какой в этом прок, если сердце моё к ним не лежит? Жизнь слишком коротка, чтобы становиться гнусным, жадным, честолюбивым сверх всякой меры сребролюбцем. Красота - единственная госпожа, которой стоит служить, это известно каждому нормальному художнику, ибо радость заключается не в финансовом успехе, но в самой работе. Но чтобы и красоте служить, и деньги зарабатывать, нужны опять-таки деньги, и потому не стоит упускать из виду бизнес от живописи. Я не против денег, - размышлял Эрик, - ни в коем случае. Заведутся деньги - чудесно, замечательно, они позволят мне вздохнуть, сделают жизнь комфортней, подарят свободу и выбор. Деньги означают, что можно заниматься живописью, не беспокоясь о хозяйстве и выживании в холостых промежутках. Но я живу здесь не для того, чтобы чеканить из красоты золотые монеты. Лишь скромный достаток хочу я извлечь из того, что делаю. Да, вот в чём суть: всё всегда сводится к сухому остатку - сколько? Вес и мера человека всегда сводится к этому. Я продаю свои картины за деньги, но деньги - всего лишь средство для достижения цели".
   Он отправлялся к Хелен пытать её о своих промахах, и она заверяла его, что работы его на должном уровне, стали даже лучше, чем прежде. Что всему виной спад экономики и межсезонье, что скоро опять всё пойдёт на лад. Эрик потуже затягивал пояс и возвращался к рыбацким лодкам, и если не вытягивал ловушки с омарами, то подолгу рисовал.
   Он изображал красоту так, как видел, из его кисти яростными потоками истекала энергия, неистребимое желание творить пришпоривало его, и он подгонял себя, упорно стремясь к чему-то недостижимому. Он заканчивал один холст за другим, работая с максимальной отдачей и почти без отдыха. И ругал себя за то, что пишет слишком быстро и не способен запечатлеть на холсте тот предмет, который изначально привлёк его внимание.
   - Идиот! Ты должен учиться терпению! Нельзя слишком торопиться преуспеть, иначе удачи не видать. На хорошую живопись нужно и время потратить, и подумать надо хорошенько, и всё взвесить...
   Случались периоды, когда казалось, что он откатывается назад.
   - Ты что-то увидел, тебе захотелось это написать, ты попробовал - и не смог. Эта никудышная работа, ужасная, брось её. Смотри на вещи внимательней, изучай различия и особенности, иначе не постичь их сущность и красоту. Доверяй своим инстинктам, прислушивайся к своим ощущениям...
   Наконец бизнес опять пошёл в гору, и его картины пришли в движение. Холсты выставлялись по высокой цене, однако большинство посетителей, пришедших на них полюбоваться, не могли отличить хорошего искусства от плохого, что, собственно, не было неожиданностью. Ведь это большинство складывалось из состоятельных людей Нью-Йорка и Бостона, отдыхавших на побережье: они просто высматривали местные сувениры для дома, вовсе не собираясь вкладывать в них капитал и отгораживаться ими от инфляции. Они выбирали картину за краски и изображённый на ней предмет, то есть скорее за то, будет ли она прилично смотреться в гостиной пентхауса или в летнем коттедже где-нибудь на Лонг-Айленде или Кейп-Коде, нежели за её художественные достоинства.
   Эрик презирал их до кончиков волос, но ему хватало ума помалкивать об этом, когда он приходил в галерею поговорить с Хелен. "Невежественные богатые ублюдки, - размышлял он, - всегда выбирают самые плохие картины, и не важно, в какой галерее они их покупают, а бедняки, которые едва сводят концы с концами после уплаты по счетам, но которые понимают толк в искусстве и способны оценить полотно, никак не могут скопить деньжат на какое-нибудь приобретение".
   Первую пару лет на острове, только овладевая основами живописи, Эрик любил писать суда, что швартовались в бухте или пробивались сквозь бурное море; любил писать исхлёстанные непогодой сваи пирса и омаровые верши и буйки, сложенные у старых сараев; штормовой прибой, бьющийся об окружающие остров утёсы; для разнообразия делал детально прорисованные "портреты" чаек, морских ястребов и парящих орлов; буревестников, крачек, гагарок и резвящихся на заваленных водорослями лежбищах тюленей. На третьем году он начал писать быстрей, кисть его приобрела силу и уверенность, и он обратился к исследованию окружающей жизни, ибо ничто так сильно не любил, как изображать драму человеческую, и видел её прежде всего в усилиях людей, с которыми жил бок о бок. Он изображал простые рыбацкие будни с их тяготами и обособленностью, страданиями и развлечениями, используя море и остров в качестве ненавязчивого фона для своих тем. Он выходил в море на рыбацких судах и делал зарисовки людей за работой: как тянут они сети и омаровые ловушки, как обветрены их губы, как исхлёстаны ветрами лица, как от тяжёлой работы и солёной воды растрескались и покраснели мясными консервами их грубые опухшие руки.
   Эрик с глубоким сочувствием и пониманием относился к ближнему, это хорошо было видно по его картинам уходящих в море рыбаков. Дни, проведённые в море, напоминали ему старый фильм о рыбаках "Отважные капитаны", снятый по рассказу Киплинга о богатом повесе, которого жизнь заставила работать на промысловой шхуне в Новой Англии. "Работа на судах тяжела с непривычки, - думал Эрик, - но есть что-то благородное в тяжёлой работе до седьмого пота, и потому по ночам рыбаки всегда спят спокойно".
   Он выходил на рыболовецких судах в море и, крепко стоя на широко расставленных ногах, рисовал людей, которые выбирали ловушки или втаскивали на палубу треску и сельдь, и, когда судно под ногами ходило ходуном, упивался жизнью. Бесновался ли северо-восточный ветер, море ли вставало на дыбы, вода ли хлестала по шпигатам, кипела и бурлила у ног, он смотрел на небо и думал: "Нет ничего лучше, здесь мы свободны, словно чайки..."
   И он приходил в дома к рыбакам и рисовал их жён, хлопочущих по хозяйству. И старика со старухой, ужинающих рыбой с картошкой при керосиновой лампе. Старик своими руками выловил рыбу из моря, женщина накопала картошку в огороде, и его изумляла самодостаточность этих людей.
   А в долгие зимние месяцы, когда на дворе почти всегда выли ветра, он писал людей, с которыми соединился и которых горячо полюбил, в их повседневных делах в магазине и на почте. И, сверяясь с альбомами, он перенёс на полотно и убранство своего незамысловатого жилища, и портрет Моряка, и обе картины оставил себе.
   Он пристальней всматривался в лица прекрасных пожилых женщин, написанные Рембрандтом, лица несчастных женщин, обретших душу чрез многие скорби, и был уверен, что старому мастеру понравилось бы писать людей с острова Рождества.
   У Рембрандта Эрик особенно любил автопортреты и ещё одну картину под названием "Сокольничий": её он считал его самым поэтическим произведением. Ему вообще нравились поздние работы Рембрандта, в них ярче всего проявились загадочные и трагические стороны характера, последние отражения на холсте одного из величайших классических романтиков. Пикассо называл Рембрандта "слоновым глазом", ибо чувствовал, как большие слоновые глаза Рембрандта следят за ним. Глаза Рембрандта - бездонные загадочные омуты, и Эрик ощущал близкое с ним родство. Порою он даже пробовал смотреть на мир глазами Рембрандта, и это помогало яснее понять чувства и переживания великого живописца.
   Он трудился над тем, чтобы привнести темперамент и чувства в картины, изображающие рыбаков и рыбацкие семьи, людей, на чьи лица грубыми чертами легли страдания и тяготы полной бедности и трудов жизни, и он усиливал эти черты, чтобы выявить их красоту. В голову всё время приходили идеи новых картин, особенно по ночам, когда следовало бы спать: он поднимался с постели и делал отметки на будущее, чтобы впоследствии отразить эти соображения на холсте.
   Что весь белый свет думает о нём и его картинах, не имело для Эрика никакого значения. Писал ли он хорошо или писал плохо, не представляло первостепенной важности, хотя всегда лучше писать хорошо. Но только живопись цементировала его как человека, из живописи он был слеплен, и он был счастлив сознанием этого факт. Ибо верил, что истинная ценность искусства заключается не в эстетическом или финансовом признании, но в выразительности, которую оно сообщает художнику. Даже если его работы не стоили ничего, он чувствовал, что будет счастливее и успешнее на острове с плохими картинами, которые никто не станет покупать, чем самым богатым маклером по недвижимости в Бутбэе. Если б удалось выразить себя полностью, написать всё, что теснится в душе, уже одно это оправдало бы его жизнь, оправдало бы трудности и голод, через которые сам заставил себя пройти. "Так же поступал и Рембрандт", - говорил он себе.
   - Мера настойчивости и преданности человека своей идее - вот что важно, - сказал он однажды Хелен, - вовсе не качество его трудов, подмеченное чужими глазами. Если человек честен и держится правды, то качество в его живописи проявится, а вместе с ним, надеюсь, придут и деньги, чтобы жить и не быть загнанным кредиторами в могилу.
   Но порой его мучили сомнения, что его работы недостаточно хороши и мысли его идут в неверном направлении, и тогда Хелен спешила утешить его.
   - Художник должен заниматься тем, чем, по своему разумению, должен. Искусство - это призвание, самая естественная для него вещь на всём белом свете. Он ведёт обособленную, уединённую жизнь и должен чем-то поступиться, ведь его может не хватить на то, чтобы развлекаться, как его друзья, или заводить семью, как соседи. Он должен сделать для себя трудный выбор, потому что не может иметь всего сразу. Произнося "да" одному образу жизни, он тем самым говорит "нет" многим другим, ещё не испробованным.
   Эрик, для неискушённого художника отказаться от жизни - это великий подвиг веры, и одним из признаков таланта является мужество совершить этот подвиг. Если нет мужества, ты проиграешь. Мужество - основа основ. Не следуй шаблонам. Ты не можешь быть уверенным во всём и всегда. Ты можешь только иметь мужество и силу делать то, что, по-твоему, правильно. Всё может оказаться ошибкой, но, по крайней мере, ты делал это - вот что, в конечном итоге, важно. Всё, что может художник, - следовать своим инстинктам, ощущениям и помыслам, а всё остальное оставь богу.
   Принимай свою жизнь, как есть, постарайся не жить чужою жизнью. Работай сам по себе. Нельзя быть живописцем и работать сообща. Жизнь человеческая может быть чистым хаосом, но труд художника - единственное, чем он может заниматься, - состоит в том, чтобы взять эту путаницу и придать ей очертания, форму и значение, даже если это всего лишь его личный взгляд на вещи. Произведение искусства должно заканчиваться развязкой, должно давать тебе чувство примирения, катарсиса, очищения мыслей и воображения. И ты достигнешь этого, когда кончишь холст, который тебе кажется правильным и верным. Верь своей воле и интуиции. Когда случатся вспышки озарения и понимания, это будет означать, что твой мозг работает немного быстрее, чем обычный мозг. Картина начнёт складывать в твоей голове. Когда ты ясно её представишь, клади краски на холст и пиши. Научись доверять себе и тому, кАк ты видишь предметы и как чувствуешь. Совершенствуй свою технику. И помни: если потеряешь мужество изображать вещи так, как видишь их ты, ты не только потерпишь неудачу как художник, ты потерпишь неудачу как человек...
   Вот что придавало ему силы идти вперёд, наперекор страху и отчаянию. Ему и в голову не приходило, что однажды он может лишиться руки...
  
  
   ГЛАВА 9. "КРЕПКИЕ ПАРНИ НЕ ПЛАЧУТ"
  
   "Верно, Старбек, верно, молодцы мои, это Моби Дик сбил мою мачту, Моби Дик поставил меня на этот безжизненный обрубок. Верно, верно! - И я буду преследовать его..."
  
   Утром повидаться с Эриком к больнице подкатил Джо Бопп из полицейского участка. Ему было шестьдесят четыре года, тридцать два из которых он служил в полиции, и из них двадцать лет - в качестве начальника. Прямой, грубоватый патриот, он казался реликтом ушедшей эпохи, республиканцем стародавних времён, склонным принимать всяких хиппи, торговцев наркотиками и порнографией и прочих левых смутьянов за коммунистических лазутчиков, но то было его личным убеждением, которое он старался держать при себе. Во время Второй мировой войны он служил сержантом морской пехоты, имел "Серебряную звезду" и с гордостью считал себя хорошим копом, строгим ко всяким чужакам, в особенности к студентам колледжей, пересекавшим городок в сторону летних развлечений. Росту в нём было пять футов десять дюймов босиком, а вес превышал двести пятьдесят фунтов и уверенно стремился к трёмстам. Врачи предупреждали его, что из-за лишних пятидесяти фунтов он первый кандидат на инфаркт, но Джо обожал поесть и отшучивался, что ему не хватает каких-то трёх дюймов роста, чтобы не слыть толстяком, и господь ведает, это не его вина.
   Входя в палату Эрика, он был одет как обычно: приспущенные штаны едва держались под большим брюхом; на офицерской портупее, висевшей, как у Джона Уэйна, на бёдрах, болтался револьвер, и безобразный галстук, словно пассатижами, был присобачен к изношенной белой рубашке золотой застёжкой.
   - Ты, Крузо, на сей раз как будто угодил в большую кучу дерьма!
   - Привет, Джо...
   - Тебе сегодня лучше? Поговорим?
   - Ты ко мне просто так пришёл?
   - Нет, боюсь, по делу.
   - Ну, блин...
   - Эрик, здесь со мной Вермонт Джайлз из береговой охраны. Мы хотим знать, что с тобой там случилось, сынок...
   Долговязый лейтенант Джайлз, в безукоризненно белой, хрустящей, словно со склада, униформе, с отчищенной пряжкой, в сияющих ботинках, сжимал в правой руке чёрный блокнот с ручкой и был нарочито вежлив.
   - Простите, мистер Дэниелсон, - задал вопрос Джайлз, когда Эрик закончил свой рассказ, - как вы считаете, насколько велика была эта акула?
   - Не знаю, трудно сказать, длиннее моей лодки, это точно, наверное, восемнадцать-двадцать футов.
   - И вы полагаете, это была большая белая?
   - Полагаю. Я не знаю других акул такой величины в этих водах...
   - Время от времени рыбаки вылавливают у здешнего побережья довольно больших акул-молотов, не так ли?
   - Здесь как-то выловили 18-футового молота, но эта акула не была молотом. Я знаю акул-молотов. Молотов ни с кем не спутаешь.
   - Эрик всю жизнь живёт на берегу, - сказал Джо. - Если он говорит, что это была белая акула, то я ему верю.
   - Белые акулы здесь редкость, - пояснил Эрик, - но они всё-таки заплывают сюда. Сколько лет уже поступают сообщения о нападениях белых акул на маленькие лодки вдоль всего побережья Мэна. Поднимите эти сообщения. Чёрт возьми, их видели даже у Новой Шотландии и Ньюфаундленда. Я не особо разбираюсь в акулах, но понимаю, что про белых акул всегда так говорят, где бы ни обнаружили.
   - Это точно, - сказал Джо. - Я никогда сам не видел белой акулы, но у меня есть два парня, которых десять лет назад спасли возле острова Дамарискоув, у входа в бухту Бут-Бэй: тогда громадная белая напала на их яхту без всякого повода и почти потопила её. Рыбу больше не видели, она всплыла и исчезла. Но до чёртиков перепугала Томаса и Элвина, и после того случая они уже больше не заходили на яхте так далеко.
   Джо выложил всё, что знал: в Новой Англии только один человек погиб из-за большой белой - 16-летний паренёк, купавшийся в бухте Баззардз-Бэй в штате Массачусетс в 1936-ом году.
   - Канада тоже одного человека потеряла, у берегов Новой Шотландии, - добавил Эрик. - В 50-ых годах белая акула напала там на лодку. Я помню, когда я был мальчишкой, отец толковал об этом с рыбаками. Два омаролова вытаскивали ловушки при довольно приличном волнении возле острова Кейп-Бретон, и большая белая атаковала их дори. То же самое, что случилось со мной: она проломила несколько досок, лодка зачерпнула воды и стала потихоньку тонуть. Один человек утонул, другой цеплялся за лодку, пока его не спасли. Акула больше не нападала. Я думаю, она набрала полную пасть деревяшек и решила, что это не слишком вкусно. Но это была белая акула: следы от зубов, обнаруженные на обломках досок позднее, подтвердили это. Кто-то из морских биологов рассчитал, что она была двенадцати футов в длину и весила больше тысячи фунтов. Вот и мы получаем их время от времени...
   - Как может такая большая акула быть активной в такой холодной воде? - спросил Джайлз. - Я думал, что акулы водятся в тёплых водах.
   - Чушь какая-то, как думаешь? - сказал Джо, почёсывая в затылке.
   - Я читал, что большая белая акула - теплокровная рыба, как акулы мако и сельдевые акулы, - ответил Эрик. - Она может поддерживать температура тела выше окружающей воды. Я думаю, именно поэтому их обнаруживают далеко в серверных широтах.
   - Может быть, и так... - промолвил Джо.
   - Я вам больше скажу. В будущем ожидается увеличение количества белых акул. Специалисты говорят, что раз тюленей взяли под защиту в этих водах, то станет больше белых акул, что, в свою очередь, будет означать, что нападения на лодки и людей участятся.
   - Надо же... - буркнул Джо и бросил взгляд на Джайлза. - А тот траулер, что пропал два дня назад: вы, ребята, уже нашли ключ к загадке? Что с ним случилось?
   - Пропал без следа, - ответил Джайлз. - Никакой радиосвязи после сигнала бедствия. Кто знает, но задувало тогда крепко...
   - Интересно...
   - Знаю, что вы думаете, шериф, возможно всё, что хотите, но суда исчезают бесследно постоянно.
   - Конечно, конечно, я всего лишь...
   - Они могли наскочить на риф, да всё что угодно... - продолжал Джайлз.
   - Ты прав, совершенно прав... - ответил Джо.
   - Оставьте траулер, но что вы собираетесь делать с акулой? - спросил Эрик, глядя на Джайлза.
   - На этот счёт я не уверен, - ответил лейтенант, - но если в здешних водах завелась хищная акула, мы сделаем морякам предупреждение.
   - Вот как? Это всё, что вы предпримете? Чёрт, Джайлз, да все рыбаки уже об этом знают. Слухи в море распространяются быстро.
   - А вы как считаете, что нам делать?
   - Выйти в море и уничтожить её... - сказал Эрик.
   - Этим береговая охрана не занимается, мистер Дэниелсон.
   - А окажись в этих водах русская подлодка, и пусть никого не трогала бы, это бы вас заинтересовало, а?
   - Да, очень, но это совсем другое дело...
   - Ну, так вот примерно таких действий нам бы хотелось от береговой охраны. Судно посылает SOS, а вы, ребята, всегда на день опаздываете и чуток не успеваете. Проку от вас, как от бычьего вымени. Скажи, Джо, как чувствует себя твоя жена? - сказал Эрик, отстраняясь от Джайлза едва заметным поворотом головы.
   - А, всё как обычно. Суставы барахлят помаленьку... летом ещё терпимо, но с зимами в Мэне у ней нелады.
   - Всё так же мечтаешь о пенсии?
   - Я не мечтаю о ней. На следующий год она и так станет реальностью. Билли хочет, чтобы мы на пенсию переехали во Флориду, перетащили пожитки поближе к сыновьям и внукам. Думаю, я ещё не слишком стар и могу жить полной жизнью. Я уже присматривался к недвижимости в Форт-Лодердейле, но не знаю... Не хочу продавать дом. Я говорю Билли, что сюда всегда можно приезжать на лето, но дело в том, что нужно всё продать здесь, чтобы что-то купить там. Ты же знаешь, на зарплату полицейского особо не разбежишься... так что пока я её отговариваю. Я ещё не готов принять такое решение...
   На следующее утро из полицейских сводок новость перекочевала в газеты. Сначала она была опубликована в Бангоре и Портленде, и тут же сарафанное радио подхватило её и разнесло по всему краю. В тот же день в больницу явились репортёры брать у Эрика интервью, но он отказался разговаривать с ними.
   Ему хватило репортёров во Вьетнаме.
   Джи-ай воспринимали журналистов как особую породу паразитов из одного ряда с вампирами, экстремалами и прилипчивыми адвокатами, потому что все они возбуждались от вида крови и запаха смерти. Они всегда возникали после тяжкого боя, чтобы доставать уцелевших бойцов вопросами и строчить статейки со страшилками в свои газетки. Они находились там, чтобы, пользуясь "добычей" войны, сделать себе имя. Худшие из них работали на скандальные таблоиды, донимали молоденьких солдат, заставляя произносить заученные речи, и жировали на всеобщем горе и страданиях.
   Солдаты кое-как отбивались: "Если хочешь знать, чтС есть война на самом деле, будь в следующем бою поблизости". Но совету следовали немногие, лишь самые добросовестные, все остальные наскоро марали блокноты корявыми строчками и сматывались - вместе с трупами - из передового района на вертушке снабжения и к вечеру уже наслаждались безопасностью Сайгона. В те дни его называли Городом Греха и Городом Любви, Содомом и Гоморрой Востока. Сайгон. Кто забудет Сайгон?
   Они ужинали на террасе отеля "Континенталь", старинного французского заведения, где официанты были вежливы, кухня отменна, а столы покрыты скатертями. Возвращались в гостиничные номера и тащили евразийских служанок в постель, а потом трахали себе мозги всеми возможными способами в клубах на улице Тю До: наливались "тигриной мочой" и травили бородатые анекдоты до тех пор, пока глаза не съезжались в кучку и пиво не шло носом пузырями - упившиеся в зюзю и готовые к прописке в палате для слабоумных.
   Затем отправлялись под крышу отеля "Каравелла" и обсуждали с коллегами специфические опасности освещения войны до самой полуночи, пленительного часа, когда в Сайгоне наступал комендантский час и на улицах стреляли в любого без предупреждения.
   "У журналистов, у пишущей братии, - по мысли Эрика, - проблема в том, что они никогда ничего не делают, но только наблюдают за действиями других и пытаются описывать или объяснять увиденное".
   Ежедневная военная журналистика и на передовой, и в самом Сайгоне превратилась в обычное производство слов для заполнения бесчисленных страниц газетной бумаги, что совсем не похоже на тщательный отбор слов из опыта и воображения, чем, собственно, занимается романист. Поэтому ребята валили репортёров в одну кучу и склонялись к мнению о них как об агрессивном отряде много пьющих, острых на язык левацки настроенных вуайеристов и осведомителей господствующей верхушки, которая первым делом отправила их во Вьетнам, несмотря на то что по возрасту парни даже права голоса не имели.
  
   В пятницу утром, на пятый день пребывания в больнице, доктор Диттман выписал Эрика и назначил явиться на приём через неделю. Он кое-как оделся, но, надевая ботинки, впервые испытал чувство бессилия. На помощь пришла сиделка, и он только тогда понял, каково быть одноруким в мире, в котором всегда требуются два кулака.
   - Когда вы получите искусственную руку, врач-трудотерапевт научит вас завязывать шнурки, мистер Дэниелсон, - ободряла его сиделка.
   Покинув регистратуру, он отправился в Дамарискотту, в Первый Национальный банк, чтобы перевести свои деньги со сберегательного счёта на расчётный и сообщить служащим, что отныне на его счетах появится подпись, не похожая на прежнюю. Покончив с этим делом, в магазине одежды "Пэйн" он купил новый свитер и джинсы "Ливайз", чтобы никому не показалось, будто он работает на бойне. Старая поношенная и рваная одежда, испачканная пятнами крови, немедленно последовала в мусорный бак. Затем в обувном он купил пару сапог-веллингтонов из нубука, в которые можно всовывать ноги просто так, и попросил продавца выбросить его старые резиновые ботинки. Ему страшно не хотелось их выбрасывать. В конце концов, старая обувь удобна, на её резиновые подмётки намотано много миль, но он не поверил сиделке, что, получив крюк, сможет завязывать шнурки самостоятельно.
   Как и предупреждал доктор Диттман, постепенно проявились фантомные боли, мучительные ощущения, словно кто-то резал раскалённым охотничьим ножом, и одно было желание: скорей бы всё это кончилось. Он ощупывал повязку - руки не было, но ощущения были такие, словно она оставалась на месте, и это его смущало. Чувствуя себя уверенней в новой одежде и обуви, он зашагал прямо на Таунсенд-авеню, в галерею на встречу с Хелен Хэтт. Когда он пришёл, она корпела над конторскими книгами в маленьком кабинете в глубине здания.
   - Ну и духота у тебя здесь, Хелен! - воскликнул он, как только за ним захлопнулась дверь. - Открой хотя бы окна, впусти свежий морской воздух. Не знаешь, что ли - лето на дворе?
   Эрик огляделся и никого не увидел.
   - Ах, Эрик, - воскликнула она, появляясь из каморки в конце галереи. - Я по радио услышала о твоём несчастье. Я вернулась только этим утром и после обеда собиралась навестить тебя в больнице. Я всю неделю провела в галерее Бар-Харбора.
   - Вот и кончилась моя живопись...
   - Не говори так, Эрик. Может быть, и не кончилась.
   - Скоро мне дадут крюк. Как, по-твоему, я буду смотреться с чёрной повязкой на глазу и золотым кольцом в ухе, а? Самый красивый пират в Бутбэе, правда? Капитан Крюк собственной персоной. Подойдите сюда, мои дорогие... посмотрите на человека с крюком, ха!
   - Прекрати!
   - Почему? Это правда...
   - Нет, не правда...
   - Угу, а вот и благотворительные булочки для старого пирата. Я буду единственным безработным островитянином, с таким-то знаком отличия. Со мной всё кончено, Хелен. На зеркало в ванной пора клеить любимую цитату из О'Нила "Глянь мне в лицо: зовусь я Мог-Бы-Быть, а также Никогда, Всё-Поздно и Прощай..."1
   - Прекрати! Не говори так о себе, Эрик...
   - Я уже думал, Хелен, чем мне заняться, и, знаешь, мимо острова проходит много круизных пароходов. Я, наверное, смогу заработать на жизнь придурком, откусывающим головы курам, змеям и треске на главной пристани.
   "Посмотрите-ка на Эрика-дикаря! Он лопает их живьём, люди, живьём!" А ты будешь продавать билеты и зазывать толпу. Это возбудит народ, даст ему что-то новенькое - как хороший пинок под зад. Только никаких продаж на ужин, идёт? А то людей стошнит. И придётся для них откусывать головы у зоологического печенья. Хоть какой-то кусок хлеба...
   Ещё можно наняться торчать у какого-нибудь ресторана в Бутбэе, если всё-таки придётся перебраться на материк. "Пристань Брауна", наверное, подойдёт... Надеть плащ-непромоканец, вышагивать эдаким солёным чёртом, сыпать сочными словечками моим любимым восточно-мэнским выговором, развлекать туристов морскими враками: байками о китах, о том, как в двух милях восточнее острова Рождества потерял руку в пасти огромной белой смерти, в пасти чудовища, по сравнению с которым Моби Дик просто золотая рыбка, в пасти всепожирающей машины, которая всё ещё плавает где-то там и ждёт очередного бедного малого. Буду ковылять со своим обрубком, опираясь на трость со следами зубов кашалота, на плечо, как долговязый Джон Сильвер, посажу зелёного попугая, чокнутую птичку, что лущит семечки, щёлкает клювом, гадит на туфли прохожих и ругается грязными словами, бррр... Курортникам понравится, как думаешь, Хелен?
   - Остановись! - Хелен топнула ногой, на глазах выступили слёзы. - Ты снова будешь писать, Эрик, я знаю - будешь.
   - Чем? Зубами?
   - Нет, другой рукой...
   - Никогда... - оборвал её Эрик, покачав головой и уставясь в пол.
   - Ах, Эрик, посмотри на это с другой стороны: ты жив, значит, есть надежда...
   - Надежда? Ты говоришь мне о надежде? О какой надежде? Надежды нет, Хелен. Нет никакого последнего шанса! Это тебе не Голливуд. Посмотри на неё, хорошенько посмотри... - процедил он, наливаясь злостью и тыча левой рукой ей под нос. - Видишь повязку? Руки нет, чудесной руки больше нет, она в брюхе у проклятой акулы!
   - Ты можешь научиться, Эрик...
   - Не хочу даже слышать об этом. Всё кончено, Хелен, и чем скорее я освоюсь и смирюсь с этим фактом, тем лучше устроюсь. О господи, всему конец! Поэтому не жалей меня, не внушай оптимизм, не лги и не пудри мне мозги: всё, жизнь моя как художника подошла к крутому и неожиданному концу, полностью и навсегда. Прощай, живопись. Наступил великий финал той жизни, которую я так любил, и с этой точки зрения я не испытываю особенного счастья оставаться в живых. Я уже не знаю, для чего мне жить...
   Эрик умолк, судорожно давясь словами, потом сглотнул, закрыл глаза, сомкнул зубы и сделал глубокий вздох. Он терял самообладание. Воля покидала его. Из глаз выкатилась слеза, за ней другая, ещё и ещё. Броня дала трещину, и вмиг он обрушил весь запас, целую бурю слёз, и рыдал так, словно конца рыданиям не будет. Хелен обняла его, прижалась и не отпускала, положив голову на грудь, он же изо всех сил отворачивался и всхлипывал, и булькал, и задыхался, и охал.
   - Всё хорошо, всё хорошо, поплачь, будет легче... - шептала она на ухо, утешая.
   - Нет, Хелен, не будет, - он хватал воздух ртом и хлюпал носом, до боли беззащитный и слабый, словно растерянный мальчик, которого ни за что отхлестали по щекам. - В этом заключалась моя жизнь, в этом было всё, а теперь ничего нет. Как же ты не поймёшь? Я потерял не просто руку, я потерял свою жизнь...
   Хелен лишь крепче прижималась к нему и не отвечала.
   - Чёрт побери, посмотри на меня, - он попробовал усмехнуться, - всю неделю я собирался духом, и вот прихожу сюда, встречаю тебя и раскисаю. Как школьник...
   Хелен всё так же прижималась к нему, давая выговориться и выплакаться.
   - Проклятье, Хэтт, - рыдал он и фыркал, - я слишком крут, чтобы плакать. А крутые не плачут, ты же знаешь...
   - Ты слишком силён, чтобы не плакать, Эрик.
   - Где, от кого ты это взяла?
   - От тебя...
   - Ух... комок подкатил так незаметно, слёзы застали меня врасплох. Ладно, всё в порядке, я не развалюсь на части, не стоит сжимать меня так крепко. Хотя...
   - Что "хотя"?
   - Хотя, сказать по правде, мне это приятно.
   - Раньше нужно было поплакать, тогда б и не раскис. И не думай, что всё прошло. Будут ещё слёзы. Ты ещё не всё выплакал...
   - Крутые парни не плачут...
   - Эрик, ты не крутой парень.
   - Ну, хорошо, не слишком крутой...
   - Эрик, послушай меня. Ты художник. Ты жестоко ранен, и тело твоё болит, но у тебя всё будет хорошо, и ты снова будешь писать, обязательно. Я с тобой рядом, и я знаю, что ты победишь в этой борьбе, потому что ты победитель и потому что ты самый сильный из всех, кого я встречала. Я тобою горжусь, Эрик, и я буду помогать тебе всеми силами моей души.
   Я всегда думаю о тебе, ты всегда в моих мыслях: сижу ли дома, брожу ли по улицам Бутбэя. Я думаю о тебе и на кухне, и ночью в постели, и в ванной по утрам. Я человек, Эрик, и я многого не знаю, но я знаю тебя. Обещай мне, что не забудешь, что ты не один, что я всегда с тобой.
   Я верю в тебя. Я горжусь тобой. Я всегда с тобой, всё будет хорошо, всё будет прекрасно, поверь...
   - У тебя есть салфетки? - спросил он, вытирая глаза тыльной стороной ладони.
   - Вот, возьми...
   Эрик высморкался, сжал зубы, сглотнул слюну, промокнул глаза салфетками и проморгался.
   - Тебе лучше?
   - Нет... да... может быть. Чёрт! ЧЁРТ! - он осёкся и закашлял.
   - Слушай, почему бы нам не поужинать сегодня?
   - Хорошо...
   - На Рыбацкой пристани в семь.
   - Приду.
   - Я угощаю...
   - Ладно, буду лопать, как лошадь...
   - Тебе надо хорошенько поесть после больничной еды.
   - В больничке кормили неплохо. Я могу есть всё что хочешь: стейки из картона, тушёные кожаные ботинки... даже армейская пища казалась мне подходящей. Тебе бы попробовать мою стряпню, Хелен. Она тебе так не понравится, что через год будешь выглядеть как узник из лагеря смерти. Даже Моряк не ест с моего стола, моему супу предпочитает свой корм ...
   - Не может быть всё так плохо.
   - Вот что я хотел тебе сказать: у меня закончено несколько картин. В следующий раз, как приеду в Бутбэй, я тебе их привезу. Если б ты могла их продать, тогда... это поддержало бы меня на какое-то время.
   - Не беспокойся об этом, я сама приеду за картинами. Тебе всё равно будет нужен человек, чтобы поговорить. Летний сезон начнётся только через несколько недель, так что я могу позволить себе небольшой отпуск.
   - Почему ты так добра ко мне?
   - Потому что я... потому что я о тебе забочусь.
   - А-а-а...
   - Встретимся в семь.
   - Буду ждать в баре...
   Эрик покинул галерею и направился к ресторанчику "Отлив" на Коммерс-стрит, - напротив книжного магазина "Гекльберри", где он любил полистать книжки всякий раз, когда приезжал на континент, - и заказал миску чаудера2 из моллюсков, яичницу с ветчиной, булочки со свежей голубикой и большую кружку кофе. Он забыл, что всегда ел левой рукой, поэтому, когда принесли заказ, смутился, словно в больнице, что такая простая вещь, как отправить в рот ложку супа, может обернуться неуклюжими, неловкими действиями.
   За соседним столиком внимание Эрика привлёк прилично и весьма по-британски одетый джентльмен лет семидесяти, с волнистыми седыми волосами; человек читал дешёвую книжку в мягкой обложке. Название гласило "Штучка с острова Свиней. Рассказ о стремительном взлёте милой Мэйвис: от дочери смотрителя маяка до владелицы одного из крупнейших нью-йоркских агентств девушек по вызову". Под рекламным текстом помещалась иллюстрация разбитной девочки-подростка, стоящей возле маяка в откровенной блузке, коротеньких шортиках и огромной розовой шляпе, на которой красовалась поникшая маргаритка; девчонка призывно улыбалась и ела шоколадные конфеты.
   Эрик отхлебнул кофе и, взглянув на господина, усмехнулся. "Ему скучно до чёртиков, - подумал он. - Наверное, ждёт, когда жёнушка набегается по лавкам. Окажись здесь Джо Бопп, наверняка указал бы ему читать подобные непристойности в другом месте". Но тем и привлекал "Отлив", что в нём всегда было полно неожиданностей. Он любил подолгу пить кофе в этом ресторанчике и при случае обязательно посещал его, в особенности летом и осенью. Кухня здесь была хороша, официанты расторопны и обходительны.
   На острове Эрик никогда не чувствовал себя одиноким, но, просиживая в ресторанчиках за чашечкой кофе, он сознавал, как одинок на белом свете, как мало трогают его слова и поступки людей, и находил это обнадёживающим.
   В ресторанах и кофейнях можно было прекрасно отвлечься от городской суеты и подумать, если требовалось думать. Время от времени в твоё пространство могли вторгаться люди и портить атмосферу, но в голову твою проникнуть они были не в силах. Туристы всех форм и размеров входили и выходили непрерывными потоками, так что в особо напряжённые дни представлялись ему бродячей бахчой смешных арбузов и тыкв. Наблюдая людей, Эрик черпал идеи и вдохновение для задуманных картин. Напрямую, конечно, эти люди ничего не имели общего с картинами, для которых он собирался с мыслями, но каким-то странным образом они придавали им импульс. Мысли его плавали то здесь то там, он следовал за ними, делая в уме заметки, которые иногда записывал на салфетках; салфетки складывались в задний карман и по возвращении на остров перечитывались.
   Покончив с кофе, Эрик оставил "Отлив" и несколько часов бесцельно бродил по Бутбэю, по пешеходному мостику перешёл на Атлантик-авеню и завернул на пристань, чтобы заправиться до отвала парными моллюсками в топлёном масле и расслабиться за столиком для пикника под тёплым летним солнышком. В шесть он пошёл на Рыбацкую пристань и уселся в баре; Хелен появилась около семи, и они прошли в основной зал ресторана. Поужинали, официант принёс графин вина, и Эрик поведал Хелен о своём смертельном происшествии в море.
   Вино шумело в голове, язык развязался, и он решил попотчевать Хелен историей о приведениях. Настоящей страшилкой...
   - И поэтому, когда Бекки умерла, я пошёл на наше место; я пошёл туда, потому что хотел подумать о ней. Всего несколько дней минуло после похорон. Понимаешь, я был один. Вокруг никого. И тут я услышал очень странный крик. Не похожий ни на орла, ни на ястреба, ни на сову... но на всех троих сразу. Хелен, вокруг не было птиц. Ни одной. Вот что самое странное. Обычно там много птиц. Стояла ранняя весна, и деревья ещё не распустились. Стояли голые. Если бы рядом была птица, я бы её увидел. Я уходил всё глубже и глубже в лес, и крик следовал за мной. Я обернулся и заметил, как одна ветка надо мной слегка качнулась вверх и вниз... и больше ничего... только одна ветка. Однако ветра не было. Я прошёл ещё пятьдесят ярдов по тропе и снова услышал этот звук, и закачалась ещё одна ветка. И тогда я понял, что то, что я слышу, не относится к живой природе. Я думаю, то была Бекки... или душа Бекки... у меня было ощущение, что она хотела сказать мне, что у неё всё в порядке. Знаю, это звучит жутко, но так было. Думаю, это был призрак Бекки, в тот день он приходил ко мне. Я верю в призраки. Души мёртвых повсюду вокруг нас. На острове Рождества тоже в них верят...
   Он отхлебнул из стакана.
   - У меня слегка кружится голова, я ведь нечасто пью и, наверное, сейчас выпил лишнего. Но, Хелен, я должен сказать тебе ещё вот о чём. Пока я жив, меня будут преследовать вопли того кита, господи, самые безутешные звуки, слышанные мной...
   - Эрик, ты нашёл, где остановиться на выходные? Думаю, тебе не вернуться домой на пароме до самого понедельника.
   - Нет, нет, я ещё не определился, где ночевать. Я найду место, извини, мне не хотелось бы докучать тебе, Хелен...
   - Ерунда! Пойдём к нам, постелим тебе в гостиной, а утром позавтракаем вместе с мамой, а захочешь остаться до понедельника - мы будем только рады. Устроим какое-нибудь развлечение на выходные...
   - Спасибо.
   - Ты мог бы хорошенько выспаться после больничной суеты.
   - Да, было б здорово. Целую неделю не спал по-человечески.
   Опустился туман, ночной воздух бодрил свежестью, они шли рука об руку по шаткому деревянному мостику на Атлантик-авеню и прислушивались к шуму начинающегося прилива. Маленькая рука Хелен была тёплой и влажной; она прильнула к его плечу, Эрик чувствовал тепло её тела, и впервые за многие годы отступило ощущение мучительного в целом свете одиночества.
   - Как хорошо отрешиться от всего и просто наслаждаться жизнью, забыть о тёмных сторонах и дать волю приятным неожиданностям, - шептала Хелен, крепче прижимаясь к нему.
  
  
   ГЛАВА 10. "ШУТ С РАЗБИТЫМ СЕРДЦЕМ"
  
   "Тот из вас, кто первый увидит белоголового кита со сморщенным лбом и свернутой челюстью; тот из вас, кто первым даст мне знать о белоголовом ките с тремя пробоинами у хвоста по правому борту; тот из вас, говорю я, кто первый увидит белого кита, тот получит эту унцию золота, дети мои!"
  
   В понедельник Эрик вернулся на остров, и Эсси Фрост прислала к нему Чарли с караваем домашнего хлеба и восхитительным тушёным блюдом из капусты, репы, картошки, лука, говядины и лосины. Моряк же добыл ему филе трески, стащив его с чьей-то верёвки; невероятно счастливый возвращением хозяина, по дороге к избушке он сожрал половину куска.
   Несколько дней Эрик не делал ничего, только ел, спал да в оцепенении бродил вокруг. Теперь, когда в первый раз после нападения акулы он остался один, когда рядом не было Хелен, готовой поддерживать его слабеющий дух, действительность навалилась на него, и он свалился как подкошенный - с глухим стуком. Он ещё находил удовольствие в наблюдениях за ежедневным приходом и уходом воды. Эти движения для него стали своего рода защитой. Пусть не вставало солнце, не всходила луна, - вода непременно наступала и отступала дважды в день, как некая константа в его больном переменчивом мирке.
   Он вспоминал, как, очнувшись в реанимации, увидел белоснежную повязку на левой руке, чистые и белые отутюженные простыни и наволочки; смятый госпитальный халат, чистый и белый. Как же он ненавидел эти халаты! Сегодня больницы напичканы новой техникой, но эти халаты да, пожалуй, уродливые шлёпанцы, не изменились нисколечко. Вспомнил и жёсткую белую сестринскую шапочку Айрис Мердок и этот её халат; вспомнил, что всё вокруг было белым-бело: стены, потолки - всё, белое на белом, как на картинах Уистлера1.
   И вспоминал он день второй, когда его, не чувствующего боли от демерола, тащило под кайфом и галлюцинациями от наркотиков, правда, не так сильно, как в первый день; как упрямо пытался поесть, не умея ничего удержать, и как всё время тянуло в уборную по-маленькому. Припомнил, как болела правая рука от воткнутой в вену большой иглы от внутривенной трубки - трубки, которая заставила его пропустить через себя огромное количество жидкости.
   Сиделки жалели его, ему это нравилось, он блаженствовал от всеобщего внимания, хотя делал вид, что всё как раз наоборот. То была не слюнявая жалость, но сочувствие высшего порядка, музыкальная заставка к его храброму поступку. И вслед за чужим сочувствием поднималась волна собственной острой жалости к себе и накрывала с головой.
   - Как вы себя сегодня чувствуете, мистер Дэниелсон? - интересовалась милая юная сестричка, подавая завтрак.
   - Фантастично! Чувствую себя совершенно фантастично! - врал он.
   - Что ж, прекрасно... - поддакивала сестра.
   - Ага, ну да... хорошо ещё, что я потерял только одну руку. Мог бы вообще остаться без обеих, как пить дать! Пасть у акулы вот такой ширины... могла бы проглотить человека целиком, если б захотела, мать её... даже меня. Я лишился левой руки, ну и что с того, у меня будет крюк... немногие могут этим похвастать, как же! Только бы Питер Пэн научил меня летать...
   В больнице его воспринимали как настоящего героя, идущего на поправку. Ему оставалось только подыгрывать; испорти он пьесу, действительность - он был уверен - забросала б его градом камней и прибила бы к земле. Но, отрицая свершившееся и пытаясь отречься от своих настоящих чувств, он лишь играл роль. И вот защитный пузырь храбрости лопнул. Герой пал. И он чувствовал себя шутом с разбитым сердцем и, вспоминая, на кого был похож эти несколько дней, испытывал досаду.
   Он вспомнил, как пересыхало во рту после операции. Так пересыхало, словно напихали полный рот ваты. Но сестра Мэрдок воды ему не давала, а ведь он умолял её. Его, видите ли, могло вырвать на простыни. Потому он тихонько лежал там и жаловался на своё несчастье сквозь запёкшиеся губы опухшим языком, на котором словно всю ночь простояли лагерем вьетконговцы. Хотелось улыбаться, но он боялся, что от улыбки зубы раскрошатся и на мелкие кусочки разлетится лицо. Когда же ему всё-таки дали напиться, вихрем подхватило желание болтать по душам со всяким, кто заглядывал в палату. И покуда рот был занят движением - что, в общем-то, было ему не свойственно, ибо он такой человек, который всегда помалкивает с незнакомцами, - у него не оставалось времени на то, чтобы взвесить свои мысли и разобраться в своих ощущениях.
   Зато теперь он и обдумывал, и ощущал - всё, о чём не хотелось думать, чего не хотелось ощущать. Ему стало грустно. И грусть переросла в депрессию. И от жалости к себе промелькнула мысль о самоубийстве. Идея самоубийства, быстро и чисто освобождающего от бремени жизни, казалась очаровательной, он несколько дней вертел её в мозгу, но потом всё-таки отказался от неё.
   Каждую пятницу утренним паромом он ехал в больницу на приём к доктору Диттману.
   - Как дела, Эрик? - задавал вопрос Диттман.
   - Говно, док, гов-но!
   - Ну-с, дела ваши идут на поправку... рана выглядит хорошо.
   - Вы хорошо кромсаете, док.
   Но ему не удавалось стряхнуть депрессию, и наедине с собой, на острове, всё вокруг не давало ему покоя, включая отсутствие интимной жизни.
   "Кому захочется получить в постель мужика с крюком? Какие теперь у меня шансы на маленькие шалости? Что из меня получится? Или этому тоже конец? Смогу ли я, как прежде, объезжать пастбище, звеня шпорами? Посмотрите на меня! Я покалечен, изуродован и более не полноценный человек!"
   Ночью он боялся ложиться спать. Боялся уснуть и видеть сны. Но отдых был необходим, и как только он засыпал, его посещали тревожные сновидения. Раз приснилось, будто он вернулся во Вьетнам воочию убедиться, как после войны изменилась страна. С ним альбомы для зарисовок и фотоаппараты, он собирается колесить по глубинке, как вдруг оказывается, что куда-то подевались и альбомы, и аппараты, и даже одежда, и что сидит он на речном берегу в Дельте и клянчит рис. Во сне он терял всё, но руки оставались при нём. Во всех снах у него было две руки. Он просыпался, садился на краю кровати и подзывал Моряка, и холодный пот струился по лбу. Он смотрел и видел единственную руку, и один только вопрос мучил его: как такое могло с ним случиться?
   Однажды он спросил об этом Диттмана.
   - Вы во власти печали, Эрик... в вашем теле побывала смерть. Совершенно нормально, что во сне у вас две руки. Ваше подсознание ещё не смирилось с потерей левой руки. Но не беспокойтесь... со временем это пройдёт.
   Словно потерянный, изо дня в день в глубокой задумчивости бродил он по острову на пару с Моряком, вновь и вновь пытаясь обрести себя и часами наблюдая за играми тюленей в укромных бухтах.
   "Итак, всё кончено, - думал он. - Никогда не узнать мне, куда вела меня моя живопись".
   Наваливалась великая усталость, душила ярость от того, что пришёл конец всему: мечтам, годам стараний и борьбы. Уже не писать ему сюжеты, что берёг до поры зрелого мастерства, которое позволило бы взяться за их написание. Как много работы осталось незавершённой!
   Мысли особенно возвращались к одной картине, которую много лет собирался написать, да так и не собрался. То был ельник, что на западной стороне острова. Зимой роща бывала особенно красива. Он хотел написать нечто, что создавало бы ощущение уединённости, некой духовной сущности, сродни древнему собору. Наполнил бы холст энергичными вертикальными линиями и узнаваемой структурой. Он хотел внести в картину несколько живых существ и даже решил, что это будут синица-гаичка, выискивающая яйца и личинки насекомых, потому что она символ штата и обитает на острове, и пёстрый американский дрозд из-за своего самого красивого птичьего голоса во всей Новой Англии.
   Изобразил бы столбы мягкого света, чтобы подчеркнуть птиц и чтобы картина получилась такой же, как картины в воскресной школе, на которых Иисус беседует с господом; эти лучи света смягчали бы влажную почву леса. Здесь и там разбросал бы снежные прогалины, а еловые стволы припорошил бы белой пудрой. Размышляя о картине, он будто слышал, как поёт дрозд, и ему казалось, что птичья песня раздаётся в храме. Очень долго собирался он написать такую картину, да всё откладывал на потом, занимался другими вещами, и вот теперь никогда уже её не напишет.
   И ещё он хотел бы написать портрет Моряка, с палкой в зубах выходящего из воды в бухте Ворчуна. Написать для себя и повесить в хижине.
   "Ну что ж, - думал он, - раз не написал, значит, неудач с ними не будет. Может быть, я бы не смог их написать так, как хотелось бы, потому и откладывал, потому-то и тянул так долго. Может быть, я дурачил самого себя. Теперь уже не узнаешь.
   Я оказался там, где не должен был, там, где у меня не было никакого дела, и вот - всё кончено. Если б в то утро я остался дома и поехал в Бутбэй, как собирался, этого бы никогда не случилось. Если бы, если бы! Что - "если бы"? Слишком поздно для всяких "если бы"! Почему всё кончилось именно так? Почему я? В чём моя вина?
   Может быть, вся моя жизнь, включая и этот случай, и есть то, что мне нужно, чтобы через страдание развить и расширить своё сознание до той точки, в которой я сейчас пребываю. Только, чёрт её дери, где же пребывает эта самая точка?
   Надо будет на днях купить молоток с гвоздями и застолбить эту точку. Воздвигнуть деревянный крест на соседнем холме, взобраться на него голышом, корчиться на нём, истекать кровью и проклинать - и положить всему конец. Хелен, наверное, права: я становлюсь змеёй, кусающей самоё себя, ибо хребет мой перебит".
   Припомнился давнишний разговор. "Творчество, - говорила Хелен, - пьянящий напиток, Эрик, но когда им опьянён, перестаёшь замечать ошибки. Дай своей работе остыть, затем взгляни на неё опять".
   И он так и поступал. Он понимал, что существует большая разница между способностями и достижениями, что становление художником занимает годы и годы тяжёлого труда и что понадобится всё его мужество, чтобы справиться с трудностями, - именно мужество, потому что без него он пропадёт.
   Да, заряд мужества ему бы сейчас не помешал.
   Он смотрел вдаль на бухту и видел, как утреннее солнце выходит из воды и трепещущие струи теплого воздуха поднимаются над тёмно-синей равниной.
   "А жизнь идёт своим чередом, - думал он. - Рыбаки заняты тяжёлой работой, их совсем не коснулось то, что случилось со мной. Потеря моей руки не подняла даже ряби в жизни окружающих меня людей. Пока я сижу тут с Моряком, жалею себя, жизнь продолжается. Я считал, что могу справиться с чем угодно. С бедностью. С голодом. С неудачами. Но что в моей жизни могло подготовить меня вот к такому повороту? Чем сейчас заниматься? Какую пользу могу принести я себе и другим? Жизнь моя стала бесполезна. Я потерпел крушение, как старина Робинзон, только у него было две руки и он хотел быть спасённым. А я не хочу.
   Когда я вернулся с войны, смысл жизни я находил в том, что выжил, ведь многие мои товарищи погибли. Долгие годы я скитался, пока не осел здесь. В работе своей находил я смысл и направление жизни, а теперь всё пропало. Одна слепая хватка акульих челюстей изменила всё".
   - А-а-а-а! - стонал он.
   "Случись это не со мной и не будь так до одури печально, я бы первый смеялся над нелепостью происходящего. Не могу поверить, что это правда, что случилось именно со мной лишь несколько недель назад. Но когда гляжу на руку, понимаю, что это не сон".
   Эрик вспомнил бой во время войны, много лет назад, так глубоко в прошлом, что казалось, его никогда не было. Его взвод патрулировал на Нагорье, когда внезапно попал под автоматный огонь. Вьетконг засел в укреплённых бункерах и замаскированных линиях траншей. Снайперы-смертники, привязанные к наблюдательным пунктам на деревьях, открыли по ним огонь. С громом рвались гранаты, треск автоматического оружия разрывал воздух.
   Падая на землю, он слышал, как свистят и рикошетят над ним пули 7,62-мм пулемёта, выкашивая джунгли, как лужайку. Взвод попал в "мешок". Эрик замер в грязи и огляделся. ВК были вооружены до зубов. Над головой продолжался железный дождь. Гранаты грохотали всё чаще.
   Паренька из Чикаго, не старше 18-ти лет, ранило осколками в живот.
   - САНИТАР! НА ПОМОЩЬ! - закричал он. Его израненные руки и ноги напоминали сырой гамбургер. Под смертельным огнём Эрик пополз к нему.
   - Это серьёзно, док? - спросил парень.
   - Вытащим тебя отсюда - будешь жить... но отцом семейства тебе не стать и не испытывать стояк за "Чикаго Кабз"2, - ответил он. У парня липкая кровь текла между ног, он вопил от боли.
   - ДОБЕЙ МЕНЯ, ДОК, ПОЖАЛУЙСТА... ДОБЕ-Е-Е-ЕЙ!
   Эрик накачал паренька морфием, кое-как перевязал, приговаривая, что всё будет хорошо, что война для него кончена, что рана у него на миллион долларов, что его скоро отправят домой и всё у него будет в порядке; потом пополз к другому раненому, чья спина, словно прутик, была переломлена пополам шестью пулями АК.
   Тому парню он солгал.
   - Ты будешь в порядке, - старался он быть убедительным. - Расслабься и всё будет хорошо. Я тебя перевязал, боль скоро утихнет.
   Он лгал парню так же, как лгали ему доктор, сиделки и Хелен.
   - У вас всё будет хорошо, мистер Дэниелсон, - твердила сестра Мэрдок.
   - Вы приспособитесь... - подбадривал доктор Диттман.
   - Ты снова будешь рисовать, Эрик, я знаю, - убеждала Хелен.
   Все считали, что с ним всё в порядке, но это было не так. Он никогда не будет в порядке. И никогда больше не будет писать.
   - Грёбаные вруны, все поголовно ... - промолвил он вслух.
   "Может, оно и к лучшему, - засмеялся он. - Наверное, у меня и не было никакого будущего. Может быть, все эти годы я обманывал сам себя. Может быть, и Хелен лгала мне".
   Выходные он проводил в Бутбэе. Вдвоём с Хелен они обедали на Рыбачьей пристани, ходили в кино, пили коктейли, он провожал её домой, держа за руку, и они подолгу общались. По субботам обычно куда-нибудь выезжали, а по воскресеньям смирно сидели в гостиной её матери и смотрели телевизор.
   В конце июня Хелен выбралась к нему на остров. Она приехала утренним паромом, Эрик встречал её на пристани. Они болтали и гуляли с Моряком по острову, и через несколько часов она вернулась обратным рейсом. На короткий миг Эрику показалось, что он вышел из мрака, присутствие Хелен подействовало на него, как исцеляющий бальзам. Но Хелен уехала, и он ощутил себя ещё более одиноким, ещё более подавленным, чем раньше.
   В начале июля, когда в Бутбэе официально объявили летний сезон, ему выдали протез, врач-трудотерапевт научил им пользоваться. Постепенно Эрик приспособился самостоятельно прихватывать "крюк" ремнями и управляться им, культя стала менее чувствительной.
   Но крюк - не рука. И рукою ему не быть...
  
  
   ГЛАВА 11. "СОЗИДАНИЕ ХУДОЖНИКА"
  
   "Старшим помощником на "Пекоде" плыл Старбек, уроженец Нантакета и потомственный квакер.
   "Я к себе в вельбот не возьму человека, который не боится китов", - говорил Старбек. Этим он, вероятно, хотел сказать... что совершенно бесстрашный человек - гораздо более опасный товарищ в деле, чем трус.
   Старбек не гонялся за опасностями, как рыцарь за приключениями. Для него храбрость была не возвышенное свойство души, а просто полезная вещь, которую следует держать под рукой на любой случай смертельной угрозы".
  
   Рагнар Дэниелсон выехал из норвежской рыбацкой деревушки сразу по окончании Второй мировой войны и привёз жену Ингер и двух сыновей, Эрика и Тора, в Джоунспорт, где в своё время основал судостроительную компанию. Ремеслом своим он овладел ещё в Ставангере и очень скоро завоевал репутацию строителя лучших деревянных промысловых судов, бороздивших воды залива Фанди. В старые времена судостроение было одним из самых высокооплачиваемых занятий на побережье Мэна, теперь уже не так. Сегодня человек может заработать вдвое больше, плотничая по жилым домам. Тем не менее, Рагнар Дэниелсон занимался изготовлением и восстановлением классических деревянных посудин, работая по шесть с половиной дней в неделю скорее даже не из-за денег, а из любви к искусству и к работе собственными руками.
   Эрик был на четыре года старше Тора, всё время после уроков и выходные он проводил в отцовской мастерской и хорошо научился вручную прилаживать куски дерева друг к другу. Но рисовать ему нравилось больше, чем возиться с деревяшками, и потому в свободное время он рисовал море и животных, которые обитали в море и возле моря. У него был талант схватывать детали, уже в раннем детстве он решил стать художником, хотя и не сообщал отцу о своём намерении до одиннадцатого класса. Ибо именно тогда Рагнар Дэниелсон задал вопрос старшему сыну, будет ли тот работать в мастерской, окончив школу, и примет ли на себя семейное дело.
   - Нет, отец, - ответил он. - Я люблю море, но не хочу мастерить шхуны или становиться рыбаком, как мои друзья. Бог наградил меня сильными, уверенными руками и талантом к рисованию. Я хочу стать художником...
   Рагнар Дэниелсон пробовал отговорить Эрика от этой затеи, приводил доводы, что выпадет ему неясное будущее с сомнительными финансовыми выгодами, что в жизни художника может постичь разочарование, но, в конце концов, согласился уважать сыновний выбор.
   - Эрик, - сказал он, - я только одного желаю: чтобы ты хорошо делал то, чем решил заниматься, и чтобы тебе это нравилось. Хочешь стать художником, отлично, я помогу, чем смогу, но отдавай себя своему делу полностью, сынок, ничего не утаивай... и будь хорошим художником. Я люблю, когда люди хорошо делают то, что делают. И помни, если что-то пойдёт не так, как хочется, или если передумаешь, ты всегда можешь вернуться домой. Для тебя здесь всегда найдётся дело...
   - Хорошо, отец.
   - Ну что же, - произнёс старик, размышляя, - может быть, твой брат Тор присоединится ко мне и возьмёт бизнес в свои руки, когда я стану слишком стар.
   - Ты никогда не будешь слишком стар, папа... но у Тора умелые руки, в изготовлении лодок он гораздо искуснее меня; я думаю, это как раз то, чем он хочет заниматься.
   - Надеюсь, надеюсь...
   - Пройдёт несколько лет, папа, и тебе придётся делать новую вывеску для мастерской - "Дэниелсон и сын".
   - А что будешь делать ты, Эрик? Ты, наверное, хотел бы поступить в какую-нибудь художественную школу?
   - Да, папа.
   - И ты уже думал о том, где будешь учиться на художника?
   - Да, папа. В Чикагском институте искусств.
   - Так-таки Чикаго?
   - Это хорошая школа...
   - Тогда узнай, примут ли тебя, а я сделаю всё, что смогу. Если суждено мне в сыновьях иметь художника, я хочу, чтобы он был лучшим!
   Школа при институте искусств в Чикаго являла собой резкий контраст со средней школой Джоунспорта. Это было вольное заведение, полное сотен талантливых студентов со всего света - из России, Японии, Франции, Южной Америки, - жаждущих получить степень бакалавра или магистра изящных искусств после изучения традиционных предметов: истории и эстетики, графики и живописи, гравюры и плетения. В школе не было ни учебного городка, ни общежитий, ни студенческого клуба, ни студенческих братств или землячеств. Единственным местом, где студенты встречались, был кафетерий, в котором сами же и подрабатывали. Атмосфера в нём царила исключительно артистическая, все разговоры и сплетни крутились вокруг работы. Но студенты были разобщены: скульпторы общались только со скульпторами, фотографы с фотографами, - и Эрику очень не нравилось такое положение вещей. Он считал, что мог бы научиться большему, если б студенты различных дисциплин могли свободно обмениваться мыслями друг с другом. Ведь все они интересовались искусством с большой буквы. Различия между ними заключалась лишь в условиях, в которых они работали, и он думал, что на данном этапе их жизни эти различия не могли иметь большого значения.
   Весь первый год один из преподавателей внушал студентам, что только один из десяти тысяч выпускников обретёт национальную известность, подобную известности Джорджии О'Киф, Гранта Вуда и Лероя Неймана1.
   - Когда закончите обучение, многие из вас будут голодать, - вещал он. - Художники - это мечтатели и как деловые люди никчемны. Они невероятно оторваны от реальности, и именно поэтому, покинув эти стены, в большинстве своём вы останетесь на обочине. Если повезёт, примкнёте к какому-нибудь околохудожественному делу и закончите, к примеру, изготовлением кукол или оформлением рождественских открыток.
   Суровое пророчество, однако, не обескуражило дух Эрика. Это он станет тем единственным из десяти тысяч, кому посчастливится. Подрабатывая по ночам и выходным официантом в популярном кафе на Раш-стрит, он с головой окунулся в учёбу и четыре года спустя вынырнул из неё с учёной степенью в изящных искусствах, став одним из числа очень немногих выходцев из округа Вашингтон, кому удалось получить высшее образование. И Рагнар Дэниелсон ужасно этим гордился.
   Окончив образование, Эрик уложил пожитки и купил билет на поезд, идущий в Бостон; там вскочил в автобус до Бангора, потом пересел в другой, чтобы покрыть последний отрезок путешествия домой, в Джоунспорт. Пока автобус катил по прибрежной трассе, опустился туман; всё чаще попадался транспорт летних туристских полчищ. В июне участок от Йорка до Бар-Харбора всегда бывал забит туристами, тогда придорожные мотели втрое против зимних взвинчивали тарифы, а рестораны и долго дремавшие магазинчики по продаже омаров разводили огонь под котлами. Эрик наслаждался ездой. Он отсутствовал четыре года и понимал, что в жизни свершилось что-то важное. Уткнувшись носом в окно, он размышлял о своём счастье, а тряский автобус мчал мимо вросших в землю ферм, брошенных автоприцепов и покосившихся хибар, красноречиво свидетельствующих о положении сельской бедноты округа Вашингтон.
   - Я и забыл, как прекрасен округ Вашингтон, - заметил он старичку на соседнем сиденье.
   - На него, может быть, и приятно смотреть, - отозвался старик, - но он навеки увяз в экономической депрессии; так что когда по всей стране лупит спад, здесь едва возбуждается рябь. "Нет" в ответ на вопросы, черника, селёдка и тяжёлые времена - вот что означает этот край. Посмотри вон туда: человек собирает на мелководье моллюсков, эта работёнка с граблями и лотком ломает хребет, а заработает он лишь несколько монет. Ну, молодой человек, следующая остановка в Черрифилде, мне там выходить...
   ЗдСрово вернуться домой и воссоединиться с семьёй. Тор женился, у него родился ребёнок. Эрика поразило, как сильно в такой короткий срок постарели родители. На следующий день он отправился к морю и битый час швырял с берега голыши, прервавшись лишь на минутку, чтобы посмотреть, как чайка бросила с высоты краба на большой камень, спустилась и не торопясь склевала открывшееся белое мясо. Поход вызвал из памяти воспоминания детства, добрые и не очень. Воспоминания о той давней поре, когда они росли вместе с Бекки. Как однажды поехали на велосипедах через мост на остров Билз-Айлэнд и катались там несколько часов, как на обратном пути остановились у продуктового магазина и попросили напиться воды.
   - Вы, ребятки, крутите-ка педали через самый мост, - ответил им тогда продавец, - а когда доберётесь до Джоунспорта, откуда вы родом, спросите в пожарной части Томми Уоткинса или Билли Бонса и посмотрите, найдётся ли у них для вас вода. Давайте, чешите отсюда и не возвращайтесь...
   Снисходительное высокомерие продавца взбесило Эрика, но так вели себя почти все жители островка Билз-Айлэнд. На своём клочке суши не нужны им были чужаки с континента.
   И припомнил он, как просыпался летом за полчаса до рассвета, чтобы приветствовать день. Как уходил из отцовского дома по тропе, садился на высоком холме под деревом, любовался морем и ждал чуда. День начинался неторопливо, шумел всё громче и громче, в крещендо достигая пика: чайки, листья, уходящая в отлив вода - всё вопило, смеялось, журчало. Солнце было его солнцем, оно рождалось у него изнутри, и если бы проспал он, опоздал бы и день.
   Через месяц после возвращения домой он получил повестку от комиссии по учёту военнообязанных, из Мачайаса, центра округа. Так как он закончил школу, то студенческая отсрочка по форме 2-S была заменена на форму 1-А2; спустя ещё два месяца, сразу после Дня труда, армия США уведомила, что у Дяди Сэма имеются важные планы на его будущее. В два счёта призванный, он принял воинскую присягу, обязуясь защитить Соединённые Штаты от всяческих врагов, как внешних, так и внутренних, и вот вам - получите готовенького солдата.
   После школы искусств они с Бекки собирались пожениться. Однако на последнем году его учёбы у неё развилась лейкемия, и весной она умерла. Так что в известной мере он приветствовал призыв в армию, рассчитывая на то, что там ему помогут справиться с тоской. Осенью 1969-го он прошёл начальную военную подготовку в Форт-Полке, штат Луизиана, и был переведён в Форт-Сэм-Хьюстон в Техасе, где обучали военных санитаров во Вьетнам.
  
   "Я очень много путешествовал. Города проносились мимо меня как мёртвые листья, листья ярко раскрашенные, но оторванные от ветвей..."3
  
   Нелегко было смириться со смертью Бекки, ведь они так долго любили друг друга и прожить собирались вместе всю жизнь; поэтому, когда она умерла, ему всё время казалось, что она по-прежнему рядом, он не мог её забыть и не мог жить без неё.
  
   "Я хотел остановиться, но что-то преследовало меня. Оно всегда приходило неожиданно, заставая меня врасплох. Может, это была знакомая мелодия. Может, это была просто фигурка из прозрачного стекла..."
  
   Её призрак преследовал его в армии и последовал за ним через всю страну, вплоть до Сан-Франциско, где он остановился на несколько дней, чтобы попрощаться с Америкой перед отправкой в зону боевых действий.
  
   "...Или я брожу по ночным улицам в каком-нибудь незнакомом городе до тех пор, пока не найду себе попутчиков. Я прохожу освещённую витрину магазина, где продается парфюмерия. На витрине полно цветных стеклянных предметов - крошечные, прозрачные, нежно окрашенные флаконы, словно кусочки разбитой радуги..."
  
   Он бродил по улицам в поисках женщин для любви, но Бекки вдруг касалась его плеча, и он оборачивался и смотрел ей в глаза.
  
   "О... я пытался оставить тебя позади; я верен тебе больше, чем хотел бы!"
  
   Он слышал аромат "Табу", её всегдашних духов. Он чувствовал её присутствие. Видел горящие зелёные глаза и развевающиеся на ветру тёмно-русые волосы, и на крошечный миг ему казалось, что она рядом. Но видение сменялось сухими листьями, кружащими над могилой, могильным камнем на холодной земле, и тогда он глубже засовывал руки в карманы и продолжал свой путь.
  
   "Я достаю сигарету, я перехожу улицу, я бегу в кино или в бар, я беру что-нибудь выпить. Я обращаюсь к ближайшему незнакомцу - всё, чтобы только задуть твои свечи!"
  
   Всё кончено, милая, всё кончено, нет больше радуг для нас двоих...
  
   "Ибо сейчас мир освещён молнией! Задуй свои свечи - и прощай..."
  
   "Отпусти меня, Бекки, не преследуй, ибо мир освещают приключения, а через два дня я улетаю во Вьетнам, и, подозреваю, он станет величайшим приключением в моей жизни".
   Два года спустя, уволившись со службы, Эрик провёл несколько недель дома в кругу семьи, а затем, сняв со счёта армейские сбережения, улетел в Чикаго и поступил на работу в рекламный отдел "Чикаго Дейли Ньюз" заниматься макетированием и иллюстрациями.
   Домой он вернулся совсем другим, не похожим на того человека, что уходил на войну двумя годами ранее. Вьетнамский опыт изменил его в корне. Поменялись его ценности, появилось беспокойство, он изо всех сил старался наверстать упущенное время и предугадать, что ещё преподнесёт ему жизнь. И вдруг обнаружилось, что после 365-ти дней, проведённых санитаром в элитной 1-ой аэромобильной дивизии, после зверств войны и латания рваных тел, приспособиться к гражданской жизни очень непросто. Он по-прежнему мечтал стать художником и рассчитывал, что подработка во время учёбы, работа в газете днём и оттачивание приёмов живописца по вечерам ускорят его карьеру. "В газете я лучше освою рисование на бумаге, - загадывал он, - и, обретя уверенность, перейду к более высоким формам выражения".
   Через несколько месяцев на одной из вечеринок Эрик познакомился с девушкой. Звали её Сара Лэтроп. Она работала секретаршей в адвокатской конторе в Петле4; они начали встречаться и через полгода поженились. Эрик надеялся, что брак и постоянная работа успокоят его, приведут душу в равновесие, но всё обернулось к худшему. На следующий год в спальном городке "белых воротничков" Арлингтон-Хайтс, к северо-западу от Чикаго, они с Сарой купили маленький кирпичный домик, обнесённый белым заборчиком из штакетника. Оттуда каждый день ездили в город на электричке, но спустя какое-то время Сару уволили за пререкания со старшими по должности; она заявила Эрику, что хочет остаток года отдохнуть и пожить на пособие по безработице, а уже потом приниматься за поиски другой работы. Но время шло, и стало понятно, что у неё не было желания возвращаться к труду, а затем она и вовсе отбилась от рук. Когда они только поженились, она весила сто три фунта, но уже через полгода после принятия на себя роли домохозяйки из пригорода прибавила почти пятьдесят фунтов к своей фигуре "пять на три", и это был не предел. Выглядела она ужасно.
   - Что это тебя так разнесло, Сара? - как-то за ужином спросил Эрик.
   - До замужества я принимала таблетки для похудения.
   - Ты говоришь о "спиде"5?
   - Я говорю о диетических пилюлях. Я не кололась. Я не наркоманка, Эрик...
   - Ага, и что же тогда случилось?
   - Я покупала их у одной девчонки на работе. Когда же я потеряла работу, накрылся и канал. А ты разве не знал?
   - Ты никогда не говорила об этом.
   - Наверное, выскочило из головы.
   - Ну-ну...
   - Я думала, тебе нравятся полные девушки. Ведь ты всегда говорил, что моя сестра похожа на старую ворону с выщипанными перьями. А так с тобой рядом солидная женщина, с которой приятно покувыркаться под одеялом.
   - Как же твоя подружка доставала таблетки, работая в адвокатской фирме?
   - Вечерами она подрабатывала уборщицей в аптеке.
   - Таскала их, а что не могла использовать, продавала?
   - Примерно так. Небольшой побочный доход...
   - Так-то оно так, только толку тебе от них чуть.
   - Мне их не хватает... они заряжали меня энергией, жизнелюбием!
   - А нельзя разве лопать поменьше и больше заниматься физкультурой? Может, если б ты ходила пешком хотя бы по часу в день...
   - Если я не устраиваю тебе в таких габаритах, тогда, видимо, придётся тебя бросить...
   - Нет-нет-нет, Сара, это не ответ...
   Как бы то ни было, со временем Сара нашла канал и в Арлингтоне и снова начала экспериментировать с лекарствами, обратив своё тело в аптечку. По утрам принимала алка-зельтцер и шипучку из таблетки амфетамина, чтобы вызвать прилив энергии, встать с постели и влезть в старый синий халат. Ожидая, когда сварится кофе, нанеся на лицо крем "Ноксима" и накрутив волосы на бигуди, одну за другой смолила сигариллы. К полудню она уже витала в облаках так высоко, что принимала таблетку валиума, чтобы слегка успокоиться. Сара принимала лекарства от всего, и все были прописаны врачами. Фенобарбитал, чтобы уснуть; бензедрин, чтобы проснуться; транквилизаторы, чтобы расслабиться; плюс косячки и глотки спиртного тут и там, чтобы смазать челюсти для общения со сверстницами-соседками, которые, подобно ей, изнывали от скуки предместий и от самих себя.
   - Жизнь моя проклята безопасностью и однообразием, - любила жаловаться Сара. - Не происходит ничего возбуждающего. Каждый день похож на предыдущий. Я ненавижу жизнь в Арглингтоне. Я чувствую себя как в западне. Мы должны куда-нибудь переехать!
   - Что ты думаешь насчёт Амазонии? Я всегда мечтал познакомиться с этой частью Бразилии...
   - Давай серьёзней.
   - Ведь это ты хотела жить здесь, поближе к мамочке. Не я. И потом, Сара, ты здесь выросла, это твой родной город. Ты знала, на что похожа жизнь здесь, уже до того, как мы купили этот дом, - говорил Эрик.
   - Да знаю я, - скулила она, - но я не нахожу здесь ничего увлекательного.
   - Почему бы тебе не слетать с сестрой в Катманду и не вскарабкаться на Эверест в тех твоих старых вонючих кроссовках и той вычурной курточке из кролика, которую ты купила в "Кей-Маркете"6 на прошлой неделе?
   В конечном счете, Сара нашла-таки себе нечто возбуждающее. Она доставала колёса у какой-то подружки, а когда кончались деньги на еду, она получала дозу адреналина, воруя по мелочам в местном супермаркете "Сэйфвэй"7. Она подолгу зависала на телефоне. Её сестра, жившая в нескольких милях от их дома, в Палатине, была поглощена муторным разводом и названивала ей каждый день, чтобы поведать горькую историю о том, как мужчина, которого она так любила, отнял её лучшие годы и выбросил их брак на помойку, чтобы бежать к секретарше, которая моложе её на десять лет. Она жужжала Саре, что мечтает положить жалкие малюсенькие мужнины яйца на разделочную доску и отхватить тупым разделочным топориком. Что, когда дойдёт до суда, она заставит заплатить его за то, что сбежал к молодой сучке, и пусть тогда смиренно предстаёт перед судом, цепляет на шею Медаль Почёта и заворачивается в американский флаг. И Сара принимала живейшее участие в планах зловещего умерщвления своего зятя.
   Сара посвятила балету двенадцать лет и одно время даже слыла подающей надежды ученицей, но планы на танцевальную карьеру рухнули в самый последний год обучения в училище, когда она поскользнулась на льду на подъездной дорожке к родительскому дому и в двух местах сломала левую лодыжку. Кости срослись неправильно, и когда она уставала, то начинала слегка прихрамывать.
   Вне дома интересов для неё не существовало, поэтому, когда она накачивалась амфетаминами, наступало время домашней работы, так что иногда Эрик просыпался в три часа ночи от того, что она снова полощет посуду, трёт кухонный пол, моет внешние оконные рамы, подсвечивая себе фонариком, и пылесосит ковёр, который чистила лишь несколько часов назад. У неё был пунктик на чистоте, что вкупе с её прочими неврозами делало жизнь в доме сущим кошмаром. Меньше чем за год она потеряла в весе шестьдесят фунтов и выглядела, как безобразная иссохшая старуха на последней стадии рака. Вечерами Эрик, возвратившись домой, заводил разговор с нею о каком-нибудь новом проекте, над которым работал, но всё было напрасно. Сара прерывала его на полуслове, произнося примерно следующее: "Ты слышал, что миссис Хэррис - она жила на том конца улицы - умерла вчера в больнице?"
   - Сара, я не знаю, кто такая миссис Хэррис. Я никогда с ней не встречался...
   - Ей было семьдесят шесть лет, у неё был большой белый дом в конце квартала. Ну ладно, оставим её, старая кошёлка таки померла... а пока я думаю об этом, дорогой, нам нужно что-то сделать с моим "Электролюксом"8. Он не всасывает, как надо...
   - Если б ты вытряхивала из него пыль...
   - Правильно, мне нужны новые мешки...
   В выходные дни Эрик пробовал писать пейзажи. Однажды в воскресенье, когда он наносил последние штрихи на картину, из подвала послышался страшный шум, сопровождаемый жутким воплем, словно по соседству поселился обезьяний приёмыш Тарзан и переживал не самый удачный день.
   - Что там у тебя внизу, Сара?
   - Это я визжу, - откликнулась она. - Я теперь каждую стирку визжу. Мне от этого польза.
   - А что означает этот грохот?
   - Это тоже я... я выколачиваю дурь из стиральной машины.
   "О боже, - подумал Эрик, - это всё-таки случилось. Её мозг миновал точку возврата. Я знал, что так случится, ведь знал же..."
   - Ну, так что стряслось? Ты в порядке? - крикнул он с лестницы вниз.
   - Лучше не бывает!
   - Да уж... - покачал Эрик головой, глядя сверху на тёмные мешки под запавшими раскосыми глазами.
   Сара, видишь ли, прочитала статью в "Дейли Геральд" одного нью-йоркского психиатра, согласно которой все причины стресса сводятся к бегству от сложившегося положения вещей, к отказу принять реальность. Автор уверял, что люди могут избежать беды, реалистично реагируя на стресс.
   - Короче, - подытожила Сара, - если у тебя есть смелость сказать в нужный момент "хрен с тобой", ты точно выкарабкаешься.
   - ЧЁРТ ВОЗЬМИ, САРА! ЭТО НОВАЯ СТИРАЛЬНАЯ МАШИНА! Я НЕ ХОЧУ ТАЩИТЬ ЕЁ В "МЭЙТЭГ"9 НА РЕМОНТ! МЫ ЗА НЕЁ ДАЖЕ НЕ РАСПЛАТИЛИСЬ!
   - Я просто проверяю теорию, я ведь теперь домохозяйка, Мамаша Каторга, и я хочу испытать свою реакцию на стресс от тяжёлой стирки.
   - Послушай, Матушка Хаббард10, ты испытываешь лишь моё терпение.
   - Но это правда, Эрик. Теория работает.
   - Чёрт возьми, Сара! Неужели ты веришь всему, что читаешь?
   - Видишь? Посмотри! Грязное. А я замачивала. Я два раза стирала, а оно всё равно грязное.
   - Так весь сыр-бор из-за этого?
   - Я не злюсь, Эрик. Я уверена в себе и учусь справляться со своими противоречиями. Но сейчас, когда я поставлена перед фактом, что этот порошок... так вот, - между нами и этой стиральной машиной, - он совсем не то, чем должен быть. Говорю тебе, с тех пор как из него убрали фосфаты... - с этими словами она швырнула огромную пачку "Тайда" в мусорный бак.
   - Ты слишком серьёзно взялась за домашние дела. Если так пойдёт дальше, ты угодишь в какой-нибудь жёлтый дом у чёрта на куличках, из которого уже не выбраться! Скорей всего, где-нибудь в Южном Элджине. А что? Определят тебя в палату к ненормальным старушенциям... как тебе это понравится, а?
   - Я испробовала уже двадцать всяких порошков... осталось всего несколько, - и тогда я вернусь на Солёный Ручей отбивать бельё о камни, как последняя скво.
   - Это может оказаться даже к лучшему. Поднимайся-ка наверх и послушай расслабляющую музыку. Польки Лоренса Уэлка11 всегда тебя успокаивали. Ты просто расстроена.
   - Я не расстроена. Я абсолютно спокойна. Я же объясняю тебе, дорогой, как нелегко быть домохозяйкой в наши дни.
   - Тогда найди работу и займись делом. Господь знает, как нам нужны деньги...
   - Я перепробовала их все - почти все, - и ни одна меня не удовлетворила.
   - Наверное, ты слишком разборчива...
   - Достало! Реклама стиральных средств просто великолепна. Ты её знаешь: "положись на нашу отстирывающую мощь...", "бельё, которое пахнет свежим лимоном...", "стирай без сожалений...", "выводит грязь, усиливает белизну...", "я пользуюсь ПФД, а что сделал ты для моей семьи сегодня?" О, этот последний достаёт меня до нутра, - говорила она, потирая живот, - и заставляет меня страдать; ОТ НЕГО МЕНЯ ТЯНЕТ БЛЕВАТЬ!
   - Чёрт возьми, Сара! Держи себя в руках. Что с тобой такое, мать твою?
   - Ничего, ровным счётом ничего...
   - Это таблетки, да? Ты опять прёшься от таблеток. Да поможет мне бог, ибо для начала я смою их в унитаз, чтобы ты могла пристать к берегу и почувствовать твёрдую почву под ногами!
   - Н И К О Г Д А, Н И К О Г Д А НЕ КАСАЙСЯ МОИХ ТАБЛЕТОК!
   - А что ты сделаешь, если коснусь?
   - Тогда секса у нас больше не будет никогда. Можешь трахать кулак до конца своих дней. Обещаю, ты больше не прикоснёшься ко мне...
   - Это шантаж.
   - Это война.
   - Так не честно.
   - Может быть, но тронешь мои таблетки, Эрик, - пеняй на себя...
   - Господи...
   - Спускайся сюда, вниз, взгляни сам на эти дурацкие ферменты... как говорят, мощные. Обещания, одни обещания. Эта хрень хорошо смотрелась бы в рождественском печенье "Белый рыцарь" или на дне аквариума, но не в моём белье, по крайней мере, покуда от него не появится хоть какой-нибудь толк.
   - Завтра я вызову человека из "Каллигана"12 и попрошу у него новый водоумягчитель. Это остановит надувательство?
   - Чёрта с два! Дай мне старый стиральный порошок, и я покажу тебе настоящую чистую стирку. Наша маленькая война с загрязнением прекрасна, но когда я вынуждена бродить в грязных трусах, потому что мыло больше не мылится, то это уже слишком. Слышишь меня, Эрик? Слишком!
   - Вот блин... - заворчал Эрик, хлопая рукой себя по лбу. - В чём моя ошибка? Как меня угораздило жить с тобой?
   - Я не говорю о пятнах от травы, от жира, от спермы, крови, мочи, дерьма и всех прочих трудновыводимых пятнах. Я знаю, с ними нелегко справиться. Я имею в виду обычную каждодневную грязь, которая должна отстирываться за один раз и которая отстиралась бы... даже если б стирали на руках.
   - Сара...
   - Я говорю тебе: ничто так не выводит из себя, как то, что закидываешь в машинку партию белья, достаёшь, а оно всё такое же грязное.
   - Кого это волнует? Ты хоть раз слышала, чтобы я жаловался?
   - Эрик, так просто тебе меня не одурачить. Сейчас я стираю, чтобы убрать запах, а не грязь. Если подмышки будут почище, уже хорошо. Но если будут вонять как мужская раздевалка или забытая прокладка, как они обычно воняют, то при глажке, чтобы убрать дурной запах, придётся прыснуть пару раз дезодорантом "Оулд Спайс".
   - Отправлю-ка я тебя к мозгоправу. Он как вправит тебе мозги!..
   - Всё нормально, дорогой. Ты разве не помнишь, что было год назад? Тогда весь день я курила сигареты одну за одной и глотала конфеты до тех пор, пока лицо не становилось похожим на прыщавую пиццу, прикладывалась к водке и пялилась на мыльные оперы и спорт по телику, а по вечерам скрипела зубами и ломала руки, беспокоясь о нашем белье. А сейчас стресс меня не беспокоит. Я научилась по-своему посылать всё к чёртовой матери. Наконец-то я могу справляться со своими противоречиями. Ты должен мною гордиться...
   - Я должен ЧТО? - прошептал он, склоняясь к ней.
   - Прости, Эрик, но уже готова следующая партия.
   Он медленно поднялся по лестнице. С верхней площадки он краешком глаза наблюдал за Сарой. Она с головой ушла в противостояние реальности: проклинала грязное бельё, мыло, людей вообще и производителей в частности и что есть мочи лупила по новенькой стиральной машине "Мэйтэг" ударами каратэ, способными раздробить керамику.
   - Тому психиатру из Нью-Йорка самому бы прочистить мозги, - бормотал Эрик, надевая пальто; он вышел из дому и растворился в ночи.
   Так всё и шло, ссоры вспыхивали и не гасли, и так каждый вечер, каждые выходные. Эрик смирился с фактом, что Сара вряд ли сильно изменится и ему никогда не обсудить с ней ни свою работу, ни мечты о будущем. Они существовали в абсолютно разных мирах.
   На заре супружеской жизни они говорили о детях.
   Саре хотелось детей, Эрику - нет. Он объяснял это тем, что важнейшая цель его жизни - стать хорошим художником, что хочет накопить достаточно средств, чтобы оставить работу и перебраться назад в Мэн, где можно было бы работать, не оглядываясь на коммерческую необходимость. Он говорил, что вряд ли у него получится одновременно поднимать семью и посвящать себя искусству так, как он для себя наметил, что любовь к детям отнимет слишком много творческой энергии и на живопись её уже не хватит. И, кроме того, добавлял он, могут пройти годы, прежде чем он станет достаточно успешным и сможет позволить себе детей. Что так было бы нечестно по отношению к ним обоим. Он говорил, что не хочет детей, чтобы остаток жизни не задаваться вопросом "что было бы, если бы..."
   Сара яростно возражала, и в ответ он орал на неё.
   - Как ты не поймёшь своей тупой башкой? Живопись, Сара, для меня всё. Она всегда будет важнее, чем хороший дом на приличной улице в пригороде, чем микроавтобус с двумя или четырьмя визжащими сопляками! Прости, но так уж выходит...
   - Мне не следовало выходить за тебя замуж.
   - Ты права, мы сделали ошибку, большую ошибку...
   - Я всегда хотела услышать топот маленьких ножек...
   - Ты мне никогда не говорила об этом.
   - Да, я должна была сказать.
   - Сейчас уже поздно.
   - Я предполагала, Эрик. Я думала, каждый нормальный мужчина хочет детей.
   - Я не хочу.
   - Вижу...
   - Сара, мы уже всё обсудили раньше, продолжать бессмысленно. Ты знаешь, что я чувствую, что думаю...
   У Эрика были неприятности и в газете. Ему не нравилась работа, он с трудом подчинялся чужим приказам, опаздывал по утрам, часто пререкался с коллегами и плодотворно работал только над теми проектами, которые хоть чуть-чуть были ему интересны. Днём он засматривался в окно, витал в облаках и жалел о том, что не сидит где-нибудь в другом месте. И что всего хуже, он всегда спорил с художественным руководителем Биллом Дэнфортом по поводу иллюстраций, и споры часто заканчивались громкими скандалами, так что весь офис таращился на них во все глаза.
   - Ты работаешь недостаточно споро, - пенял ему Дэнфорт. - Разве тебе не нравится твоя работа? Тебе плохо здесь, с нами?
   - Билл, послушай, остынь, у меня проблемы...
   - Вьетнам даёт о себе знать или дома беда?
   - Перестань...
   - Или, может быть, лучше вернуться в Мэн и мастерить с отцом рыбачьи лодки?
   - Билл, эта работа - не моя карьера, она всего лишь трамплин. Просто в будущем я хочу завести свою собственную студию и писать для себя.
   - Художником хочешь стать, да? - поддразнивал Билл.
   - Билл, засунь в жопу свой сарказм!
   Дэнфорт ухмылялся.
   - Послушай, Билл, буду с тобой откровенен. Я ищу и не нахожу, пробиваюсь и стараюсь, как только могу. Я пишу по ночам и, если удаётся, по выходным. Я ещё не продал ни одной картины и даже не пытался продавать. Я не претендую на то, чтоб знать об искусстве всё, что должно знать, вовсе нет, я просто ищу ответы на мои вопросы. Я ищу, учусь и экспериментирую. Это поиск, и я всего лишь пилигрим на этом пути, неужели это так трудно понять?
   - Сдаётся мне, ты хочешь вернуться в леса Мэна, к идиллической жизнь в союзе с природой, подобно Торо13, чтобы создавать великие шедевры...
   - Какого чёрта ты донимаешь меня? Кто тебя обидел? Что сделало тебя таким циником?
   - Ты хороший парень, Дэниелсон, но тебе нужно навести порядок в мозгах. Стань реалистом. Художником тебе никогда не заработать таких денег, какие ты зарабатываешь здесь. Боже, да ты хоть представляешь себе, сколько сегодня в мире голодных художников?
   - Нет. Назови хоть одного...
   - Тот орёл видит дальше, который летает выше.
   - И ты полагаешь, ты и есть тот орёл, да?
   - Здесь я начальник, Дэниелсон, не забывай.
   - Билл, знаешь, в чём разница между нами? На жизненном пути ты отказался от своей мечты. И сейчас делаешь то, что делать должен. А я делаю то, что хочу...
   Охваченный мрачным настроением, - а такое случалось нередко, - Эрик почти не общался с коллегами, его молчание принимали за презрение, поэтому работавшие с ним бок о бок люди чувствовали себя неуверенно и неуютно. В то же самое время Сара становилась всё больше и больше психически неуравновешенной. Однажды Эрик позвонил ей и сказал, что задержится в офисе с клиентом и вряд ли появится дома раньше полуночи; и Сара отправилась на ужин к своим родителям, в трёх кварталах от дома.
   Матери её за два дня до этого прооперировали катаракту - удалили хрусталик из правого глаза, а нужно было купить кое-какие продукты. Тёща не могла сама вести машину, так как повязку с глаза ещё не сняли, поэтому Сара вызвалась подвезти её в город.
   Почему-то Сара глупо повздорила с матерью из-за того, какой суп лучше подходит к поджаренным сырным сэндвичам. Мать хотела купить томатный суп-пюре, Сара же настаивала на грибном. Ни одна из них не хотела уступить, и очень скоро, слово за слово, вспыхнула ссора. Они орали друг на друга. Сара выбила томатный суп из рук матери, и тот покатился по полу. Рут Лэтроп ударила дочь по лицу, Сара вцепилась матери в волосы; через несколько мгновений две женщины уже серьёзно скандалили в седьмом проходе возле холодильных прилавков с мясом.
   Сара рвала на матери блузку и плевала ей в лицо. Рут Лэтроп била дочери в голень острыми, как стилеты, каблуками; они схватились друг с другом и свалились на пол, лупцуя и царапаясь, выдавливая глаза и кусаясь, впиваясь друг в друга ногтями, вырывая волосы и визжа что есть мочи - словом, дрались, как две кошки в мешке. Управляющий магазином Эбенезер Конклин сунулся было разнимать, но ему тут же сорвали паричок и поддали коленкой в пах, и тот, стеная и держась за промежность, заковылял в свой кабинет вызывать на место битвы полицию. Саре удалось оседлать мать, и она била её крепко сжатым кулаком, норовя попасть в забинтованный глаз, словно отбивала жёсткий кусок бифштекса. Исцарапанные лица обеих женщин залило кровью. Рут Лэтроп потеряла вставную челюсть и молила о пощаде, но Сара не собиралась являть милость и, сорвав с матери лифчик, перебросила его через прилавок в шестой проход, к консервированным персикам.
   - Остановись, прошу! Чёрт тебя дери! - вопила Рут Лэтроп.
   - Как тебе это нравится? - передразнивала Сара.
   - Кто-нибудь, прошу, помогите...
   - В чём дело, мама дорогая?
   - Сумасшедшая, чудовище!
   - Кому теперь должно быть стыдно, мамуля?
   Сара ещё пару раз въехала в больной глаз.
   - Пусти! Пусти! Мой глаз, о боже, мой глаз!
   - Агушеньки-агу! - улыбалась Сара, обнажив стиснутые белые, как рояльные клавиши, зубы, и хваталась за большую материнскую грудь.
   - Отстань от меня; кто-нибудь, помогите; полиция... - хрипела мать.
   - Драть тебя, старая сука! - крикнула Сара и снова плюнула матери в лицо. - Ненавижу тебя. И всегда ненавидела. Ты не настоящая моя мать! Ты удочерила меня! Меня тошнит от тебя! Я ненавидела тебя всю жизнь! О, ты не представляешь, как же я тебя ненавижу! Всё детство я хотела прикончить тебя, ты знала об этом, ты, жирная тупая старая сука?
   Мужчины в торговом зале почтительно держались в стороне, засунув руки в карманы и нацепив на физиономии ухмылки, и не делали ни малейших попыток вмешаться; они были и ошеломлены, и возбуждены одновременно, и, если по чести, следовало признать, что стычка нравилась им несколько больше, чем "чуть-чуть". Не каждый день насладишься кошачьим боем, в котором две женщины рвут друг друга на куски прямо посреди универмага.
   В конце концов, две немолодые неряшливые матроны схватили брыкающуюся и шипящую Сару в охапку и оттащили в пятый отдел. Эбби Конклин теперь тоже лишь смотрел на стычку со стороны; он накинул фартук кассира на голую мамашину грудь и подобрал её челюсть. Рут Лэтроп лежала на полу и стонала вплоть до появления полиция. Но к тому времени делать полиции было уже нечего. Сражение кончилось.
   Побеседовав с обеими женщинами, полицейские решили не выдвигать никаких обвинений. Они вызвали скорую, чтобы отвезти Рут Лэтроп в больницу и показать её глаз доктору. Сара же немедленно прыгнула в свой "форд" и помчалась к родительскому дому. Её по-прежнему обуревала неистовая ярость. Она притормозила на стриженой лужайке, перпендикулярной улице, рыкнула движком, воткнула передачу и утопила до пола педаль газа.
   - ПОЕХАЛИ! - крикнула она, вгрызаясь задними колёсами в почву и размётывая в стороны куски дёрна. На скорости свыше 20-ти миль в час она бросила автомобиль в дом, пробила кирпичную стену и большое окно и остановилась на полкорпуса в гостиной. Она вышла из машины, выбралась из пролома и, брызжа слюной, истерично завопила. Что укокошит обоих родителей, если те не перепишут на неё всё своё имущество.
   - ОТДАЙТЕ МОИ ДЕНЬГИ! ОТДАЙТЕ МОИ ДЕНЬГИ! ОТДАЙТЕ МОИ ГРЁБАНЫЕ ДЕНЬГИ! - бушевала она.
   В момент вторжения её отец, за год до этого разбитый параличом, сидел на кухне в кресле-каталке. Он брякнул было ей покинуть дом и вообще уйти из его жизни, но его скрутил кашель: он захрипел, стал давиться и задыхаться, долго не мог отдышаться, и его охватила паника. Сара откатила его в хозяйскую спальню, впихнула в пустой шкаф, захлопнула за ним дверцу и отправилась бродить по дому, подобно безумному вандалу: переворачивала мебель, кромсала ножом шторы, красным китайским спреем писала на дверях короткие энергичные слова, крушила окна, шинковала дорогие платья и нижнее бельё матери фестонными ножницами, рыскала по ящикам в поисках наличности.
   Изрядно потешив душеньку, она ушла домой, собрала чемодан, взяла "бьюик скайларк" Эрика и с прихваченными деньгами, - суммой в 2347 долларов, по заверениям родителей, - укатила на месяц в Сан-Франциско к однокласснице, трудившейся на поприще проституции. Но, даже остыв и придя в себя, идиоткой быть не перестала.
   Родители её впоследствии не требовали возмещения ущерба. Боялись, что доченька настолько полоумна, что может их прикончить. Они заявили Эрику, что больше не хотят её видеть.
   Миновал месяц. Однажды вечером Эрик вернулся домой и застукал Сару в постели с продавцом подержанных автомобилей.
   - Я проверяла новую теорию свободной любви, прочитала в "Космополитан", - оправдывалась она, в то время как мужик, вывалившись из постели, натягивал дешёвые синтетические трусы и испарялся через заднюю дверь.
   Чаша переполнилась. На следующий день Эрик уложил чемодан, перебрался в мотель и снял помещение под студию.
   Сара была змеёй подколодной, пулемётом, шахматистом и копом в одном лице. Самой жалкой запутавшейся женщиной, которую он когда-либо знал. Казалось, всё цепляло и раздражало её, отчего она рычала и кусалась; склочная и бесстыдная, умная и хитрая, она наполнялась желчью и мщением к каждому, кто хоть как-то, вольно или невольно, посмел насолить ей. И она была злопамятна.
   Год спустя они развелись. После раздела имущества и оплаты услуг адвокатов денег оставалось немного, и потому Эрик решил, что пришло время перемен. Он бросил работу в "Дейли Ньюс", переехал в Нью-Йорк и поступил иллюстратором в один из местных журналов.
   Годы, прожитые с Сарой, оказались бессмыслицей. Слишком они были разными, с разными ценностями, несовместимыми темпераментами, различным жизненным опытом, и хотели они разного и не могли поэтому делиться друг с другом ни своими мечтами, ни желаниями - ничем.
   Даже секс не приносил им радости. Хотя был весьма яростен. Каждую ночь они боролись и катались по кровати, определяя между собой доминирующее дикое животное. Сара уподоблялась большой кошке, и лечь с нею в постель означало для Эрика получить исполосованную ногтями спину; на другой день случалось так, что неудачными движениями тела корочка с ран срывалась, и раны кровоточили, и кровь предательскими пятнами просачивалась сквозь белую рубашку, и тогда всем становилось ясно, как он провёл предыдущую ночь, и со всех сторон сыпались многозначительные комментарии.
   И, напоследок, между ними никогда не возникало доверительности. Они могли бы вообще не общаться друг с другом. В жизни не был он так одинок и разочарован, как в браке с Сарой. Посему переезд в Нью-Йорк и возможность начать жизнь по-новому принесли ему огромное облегчение.
   Однако, добрая часть его существа сожалела о разводе. Эта часть чётко представляла себе всю опрометчивость решения вступить с нею в брак и воспринимала развод как большую жизненную неудачу. А он ненавидел неудачи любого сорта. Так, сегодня за крутой поворот событий он возлагал вину на себя, а завтра - на неё. Ему было трудно смириться с той правдой, что они не подошли друг другу. Что она будила в нём скорее тёмное начало, чем светлое, а он, несомненно, возбуждал в ней всё только самое худшее. Хотя событие это оказалось не столь трагичным, как могло бы статься. Во всяком случае, они не обзавелись детьми. Он не мог представить себе Сару в качестве матери. Со всеми своими проблемами Сара никогда бы не стала хорошей матерью. Она слишком была поглощена собой, чтобы отвлекаться на других. Стало быть, он изводил себя, твердя, что ему не везёт в любви, не удаются отношения, и что, возможно, самое лучшее было бы на какое-то время вообще воздержаться от привязанностей и постараться скопить хоть немного денег.
   Потом Сара снилась ему часто. В снах она всегда оборачивалась несчастной женщиной, этакой стареющей моделью с плаката "Марша даймов"14; её хилые ноги стягивали стальные скобы. Будто бы они встретились на вечеринке, и звон её скоб - ДЗИНЬ-ДЗИНЬ-ДЗИНЬ - разливался по всему залу и выводил его из себя. Она звенела в отдалении, словно хищник, преследуя его и подкрадываясь; он видел её в старом изношенном платье и истёртых шерстяных перчатках без пальцев, и всякий раз, делая медленный, неуверенный шаг с великой, но целеустремлённой осторожностью, она отклонялась всем телом назад.
   - Ты мой муж, - произносила она и протягивала руки известным жестом попрошаек; жестом, который встречал его в Сайгоне и по всему Южному Вьетнаму, где только бывал. - Ты должен дать мне денег на лечение...
   - Нет, - отвечал он, - я больше не твой муж. Я твой бывший муж, разве ты не помнишь? Мы разведены. Убирайся, оставь меня в покое, перестань меня преследовать, Сара! Держись подальше от моей жизни...
   - Ты мой муж и должен заботиться обо мне, - бубнила она. И, полный чувства вины и сострадания, Эрик лез в кошелёк, вынимал пять стодолларовых банкнот и подавал ей, только чтобы она исчезла и бросила таскаться за ним по пятам.
   Ему по-прежнему было неспокойно. Ему не было покоя со времён возвращения с войны, и в Нью-Йорке беспокойство только усилилось. Казалось, он ищет себя и не находит. В квартире на Манхэттене он писал пейзажи по ночам, а на выходные уезжал к берегам Лонг-Айленда, но нынешняя работа - он чувствовал - высасывала из него почти все творческие соки. Суета и шум Нью-Йорка изматывали и душили его. Временами его охватывало оцепенение, он чувствовал, что его словно обложили со всех сторон и, казалось, нигде нельзя глотнуть свежего воздуха - ни физически, ни эмоционально. И дух его погибал от плесени противоречий и недостатка свободы.
   Тогда, спустя десять лет после армии, голову наконец-то посетила мысль, что от его услуг нет пользы ни ему, ни журналу. Что если хочется вырваться, действовать нужно незамедлительно. На дворе стоял 1981-ый год, ему было тридцать четыре года. Он больше не мог откладывать свою мечту. Здесь он задыхался. Он понял, что должен вернуться на берега штата Мэн.
   Итак, он бросил работу, поменял новую машину на старенький грузовичок-пикап, снял все свои сбережения с банковского счёта, продал, что у него там оставалось из мебели, упаковал вещи и выехал в Бутбэй, чтобы навсегда выбросить из головы жизнь по стандартам среднего класса и полностью посвятить себя изображению тех предметов, которые ему всегда хотелось изображать.
   Он и представить себе не мог, что это окажется так легко.
  
  
   ГЛАВА 12. "КУРОРТНИКИ"
  
   "- Ну, нет... благодарю покорно, - отозвался английский капитан. - Пусть угощается на здоровье той рукой, что ему досталась, раз уж тут все равно возражать бесполезно, ведь я тогда не знал, с кем имею дело; но вторую он не получит. Хватит с меня белых китов... Убить его, конечно, большая честь, я знаю... но лучше всего держаться от него подальше...
   - И все же охота за ним не прекратится... Есть такие проклятые вещи, от которых держаться подальше хоть и лучше всего, но, клянусь, не легче всего. Он влечет и притягивает, словно магнит! Как давно видел ты его в последний раз? Каким курсом он шел?"
  
  
   После нападения на лодку Эрика в береговую охрану Бутбэя поступило ещё несколько сообщений, подтверждающих, что большая белая акула обреталась поблизости:
  -- 7-го июня большая акула атаковала судно-омаролов недалеко от острова Монхеган.
  -- 22-го июня два рыбака видели, как огромная акула целиком проглотила пятнистую нерпу у маяка на острове Рэм.
  -- 27-го июня сразу несколько рыбаков заявили о пропаже ловушек, и они не могли с уверенностью ответить, были ловушки украдены или проглочены.
  -- 20-го июля акулу заметили у Беличьего острова, прямо у входа в гавань, на берегах которой расположился заповедник для приблизительно сотни коттеджей, служащий летним убежищем для старых семей Новой Англии на протяжении как минимум шести поколений. Молодая чета, гостившая на острове у родителей, отправилась на прогулку при луне на маленькой гребной лодочке и видела, как, по их собственным словам, "морское чудовище" проплыло мимо, но потом два раза возвращалось. Они приехали из Индианы и никогда раньше не бывали в море, и потому, когда они позвонили в береговую охрану, чтобы сообщить об увиденном, их била истерика и из слов трудно было что-нибудь разобрать. На следующий день, немного придя в себя, они заявили, что чудовище было очень большой рыбой с тёмным треугольным плавником, который рассекал воду, когда рыба приближалась к челну. Ещё добавили, что чудище даже вынырнуло из воды, чтобы рассмотреть их, а потом ушло под воду.
  -- А 29-го июля с небольшой яхты странным образом пропал пятнадцатилетний мальчишка. Береговая охрана не смогла определить, утонул ли он сам или был утащен с судёнышка большой акулой. Дрейфующую яхту обнаружили в заливе Линикин-бэй, в небольшом отдалении от Капустного острова, куда прогулочные суда регулярно привозят отдыхающих на пикники и ловлю омаров. Яхта оказалась невредима и не имела никаких видимых признаков насилия или борьбы. Однако, пропажа мальчика не вызвала большой озабоченности среди постоянных жителей городка. Всё-таки он был чужаком, одним из летних приезжих, не из их числа.
   Туризм является одной из основных статей дохода в штате Мэн, ежегодно четыре миллиона посетивших его граждан вливают свыше пятисот миллионов долларов в экономику Соснового штата1. Большая часть приезжих живёт на расстоянии не более одного бензобака от него, но, подобно туристам из более отдалённых мест, все они стремятся на побережье от Киттери до Бар-Харбора, ибо граница приливов в штате тянется на три с половиной тысячи миль.
   Одной из первых достопримечательностей, если ехать на север по шоссе N1, параллельно Мэнской платной автостраде, является городок Олд-Орчард-Бич, местная версия Кони-Айленда, и на этот городок приходится семь из двадцати девяти миль пляжей штата. В разгар сезона его население вырастает с шести с половиной до более ста тысяч человек. Портленд, самый большой город штата, раскинулся дальше по побережью; это хорошее место для тех, кто хочет совместить городскую жизнь с лёгким доступом к морю. Примерно в восемнадцати милях к северо-востоку от Портленда по шоссе N1, во Фрипорте, находится громадный супермаркет "Л.Л.Бин", где продаются знаменитые на весь штат охотничьи сапоги. Как поставщик спортивных и туристских товаров, "Бин" открыт 24 часа в сутки все 365 дней в году; он ведёт огромную посылочную торговлю, и наряду с этим в нём ежегодно отовариваются более двух с половиной миллионов покупателей.
   В пятидесяти милях к северо-востоку, в стороне от шоссе N1, находится прекрасная гавань Бутбэй-Харбор. Узкие мысы Бутбэя - яхтенная столица Новой Англии, а гавань - вторая по величине гавань штата и место летнего паломничества преуспевающих и привилегированных - их ещё называют "летними жалобами" - из ближайших городов: Бостона, Нью-Йорка и Филадельфии.
   Полуостров Бутбэй, 17-мильный палец, устремленный в Атлантический океан, начинается в точке слияния двух шоссе - N1 и N27 - в местечке Норт-Эджкоум и даёт приют городкам Ньюкаслу, Бутбэю, Бутбэй-Харбору и Саутпорту. Две приливные реки омывают скалистые берега полуострова: Шипскот с запада и Дамарискотта с востока.
   Центром этого района является широкая рабочая гавань, хорошо известная среди рыбаков, судостроителей, яхтсменов и путешественников. Постройка судов и рыбная ловля были главными занятиями людей со времён заселения этого района в 17-ом веке. Туризм не был столь важной статьёй дохода до начала 19-го столетия, когда в качестве летних постояльцев в частные дома начали приглашать людей из отдалённых от моря регионов.
   В зимний период население района Бутбэй остаётся неизменным и держится на уровне примерно в восемь тысяч человек, но в июле и августе, когда люди получают, наконец, долгожданные отпуска, чтобы расслабиться и послать всё подальше, это число увеличивается во много раз. И здесь есть на что посмотреть и чем заняться: выставки картин и антиквариата, выступления музыкальных коллективов, катание на лодках, кегельбан, кино, "театр и ужин"2, яхты, купание в бассейнах с подогретой морской и пресной водой, рыбная ловля, водные лыжи, каноэ и шаффлборд.
   Люди едут сюда на отдых, чтобы насытиться омарами, моллюсками и другими дарами моря. Чтобы посетить Бутбэйский железнодорожный музей, славящийся тем, что в нём выставлен кусок железной дороги шириной в два фута. Чтобы, используя солёные морские бризы, прокатиться на яхте до бухты Дамарискоув, в городки Пемакид-Пойнт и Бат, на остров Монхеган, остров Рождества и другие отдалённые острова. Чтобы потолкаться в сувенирных лавках, а вечером посидеть в барах. Чтобы потратить день-два на глубоководный лов трески, минтая, скумбрии, хека, голубых и полосатых окуней, небольших акул, сайду и гигантских синепёрых тунцов с борта рыбацкого судна - какого-нибудь "Буканьера", "Мистери" или "Шарк-2". И чтобы обязательно провести день на борту корабля, отходящего от берега на двадцать миль и более для наблюдения за китами.
   По иронии судьбы, перечисленные выше тревожные вести подарили местным торговцам лучшее лето за последние несколько лет, ибо туристы устремились на полуостров и совершали вечерние морские прогулки и выезды по заливу и на природу на таких экскурсионных судах, как "Арго", "Линикин-2", "Маранбо-2", "Бами Дэйз" и "Ноэлани". Нацепив на нос солнцезащитные очки марки "Рэй Бэн", облачившись в свитера "Айсвул" и плащи "Лондон Фог", запасясь таблетками от морской болезни и набив карманы закусками, конфетами-помадками и солёными ирисками, туристы припадали к биноклям "Лейтц" и фотоаппаратам "Найкон"3, снабжённым зум-объективами, в надежде увидеть хоть глазком, как вдали от берега выйдет на поверхность левиафан.
   Радовали же их в основном птицы и тюлени, китов было совсем мало.
   Акула никоим образом не пошатнула и рынок недвижимости в Бутбэе. Цены неуклонно росли, так как летние приезжие скупали дома и прибрежное имущество, взвинчивая стоимость собственности и налогов на неё, и потому всё меньше и меньше местных жителей, в особенности из молодых рыбацких семей, могли позволить себе доступ к побережью, если прежде им не владели. Таким образом, факт, что ньюйоркцы и бостонцы платили цены, отражавшие их городские доходы, плохо согласовывался с рыбацким сообществом Бутбэя.
   Молодёжь, работавшая в барах и ресторанах, представляла лучшие образчики восточно-мэнского говора для ушей отдыхающих. Изобилие широких гласных звуков сопровождалось исчезновением звука "р" там, где ему положено было быть, и появлением его там, где ему быть не полагалось.
   Торговцы, естественно, мечтали, чтобы акула задержалась в этих водах на всё лето, потому что её присутствие оказалось здСрово для бизнеса, а то, что было полезно для бизнеса, считали они, было хорошо и для всего сообщества. В период с 4-го июля до Дня труда нужно было успеть заработать столько, чтобы продержаться остаток года, хотя теперь бизнес был довольно оживлён и осенью, когда подтягивался народ, желавший отвлечься от летних толп, насладиться прохладным воздухом и полюбоваться на кружащиеся листья - нигде больше листья так не кружатся.
   Каждый день в рейс выходило по пятьдесят экскурсионных судов и более, плюс действовал прокат шлюпок, шхун и тримаранов, сдававшихся на день или неделю; тем не менее, некоторые рыбаки побросали ловушки и сети и втихомолку тоже сдали свои шхуны в наём. Они посчитали более выгодным взять на борт туристов и дать им возможность увидеть большую белую акулу, о которой столько талдычили, а потом уже возвращаться к обычной работе. Когда же, наконец, береговая охрана остановила их, они удостоились заметки в "Нью-Йорк Таймс".
   Две последние недели июля, на самом пике летнего сезона, Хелен собиралась посвятить престижному показу работ Эрика в своей галерее в Бутбэе и ожидала оглушительного успеха. И хоть Эрик отговорился от присутствия, ссылаясь на то, что ему было бы очень грустно, все полотна, снабжённые весьма внушительными ценниками, тут же разошлись, и посетители настойчиво требовали ещё.
   Впоследствии Хелен поясняла Эрику, что, поскольку его рука досталась акуле, он получил больше известности, чем другие живописцы Бутбэя, и что если художник получает такую известность, автоматически поднимается и стоимость его произведений. Что когда пойдут в продажу его новые картины, цена их будет гораздо выше, чем у старых, и что холсты, написанные до потери руки и сейчас хранящиеся в собраниях коллекционеров и инвесторов, тоже значительно вырастут в цене.
   - И что из того... - давил он из себя.
   - Эрик, то, что случилось с тобой, ужасно, но это поднимет стоимость твоих новых работ, когда подойдёт их пора. Тебе больше не придётся беспокоиться о деньгах...
   Он только чертыхался и отводил глаза.
  
  
   ГЛАВА 13. "НАЕДИНЕ СО СВОЕЮ БОЛЬЮ"
   "Смерть Моби Дику! Пусть настигнет нас кара божия, если мы не настигнем и не убьём Моби Дика!"
  
   Необходимость каждую неделю являться к доктору Диттману отпала, но Эрик продолжал ездить на материк по пятницам, чтобы на выходные побыть с Хелен. Она оставалась единственным ярким пятном в его жизни, единственным человеком, который мог растормошить его, отвлечь от себя самого. Однажды вечером на Рыбачьей пристани они слушали старую песню Эла Джолсона1 "Куда ездили Робинзон Крузо и Пятница в субботу вечером?" в исполнении Тимоти Джона Уокера из группы "Сэди Грин Сейлз Рэгтайм Джаг Бэнд", и оба так и прыскали от смеха. Эрика всегда трогала хорошая музыка, и состоящий из старых американских песен репертуар группы словно пролил масло на бурные воды, мятущиеся в его душе. Тем же вечером Хелен предложила ему покинуть остров на несколько дней, отвлечься от всего привычного.
   - Когда в последний раз ты ездил к родителям?
   - Давно, пожалуй...
   - Этим летом ты звонил им, писал?
   - Нет...
   - То есть ты хочешь сказать, Эрик, они ещё не знают, что с тобой случилось?
   - Я не знаю.
   - Эрик!
   - Послушай, я не могу ехать домой...
   - Но почему?
   - Просто не могу.
   - Почему не можешь?
   - Не спрашивай.
   - В чём причина?
   - Я не знаю, что им сказать. Я не могу ехать домой вот с этим, - сказал он, поднимая крюк.
   - Но ведь это твои родители. Они имеют право знать. Ты боишься, что они откажутся от тебя, потому что у тебя одна рука?
   - Возможно...
   - Ты живёшь на этом острове в одиночестве, один на один со своею болью, неделю за неделей погружённый в невесёлые мысли и никого не видя кроме меня...
   - Знаю, знаю.
   - Это неправильно.
   - Я это тоже знаю.
   - Тебе надо уехать. Ты словно потерянный без своей работы. И тебе нужно общаться с кем-нибудь помимо меня. Может быть, это поднимет твой дух, развеет твоё уныние.
   - Хелен, сейчас мне нужно быть на острове.
   - Зачем?
   - Затем, что это единственное место, где я чувствую себя в безопасности, где я не отвержен, место, к которому я прикипел всем сердцем. Я уже не часть того мира, в котором живёшь ты. И довольно давно...
   - Вот как...
   - Я им напишу. С правой рукой это займёт неделю, но я напишу, обещаю.
   - А когда ты снова попробуешь рисовать?
   - Я не знаю. Чёрт! Не знаю, и всё. Я свалил все картины и рисовальные принадлежности наверху, в спальне, один их вид мне невыносим. Как бы хотел я швырнуть их в море со скалы ...
   - Эрик, послушай меня. Ты не можешь без них жить. Когда-нибудь тебе станет лучше, ты возьмёшь кисть, покатаешь между пальцами и задумаешься. Ты возьмёшь полотно и сделаешь набросок... будет трудно, но ты справишься. Потом поставишь полотно на мольберт, поиграешь кистью опять и задумаешься ещё крепче. И вот тогда ты начнёшь писать снова. Если же нет, то эта рана убьёт тебя...
   - Хелен, - махнул он рукой, словно отгоняя от лица муху, - давай поговорим о чём-нибудь другом. Я уже видел это кино, а мне бы хотелось провести остаток вечера с тобой...
   Несмотря на раздражительность, чувствовал он себя всё-таки лучше и не столь подавленно, и, когда неделю спустя Хелен приехала к нему на остров, он был более разговорчив, чем всё это лето.
   - В школе, - рассказывал он, - я много рисовал абстракции, потому что считал, что они и есть искусство с большой буквы. Я перестал писать живую природу и в работе отошёл от деталей. Но в душе всегда оставался натуралистом, и потому после армии, к последнему году института я постепенно вернулся к реализму и мельчайшим подробностям. Для композиции у меня нет жёстких правил. Я полностью отмёл все книги, в которых читал о том, как выстраивать совершенную композицию. Я обнаружил, что если поступаю не так, как предписывают книги, то композиции становятся гораздо интересней. Не думаю, что должны существовать какие-то правила для композиции, помимо правил воображения. Но есть один принцип, которому я пытаюсь следовать... я стараюсь ничего не помещать на ось симметрии, ни горизонтально, ни вертикально. Конечно же, если удобно нарушить правило, то я нарушаю. Иногда я таки размещаю что-нибудь на оси намеренно, потому что, э-э-э... хочу, чтобы изображение обладало сильным воздействием.
   Он много лет пользовался зеркалом, чтобы увидеть то, чего иначе не разглядеть.
   - Получается, как в фокусах, Хелен. Идею я позаимствовал у портретистов. Я так увлекался, рассматривая картину под определённым углом, что не видел собственных ошибок и искажений. Но если смотрел на изображение предмета через зеркало, все мои ошибки немедленно проявлялись. Знаю, это звучит странно, но так уж выходит. Начав при рисовании пользоваться зеркалом, я сразу же видел, что было неверно в картине. И не только это... я увидел скрытые ритмы и формы, которых не замечал, глядя на неё в упор.
   - А что под тем брезентом, Эрик? Что-нибудь интересное, чего я ещё не видела и что можно прихватить с собой на выставку?
   - В июле ты и так забрала двадцать полотен...
   - У меня такое чувство, что ты что-то скрываешь. Что там, под брезентом, я этого не видела?
   - Гм, да...
   - Дай посмотреть.
   Эрик достал большой холст с чайкой, сидящей на чёрном, торчащем из моря камне.
   - Я бился над этой картиной три или четыре месяца, она получилась более или менее такой, как задумывалась. Я сделал чайку больше, чем собирался, и понял, что с картинкой что-то происходит, и мне пришло в голову, что море образует как бы отголоски, или, лучше сказать, параллели, вокруг головы чайки. Если посмотреть, то видно, что голова птицы находится в той самой точке, в которую устремился бы взгляд, если бы всё полотно изображало только голову чайки. Я добавил немного белого на этот участок... и получились как будто параллели вокруг головы чайки, - видишь?
   - Да, да...
   - Я хотел придать картине эффект падения с высоты, хотя сама она, конечно, статична. Я приподнял немного белое небо, которое проглядывает вот здесь, а отвлечённые идеи для картины пришли от самой птицы. Я нанёс на всю картину слой белой краски. Я расплескал на ней тонкий слой белого, смешав его чуть-чуть с акриловым лаком, чтобы всё изображение получилось ровным. В этом был риск, но это придало вещи изящества и матовости, а я и добивался такого эффекта. Я не хотел, чтобы картина имела сильное воздействие. Есть чайка на камне, и море, и небо, и лёгкий туман, и всё изображение выглядит спокойным, призрачным, эфемерным. Когда я смотрю на него, меня не покидает мысль об очаровательных картинах Уистлера2, который использовал белое на белом, очень тонкую гамму светлых тонов...
   Я изрядно намаялся с этой картиной. Над ней бы ещё поработать, но она мне почти нравится и такой, как есть. Никогда не знаешь, как будет восприниматься картину, пока её не закончишь. Одна картина отняла у меня целых два года. Однако, важно не то, как быстро ты пишешь, но - насколько умело. И я надеюсь, что каждая моя картина получится и понравится и мне, и тебе - понравится любому, чьим мнением я дорожу. Моя философия такова: начинай с такой картины, как эта. Я никогда не знаю, каким будет Д, пока не выполню A, Б и В... но как только готово Д, оно может испортить A... поэтому нужно переделывать A, которое повлияет на Б и так далее. Обычно так и продвигается картина - слоями; почти во всех моих основных полотнах можно найти следы переделки. Что ты думаешь об этой картине?
   - Отличная работа, Эрик, я её забираю.
   - Правда?
   - Правда.
   - Знаешь, каждая моя картина была каким-то экспериментом, начинанием. Я всегда жаждал чего-то, что ускользает из рук, чего никто не делал прежде, а если и делал, то совсем не так, как я.
   Вся живопись в основе своей говорит о любви. Цель жизни художника - выкладывать на полотно краски и страсть, и потому пишу ли я рыбаков, выставляющих сети из открытых 17-футовых лодок-дори на зимнем ветру, таком жестоком, что рукавицы примерзают к вёслам, или еловую рощу на противоположной стороне острова, или морского ястреба, хватающего рыбу, - всё это о любви. Потому я и приехал сюда, потому и живу здесь, потому и пишу здесь, что всё, что мне наиболее дорого, что люблю больше всего на свете, - всё вокруг меня. Море, земля, люди - всё.
   Если художник любит то, что пишет, работа его обретает правдивость и теплоту, а эти качества необходимы всякому искусству. Сколько полотен надуманных, холодных, мёртвых. Но только эти два качества ведут полотно к жизни, заставляют картину жить, дают блистательной картине что-то вроде бессмертия. Я хочу только, чтобы картины мои говорили и чтобы ничто им не мешало. Порой это очень непросто осуществить. Иногда я сам себе помеха. Захламляю картину, теряю исходное ощущение и видение её, и усложняю то, что изначально должно быть простым.
   Наверное, именно поэтому я всегда любил рисунки и картины детей. У них есть свой взгляд на мир, особенное, весьма необычное видение. Часто рисунки бывают плохи, техника неправильна, в них отсутствует пространственная перспектива, но знаешь... некоторые из этих рисунков всё-таки очень хороши. Есть в них что-то, что учит нас, что-то, что мы всегда знали, но чьи следы растеряли по мере взросления. Их работа смела, честна и искренна до чрезвычайности. И если они не всегда схватывают суть избранной темы, то всегда выказывают сердце и схватывают дух, как они видятся глазами невинности. И я говорю это потому только, что сам пытаюсь опираться на те же принципы, на то, чем обладал я сам, когда рос: на воображение, открытый, пытливый ум, способность проникнуть в то, что видишь, способность увидеть то, что ясно, прямо и свежо, и выполнить простой рисунок, в котором достаточно воздуха и открытого пространства, придающих ему равновесие.
   Всегда, всем своим существом, Хелен, я стремлюсь к совершенству; иногда мне кажется, оно уже в руках, но в итоге оно лишь ускользает от меня... потому что совершенство - лишь идеал, лишь направление, то, к чему нужно стремиться, и когда я думаю, что поймал его, я понимаю, что на самом деле его потерял. Совершенство - это безграничный идеал, замысленный ограниченным умом.
   Живопись говорит о любви. И труд писателя говорит о любви - всё искусство, всё оно о любви, о поиске себя. И как только ты обрёл себя и начал глубже себя понимать, только тогда ты способен понимать других. Я не могу распознать качества, или пороки, или добродетели в других, покуда не распознаю и не осознаю их прежде всего в себе. Я жажду понять себя, когда добиваюсь совершенства, хотя знаю, что мне никогда его не достичь. Но это не так уж плохо, потому что любовь - золотой плетёный канат, в котором нитями слагаются человеческие страсти, и если мы честны, то должны признать, что любим людей скорее всего... а может быть даже больше всего... за их недостатки и пороки, нежели за добродетели. Изъяны и грехи - это людская ранимость, людская человечность.
   Остров Рождества - совершенное место для живописца. Я всегда ищу ритмичные формы и контуры. Здесь же у тебя есть и морской туман, и само море, и сильные, мощные образы. Есть чёткие вертикали и горизонтали, скалы и выброшенный на берег лес, прекрасные берёзовые и тополиные рощи, источенные сваи пирса, рыбачьи лодки, ритм волн и изменчивые настроения моря, красивый рассеянный свет... здесь всё готово для художника и уже само по себе столь возвышенно, что тебе и делать-то особенно нечего.
   Я ненавижу правила. Когда кто-нибудь создаёт правила, меня тянет их нарушать. Я всегда ищу то, что меня возбудит, зажжёт во мне огонь, заставит мчаться мой адреналин. Знаешь, я словно старая шлюха, которая всегда на работе, даже в выходной. Я пишу каждый день. Пишу даже тогда, когда не пишу, потому что живопись продолжается в моём подсознании все 24 часа в сутки. Если я сплю, картина складывается в мозгу, и только потом я переношу её на холст. Порой она приходит ко мне через муки и напряжение. Порою лучшие свои работы я пишу по памяти, переплавляя фотографическую реальность явления в его духовную сущность. Есть в моей работе какое-то духовное одиночество, физическое величие подчас сталкивается с душевной болью, и в этом для меня есть опыт очищения, подобный содранной коже раскаявшегося грешника. Это приносит боль, но одновременно приносит и радость. А в конце я пуст. Я добиваюсь того, чтобы забраться под объект и за объект, всегда стараюсь проникнуть вглубь, стараюсь так обнажить свои объекты, - будь то жизнь человеческая или натюрморт, - чтобы добраться до кожи, укрывающей их душу. И как только я её вижу, изображаю всё так, как вижу.
   Я всегда много работал с альбомами, использую также цветные слайды, библиотечные материалы, неодушевлённые образцы, порой собственные скульптуры. Кое-что добавляю, кое-что убираю и получаю нечто новое, обладающее ощущением сверхреальности. Я обожаю скалистые берега в бухтах, наполненных плавучими водорослями, сквозь которые пробивается свет... люблю наблюдать, как резвится тюлень, как плавно и лениво скользит он мимо меня... всё это так оживляет пейзаж, забыть который уже невозможно.
   Знаешь, Хелен, мы живём в очень важное время в истории планеты Земля. Между временем нынешним и началом нового столетия нам суждено стать свидетелями исчезновения явлений числом гораздо бСльшим, чем исчезло за любой предшествующий равный промежуток времени или исчезнет впоследствии. Я имею в виду наше природное наследие: образ жизни людей - местных рыбаков, например; мир растений и животных, морскую живность. Знаешь ли ты, что каждый день исчезает один вид дикой природы и что если такое положение вещей сохранится, то к началу 90-ых один вид будет исчезать каждый час? Мы их словно сдуваем, и так происходит в каждом уголке Земли: в океанах и лесах, в горах и степях, в воздухе и здесь, на нашем берегу.
   Я вот что хочу сказать: мне кажется, мы живём в одном из самых вдохновенных мест на планете, и я пытался отразить его в своих картинах, чтобы... чтобы люди, может быть, встрепенулись, и посмотрели, и задумались над тем, чем мы здесь владеем. Основной вред был нанесён за несколько последних сотен лет, и когда я вижу, что мы наделали... ради выгоды, и алчности, и жажды крови... когда вижу агрессию и жестокость, которые, судя по всему, запрограммированы нашим генетическим кодом... меня охватывает тоска.
   Наш мир умирает, но, похоже, немногих это волнует. Мы творили такие гадости, которые ни в коем случае нельзя повторить. Я просто надеюсь, что мы сможем остановить бойню, пока ещё не слишком поздно.
   Машины заполонили мир. У нас есть техника, чтобы доставить человека на Луну, но наши человеческие проблемы ширятся день ото дня. Мы становимся расой искусственных, синтетических людей, у которых есть всё, что есть у обычных людей за исключением одного...
   Души.
   Мы превращаемся в расу Франкенштейнов.
   На прошлой неделе мне даже приснился об этом сон. Будто бы люди подключены к биоэлектронному оборудовании с мигающей световой сигнализацией, как на панелях машин, и она отображает биологические и психологические неполадки. В глаза установлены датчики перегрузки, и как только человек сердится по-настоящему, белый цвет глаз меняется на красный, зрачки загораются белым и ярко мигают, и раздаются слова: "Осторожно, перегрузка". А на груди у людей кнопки, чтобы показывать проблемы тела, каждый важный орган к ним подведён, и ещё какие-то психологические лампочки, работающие от определённой эмоции: они загораются и мигают, сообщая, что ты ощущаешь подавленность, жалость к себе, похоть, голод, корысть и тому подобное.
   Ещё помню, будто я в кафе где-то на аллее, ко мне подходит официантка-робот и говорит, что я толще человека, который сидел здесь до меня. Я решаю, что она невежлива, плохо запрограммирована и что ей должен преподать урок человек, имеющий душу. Поэтому я встаю, хватаю сервировочный столик и с силой швыряю в неё, а она в это время идёт на кухню с заказом. Столик падает на неё. Прямое попадание. Все её бионные члены отскакивают, как бампер от автомобиля, и она шлёпается, разваливаясь на куски, и весь ресторан смеётся и ликует. А потом я проснулся...
   Смешно, но кажется, только вчера вся жизнь была впереди. И вот половины уже нет как нет. Куда же, чёрт побери, она подевалась? Если я и нашёл какой-нибудь смысл за всё это время, то это моя живопись. Моим девизом были слова "Я есть и я буду, я могу, я хочу, я должен...". Я писал, потому что хотел писать, должен был писать... не размышляя, будут ли продаваться мои работы или нет. Чёрт, я не продал ни картины, пока не встретил тебя. Я их просто раздаривал. Но я и не помышлял о том, чтобы не писать. Я считал, что буду писать до самой смерти. Я чувствовал, что так мне предназначено судьбой. Мне никогда и в голову не приходило, что может что-то произойти или измениться. И всё-таки произошло, и я не знаю, что мне делать. Я растерян. Ты права, я потерял свой путь. Я больше не знаю, кто я такой. Я пробовал отнестись к этому философски, но всё, что я чувствую, это...
   Боль. Страшная, непереносимая боль. Мне больно, я ранен, я растерян, и я зол как чёрт. С другой стороны, я рад, что хоть какое-то время посвятил тому, что мне нравилось, и что мне это удавалось...
   Однажды я был орлом, я парил. Когда я брался за кисть, ты была ветром в моих перьях и мужеством в моём сердце. Каждая картина была моим автопортретом, отражением моего духа, потому что шла изнутри, от того, что я есть. И лучшие работы кровью просачивались сквозь моё подсознание в новое, порой мучительное понимание. И с твоей поддержкой, Хелен, я пробивался к глубинам своего мозга и видел там чудеса, о которых не подозревал. Я верил тебе. Ты научила меня изображать предметы так, как я их видел, - и я писал. Я был человеком, который знает, кто он и что он. Который ведает смысл своей жизни, чего хочет и куда идёт. И мне было хорошо, Хелен, чертовски хорошо. А сейчас... всё кончено, и я кончился - так, ещё один шут с суровым и скорбным лицом.
   Иногда ещё бывают шуты с разбитыми сердцами...
   Я знаю, что так не должно быть. Просто я потерял свой путь.
   - То, что ты потерял свой путь, ещё не значит, что нет другого пути, Эрик.
   - Знаешь ли ты, что мне страшно ночью ложиться в постель, Хелен? Иногда я тихонько скулю в темноте. Я боюсь, что злая ведьма в чёрной островерхой шляпе, с длинным крючковатым носом и жутким хохотом явится вдруг из темноты, вломится через окно в спальню и воткнёт мне в спину мясницкий нож. Почему я боюсь этого? Ведь это детские страхи...
   - Не всегда легко понять нашу тёмную сторону, Эрик.
   - Я по-прежнему чувствую себя шутом с разбитым сердцем. Я больше не могу быть тем, кто я есть, кем родился быть...
   - Сердца шутов исцеляются, а хорошие живописцы учатся писать заново. Скажи: "Я есть и я буду..."
   - Да, легко сказать.
   - Эрик, у тебя есть ещё секреты от меня? Я знаю, что ты складываешь картины и наброски как поленья.
   - Да, есть одна заначка, тайный клад из законченных полотен там, наверху, если это то, к чему ты подбираешься...
   - Почему ты такой скрытный?
   - Хелен, чем больше глаз наблюдают за тем, как ты работаешь, тем больше истощается твоё воображение, поэтому приходится хитрить.
   - Даже со мной?
   - Даже с тобой. Я очень закрытый. Когда я закончил писать, работа остыла, я удовлетворён и не нужно больше вносить правки, тогда ладно, смотри, но не раньше... если раньше, то я считаю это дурным знаком. Писатель может, сидя в баре, заболтать книгу вместо того, чтобы её написать. То же самое с живописью. Если я поделюсь с тобой замыслом, над которым работаю, то сам разрушу его для себя, и тогда придётся либо остановиться, либо совсем бросить его. Обычно если я слишком распространяюсь о работе, то уже не могу её закончить... порыв проходит, а я остаюсь оглушённым, поглупевшим и потому очень сержусь.
   Но как только я заканчиваю картину, она тут же отходит в прошлое. Я больше не хочу ни видеть её, ни думать, ни даже говорить о ней. Мне уже хочется приступать к следующей. Я должен придерживаться такой стези, иначе мне не создать ничего. Когда я заканчиваю, картина становится частью прошлого. Я, может, и мог бы понять, что картина хороша, может быть, одна из лучших моих работ, но не мне судить о ней. Ведь даже когда она отстаивается, я нахожусь слишком близко, практически вплотную к ней, чтобы разглядеть её изъяны. Но если картину вывешивают в твоей галерее и пускают на продажу, только тогда я понимаю, что создал-таки нечто приличное.
   - Многие твои работы имеют потаённые мотивы, которые проявляются странным, неожиданным образом. Люди смотрят на твои полотна и наслаждаются ими, но всегда отходят с таким чувством, словно в картине осталось нечто большее, чего они ещё не поняли; это и привлекает их в твоей работе. Эрик, пообещай мне одно...
   - Что?
   - Обещай мне, что завтра... не послезавтра, не на следующей неделе и не в следующем году... что завтра ты возьмёшь кисть и снова попробуешь писать.
   - М-м-м-м, ну не знаю, Хелен...
   - Просто обещай.
   - Хелен...
   - Обещай попробовать...
   - Ладно, хорошо.
   - Произнеси это.
   - Обещаю.
   - "Обещаю" что?
   - Обещаю попробовать писать снова.
   - Завтра.
   - Да, да, - засмеялся Эрик, - клянусь честью бойскаута, провалиться мне на этом месте!
   - Ты был скаутом?
   - Я был скаутом-орлом3.
   - Жаль только, отец мой не увидит твоих картин, - произнесла Хелен, любуясь выбранным полотном. - Вот эта ему бы обязательно понравилась.
   - Сколько было твоему отцу, когда он умер?
   - Примерно как тебе. Мне было семь лет, я плохо его помню; знаю его только по вещам, что остались после него, по старым фотографиям да по маминым воспоминаниям.
   - Как он умер?
   - В автокатастрофе. Он возвращался ночью из Портленда с художественной выставки; стояла зима, было холодно, шоссе обледенело, он съехал с дороги и врезался в дерево.
   - Как жаль.
   - Мама так тебя любит! Она говорит, что ты во многом напоминаешь ей моего отца. Тот же идеализм, те же мечты, тот же ясный взгляд на жизнь. Он был высокий и голубоглазый, и шевелюра на его голове, казалось, никогда не знала расчёски. Он любил и море, и сушу, и всё, что там живёт. И, как у тебя, живопись составляла всю его жизнь.
   - Я бы хотел узнать его поближе.
   - Уж вы двое нашли бы общий язык. О, смотри, сколько времени! Уже поздно, а мне ещё нужно успеть на обратный паром. В твой тайник загляну в следующий раз, Эрик. Поможешь донести картину до пристани?
   - Пошли! Поспешим, а то опоздаешь...
   Эрик проводил её до парома, устроил картину в укромном местечке и, заглянув в страстные, мерцающие глаза Хелен, поцеловал её и, удивляясь собственной дерзости, отступил назад на пристань.
   - Эрик... ты будешь у нас в пятницу? - прокричала она сквозь рёв дизельного двигателя.
   - Я буду в галерее до закрытия.
   - И ты расскажешь мне, как идёт работа над картиной?
   - Обязательно... - улыбнулся он.
   Паром отвалил, но Хелен, перейдя на корму, смотрела на пристань, не отрываясь. В стране Крузо она была совершенной женщиной на все времена, крепкой и упорной, как стайка берёз в зимнем лесу.
   - До свидания, старый пират! - помахала она рукой, и свежий океанский бриз разметал её волосы.
   Эрик поднял крюк и с болью во взоре смотрел ей вслед. Паром медленно растворялся в тумане.
  
  
   ГЛАВА 14. "МОРЯК В ВОЛНАХ ПРИБОЯ"
  
   "И я буду преследовать его и за мысом Доброй Надежды, и за мысом Горн, и за норвежским Мальштремом, и за пламенем погибели, и ничто не заставит меня отказаться от погони. Вот цель нашего плавания, люди! Гоняться за Белым Китом по обоим полушариям, покуда не выпустит он фонтан черной крови и не закачается на волнах его белая туша. Что скажете вы, матросы?"
  
   На следующий день Эрик, как и обещал, вытащил на свет краски, этюдник, кисти и прочие рисовальные принадлежности, закинул всё это на спину, забрался в скалы на противоположной стороне острова и на краю чистого полотна незатейливо набросал море. На другом краю нарисовал человека, висящего на кресте. Крест, сбитый из старых деревянных корабельных балок, вставил в груду валунов, окружённую низкими водами отлива. Он хотел нарисовать холодное бурное море в клубах тумана, а сверху нанести слой белой краски, чтобы придать изображению призрачный, неброский эффект. И чтобы вокруг креста кружили акулы и щёлкали зубами в молчаливом предвкушении, что океанский прибой с приливом поднимется выше, выше...
   Он не знал, зачем он это рисовал. Идея пришла в голову ещё летом, когда он вернулся на остров. Он пытался отделаться от неё. Но она исподволь торила дорожку к его сознанию, пока он не стал одержим ею. Писал ли он портрет себя самого? Хотел ли выразить свою тяжёлую утрату посредством красок? А если бы получилось создать рисунок правой рукой, это обернулось бы важной победой. И тогда бы окрепла его уверенность.
   Он словно бы слышал слова: "Отец! для чего Ты меня оставил?"1 И чувствовал, что подобен фигуре на кресте, будто сам висел на нём.
   Жизнь полна маленькими Голгофами. У каждого наступают времена, когда приходится бороться и истекать кровью, страдать и терять веру. Это часть человеческого естества. Страшное отчаяние охватывает человека перед падением на самое дно. Жизнь, полная мучений, становится сродни распятию; но если улыбается счастье, тогда является способность уступить и принять, затем восстать, подобно Фениксу, и, исполнившись мужества, обновиться. Это тяжкий труд...
   В устах же Хелен всё звучало просто. Дескать, возьми кисть и учись всему заново. Знай себе упражняй другие мускулы, другую часть мозга и сделай то, что делал раньше. Он считал, что она ошибалась. Но что если она права? Трудней всего учиться простым вещам.
   Карандаш лежал в правой руке неловко, неуклюже. Ему казалось, что линия идёт по полотну неверно, и потому он стирал её и начинал сначала. Но другая линия тоже выходила неточно, он стирал и её и проводил новую... ещё и ещё. В конце концов, после многих мук и попыток появлялся эскиз, не совсем удачный, но с которым уже можно было иметь дело.
   А Моряк оставался рядом и требовал игр, поэтому Эрик забрасывал палку как можно дальше в надвигавшийся прилив, и большущий чёрно-белый пёс устремлялся за ней сквозь грохочущий прибой, возвращался назад и лаял, виляя хвостом, до тех пор, пока Эрик не закидывал палку снова.
   С началом прилива водоросли, метавшиеся у берега под послеполуденным солнцем, начали исчезать в воде. А с утра было пасмурно, дневной свет лился ровно, не создавая теней, и казалось, что оловянно-серое небо и голубовато-серое море сливаются друг с другом далеко-далеко на горизонте.
   Почему всё должно было кончиться вот так? Чем он провинился? Он никого не обидел, всегда держался от людей подальше. Его считали чуточку странным, но он ни к кому не навязывался. Старался быть добрым соседом. Хотел заниматься только своими картинами. Порой он сожалел, что не может отделаться от случившегося, просто выскочить из кожи и скрыться. Быть простым молочником или мчаться в Ном в аляскинском Идитароде2, рулить таксистом в Бостоне, искать золото в Колорадо - быть кем угодно, только не художником.
   Что ещё можно было сделать? Оставаться с Сарой? Господи, вот была бы жуть. Интересно, чем она сейчас занимается? "Клянусь, она бы рассмеялась, узнай только, что произошло. Наверняка бы смеялась, если б знала, что случилось. "Так тебе и надо, - сказала бы, - за то, что бросил меня". Она умела быть язвой". Как его угораздило на ней жениться? Должно быть, стал полным придурком после войны. Ведь война проделывала и более странные штуки с солдатами, чем просто смерть. Маленькая Сара-Солнышко, испускающая лучи радости. В какую же психованную и оплывшую от джина грымзу чикагских окраин превратилась она.
   Вдруг пришло в голову: что если он умрёт на острове, истлеет, скажем, или сгорит? Конечно, можно оставить завещание: тело - кремировать, пепел - развеять с высокого обрыва в волны прилива. Но кому оставить хижину? Кому она вообще нужна? Что за идиотские мысли...
   "Во мне всё ещё таится какое-то зло, - подумал он. - Наверное, что-то дурное проникло в меня во время войны, когда корёжило мою душу. Если б только переродиться и вернуться в этот мир..."
   "Нет, чепуха, - решил он (подобные мысли рождались у него чуть не каждый день), - Через десяток-другой лет не останется никакого мира. Нас всех взорвёт бомба. Род людской вымрет, как динозавры. Никаких вам перевоплощений. Не здесь, по крайней мере. Может быть, на другой планете в какой-нибудь далёкой галактике, потому что исследователям космоса приспичит же где-нибудь как-нибудь приземлиться, да? Но из первичного радиоактивного болота возникнет нечто. Раз существует уничтожение, значит, обязательно будут и новые формы жизни: мутирующие виды животной и растительной жизни, может быть, даже человеческой жизни.
   Что за тоскливые мысли лезут в голову, когда вокруг такая красота. Но только вдумайся: в каждой клетке есть цепочки памяти и знаний, называемые ДНК или генетическим кодом, которые спланировали и выстроили моё тело и разум. Эти древние цепочки молекул хранят память всех предшествующих организмов, внесших вклад в моё существование. Например, генетическую историю матери и отца, и так далее - через все поколения. Запись всего, что случилось с момента зарождения в виде одноклеточного организма. Я - целая экосистема, - думал он, - я сам - целый мир, живая история энергетических трансформаций, начиная с божьей молнии, запустившей процесс жизни в докембрийские времена более двух миллиардов лет назад".
   Иногда казалось, что он видит образы предшествующих воплощений, пусть случившихся давным-давно. В том не было ничего мистического или сверхъестественного, простая генетика. Если б ради выживания можно было только прикоснуться к древней энергии и мудрости, присущей его нервной системе, тогда, наверное, он смог бы писать снова. "Я уже бывал в нужном месте". Нужно выйти из этой родовой игры. Общество подобно продуваемой муравьиной куче, в которой красные и чёрные муравьи всегда находятся в состоянии войны.
   Вся материя, вся её структура энергично пульсировала. И не важно, была она живой или мёртвой. Она пульсировала, и он видел пульсации и пытался положить на холст. "Но может быть, - размышлял он, - ничего и нет кроме моего сознания". Эта мысль лишь мелькнула. Но проникла до самой первичной сущности материи. Кит, которого он рисовал, был мёртв, а акула, оттяпавшая его руку, была жива. Однако и акула, и кит, и он сам по-прежнему оставались в гармонии с изначальным космическим ритмом, с первым толчком жизни на планете Земля. Ах, почему б не выбросить ему всю эту чушь из башки и не сосредоточиться на обучении письму по-новому...
   С северо-востока задул бриз, он посмотрел на небо: вдали собирались грозовые облака. Воздух насыщался влагой, предвещая дождь. Он вернулся к полотну и начал писать. С кистью дело обстояло даже хуже, чем с карандашом. Она больше не являлась его продолжением, но стала жёстким, чуждым предметом, с которым он едва мог управиться. Однако он не отступал и, тихонько чертыхаясь, клал серую краску слой за слоем. Между тем прилив наступал, и ему всё время приходилось отодвигать этюдник от воды и не забывать забрасывать в воду палку для Моряка.
   В конце концов, швырять он мог и правой рукой. Завтра она будет болеть, ну так что из того? Ему было на удивление хорошо, и картина получалась не такой уж плохой, как ожидалось.
   Каждый штрих кисти был нетвёрд и неуверен, и всё-таки постепенно холст принимал очертания. Оттенки серого превращались в облака и волны, которые обретали форму и ритм, однако краски делали всю работу - деревья, коряги, скалы - безжизненной и холодной, скорее похожей на застывшую чёрно-белую фотографию, чем на картину маслом.
   Эрик следил, когда Моряк выходит из воды с палкой в зубах, и забрасывал её снова как можно дальше. Ему нравилось наблюдать, как большой пёс преодолевает накаты прибоя и уверенными, мощными гребками возвращается, крепко держа палку во рту. В очередной раз Эрик закинул палку, и она улетела дальше, чем он хотел. Когда он оторвал взгляд от холста, Моряк плыл уже в тридцати ярдах от берега - и всё ещё далеко от палки, хотя прилив медленно гнал её назад. А потом он увидел то, чего никак не ожидал...
   Большой тёмный треугольный плавник резал воду, направляясь к собаке.
   - Моряк! Назад! Вернись! - закричал он, бросая кисть на гальку и вбегая в воду.
   Эрик махал руками, и пёс, почуяв, вероятно, опасность, загребал по дуге назад изо всех сил к берегу. Но треугольный плавник мчался уже в двадцати пяти ярдах и быстро шёл наперерез вдоль линии прибоя.
   - Скорее, Моряк! Скорее же! Давай!
   Глядя на плывущего пса, Эрик ощутил такое бессилие, какого не испытывал во всей своей жизни.
   - Поторопись, Моряк! Быстрее! - вопил он что есть мочи.
   Команды его пропали впустую.
   Огромная рыба чувствовала вибрацию в воде и распознавала её как добычу. Она чуяла собаку и ускоряла удары серповидного хвоста, и трепет сотрясал её тело; затем большой чёрный плавник скользнул под воду. Рыба ушла на глубину, чтобы через несколько мгновений, широко раскрыв пасть, помчаться наверх, прямо на пса. Когда она ударила из глубины, страшные чёрные глаза вдруг побелели. Она выскочила из воды, держа Моряка в пасти, и с шумным плеском упала вниз; на короткий миг и акула, и собака скрылись из виду. Потом над водой показалось коническая голова, и Эрик увидел, как Моряк бьётся в безжалостных челюстях. Пёс визжал, его пасть изрыгала красноватую пену, ибо громадная рыба усилила хватку. Зубы акулы обагрились кровью, хлынувшей из прокушенного пса, тело её содрогалось, и бешено колотился хвост. Акула судорожно дёрнула головой, и зазубренные, острые как бритва зубы разрезали пса надвое. Наплаву от Моряка остались лишь голова да передние лапы.
   Возбуждённая кровью и вкусом животного, которого она, скорее всего, приняла по ошибке за старого тюленя, акула как чёрт защёлкала зубами, кромсая собачью плоть и кости. Вдруг она легла на бок, скользнула по воде подобно гидроплану и, вильнув хвостом, ушла на глубину с большим куском измочаленного тела Моряка, бессильно повисшего в её зубах. Через несколько секунд большая рыба вынырнула вновь и схватила то, что ещё от него оставалось, и, жадно заглатывая, скрылась в глубине.
   Вскоре вода улеглась. Эрик вглядывался в море - и не видел ничего. "Нет, нет, нет!" - восклицал он.
   Уже перед самым акульим нападением слишком поздно было что-либо предпринимать. Пять минут он ждал, не желая верить настойчивым сигналам, посылаемым мозгу глазами, и надеясь, что Моряк каким-то чудом всплывёт, но гладь моря оставалась пуста. Словно короткой яростной атаки и не бывало.
   - Я УБЬЮ ТЕБЯ, БЛЯДСКАЯ СУКА! УНИЧТОЖУ! ДАЮ СЛОВО...
   Эрик побежал назад к этюднику, прорвал крюком холст, подцепил его, зашёл в море по пояс и зашвырнул в воду как мог дальше.
   - БУДЬ ТЫ ПРОКЛЯТА! БУДЬ ТЫ НАВЕКИ ПРОКЛЯТА! - рыдал он.
   Проклиная акулу, он зашёл в море ещё глубже, по самую грудь. Акула действовала слепо и инстинктивно, без логики и эмоций. Он же отныне будет ненавидеть её осмысленно и убьёт по-умному. Большая белая забрала его руку, разрушила его искусство, разбила его жизнь, вот сейчас и пёс его был мёртв. Еле сдерживая бледные дрожащие губы, он ещё раз поклялся в смерти огромной рыбине. Он будет неумолим в своей цели. Он будет преследовать чудовище в самых дальних уголках земного шара, будет гнать её по всем морям от мёрзлых вод Арктики до штормовых широт Северной Атлантики, от безветренных районов душных южных Тихоокеанских морей до тёплых вод Индийского океана. Да, он будет идти по её следам до самых пылающих адовых врат, сколько бы это ни заняло времени. Придёт его день. Он выследит акулу, и будет страшный бой. Выживет только один. Акула умрёт, торжествовать будет он. Смерть акуле! Смерть акуле! Смерть акуле!
   Прилив продолжался, волны мягко толкали в грудь.
   - ВОЗЬМИ МЕНЯ, СВОЛОЧЬ! ВОЗЬМИ МЕНЯ ТОЖЕ!
   Эрик заковылял по донным камням к берегу, и когда вода опустилась до пояса, обернулся и ещё раз крикнул большой рыбе:
   - БУДЬ ТЫ ПРОКЛЯТА!
   Он выбрался из воды, лёг ничком и заплакал. Он потерял настоящего друга. Моряк любил его без всяких условий, неизменно радовался ему, никогда не интересовался его настроением и ни о чём не просил. Помимо Хелен он был единственной живой душой, которая существовала только для него, которая инстинктивно сочувствовала ему, когда не ладилась работа.
   И вот Моряк умер.
   Вернувшись в избушку, он врезал кулаком о стену и поранил руку о торчащий ржавый гвоздь. Морщась от боли, сел на кровать и смотрел, как кровь сочится из раны и капает на пол. Чуть-чуть отпустило.
   Если б только внимательнее приглядывать за Моряком. Не нужно было закидывать палку так далеко, особенно во время прилива. Если б только больше времени уделять Моряку вместо того, чтобы столько писать. Если б только этого не случилось. Если бы, если бы, если бы...
   Охваченный ужасом, Эрик сидел не шевелясь. Нападение так впечаталось в мозг, что куда бы он ни обращал взор, он видел только треугольный плавник, ближе и ближе подплывающий к Моряку, потом - акулу, рвущую пса на куски, и себя, беспомощного наблюдателя за происходящим. Он подошёл к окну и долго смотрел на море. Начался дождь. Вернувшись к кухонному столу, он включил транзистор, только чтобы отвлечься от печальной собачьей кончины.
  
   Может быть, я не любил тебя
   Так часто, как способен был.
   И, наверное, не относился к тебе
   Так хорошо, как должен был...3
  
   Навалилось полное, совершенное одиночество. Он не помнил себя более одиноким, а ему приходилось бывать таковым. Бог покинул его, и сейчас он брёл по пустыне духа и чувств, изумляясь, почему ещё жив.
  
   Всего-то и надо было
   Что-то сказать, что-то сделать,
   Но у меня всегда не хватало времени.
   Ты всегда была в моих мыслях...
  
   Всё безнадёжно. Память не отпускала ни на мгновение. Отовсюду выскакивали напоминания. Вот мешок с собачьей едой возле печки, вот рассыпанные по полу крошки, вот плошка у двери, из которой он ел, и ведёрко воды тут же рядом, чтобы при желании напиться. И во всех закутках хижины припрятаны старые суповые косточки.
   Как бывало не раз, за воодушевлением Эрик обратился к чужим жизням. Он перечитывал биографии знаменитых писателей и художников: о триумфах и падениях, неудачах и радостях - и в этом находил утешение в собственной безысходности. Он перечитывал рассказы о людях, с мужеством и верой встречавших беду за бедой, много трудившихся и много страдавших, но очень мало имевших успеха в жизни. И чтение помогало ему лучше понимать себя.
   "Вероятно, мне не следовало становиться художником, - маялся он. - Хотя мне кажется, я был рождён именно для этого. Только сейчас я не могу писать. А что ещё я умею? Что ещё знаю? К чему способен помимо живописи? Как мне снова обрести своё место под солнцем?"
   Он размышлял, чем заработать на жизнь, но придумать ничего не мог. Он мало смыслил в бизнесе и даже палубным матросом на рыболовном судне не смог бы стоять с одной-то рукой. А возвращение в Джоунспорт и работа у брата Тора означали бы ещё большее поражение и унижение. Нет, так он никогда не поступит. Надо выбирать другой путь.
   Он представил, как бы шушукались за его спиной островитяне.
   - Вот, остался без руки, и что? Когда уже он научится обходиться без неё и станет полезным жителем острова? Может, ему лучше перебраться на материк, там бы нашёл себе работу: убирать грязную посуду со столов...
   Эрик понимал, что островитяне совсем так не думают, но ему хотелось хоть каких-нибудь ответов на своё бытие и хотелось их немедленно.
   Наконец, он утомился читать, и завалы эмоциональных страданий, образовавшиеся ещё в ту пору, когда он только потерял руку, вдруг прорвались паводковыми потоками и захлестнули горем и отчаянием. Мысленная перспектива, пришедшая было к нему во время чтения чужих биографий, распалась, и он шмякнулся в новое несчастье на своём веку. Безусловно, в нём ещё оставалось что-то доброе, что заслуживало спасения.
   Но что?
   Он не ведал.
   "Обречён ли я страдать и терпеть неудачи всю оставшуюся жизнь? - спрашивал он себя. - Такова ли моя цель - служить дурным примером для окружающих?"
   - Не стань таким, как тот мужик с крюком, - представлялась ему чья-то речь. - Он неудачник, он продаёт дамские туфли в магазине "Кей-Март", он beaucoup dinkydau4, то есть совсем вольтанутый. Его поразил вирус слабости. Держись от него подальше...
   Он задавал вопросы, которые должен был задать, но ответов не получал и потому просто плыл по течению так же, как проплывали мимо мрачные дни и превращались в ночи. Лёжа в постели и глядя в потолок, он впадал в какой-то транс, и правая рука сама собой опускалась вниз, туда, где обычно спал Моряк, чтобы потрепать большого пса по загривку. Но собаки там не оказывалось, и он вскакивал с постели и вспоминал всё, что так хотелось забыть. Всё случилось как дурной сон, обыкновенный дурной сон. Вот только проснуться он уже не мог и не мог согласиться со смертью Моряка.
   Эрик ничего не ел с того дня. На другой день он попробовал выпить чаю с хлебом, но был в жутком смятении, да ещё и диарея привязалась. Его искрящиеся синие глаза запали, он стал похож на старика. Кожа приобрела мертвенно-бледный оттенок, так что когда он закрывал глаза, то вполне мог сойти за мертвеца, ожидающего упаковки в сосновый ящик.
   Временами он молился, отчасти от безысходности, отчасти потому, что не знал, чем ещё себя занять, а молиться казалось лучше, чем не делать совсем ничего. Он просил сил и какого-нибудь направления в жизни, но единственный ответ на мольбы возникал вновь и вновь: он должен отомстить. Должен обнаружить акулу, загнать её и уничтожить.
   Прошла пятница, но Хелен не увидела его и никаких известий от него не получила, хотя они собирались встретиться в галерее перед ужином. Миновали суббота, воскресенье и понедельник. Вторник прошёл, и так же без вестей. В среду утром в его дверь постучали. Эрик лежал на голом грязном матрасе в одних джинсах. Подушка свалилась на пол. Он лежал немыт и нечёсан, жёсткая рыжая борода щетинилась клочками и торчала во все стороны. На стук в дверь он не ответил.
   - Эрик, это я. Я знаю, ты здесь...
   Ответа не последовало.
   - Эрик, если ты не ответишь, то я войду...
   Он лежал, уставившись, не мигая, в потолок и блуждал в своих невесёлых грёзах.
   - Эрик, ты в порядке?
   Хелен переступила порог.
   - О господи, что за вид! Что случилось?
   Эрик посмотрел на неё и закрыл глаза. Хелен вышла и, втащив большой пакет, опустила его на пол возле кровати.
   - Это тебе, - сказала она. - Откроешь?
   Эрик как будто не слышал.
   - Ну, тогда я открою...
   В пакете лежали новые белые простыни, две наволочки и стеганое одеяло на гусином пуху.
   - Мне не давала покоя мысль, что ты спишь на грязном матрасе без простыни и укрываешься этим старым армейским одеялом. Скоро зима, так что тебе нужно что-то новое и тёплое.
   - О Хелен, - пробормотал Эрик. - Спасибо тебе. Я действительно рад тебя видеть, но я... - голос его осёкся и захрипел.
   - Прежде всего, тебе нужно помыться и переодеться. Ты ужасно выглядишь. Когда ты ел последний раз?
   - Я пил чай с бутербродами.
   - На этом долго не протянешь. Нужны белки. Мясо, сыр, яйца. Тебе нужны фрукты и овощи, и ещё овсянка. Тебе надо есть, чтобы вернулись силы, Эрик. А теперь иди и умойся, а я тут приготовлю что-нибудь, иди, иди, давай...
   - Не знаю, смогу ли я есть...
   - Ничего, постараешься, Эрик...
   Сполоснув лицо, надев рубашку и съев первый за неделю приличный обед, он рассказал Хелен о том, что произошло.
   Он говорил, что остров был его убежищем. Что он приехал сюда, чтобы скрыться и работать без помех; чтобы никто из внешнего мира не мог тревожить его и уж тем более доставать его или портить нервы; чтобы никогда больше ему не пришлось быть свидетелем алчности, жестокости и того, во что от них превращаются людей.
   - Но теперь, боюсь, всё зло мира ополчилось против меня в виде огромной рыбы. От неё не убежать. Я уж было думал, что ничто здесь не может причинить мне страдания, но я ошибался...
   Хелен держала его за руку и смотрела во впадины, которые некогда были его глазами.
   - Ты прекрасная женщина, Хелен... не обращай внимания на мои настроения. Знаешь, прошлой ночью у меня был ещё один страшный сон. Будто я сортирую картошку в хранилище где-то в округе Арустук и вот спускаюсь с крыльца и иду отметить окончание работы за день.
   Я смотрю на часы и вижу тоненькие жилки крови, такие тонкие, что напоминают капилляры. Кровь просачивается в часы под стекло и медленно заливает циферблат. Крови становится больше, она запекается, капли её растут и багровеют, и вот уже часы совсем заполняются кровью и останавливаются.
   Наверное, время моё истекает, а может быть, уже истекло...
   Потом я закатываю рукав, потому что чувствую, как что-то ползает по коже, и она от этого зудит. По левой руке, кстати, и рука у меня на месте, как всегда в моих снах. Так вот, я закатываю рукав и вижу, что вся она покрыта большущими жуками, и все они издают звуки, как у личинок. Они грызут мою плоть, их треугольные крылья увлажняются и слипаются, словно запечатывают какое-то адское зло.
   Я стряхиваю их на землю, топчу ногами, но они всё прибывают и прибывают. Я сбрасываю их и бью по ним камнем, и вот они, размозжённые, лежат в пыли, покрытые сгустками моей запёкшейся крови. Но когда я снова гляжу на руку, то вижу только кость, от локтя до кончиков пальцев...
   Все косточки моей левой руки очищены от мышц, тканей и сухожилий, и чёртовы часы, наполненные кровью, болтаются на запястье, и когда я шевелю рукой, они падают на землю. И тогда я хочу расколотить их тоже. Снова хватаюсь за камень, луплю и колочу, пока от них не остаются одни стекляшки да что-то липкое от жуков. Я разбил часы, убил время и пролил кровь на землю.
   Ну вот, подумал я, ты раскокал часы, пялишься на детальки и шестерёнки, но узнал ли ты хоть что-нибудь о природе времени и о себе?
   Всё хотелось куда-то бежать, но, глядя на белые кости, я не мог пошевелить ногами...
   - Занятный сон...
   - Занятный? Господи Исусе, да я чуть в штаны не наложил. Что со мной происходит? Что же со мной, мать его так, происходит?
   - Вероятней всего, это всего лишь поздняя реакция твоего мозга на травму от нападения акулы, на потерю руки, вот и всё. Подсознание - очень сильная штука, и ему требуется время, чтобы смириться с положением.
   - Я чувствую: весь этот ужас во мне; столько кошмаров - один за другим. Днём я живу на этом острове, в этом раю, а ночью я обитаю в своих снах, и они всегда ведут меня в пламя ада, туда, куда я не хочу. Никогда. Это непостижимо. Что со мной происходит? Что я должен делать? Я боюсь спать, боюсь, что увижу сны, если засну...
   - Рисуй, - сказала она. - Научись писать другой рукой. Вот тебе единственный ответ, Эрик. Тебе больше ничего не остаётся. Как, кстати, у тебя получилось на этой неделе?
   - Не очень...
   - Я и не говорила, что будет легко. Будет тяжело, трудно, сплошное разочарование, но со временем, в труде и терпении, всё устроится. Ведь художник творит живопись не только руками. У тебя глаз художника, у тебя мозги и воображение живописца. Используй их. Ты сможешь писать так же хорошо, как и раньше, а может быть, даже лучше. Нельзя вернуться к тому, что сделал однажды: это минуло навсегда. И потому нужно найти новый взгляд на вещи, обрести свежее видение мира, посмотреть на него внутренним, духовным взором, нащупать другой стиль письма, который подойдёт. Ты же в постоянном поиске, Эрик. И рано или поздно твой поиск закончится обретением. В тебе это есть.
   И Эрик снова подумал о Рембрандте, о том, что неважно, хорошо или плохо он писал, но он писал, ибо только живопись поддерживала его как человека, только она придавала его жизни смысл и значение.
   - Конечно, риск есть, - продолжала Хелен, - но художники рискуют всегда, и ты в особенности. Вера в себя - вот часть дара художника... вера даже тогда, когда всё кажется безнадёжным. У тебя будут ещё сомнения - время от времени, но не думай о них, потому что сомнение само по себе - элемент веры.
   Отдай свой дар миру, Эрик... подари тому, кто примет его. Любовь в том и заключается, чтобы поделиться правдой и красотой, которые ты здесь обрёл, с другими, с теми, кто лишь попросил о возможности увидеть их твоими глазами, твоим сердцем, твоей душой.
   - Но что если я стану лишь плохим художником?
   - Когда презираешь посредственность, могут возникать трудности в том, чтобы стать выше её. Живопись - это призвание, профессия, ремесло, всё что угодно... но для настоящего художника она - самая естественная вещь в целом мире, такая же необходимая для жизни, как пища и вода. Ты будешь писать снова...
   - А что если я не смогу? Что тогда, Хелен?
   - Ты не узнаешь, если не попробуешь.
   - Но...
   - Помолчи! Один старый мастер в прошлом сказал: ни дня без линии. Чтобы писать, тебе придётся сделать две тысячи ошибок. А без левой руки, так и все четыре. Снова обучить самого себя рисованию будет трудней, чем было в первый раз, когда ты приехал на остров. Ну, так за дело и - начинай. И вот ещё что, Эрик... запомни: ты никогда не сможешь писать хорошо, если будешь бояться неудач.
  
  
   ГЛАВА 15. "СИНДРОМ АХАВА"
  
   "- Мистер Старбек, почему омрачилось твоё лицо? Или ты не согласен преследовать белого кита? Не готов померяться силами с Моби Диком?
   - Я готов померяться силами с его кривой пастью и пастью самой смерти тоже, капитан Ахав, если это понадобится для нашего промысла, но я пришел на это судно, чтобы бить китов, а не искать отмщения моему капитану. Сколько бочек даст тебе твоё отмщение, капитан Ахав, даже если ты его получишь? Не многого будет оно стоить на нашем нантакетском рынке".
  
   По мере того как людская молва разносила весть о нападении большой белой акулы на Моряка, среди рыбаков-островитян нарастало беспокойство. Смущало, что акула может напасть на кого-нибудь из них: выскочит неожиданно из глубины, когда проверяются ловушки или тянутся сети и её ожидают менее всего, и утащит в воду через планширь или транец1; но пока что никто не вызвался выследить чудовище и уничтожить его. С другой стороны, Эрик мог думать только об истреблении акулы. Эта мысль безраздельно владела им, его мутило от ярости днём и ночью. У акулы над правым глазом был длинный характерный шрам, вероятно, старая затянувшаяся рана от гарпуна, он-то и поможет ему однажды найти и убить акулу, и чем раньше, тем лучше.
   В пятницу Эрик сел на паром и поехал в Бутбэй, чтобы провести выходные с Хелен. Они подкрепились обедом из палтуса в ресторане "Чаудер Хаус" и поднялись по мосткам в "Укромный Бар Капитана" на Рыбачьей пристани освежиться парой глотков, где он и завёл разговор о своём жгучем желании выследить огромную рыбу. Но Хелен без сочувствия отнеслась к его доводам, что сразу же закончилось спором.
   - Ты хочешь потерять и другую руку? А может, и жизнь?
   - Нет...
   - Ты ничего не знаешь о том, как убивать акул вообще, а таких акул в особенности.
   - Я выучусь...
   - Чепуха!
   - Есть риск, я знаю, но...
   - Если ты там сделаешь ошибку, Эрик, красками её не замазать.
   - Мне не впервой рисковать своей жизнью...
   - Это тебе не Вьетнам.
   - Борьба, что мы вели во Вьетнаме, оказалась напрасной. Эта же рыба представляет опасность любому мужчине, женщине, ребёнку на острове Рождества. А это мой дом, Хелен, и я просто пытаюсь защитить мой дом...
   - Эта рыба - не зло. Я знаю, что произошло, но акула действовала согласно своим природным инстинктам. Она не собирается тебя преследовать.
   - Она представляет сейчас опасность для жизни, а когда животное становится опасным, его нужно уничтожать.
   - У тебя нет ни судна, ни напарника.
   - Нету, это правда, но, может быть, удастся как-нибудь выкрутиться.
   - Эрик, эта акула - людоед. Она опасна. Даже если тебе дадут судно, я сомневаюсь, что в нём будет всё необходимое, чтобы угнаться за такой рыбиной.
   - Её надо загарпунить.
   - Мне кажется, эту работу нужно отдать тому, кто знает, что делать, но не тебе...
   - Что-то я не слыхал ни о какой охотничьей партии.
   - Почему ты не хочешь бросить эту затею и сосредоточиться на рисовании и написании картин?
   - У меня есть дела поважней...
   - Да у тебя просто синдром Ахава.
   - Может, и так, так почему же тебе так трудно понять это?
   - А как же я, Эрик? А если с тобой что-нибудь случится? Или тебе всё равно, как я к этому отношусь?
   - Конечно, нет!
   - Мне кажется, ты ведёшь себя глупо и по-детски эгоистично! Это ещё одна твоя авантюра. Тебе не хватило жестокости на войне?
   - Хелен, чёрт подери! Вот как обстоит дело: акула оттяпала мою руку, сожрала моего пса, и для себя я уже всё решил. Тебе ничего не изменить. Точка... - ответил Эрик, сверкая глазами и выставив подбородок.
   - Тобой завладело мщение, Эрик. Оно не вернёт твою руку. Не спасёт твою собаку. Не положит хлеба на твой стол. Не поможет тебе стать хорошим художником. Не вдохновит тебя стать лучше. Ничего хорошего из него не выйдет...
   - А, чёрт! Я думал, ты поймёшь - в первую очередь ты. Но ты не понимаешь. Ты даже не пытаешься. Прости, мне не следовало поднимать эту муть; это моё дело, моя жизнь...
   На этом разговор и закончился, и они вернулись к Хелен домой, а в понедельник он уехал обратным паромом на остров. Весь вторник монотонно лил дождь, и потому Эрик спустился на пристань в гости к Чарли.
   - Пришлось-таки сегодня пошлёпать по грязюке, а? - приветствовал его Чарли у двери своего рыбного сарайчика, облачённый в замусоленную бейсбольную кепку, зелёную замшевую рабочую рубашку, потёртые шерстяные штаны, поддерживаемые парой ярко-красных подтяжек, и короткие зелёные резиновые сапоги.
   - Да уж, чистое месиво на дворе, Чарли. А я не против. Мне даже нравятся дождливые дни, если не слишком часто. Скажи лучше, чем ты так озабочен? Что-то стряслось?
   - Парень в соседней лавке все уши мне загадил сегодня утром.
   - Я знаю, кого ты имеешь в виду. Нет такой мысли, которая не соскочила бы с его языка, как арбузная семечка.
   - Он ныл, что у Сойера Била нет бобрового мяса.
   - Бобрового мяса? На что ему сдалось бобровое мясо?
   - Мне почём знать, только Сойер сказал ему, что у него такого нету. "Знавал я парня из Бангора, который отведал его как-то раз. Так жена потом не могла отвадить его от того, чтобы он не грыз во сне кроватные стойки", - так Сойер его подначивал. Только парень гнул своё, словно не слышал ни слова.
   - Мне тоже доводилось его пробовать, - признался Эрик. - Жестковато, но не так уж плохо. Чем-то похоже на говядину. Впрочем, у меня от него не разыгрывался так аппетит, чтобы по ночам жевать кроватные стойки...
   - Ты знаешь, надо крепко верить в бога, чтобы жить здесь. Потому как от отъезда ничего не выгадать. Вот в прошлом году, например, сломалась моя нижняя вставная челюсть, и я должен был везти её в город на ремонт. Но перед самым возвращением меня свалил грипп, да так, что я чуть не помер. В следующий раз останусь дома и буду клеить её сам...
   Чарли было далеко за шестьдесят. Этот большой человек - никак не меньше двухсот фунтов мускулов, накачанных тяжёлой морской жизнью, - теперь страдал слабовыраженной эмфиземой, из-за которой уже не мог вкалывать так, как в молодости.
   - У меня ещё одно горе. Эти грёбаные новые вставные челюсти, что я купил летом... такое впечатление, что чем больше я ими пользуюсь, тем сильнее они брякают. Думаю, будет лучше выставить колбасорезку на кухонный стол. Да заходи же, ради Христа, дождь ведь так и льёт.
   Чарли щеголял свежей береговой стрижкой и сейчас был занят тем, что паял маленький магистральный насос для своего судёнышка. Он злился, потому что насос был новёхонький, но развалился в его руках. Ему нужен был этот насос про запас, на случай, если откажет трюмная мотопомпа. Положив паяльник в подставку на горелке и отключив клапан, он полез в шкафчик, на дверце которого красовался календарь оптовой компании рыбной торговли с сексапильной девчонкой, такой гладкой да розовой, что никакой свежевыловленный омар с ней не сравнился бы, и до краёв наполнил виски две стопки.
   - Глоточек первача никому не повредит, - прошамкал он, передавая стаканчик Эрику, уселся в старое самодельное кресло-качалку и раскурил трубку.
   - Как поживает мисс Эсси? - спросил Эрик.
   - Эсси? А, немножко кашель донимает... на прошлой неделе, ты знаешь, живот что-то прихватило да седалищный нерв малость пошаливает, но во всём остальном всё чудненько. Она ещё сама развешивает бельё и ловко управляется с починкой сетей.
   - Хороша рыбалка этим летом?
   - Одна из лучших на моём веку, готов биться об заклад, - сказал Чарли, но вдруг вытянул шею, уставившись в окно.
   - АХ, ЧТОБ ТЕБЯ ЧЕРТИ ВЗЯЛИ! - взревел он и вихрем кинулся из рыбохранилища, не вымолвив более ни слова.
   - ГРЯЗНЫЙ СУЧОНОК, - орал он, - ПРЕКРАТИ ССАТЬ В МОЮ ЛОДКУ, ИНАЧЕ ОТТЯПАЮ ТЕБЕ ХРЕН РАЗДЕЛОЧНЫМ НОЖОМ И СКОРМЛЮ ЧАЙКАМ!
   Парень сорвался с места и, преследуемый Чарли, помчался вдоль причала. Только не Чарли мог совладать с быстроногим пареньком, и через несколько мгновений тот скрылся из виду. Пыхтя как паровоз, Чарли вернулся к сараю.
   - Что это было? - спросил Эрик.
   - Это Ларри, сын Вирджи Тикет. Умственно отсталый великовозрастный говнюк. Ему уже за двадцать, а слова вымолвить не может. Ума не приложу, что в него вселилось в последнее время. На прошлой неделе я застукал, как он гадил в моём курятнике. За неделю до того пытался стащить один из вишнёвых пирогов, которые Эсси выставила на крыльцо остудиться под ветерком. А ещё раньше согнал мою несушку с гнезда и сам уселся высиживать полдюжины яиц своим маленьким костлявым гузном. Представляешь? И вот теперь отливает в мою лодку. Терпению моему пришёл конец. Чего ещё ждать от такого придурка? Думаю, надо потолковать в Вирджи. А то в следующий раз он трахнет мою козу парой отцовских резиновых сапог. О-о-о, что за идиот! Попадись он мне...
   Так о чём мы говорили, пока он не начал поливать из шланга мою "Тинкербелль2"?
   - О рыбалке...
   - Ах, да... Знаешь, ловля омаров - это болезнь. Богачом тебе с ней не стать, зато в любой миг можешь уйти, если захочешь или если решишь, что пришло время. Я начинал ловить омаров в 1922-ом году на стареньком баркасе, на котором стоял древний быстроразъёмный одноцилиндровый движок фирмы "Нокс Марин". Для твоих ушей он может работать с перебоями, но если даёт искру на дюжину тактов, это значит, что он работает без сучка и задоринки. Чёрт возьми, ему хватало маховика, чтобы между вспышками тащить посудину. Я регулировал свечу, давал подсос, заводил его с усердием, и он рокотал и мурлыкал, как котёнок.
   Не так давно цена франко-пристань на омары была 2,53 доллара за фунт. Цена была такая низкая, потому что с июля 84-го года канадцы выбрасывали большие уловы на бостонский рынок. Через несколько месяцев цена поднялась до 3,80 доллара за фунт. Опять же не так много, чтобы покрыть расходы и перестать тягать скудные верши день-деньской. Десять лет назад я думал, что знаю об омарах всё, но я ошибался. Я привык уходить в море за 35-40 миль, но последние пять лет они совсем не ползут на глубину, и потому теперь я ловлю их у берега.
   Однако мне всё так же трудно находить омаров; впрочем, как обычно. Я терпеливый человек, ты должен быть в курсе, но это такой риск... круче, чем за карточными столами Вегаса в любой из дней недели. Нечистая игра, сынок, нечистая! В старом Мэне, как всегда, трудно заработать на жизнь...
   - Нельзя поймать их, не отыскав, так, Чарли? Раз их так мало, то я полагаю, кое-кто из здешних рыбаков оставляет себе иногда коротких омаров.
   - Короткий омар - незаконный омар. Считается, что ты должен выбрасывать их в море. Было время, когда и я забирал коротких омаров. Все так делали. Синица в руке, вот что такое был короткий омар. Если длина омаров была близка к разрешённой и никто не подглядывал, мы подсовывали их продавцам. Пусть покупатели сортируют их, если хочется. Ну, а когда омар был совсем маленький, тут уж без сомнений: мы либо съедали его сами, либо отдавали друзьям. Тогда все так поступали повсюду, до самой Новой Шотландии. Короткий омар - это соблазн рыбака, это его проклятие. Наконец, мы сообразили, что нет смысла брать коротких омаров. Если мы бросим их в море и дадим подрасти, то в следующем году эти полуфунтовые омары будут весить уже полтора фунта и станут на 100 процентов дороже. Где ещё ты найдёшь урожай из денег, подобный этому? Никакой банк на берегу не принесёт тебе столько. Это было выгодное дело. Задолго до того как ты высадился на острове Рождества, мы собрались на сход, самый важный сход, когда-либо проводившийся на этом острове, как раз в той маленькой школе. Долго мы бранились и спорили, но в конце согласились, что каждый выловленный короткий омар будет выброшен назад в воды острова Рождества.
   Ну, так вот, был среди нас один молодой парень, который считал, что он сам по себе, и который в голову не брал, что мы решили; он по-прежнему забирал коротких омаров. Нам такое не нравилось, и мы говорили ему, что море для нас и банк и доверительная компания, что оно приносит нам хороший доход, но он продолжал их оставлять себе.
   Наконец, Сойер Бил пошёл к нему однажды и сказал: "Эзра, ты мне нравишься, но если ты не станешь отпускать коротких омаров в море, то неважно, есть у тебя деньги или нет, я и куска мыла не продам тебе в своём магазинчике". Эзра выбросил всех омаров и никогда больше не брал себе ни одного короткого, м-да...
   - Хороший человек этот Сойер, правда?
   - Эрик, у меня на печи кастрюлька бобов и лепёшки. Хочешь есть? Может быть, перекусишь?
   - Нет, Чарли, спасибо... Я давно уже любуюсь твоей новой уборной.
   - Ага, так ты заметил? Она сделана из клёна и берёзы и такая ладная, что тебе захочется есть каждый день в два раза больше, только чтобы посетить её. Понимаешь, мне пришлось передвинуть уборную. Тут у нас в основном ветра дуют с юго-юго-запада, и это скверно для женского пола, что топчется на кухне летом. Даже со всей той сиренью пахло не очень приятно. Весной ещё туда-сюда, но летом Эсси всегда жаловалась. Поэтому я и пообещал ей засыпать старую дыру и поставить новую уборную. Конечно, чтобы установить её там, где я хотел, мне пришлось выкопать дядю Харви и переместить его туда, где стояла старая уборная. Отвратное дело, но у меня не было выбора, ведь на моём дворе так много камней. А дядя Харви умер в 1938-ом...
   - Как же он выглядел после стольких лет в земле?
   - Неважнецки, но он уже был сплошной кашей, когда мы хоронили его. Как-то раз его старый драндулет заклинило грязью и он вылетел с дороги возле Уискассета. Мимо ехал лесовоз, не заметил, как он шёл по дороге за помощью, и раздавил его, как жука. У дяди не было своего пристанища, поэтому отец похоронил его здесь. Он работал кровельщиком на материке, всю жизнь возился с гонтом. И теперь его косточки снова покоятся в яме четыре на шесть и на восемь футов в глубину, да ещё и на холме, который всегда освещён солнцем, если оно выходит из-за туч.
   Эсси просила нужник с двумя толчками, но порой у неё случаются перебои с принятием решений, поэтому я сказал ей, что лучше поставлю с одним толчком. Если у неё вдруг случится плохой день и, скажем, её так прижмёт... что она не сможет определиться... вот это будет настоящее несчастье. Ты ж понимаешь, уборная должны быть крепко скроена и установлена против ветра. В этом-то вся суть. Если поставить под неверным углом, то через дыру пойдёт сильная тяга, тогда зимой в бурю её как затрясёт...
   - Где ты обучался искусству ладить нужники? По книжкам из лавки Сойера Била?
   - Ничего подобного, но, чёрт возьми, парень, я не могу тебе объяснить всего, что знаю...
   - Слышал, что случилось с Моряком пару недель назад?
   - Угу, мне очень больно слышать это, Эрик. Чертовски обидно, такой замечательный пёс...
   - Ужасный был год.
   - Бывают в жизни огорчения...
   - Чарли, ты никогда не рассказывал, но всё-таки: как ты нашёл меня в том тумане?
   - Я проверял ловушки в полумиле оттуда и не видел ни зги в этом стелющемся морском тумане. Время от времени мне чудилось, что я слышу какой-то крик, тогда я заглушил мотор и пустил "Тинкербелль" в дрейф по течению. Потом мне что-то послышалось с правого борта, звуки какие-то не такие. Думаю, это был Моряк. Тогда я завёл мотор и медленно двинулся на звуки. Я нашёл тебя, всего измятого, и Моряка, дрожащего и шипящего, как белка на дереве, и лодка твоя тонула, и повсюду была кровь.
   Господь всемогущий, у меня перехватило дыхание, я не мог вздохнуть. Ты истекал кровью, как прирезанная свинья, старина. Я перетянул твою руку верёвкой и кое-как втащил тебя на своё судно. Твоя же лодка к тому времени почти уже затонула, Моряк плавал вокруг моей "Тинкербелль", и я ухватил его за загривок и тянул что было сил, а он брыкался и отбивался, но, в конце концов, я втащил таки пса на борт. После этого я вызвал Эсси по рации и распорядился связаться с больницей, чтобы у них всё было наготове, когда мы с тобой доберёмся до материка. Я боялся, ты умрёшь у меня на руках. Вот так же много лет назад ребята Боппа столкнулись с акулой у мыса Дамарискоув.
   - Он рассказывал...
   - Старый Кевин Уэйкфилд всё видел и подобрал мальчишек. Тоже в самый последний момент, будь оно неладно. Его уже нет в живых, но это доказывает одну вещь об этих водах: тебе не дано знать, с чем столкнёшься со дня на день. Мёртвого кита особенно нужно опасаться. Он всегда привлекает всех акул океана...
   - Я знаю...
   - Да и воняет дай бог, если всплывает с глубины.
   - Та китиха не всплыла. Она просто умерла...
   - Обычно они идут на дно в это время года.
   - У неё было много жира, и она довольно долго оставалась на плаву.
   - Я ничего не видел.
   - Она, наверное, уже утонула к тому времени, что ты появился.
   - Ага, восемь лет назад белая акула врезалась в гребной винт моей шхуны. Она не была большой, но, тем не менее, винт мне повредила, так что пришлось проситься на буксир...
   - Почему бы нам не предпринять что-нибудь на её счёт, Чарли?
   - Что предпринять?
   - Выследить её. У тебя есть вместительная шхуна...
   - Понятно, - ответил Чарли, - дай-ка минутку подумать.
   Он поднял с пола щепку и несколько минут обстругивал её складным ножом, обдумывая предложение Эрика и тщательно взвешивая все вероятные опасности, не говоря при этом ни слова и раскачиваясь взад-вперёд на кресле-качалке.
   - Эрик, - промолвил он, наконец, - я поразмыслил об этом, и вот что мне пришло на ум. На этом острове нет подходящего судна, включая моё, что было бы готово преследовать акулу такого размера, которую ты имеешь в виду. Поймай такое бешеное чудовище - и оно в два счёта разнесёт "Тинкебелль" и нас прихлопнет впридачу. Не стоит связываться с акулой двадцати футов в длину, сынок. Это тебе не за голубым тунцом гоняться...
   - Она кружит в этом районе всё лето и не собирается уходить. Скорей всего, это старая одинокая акула, которая больше не может соперничать в открытом море. Кто-то же должен что-то с ней сделать!
   - Мы лишь простые моряки, Эрик.
   - Я понимаю, Чарли, но...
   - Мы каждый день выходим в море и рискуем. Такова судьба рыбака. Мы принимаем эти опасности. На этих просторах всегда появлялись большие акулы, и всегда они как-то исчезали, даже если задерживались здесь надолго. С этой акулой будет точно так же, вот увидишь, она мигрирует на юг - только мы её и видели. Сдаётся мне, у нас хватает своих опасностей, чтобы искать на задницу ещё каких-то приключений.
   - Я должен найти способ...
   - Ты можешь убить эту, сынок, но приплывут другие и займут её место. Ты не можешь уничтожить всех акул в море. Акулы - это мусорщики океана, они часть естественного порядка вещей...
   - А что если она не уплывёт? Что если вернётся в следующем году?
   - Они водились здесь миллионы лет, сынок, и будут водиться здесь и после нас с тобой.
   - Что если она решит напасть на твоё судно?
   - Надеюсь, не решит, ну да я ничего не могу с этим поделать. Может быть, тебе нанять какое-нибудь промысловое судно в Бутбэе? Они охотятся на акул.
   - Они маленькие. Нельзя будет поднять акулу таких размеров на их тали. Эту сволочь надо загарпунить, но у меня нет для этого денег.
   - Хм, думаю, это будет стоить кучу денег: три сотни зелёных в день без всяких гарантий...
   Как бы то ни было, никто не захочет связываться с этой работой.
   Смешно, а ты думал, что Бутбэй что-нибудь да предпримет: наймёт кого-нибудь, то бишь, эксперта, чтобы прикончить её, как это сделали в "Челюстях3"? Я слышал, есть капитаны чартерных судов, которые ни за чем больше не гоняются, а только за акулами - аж до самого Монтока, что на оконечности Лонг-Айленда.
   В пятницу я разговаривал о ней с Боппом. Он говорит, что город не собирается ничего делать... что акула - это хороший бизнес и что многие торговцы хотели бы, чтобы она оставалась здесь. Если б сюда приезжали люди, чтобы искупаться, это было бы другое дело. Только вода слишком холодная. Сюда приезжают поесть, порыбачить да покататься на лодках. Всё лето люди выходят в море на круизных судах, чтобы только увидеть большую акулу, о которой им все уши прожужжали. Вот если б она напала на экскурсионное судно, тогда бы что-нибудь изменилось.
   М-да, нет ничего необычного в том, что большая белая завелась в этих водах. Ты знаешь это так же, как мы все. Может, всем нам нужно лишь чуточку больше быть настороже, когда мы тянем сети и проверяем ловушки...
   Пришла пора заканчивать с выпивкой. Чарли сказал, что ему ещё нужно повозиться с магистральным насосом, потом починить несколько омаровых ловушек, и что до ужина, если останется время, он намерен покрасить буйки.
   Эрику не удалось найти никого, кто взялся бы вместе с ним охотиться на большую рыбу, поэтому он загнал свою ярость внутрь, глубоко, чуть ли не в самые ботинки, и, пытаясь наладить свою жизнь, затаил её там. В конечном итоге он решил, что снова начнёт писать всерьёз.
   Хелен, услышав эти новости, вздохнула с превеликим облегчением.
  
   ГЛАВА 16. "ПРЕКРАСНОЕ БЕЗУМНОЕ НАВАЖДЕНИЕ"
  
   "Как он исчах и ослабел за эти несколько долгих, медлительных дней! В нем теперь почти не оставалось жизни, только кости да татуировка. Он весь высох, скулы заострились, одни глаза становились все больше и больше, в них появился какой-то странный мягкий блеск, и из глубины его болезни они глядели на вас нежно, но серьезно, озаренные бессмертным душевным здоровьем, которое ничто не может ни убить, ни подорвать".
  
   Лето неторопливо перетекло в осень, акулу больше никто не видел, и на острове высказывались предположения, что на зиму она ушла на юг и уже не вернётся.
   Эрик работал усердно и настойчиво, и дни его пролетали незаметно. Упрямая решимость влекла его сквозь тернии, мужественно и целеустремлённо он встречал неудачу за неудачей, но в картинах его не было пока ни лучика, ни тени надежды - того качества технических навыков и проницательности, которое отличало его предыдущие работы. Он не мог заставить свою правую руку выполнять то, что хотел. Он продолжал смотреть на новые предметы "старыми" глазами, не умея отбросить прежние идеи и ухватить свежий образ окружающего, который сработал бы на него. Несмотря на разочарования, он наслаждался сложностью задачи и напряжением сил, которого вновь требовало от него искусство. К нему вернулось мужество, а вместе с ним и вера в себя, вера в то, что он, в конечном счёте, добьётся прорыва, если только будет неколебим в своём намерении писать правой рукой так же хорошо, как писал левой. Суровые зимние месяцы сменились весной, а он всё работал и работал и каждую неделю встречался с Хелен, чтобы выслушать либо одобрение, либо критику своих картин.
   Незадолго до Дня поминовения1 один рыбак из Бутбэя сообщил, что большая акула много миль преследовала его баркас. Неделю спустя другой рыбак сообщил о схожем происшествии; тогда, как и в прошлом году, береговая охрана передала сигнал тревоги всем морякам.
   4-го июля, в день официального открытия летнего сезона, пост береговой охраны в Бутбэе получил известие, что огромная белая акула напала на два рыболовецких судна у острова Монхеган. Затем в первую неделю августа рыбак из Саут-Бристола передал, что большая акула сожрала скумбрию в его сети, прокрутилась несколько раз вокруг себя и, щёлкая острыми, как бритва, зубами, изодрала сеть в клочья.
   Однако настоящая беда случилась возле острова Рождества вскоре после Дня труда2. Всю ту неделю дул крепкий юго-восточный ветер и бушевал шторм, такой сильный, что можно было уловить запахи Гольфстрима, а за этим ударом последовали три дня жестокого северо-западного ветра. Наконец непогода улеглась, наступила череда тихих безмятежных дней, и в Финниганз-Харбор с материка зашёл смак3, по всему видать, не очень искусный. Два покупателя со смака приобрели восемь тысяч фунтов омаров, уже с колышками и уложенных в ящики, и расплатились за них чеками. Не успело судно отойти и на пять миль, как его атаковала большая акула. Был подан сигнал бедствия, но, прежде чем кто-либо из рыбаков смог туда добраться и оказать помощь, судно затонуло и оба человека погибли. Чеки, которые утонувшие моряки намеревались оплатить, быстро продав груз, вернулись с пометкой "недостаток средств на счёте", и единственным положительным моментом было то, что все омары разбежались и, с колышками в клешнях4, вновь стали попадаться рыбакам.
   Эрик подозревал, что это была та же рыба, которая откусила ему руку и проглотила его собаку, но полной уверенности не было. Сведения об этих случаях были противоречивы: один рыбак сообщал, что в длину акулы достигала примерно двадцати двух фута, другой же утверждал, что всего лишь около шестнадцати.
   Лето снова сменилось осенью; Эрик отдавал работе всё своё время. Он, как обычно, вставал рано и спускался от своей избушки вниз по тропе и со стороны был похож на пожилого хиппи. День за днём он надевал одну и ту же одежду: латаные заляпанные джинсы, поношенный шерстяной свитер, старые резиновые сапоги и красную бандану на лоб, чтобы длинные русые пряди не болтались на ветру и не мешали глазам. Его тёмно-рыжая борода, год уж как не стриженая и отмеченная сединой, топорщилась плотными густыми прядями во все стороны и полностью скрывала шею. Рисовальные принадлежности и этюдник он таскал на спине и подчас путь к пирсу проделывал на пару с Чарли Фростом, повествуя тому о живописи и своих целях, и при этом взволнованно размахивал руками и отчаянно жестикулировал. Чарли мало смыслил в том, о чём толковал ему Эрик, ну да это не имело значения. Он понимал, что живопись вновь заняла важное место в жизни Эрика, и был счастлив за него. А Эрик, исполненный надежд, просыпался в пять утра и начинал свой день; порой он уходил из дому ещё до восхода солнца, чтобы уловить дивную утреннюю игру света и теней, и, пытаясь поймать изменчивые оттенки моря и неба, не возвращался до самого заката.
   Эрику нравились и зима, и весна, и лето, но среди всех времён года осень была его любимицей, в особенности тот её отрезок, что зовётся бабьим летом. Осень всегда бывала чудесна на острове Рождества, эта же осень была по-особенному красива. Тёплые дни стояли полны истомы, солнце светило мягко, и воздух был напоён неуловимыми колыханиями бриза. Суда либо неподвижно стояли в гавани, либо медленно дрейфовали с отливом в открытое море. На востоке клубились тучи и плыли в сторону земли, предвещая бурное дыхание зимы. Трава на окрестных полях была ещё зелена, но местами уже начинала желтеть и сухо шуршала на ветру. Густые рощи клёнов, берёз и сумаха5 наполнились яркими пятнами алого, оранжевого и золотого - ни один художник не мог и мечтать повторить эти краски. В воздухе витали настроения тач-футбола6, а по ночам преобладающий юго-юго-западный ветер освежал и бодрил, уже вея еле уловимым предчувствием заморозков: дул мягко, но настойчиво. Листья дымились в кучах на задних дворах подобно дымарям, а над головой раздавались клики канадских гусей: большие стаи правильными клиньями летели на юг по необычайно глубокому синему небу. Казалось, каждый дом, где есть дети, в ожидании Хэллоуина выложил у дверей по яркой оранжевой тыкве с вырезанной на ней смешной рожицей. А универмаг Била торговал восхитительными яблоками в сиропе.
   Лето близилось к концу, хотя и задержалось в этом году; оно незаметно замирало и перетекало в ноябрь. Зима же на острове Рождества означала на просто отсутствие лета. Напротив, она бывала сурова и жестока.
   Иногда вместо занятий живописью Эрик отправлялся на материк на грузовичке и, чтобы запастись дровами, углублялся в леса Мэна. Он разыскал прекрасную ольховую рощу и так валил в ней деревья цепной пилой, рубил сучья и грузил чурбаки в пикап, словно у него было две руки. Он возвращался на остров, колол дрова и укладывал под навес просохнуть до зимы. В другие дни он отправлялся на небольшой пляж на острове и набивал кузов пикапа лесом, прибитым к берегу. Единственная загвоздка состояла в том, что ил и песок покрывали топляк сплошняком, а это никуда не годилось для цепной пилы, ибо потом приходилось уйму времени тратить на то, чтобы править её, и потому на берег он ездил нечасто. Но ему нравилось готовиться к холодной зиме, и когда среди рубки дров хотелось отдохнуть, он присаживался на чурбак, смотрел в небо, ощущал текущие по волосатой груди капли пота и с наслаждением подставлял лицо тёплым солнечным лучам. Любуясь поленницей, он обретал спокойствие и радовался, сознавая, что независимо от того, будут у него деньги на еду или нет, он всё равно будет согрет, потому что в достатке припас берёзы и ольхи, чтобы камин его пылал во все грядущие зимы. Однако порой ему нравилось устраивать себе день отдыха: тогда он бродил по острову просто так, без цели, ступал по листьям, павшим на лесную почву, и прислушивался к их шуршанию под сапогами. Ярость его немного улеглась. Уже больше года прошло с тех пор, как он потерял руку; несчастье теперь казалось таким же далёким, как Луна.
   Неслышно подкралась поздняя осень, дни стали короче, воздух холодней, но Эрик не разводил огня в камине и не пребывал уютно в студии, рисуя по слайдам и полевым наброскам. Нет, подобно рыбакам, он уходил на волю, чтобы писать на ветру, в дождь, сырость и туман. Порой яростные ноябрьские бури, налетавшие внезапно и терзавшие остров дни напролёт, захватывали его далеко-далеко от дома. Песок и каменная крошка тогда попадали в непросохшие масляные краски и его холсты становились шероховаты, как наждачная бумага, и покрывались налётом соли, так что трудно было на ощупь определить, где заканчивал он и где начинала природа - так тесно переплелись они вместе. Дождь мочил его, ветер пробирал до костей, иногда настолько деревенели пальцы, что он не мог удержать кисть в руке и ронял её. Но он не обращал внимания ни на холод, ни на песчинки, хлещущие по лицу; он полностью забывал о себе во время работы и упивался каждым её мгновением.
   Ему бы только заработать на жизнь, на самую простую жизнь своими трудами - вот всё, чего он добивался. Тогда б он смог пойти дальше, смог бы снова стать независимым, лишь этого желал он от жизни. Эрик жалел каждый грош, который тратил на житьё. Он охотнее тратил бы деньги не на пищу, а на тюбики с краской: на титановые белила, на берлинскую лазурь, на кадмий жёлто-оранжевый да коричневый пигмент, как у Ван Дейка, - вкупе с холстами, кистями, рамами покрупнее и этюдниками попрочней. Каждое утро он устремлял стопы прочь от хижины в надежде, что напишет сегодня такую картину, которая ознаменует для него прорыв, картину, которую немедленно купят в галерее Хелен. И каждый вечер устало брёл назад, неся в душе горькое сознание того, что ему ещё ох как далеко и до желанного мастерства, и до картины, которую захотят приобресть.
   Все его старые беды оставались при нём, как и прежде. Он не мог отстраниться от своей работы и разглядеть, где выбран верный путь, а где нет. Работал он теперь быстро, и счета за краски и холсты стремительно росли. Он вдруг понял, что не может писать детально, не может работать медленно и скрупулёзно, как раньше. А писал он до десяти картин в неделю.
   Он слишком торопился вернуться к тому, чем уже владел однажды, и что, как он считал, ему следует обрести сейчас.
   - Я закоснел в своей технике. Я не могу всё начать сначала. Что же делать? Что из меня выйдет? Целый год я пахал как проклятый, а вернулся туда, откуда начал, - бормотал он про себя. - Наверное, я слишком мало понимаю природу красоты. Мне бы только добиться бСльшего понимания. Мне б только увидеть свои промахи. И не полагаться на случай в работе, которую делаю. Я работаю словно в темноте. Нужно сбавить обороты и всё обдумать...
   Но у него не получалось.
   Он видел предмет, и предмет живо отражался в его мозгу, но он не мог заставить себя сесть и подумать, как достичь желаемого результата. Он кидал краски на холст широкими мазками, пытаясь изобразить то, что видел в голове, но когда заканчивал, понимал, что вышло совсем не то. В самые мрачные минуты он решал, что у него вообще нет никакого собственного суждения. Что он всего лишь обманывающий себя самоучка. Он сравнивал себя с другими, и ему становилось горько. И что самое противное, он до смерти боялся неудач.
   Тогда он обращался к клочку бумаги, прикреплённому им к стене ещё тогда, когда он приехал на остров, - клочку, всегда его вдохновлявшему.
  
   "Если станешь сравнивать себя с другими, тщета и горечь могут овладеть тобой, поскольку всегда найдутся люди лучше или хуже тебя.
   Радуйся достижениям и планам своим. Уделяй внимание делу своей жизни, пусть даже скромному; оно твоё подлинное достояние в изменчивых перипетиях судьбы". 7
  
   Он каждый день пробовал новые цветовые комбинации и видел, что снова не попадает. Он доработался до исступления, отказывая себе в пище и отдыхе. Чем меньше он ел, тем больше работал. Чем упорнее работал, тем больше терпел неудач. От этого он возбуждался ещё сильнее и становился ещё более твёрд в желании достичь успеха. И лицо его озарялось творческим румянцем.
   Он терял в весе, от него почти ничего не осталось. Хелен, навестив его как-то раз, советовала ему побольше есть и покупать более калорийную пищу.
   - Эрик, ты не сможешь хорошо писать, если не будешь питаться, как положено. Постоянное голодание вредно для здоровья, это ненужный стресс...
   - А я не смогу есть, как положено, если не смогу хорошо писать, - отвечал он ей. - Чёрт возьми, почему всегда приходится выбирать между пищей для желудка и пищей для души?
   - Но у тебя должны были оставаться деньги на еду. Вспомни те картины, что ты уже продал...
   - Я не касаюсь тех денег, Хелен. Неизвестно, сколько ещё пройдёт времени, прежде чем я научусь писать так хорошо, что можно будет говорить о продаже картин.
   Хелен глядела в его глаза, глаза цвета моря, запавшие так глубоко и горевшие так воспалённо. Она смотрела на высокий лоб и крепкий, обросший бородою подбородок, на небольшой нос со шрамом посередине и, наверное, в который раз понимала, что значит живопись для этого мужчины, понимала боль и смятение, которые он испытывал, если работа не удавалась.
  
   "Крепи силу духа, чтобы она стала тебе защитой во внезапных невзгодах. Но не тревожь себя смутными грёзами. Много страхов родится от усталости и одиночества. Не забывая о здоровой дисциплине, будь добр к самому себе. Ты такое же дитя вселенной, как деревья и звёзды; у тебя есть право быть здесь. Осознаёшь ты или нет, нет сомнений, что вселенная открывается тебе, как дСлжно. Потому живи в мире с богом, каким бы ты его себе ни мыслил..."8
  
   Когда возникала необходимость покупать краски, он садился на утренний паром, уходивший в Бутбэй, и там прямиком шагал в портовый супермаркет на Таунсенд-авеню. Юная продавщица случайно касалась его руки, показывая только что поступившие товары, а он вдыхал запах дорогих духов, сквозь свитер чувствовал горячую девичью кровь, и сознавал, как ему, отдающему работе неделю за неделей по шестнадцать часов в день, одиноко без Хелен и как много времени прошло с тех пор, когда он в последний раз был с женщиной.
   Работая над картиной, он редко ел. Дома в студии не хотел даже терять времени на туалет. И мочился в старое ржавое ведро, стоявшее возле мольберта, и опорожнял его в конце дня.
   Время шло, он всё неистовей приступал к картинам и писал со всё возраставшей скоростью и упорством. Он развивал бешеную активность и писал дни напролёт исключительно за счёт нервной энергии, так что даже из-за недосыпа начинались видения. Тогда он выходил глотнуть свежего воздуха и пройтись пару раз до пирса и обратно, разговаривая с самим собой и видя предметы, которых на самом деле не существовало. Рыбаки со своими жёнами считали, что он сошёл с ума, чего, собственно, от него и следовало ожидать, судя по тому, что жил он в одиночестве и работал так, как работал.
   Неделями Эрик трудился без остановок, пока, в конце концов, не валился на пол и не забывался глубоким сном на целые сутки. Затем он приходил в себя, встряхивался, несколько дней отъедался для восстановления сил, и набрасывался на следующую картину, чтобы повторить весь цикл сначала. И так - снова и снова. Он работал, не выходя из дому. Он что-то ел - обычно несколько ломтиков хлеба с сыром, - запивал холодным кофе, но в какой-то миг мысль о еде начинала вызывать лишь тошноту, и в его кровеносной системе бушевало столько адреналина, что он перевозбуждался и не мог спать. Казалось, чем чаще у него не получалось, тем отчаянней и возбуждённей он становился, и потому он работал всё упорней и быстрей, падал с ног, рыдал и проваливался в сон.
   - Нет, нет, вся картина неверна... - кричал он, пробудившись. Взмахом крюка кромсал холст и начинал всё сначала.
   Хелен убеждала его, что духовное значение живописи в тысячу раз важнее правильного изображения. И потому если он считал, что души в картине не было, то впадал в ещё большее отчаяние.
   - У меня опять не получилось. Никогда не получится, я попусту трачу время, во мне этого больше нет, - мучился он. - Эта работа мертва, как зеркальная поверхность.
   Временами Эрик терял свою веру. И клялся, что бросит всё насовсем, но короткие промежутки без живописи приносили ещё больше мучений, и потому он снова начинал писать.
   - Быть импрессионистом нормально, - говорила ему Хелен. - Не страшно, если твои картины грубы и несовершенны и смотрятся иначе, чем те, что ты писал раньше. То, чему ты сейчас учишься, - это смотреть на жизнь по-новому, пропускать мир через свою душу, через свой уникальный взгляд на вещи. Вот что такое импрессионист. Никто не может писать как ты, поэтому забудь о правилах и не сравнивай себя с другими...
   - Но рука моя изменяет мне, Хелен! - восклицал он и изо всей силы ударял кулаком по столу, словно пытаясь размозжить её кости.
   - Всё образуется.
   - Мне уже за сорок! Сколько ещё нужно времени? Сколько ещё потребуется лет, чтобы работы мои стали достаточно приличными и снова могли выставляться?
   - Просто поверь. То, чего ты добиваешься, со временем придёт...
   Посему он продолжал, множил ошибки и заполнял пропасть в четыре тысячи оплошностей, которые, по словам Хелен, ему следует совершить, прежде чем он снова научится писать и заставит свою кисть делать то, что замыслил.
   Незаметно мелькали месяцы, и с течением времени он научился глядеть на предметы по-новому. И писать он стал по-другому: широкой кистью, резкими мазками, густыми красками; стал пользоваться в пейзажах такими оттенками, о которых раньше и не мечтал. Он словно видел всё третьим глазом, и по мере того, как он старался, его бывший стиль гиперреализма трансформировался во что-то более импрессионистское. Он больше не стремился запечатлеть реальность с фотографической точностью, но создавал настроение и разными способами обнаруживал духовные качества своих сюжетов.
   Но будут ли покупать эти полотна?
   Он не был уверен. Но считал, что, по крайней мере, есть прогресс, и надеялся, что последующее полотно схватит то, что постоянно ускользало от него. Он работал на эту победную картину, жаждал её и надеялся, что, в конце концов, придёт и благополучие. Придёт. Придёт...
   Он ясно понимал, что каждую конкретную картину можно рассматривать с разных уровней. Что люди не просто видят то, что видит и чувствует он, но что они также видят и чувствуют то, что сами привнесли в картину. И это как раз то, чем должно быть искусство. Люди должны не просто рассматривать картину. Они должны быть лично причастны к ней.
   В начале февраля случилась оттепель, Эрик вышел рисовать, едва одевшись, промок под дождём и простудился. Он не придал этому значения, но вечером в хижине у него свинцом налилась голова и разболелись мышцы.
   Он улёгся в постель пораньше, но к утру его уже ломал грипп вкупе с высокой температурой. Тут-то он понял, что имел в виду Чарли, когда говорил, что едва не умер здесь от гриппа. Его только поразило, как внезапно всё началось. Температура росла, а он никак не мог согреться. Он надел шерстяное бельё и свернулся калачиком под одеялом на гусином пуху, которое когда-то подарила ему Хелен, но только трясся и стучал зубами. Болезнь крепко принялась за него; он понимал, что от вируса нет лечения, Ђ всё должно идти своим чередом. Он потерял счёт времени и не разбирал, день ли на дворе или ночь. Есть он не мог. Дом выстыл, но он был слишком болен, чтобы разжечь огонь в камине или в печи. Давило грудь. Лёгкие наполнились мокрСтой, и, лёжа в постели, он едва мог дышать. Ему пришло в голову, что он умирает и что могут пройти недели, прежде чем кто-нибудь его обнаружит. Он налегал на аспирин, но толку от него было чуть. Инфекция проникла в носовые пазухи, и боль была столь сильна, словно голову раскалывали топором. День проходил за днём, но ему становилось только хуже. Он пил много воды, но когда зараза набилась в уши, он вдруг обнаружил, что совсем оглох.
   В то же самое время изменилась и погода. За окном завыл ветер, похолодало, и стены избушки занесло полуметровым слоем снега. Он подумал, что пища должна придать ему сил; он пополз на кухню и кое-как развёл огонь в печи. Бросил на сковороду три сосиски из холодильника. Он стоял у стены и смотрел, как шипят они и брызжут. Вдруг жир загорелся, но он, как заворожённый, лишь глазел на языки пламени.
   "Ага, посмотрите-ка на огонь, - подумал он. - Это горит мой ужин. Какое красивое пламя".
   Тут до него дошло, что огонь на кухне - не к добру.
   "О нет, огонь. У меня на кухне пожар. Может сгореть моя избушка. Нужно что-то делать, но что?"
   Лихорадка мешала соображать, а огонь меж тем уже лизал стену возле печи. Наконец он схватил сковороду, открыл дверь и швырнул её и скрюченные на ней сосиски в снег. Но при этом сам плюхнулся с крыльца, и казалось, назад в хижину ему уже не вернуться. Он полежал так, лицом в снег, и додумался, что здесь оставаться нельзя; тогда он попробовал встать и подняться по ступеням. Но ноги, обутые в кожаные мокасины, скользили на снегу, и он снова слетел с крыльца. Одно возникло желание - уснуть на снегу. И будь что будет. Он слишком устал. Он сделал несколько попыток и поднялся-таки по ступеням и вполз в дом. На следующий день он попробовал запечь картофель, но при этом уснул, а когда пошёл проверить печь, огонь уже погас и от еды осталась лишь обгоревшая кожура. Он пришёл в отчаяние; он вынул из печи то, что осталось, сунул в рот и попробовал разжевать, но оно оказалось жёстким как камень, и он чуть не обломал себе зубы; тогда он лёг на пол и снова уснул. Когда он проснулся, раскалывалась голова, тошнило и хотелось в уборную по-большому. Позже, когда он добрался до постели, у него от жара начался бред. На всех стенах ему чудился Вьетнам. Он видел перестрелки и лица погибших парней из своего взвода. Потом померещилось приступающее к нему отовсюду страшное лицо Майка Тайсона9. Он перевернулся на другой бок и забылся сном, жалея, что беду эту перемогает в одиночку. Как было бы здорово, если бы Хелен была рядом, разводила бы огонь в очаге и готовила еду, чтобы поддержать его силы - ну, может быть, какой-нибудь куриный супчик с сухариками - да помогла бы сходить до уборной. Он решил, что совсем не смешно валяться больным гриппом в мёрзлой хижине на острове Рождества, где нужник так далеко отстоит от постели. Никогда в жизни своей он так не болел, иногда ему даже хотелось поскорей умереть. Его поразило, насколько он поглупел, и одна лишь мысль занимала его: когда же кончится эта напасть?
   Через десять дней после начала болезни он почувствовал себя лучше и понял, что выздоравливает, а спустя ещё несколько дней он опять бродил по хижине. Теперь он уже мог принимать пищу, но болезнь ушла не совсем; он покрывался потом от слабости всякий раз, когда шёл в уборную. Голова работала медленно, и о живописи пока он даже не помышлял.
   К середине марта он уже работал вовсю, а там и лето наступило. Его как человека двигали тысячи внутренних чёртиков, и потому чем больше он уставал, тем упорней работал. А работал он неистово, в состоянии какого-то возбуждения, так, словно мозг его охватывало пламенем. Он наносил чёткие контуры на полотна, изображал свет без теней и использовал чистые краски: сверкающую красную, ослепительную изумрудно-зелёную, насыщенную русскую синюю и сияющую священную жёлтую. Его приводило в восхищение китайское искусство. Его картины сочились золотым солнечным светом, а пейзажи стали почти бредовыми: вздыбливающиеся холмы, лучащиеся небеса, вихрящиеся солнечные диски, шишковатые утёсы и деревья, искривлённые нескончаемыми ветрами, терзающими остров. Хелен подарила ему тайский шёлк ручной работы, и он так восхитился расцветкой ткани, что, украсив ею хижину, часами изучал её и любовался.
   Хоть со времени мрачнейшего периода его жизни прошло уже больше двух лет, он по-прежнему очень много работал, перемежая работу выездами на материк, и, как и раньше, страдал галлюцинациями, из которых выходил голодным и больным, изумлённым и ошеломлённым. Настоящий отдых он получал только на выходных вместе с Хелен. На острове же, оставаясь в одиночестве, он писал без остановки, пока не заканчивал полотно. Всё это не проходило бесследно: он переутомлялся, у него случались короткие промежутки болезненного изнеможения, когда он не находил в себе сил даже подняться утром с постели. Словно бы писал он для того, чтобы заглушить какую-то внутреннюю борьбу, рвущую его на части. Живопись была его убежищем, и он погружался в неё с головой.
   Но однажды его краски снова начали меняться. Жёлтая стала медно-красной, голубая потемнела, а пунцовая превратилась в коричневую. Но, словно взамен, ритм его работы ускорился. Не стало больше ни блужданий на ощупь, ни переделок, ни едва заметных изменений в пейзажах и полотнах, что изображали рыбаков за работой в море; как будто он теперь точно знал, чего хотел достичь, и знал наверняка, как достичь желаемого.
   Во вторую пятницу декабря, спустя семь лет после поселения на острове Рождества, он пригласил Хелен пообедать и выпить вина на Рыбацкой пристани. Он говорил о своих картинах, о том, как ему не хватает Моряка; выглядел он измученным, и Хелен настояла, чтобы он задержался в Бутбэе на неделю и поднабрался сил.
   Через несколько дней ему вдруг в голову пришла одна мысль. Чувствуя себя достаточно отдохнувшим, он сделал несколько новых набросков для картины, над которой бился уже много месяцев. Чуть отстранившись от окружающего, он задумался, поразмышлял, как-то мысленно себя подстегнул, и что-то будто щёлкнуло в голове. День ото дня стал учащаться пульс, и вот уже безумное, но великое наваждение, сладчайшее из всех наваждений - лихорадка художественного созидания - охватила его, и он отдался ей весь, без остатка.
   Он принялся за работу поначалу неторопливо, словно без интереса, потом всё быстрей и быстрей. Его энергия постепенно наливалась мощью, мысли одна за другой приходили в голову и находили своё отражение на ткани холста. На этот раз у него хватало времени и на сон, и на пищу, но обнаружилось, что с каждым днём работается всё дольше и увлечённей. Он попробовал сдерживать свою страсть, но лишь убедился, что чем больше пишет, тем трудней ему остановиться. Первым его покинул аппетит, потом начались перебои со сном. По ночам он то лежал без сна и думал, что ещё нужно сделать, то, засветивши фонарь, писал подробные примечания о том, чего пытался добиться.
   Чем больше красок клал он кистью на холст, тем суровей становились его требования к самому себе. Лихорадочные дни потянули за собой бессонные ночи, и по мере того как убывали силы, возбуждение его, как в прежние времена, росло, словно приливная волна. Прежняя искра вернулась, и он бросался на холст с яростью, чувствуя, что приближается к точке, в которой теряется власть над собой. Стремительные струи адреналина держали мозг в напряжении, зато теперь он по три дня кряду мог обходиться без сна, пища вызывала отвращение, а ржавое ведро вновь заняло своё старое место, ибо жаль было терять время на походы в уборную. Кроме того, он как раз перешёл к тем мучительным временным промежуткам, когда, добиваясь реалистичности, нужно выводить тонкой кистью мелкие детали. А поскольку прибрежный пейзаж был восхитительно пустынен и уныл, то и холсты его выглядели пустынно и уныло или, как выражались рыбаки на острове, мёртво. Он использовал в работе минеральные краски: чёрные и коричневые, белые, зелёные и синие - всё только для того, чтобы добиться неуловимых оттенков серого. Он почти не пользовался яркими красками, и так как мазки кисти были малы, прорисовка утомляла и продвигалась медленно. Правой рукой он не мог писать так же точно, как писал раньше левой. Кисть в правой руке всё ещё лежала неуютно, неловко, но смотрел на предметы он уже по-новому. Детали он лишь неясно намечал, всё внимание обращая на дух предмета, на его скорее внутренние, нежели внешние свойства. Мазки кисти пошли шире, писалось гораздо трудней, и на просушку красок уходило больше времени.
   Он уже научился по-новому пользоваться цветом, даже если тот не всегда отражал действительность, и кисть его вновь обрела силу. Более яркие цвета придали предметам правдоподобия, какого ранее не наблюдалось. Отойдя от фотографической точности, он сделал упор на свободу экспрессии и темы. Он разбросал пятна цвета и света - намёки на очертания и форму - и тем сообщил настроение и атмосферу, то "нечто", что радовало его глаз.
   Он работал словно одержимый. Он ощущал движение собственных соков и чувствовал импульс, который заставлял мысли обретать очертания на холсте, быстро и точно. Вдруг картина вспыхнула ярким пламенем, жаркие языки потянулись к нему, и он отпрянул, чтобы не обжечься, и зажмурился, но когда открыл глаза, пламя исчезло. Спустя несколько минут зелёная чешуйчатая лапа какой-то рептилии с длинными острыми коготками выметнулась из полотна к его лицу. Он даже отскочил.
   "О нет, опять это происходит со мной", - подумал он.
   Он подбежал к зеркалу на стене, желая присмотреться к своему лицу и найти признаки ненормальности, но стекло укрылось таким толстым слоем пыли, что отразило лишь смутный, неясный силуэт. Он стёр пыль старой футболкой и присмотрелся.
   Глаза смотрели устало, но они всегда выглядели усталыми, когда он работал вот так. Возле носа он заметил маленький прыщ и выдавил его. Из ранки выбежал паучок, потом ещё паучки, десятки, сотни паучков; они разбегались по бороде, они тащили странные маленькие коконы из этого отверстия, и коконы были липкие и застревали в волосах. Вдруг огромная мохнатая паучиха выползла из дыры на лице. Он боялся пауков и хлопнул по ней; в тот же миг гигантский паук взорвался звёздным фейерверком из паучков, и они побежали во все стороны - сотни и тысячи - по бороде, по бровям, по волосам на груди. Он стряхивал их, но чувствовал, что они всюду: в глазах, в паху, спускаются по ногам. Он закричал, ударил по зеркалу и, шатаясь, выбежал на свежий воздух, дрожа и еле держась на ногах, и, словно пьяный, хватаясь за всё, чтобы не упасть. Он сделал глубокий вдох, потом выдох, и так несколько раз. Он отжался, постоял на голове, дав крови прилить к мозгу, постучал немного лбом о стену хижины и поорал от души, из самого нутра, как дикий зверь. Зачерпнул в пригоршню снега и растёр им лицо, и только когда снег, растаяв и смочив бороду, начал пощипывать кожу, он почувствовал себя немного лучше и вернулся в дом.
   Всё кончилось, что бы это ни было. Он поднял кисть и снова накинулся на холст изо всех оставшихся сил.
   Он писал теперь блестяще, держась только за счёт нервов и силы воли. Он замкнёт круг, и не важно, сколько потребует от него эта картина. Он облегчился в ведро и пошлёпал ладонями по лицу.
   - Давай, Дэниелсон... нужно собраться... нет времени слетать с катушек... больше ни-ни, держись, надо закончить, старина, надо закончить. Не отключайся...
   Он подхлёстывал себя, пока не сделал последний мазок. В этом трансе он был почти несокрушим. Пусть "калашников" гука10 прошьёт ему грудь, он не бросит писать. Пусть наступит на мину, но и тогда, стоя на кровавых обрубках, он доведёт работу до завершения.
   В конце концов, потратив весь день, работу он закончил. Он свалился на пол, смотрел на мольберт снизу вверх и бился как в экстазе. Он был опустошён, и ему было хорошо. Он скомкал старые штаны, подложил под голову прямо на дощатый пол, и, перевернувшись на живот, заплакал. Проплакав долго, больше часа, забылся глубоким, спокойным сном.
   Всё-таки он добился своего, наконец-то...
  
   ГЛАВА 17. "ЯВЛЕНИЕ МИСТЕРА СТАРБЕКА"
  
   "Коротко говоря, Квикег был убеждён, что если человек примет решение жить, обыкновенной болезни не под силу убить его; тут нужен кит, или шторм, или какая-нибудь иная слепая и неодолимая разрушительная сила.
   Так что вскоре мой Квикег стал набираться сил, и наконец, просидев в праздности несколько дней на шпиле (поглощая, однако, всё это время великие количества пищи), он вдруг вскочил, широко расставил ноги, раскинул руки, потянулся хорошенько, слегка зевнул, а затем, вспрыгнув на нос своего подвешенного вельбота и подняв гарпун, провозгласил, что готов к бою".
  
   Поутру, проснувшись и кривясь от ударившего в нос тошнотворного запаха скипидара, он перетащил мольберт с картиной в угол, лицом к стене и поближе к открытому окну. Как всегда, выпил холодного кофе и пропихнул в глотку пару ломтей чёрствого хлеба с сыром. Он знал, что мало-помалу силы вернутся, а с ними и душевное равновесие; что на следующий день он придёт в себя настолько, что сможет приготовить чай и горячий бульон. И что будет слоняться вокруг дома, прибираться, читать, отдыхать и делать свои заметки, набрасывать эскизы и размышлять, пока, словно из ниоткуда, не явится та искра и не подвигнет его на новый сумасшедший круг.
   Еле волоча ноги, он подошёл к восточному окну студии и посмотрел на широко раскинувшееся море. Падал снег, было почти темно, но он заметил восход какой-то очень яркой звезды. Он следил за ней несколько минут, сдерживая дыхание, пока не зарябило в глазах.
   Неожиданно раздался стук в дверь.
   - Эрик, это я...
   - Иду...
   Он открыл дверь; на пороге в синем шерстяном пальто с серым кашемировым шарфом, стояла Хелен, её волосы и ресницы были запорошены снегом, а руки заняты коробками и пакетами - такая молодая, свежая, невинная и чуть-чуть озябшая.
   - Ты опять неважно выглядишь. Помнишь, какой сегодня день?
   - Нет, я...
   - Ну, ладно, помоги мне. Холодно здесь сегодня.
   - Хелен, на дворе такая темень, что не выбраться. Как тебя занесло сюда? Ведь сегодня суббота?
   - Пустили дополнительный паром. Эрик, да ведь сегодня сочельник. Разве ты не празднуешь рождество на острове Рождества?
   - Не знаю, я...
   - Да-да, я знаю, чем ты занимался. Стоит только посмотреть на тебя...
   - Рождество - семейный праздник. Сам по себе я его никогда не праздную.
   - Хорошо, твоя жизнь отныне изменится. В этом году мы его отпразднуем. Помоги мне разобрать пакеты. Там ещё две коробки остались за дверью.
   - Как тебе удалось всё это донести?
   - Твой друг Чарли помог. Ты не слышал разве его грузовик?
   - Нет...
   - Иди умойся, причешись, надень самую чистую из всех несвежих рубашек. Я привезла нам с тобой индейку, печёную картошку, клюквенный соус, приправы, тыквенный пирог - всё, что душе угодно.
   - Ух ты! Сколько времени утекло. Огонь почти угас, пойду-ка принесу дров из-под навеса...
   - Да ладно, я сама принесу. Раздуй пожарче огонь в печи - мы разогреем наш рождественский обед.
   Эрик подбросил щепок в печь и немного навёл порядок. Хелен привезла с собой две красно-зелёных праздничных свечи и белую льняную скатерть, и, как только Эрик укрепил керосиновую лампу на шкафчике у холодильника, накрыла стол. Достала два бокала, откупорила бутылку очень хорошего вина, и они сели за стол. Огонь полыхал уже вовсю, хижина наполнялась теплом.
   - Эрик, я выйду на минутку, а ты закрой глаза, хорошо?
   - И что тогда?
   - Просто подыграй мне...
   - Будь по-твоему, обещаю...
   Хелен вернулась, и ему послышалось какое-то сопение и стук когтей о дощатый пол и даже как будто поскуливание.
   - Вот теперь смотри.
   Эрик не верил своим глазам. Рядом с Хелен на красном поводке стоял пухлый чёрно-белый щенок-ньюфаундленд.
   - Весёлого рождества, господин Крузо...
   - О, Хелен... - пробормотал он, потому что ничего такого не ожидал и был захвачен врасплох. Он задрожал, подбежал к щенку и подхватил его на руки, вдыхая запах шерсти и разрешая собачьему языку лизать его в уши, щёки, шею. Выпитое вино шумело в голове, на прекрасные синие глаза навернулись слёзы.
   - Так не честно, Хелен, это так неожиданно, что я, э-э-э... не знаю, что и сказать. Мне страшно и я счастлив одновременно. Я так хотел собаку, но боялся того, что с ней здесь может случиться. Спасибо тебе...
   - Ты совсем потерялся без своего Моряка.
   - Но я даже и не мечтал...
   - Это мальчик, маленький ньюфи. Он тебе нравится? Я привезла фото его матери...
   Эрик захлюпал носом, солёные слёзы затуманили взор; он обнял Хелен и вконец разрыдался. Он плакал и плакал, словно не было слезам конца, словно рвались на волю давно сдерживаемые рыдания по безвозвратной потере. Наконец, он смог говорить.
   - Он очень мне нравится, - сказал он, гладя и поднимая щенка к лицу. - Привет, дружище. Мы с тобой станем хорошими друзьями, правда? Ты такой тёплый и мягкий...
   - У него пока нет имени.
   - Я дам ему хорошее имя. Хорошее имя для хорошего пса, который живёт вместе с художником на окружённом со всех сторон морем острове. Он прекрасен, Хелен. Где ты его нашла?
   - У одного заводчика в Нью-Брансуике. Несколько дней он пожил у нас с мамой. Ему восемь недель, ему уже сделали все прививки, но из дома ещё не выпускали.
   - Эй, мне нужно будет подумать о хорошем имени для тебя. Завтра тебе уже нельзя будет шастать вот так, без имени.
   Щенок лизнул Эрика в нос. В избушке будет новая жизнь. Он больше не одинок.
   - Хочешь погулять по новому дому? Здесь столько незнакомых запахов...
   Эрик опустил щенка на пол, обнял Хелен и поцеловал.
   - Господи, как я люблю тебя, Хелен...
   - И я тебя. Я давно тебя люблю, Эрик...
   - Правда? Какой же я бестолковый...
   - Для того, кто многое повидал, ты точно не самый сообразительный.
   Снова уста слились в долгом поцелуе. Эрику хотелось заманить её в постель и съесть обед позже, но он не смел и заикнуться, о чём думал. Было ещё нечто, что он хотел сделать в первую очередь.
   - Теперь твоя очередь зажмуриваться, Хелен. Я хочу показать тебе кое-что, - Эрик направился в студию. - Иди сюда и крепко зажмурь глаза.
   Эрик снял керосинку с кухонного шкафчика и поставил её на стол в студии, потом осторожно передвинул мольберт со свежей картиной на середину комнаты, где освещение было лучше.
   - Ну вот, дорогая: сезам, откройся...
   Хелен долго и придирчиво всматривалась в картину. Глазами пристально изучала полотно, но лицо при этом оставалось бесстрастным, так что Эрик уже начал сомневаться, понравилось ли оно ей вообще.
   - Ну? - ему не терпелось услышать хоть что-нибудь. - Ну?
   Хелен лишь взглянула на него и опять вперила взор в полотно, сморщив при этом грозно верхнюю губу.
   - Давай же, Хелен, ради бога, не томи меня; что ты о ней думаешь?
   "О, нет, - пронеслось в его голове, - мог ли я ошибиться? Что если картина ей не нравится? Может быть, она не так хороша, как я о ней думаю. О, дьявол..."
   Тут широкая улыбка озарила её лицо, она потянулась к нему и обвила руками шею. Эрик обнял её и закружил по комнате; оба смеялись.
   - Так что вы скажете, мисс Хэтт?
   - Ах, Эрик... она прекрасна... это то... это то, чего ты так долго добивался. И вот она здесь. Ты написал её, ты победил, дорогой...
   - Ты так думаешь?
   - Да, да; она хороша, Эрик, она очень, очень хороша. Я так за тебя рада!
   - Хвала господу... а то сердце моё совсем остановилось... ты до ужаса напугала меня, - сказал он, опуская её на пол и целуя.
   - Это осенний пейзаж, и назвал я его, конечно, "Бабье лето на острове Рождества". Я, должно быть, двадцать полотен извёл, прежде чем вывести всё как надо, так, как отпечаталось в моём мозгу, и оно того стоило. Когда вчера я закончил картину, я понял, что это будет что-то вроде вехи для меня.
   - Я же говорила, говорила, что в тебе это есть.
   - Ты-то знала, да я не ведал...
   После того как обед был съеден, Эрика вдруг осенило, что парома назад не будет, как не будет его и на рождество. Он усмехнулся в усы.
   - Э-э... гм... э-э...
   - Так-так, ты что-то хочешь сказать, Эрик?
   - Хелен, я только что сообразил, я хочу сказать... ты останешься у меня на ночь?
   - Ну вот, - с улыбкой вздохнула она. - Я думала, ты никогда не спросишь. Держи, - она подала ему небольшой, упакованный, как подарок, пакет, - это тебе.
   - Что это?
   - Открой и посмотри, глупыш...
   В то же миг щенок надул на пол.
   - Оп-ля, сначала я здесь приберу, - сказал Эрик. - Вот ведь, как только пустил его на пол, он тут же всё обежал и обнюхал.
   - Так ты уже придумал ему имя?
   - Старбек, мистер Старбек, сегодня на острове Рождества объявился мистер Старбек. Мне кажется, это хорошее морское имя. А он будет морским псом.
   - А что, мне нравится. Давай-ка, Старбек, сходим на улицу и сделаем свои делишки, пока папочка наводит порядок.
   Когда Хелен со Старбеком вернулись, Эрик затеял возню со щенком, на прыжки и ужимки ушло чуть не двадцать минут. Острыми молочными зубами Старбек осторожно прикусывал пальцы Эрика.
   - Острые, как иглы, эти клыки его... легче, Старбек, легче. Слишком уж ты разошёлся, как бы тебе снова не сделать аварию.
   Эрик подхватил разыгравшегося щенка ладошкой под пузико и прижал к груди. Старбек извивался и вырывался, а он склонял голову и тёрся бородой о щенячью шёрстку; они тёрлись носами, и маленький тёплый язычок облизывал Эрику щёки, и ему это нравилось. Он опустил щенка на пол, и тот бросился бежать: вертелся и кувыркался, гонялся за собственным хвостом, пока не рухнул как подкошенный возле стола и не уснул сладким сном.
   - Ну вот, а теперь открой подарок, - сказала Хелен.
   Осторожно Эрик распаковал пакет и в замешательстве посмотрел на неё.
   - Занавески?
   - Муслиновые шторы, Эрик. Белые муслиновые шторы.
   - Но зачем? Мне не нужны шторы...
   - А я говорю, нужны.
   - Нужны?
   - Слишком долго вместо штор на твоих окнах висела паутина. Следовало бы назвать этот дом "Паучьим трактиром". Но теперь всё будет по-другому...
   Эрик всё ещё был озадачен.
   - Я знаю, как тебе здесь уютно, но если я собираюсь иногда оставаться на ночь в этом доме, мне хочется уединения.
   И шторы были немедленно вывешены в спальне.
   - Не возражаешь, если я переоденусь? - спросила Хелен, присаживаясь на кровать.
   - Конечно, нет.
   Эрик поставил лампу на маленький прикроватный столик, отвернулся, взял книжку с рассказами и притворился, что читает. Раздеваясь, Хелен говорила с ним мягко и вкрадчиво. Шорох падающего на стул белья волновал его.
   - Хорошо, милый, теперь можешь смотреть, - промолвила она.
   Он медленно обернулся.
   "Боже, как она красива", - подумал он.
   Улыбаясь ему, Хелен стояла в ногах кровати в неровном и неярком свете лампы. Ослепительно белая полупрозрачная ночная рубашка ниспадала почти до пят, обтекая чувственные изгибы тела. Длинные чёрные волосы разметались по плечам, во влажных синих глазах отражались танцующие язычки пламени.
   Трещали дрова в камине, отблески огня скользили по лицам, и они слышали дыхание друг друга - глубокие, учащённые вдохи.
   Хелен сделала шаг навстречу, и он заметил, как качнулась полная упругая грудь и как проступили сквозь тонкую паутину рубашки розовые соски. Сделав два шага, он обнял её, и она, подавшись, обхватила его плечи, плавно перевела руки на шею, затем на спину. Оба, как слоны в темноте, неуклюже изучали друг друга. Эрик сорвал с себя рубаху, отвязал крюк и, порывисто прижав её к груди, ощутил её тело и услышал запах её кожи.
   - Ты такой славный и тёплый, - лепетала она.
   - А ты вкусно пахнешь, - шептал он в ответ, тыкаясь носом ей в щёку.
   Он чувствовал, как её груди тёрлись и катались по его животу, как руки её трепетно и нежно, едва касаясь, ходили вверх и вниз по спине.
   - О, Хелен...
   - Тс-с-с, молчи... - прошептала она.
   Они пылко целовались; она положила голову ему на грудь, он поднял её на руки, и в его руках она ослабела и разомлела от желания.
   - Эрик, ах Эрик, мы с тобой так долго ждали... - едва выдохнула она.
   Он осторожно опустил её на постель, лёг рядом и снова всем телом прижался к ней. Торопясь, она сбросила рубашку и потянула за пряжку на его джинсах.
   - Скорей, милый, скорей, я не могу больше ждать...
   Тела их словно плавили друг друга.
   - Обними меня, Эрик, крепче, крепче...
   Эрик целовал её, и она запускала ногти глубоко-глубоко в плоть на его спине, словно обнимали они друг друга на дне маленькой лодки, несущейся по бурным волнам к далёкому берегу.
   Тот шторм продолжался всю ночь, маленькая лодка рвалась вперёд, поднималась и падала, а они метались, стонали, извивались и льнули один к другому, не в силах насытиться друг другом.
   - Родная, я очень тебя люблю...
   - О боже, Эрик... о бо-о-о-о-же!
  
  
   ПРИМЕЧАНИЯ
  
   * Здесь и далее в качестве эпиграфов к главам используются фрагменты из романа "Моби Дик" Германа Мелвилла в переводе Инны Максимовны Бернштейн (1929 - 2012).
  
   ГЛАВА 1:
   1 Песочный человек (англ. Sandman, нем. SandmДnnchen) - фольклорный персонаж, традиционный для современной Западной Европы. Согласно поверьям, сыплет заигравшимся допоздна детям в глаза волшебный песок, заставляя их засыпать. 
   2 Аннам (вьет. An Nam, кит. Ань нань, "умиротворённый юг"), также Протекторат Аннам - невьетнамское наименование территории, занимавшей северную часть современной республики Вьетнам в период китайской колонизации ("Аннам дохофу" (вьет. An Nam ?Т h? ph?), 679-757 и 766-866) и самую узкую центральную часть современной республики Вьетнам в период французской колонизации Индокитая 1874 - 1949 гг.
   3 Дори - тип лодки-плоскодонки 5-7 м в длину.
  
   4 "Малышу нужны новые ботинки" (англ. baby wants a new pair of shoes) - фраза часто используется иронически азартными игроками (например, в игре в кости произносится наудачу перед бросанием костей). Фраза звучит в некоторых произведениях литературы и кино.
   5 Финвал (лат. Balaenoptera physalus) - вид китообразных из семейства полосатиковых. Он является близким родственником синего кита и вторым по величине животным планеты. Финвалов и синих китов объединяет столь близкое родство, что иногда встречаются даже гибриды между этими видами.
   6 Синий кит (также голубой кит, или блювал, лат. Balaenoptera musculus) - морское животное из отряда китообразных, относящееся к усатым китам (род полосатиков). Самый большой кит, самое большое современное животное, а также, вероятно, крупнейшее из всех животных, когда-либо обитавших на Земле. Его длина достигает 33 метров, а вес может значительно превышать 150 тонн.
  
   7 В то время как "Гринпис" и другие экологические организации, призванные поддерживать баланс между человеческим прогрессом и сохранением окружающей среды, пытались спасти китов от исчезновения, всё более увеличивающееся число промысловых судов - пиратских судов неясной принадлежности и смутной приписки, иногда в сопровождении вертолётов и плавбаз - тайком уходило в открытое море.
   Ведомые в основном японцами и русскими, под удобными флагами, повсюду и всегда они били китов любого размера, пола и вида, полностью игнорируя международные законы, правила и конвенции.
   Они убивали ради выгоды и жажды крови, чисто и эффективно. Пушка выстреливала четырёхфутовый гарпун весом 185 фунтов с прочным нейлоновым канатом на конце, который глубоко вгрызался в нутро кита. Через три секунды после удара о тело детонировала граната и разрывала тело изнутри, в то же время открывая усики гарпуна, чтобы не выскочил.
   Загарпунив кита, в его тело вставляли шланг и нагнетали воздух, чтобы оно оставалось на плаву. Кит заваливался на бок и плескался в волнах собственной крови, пока его не затаскивали на палубу для разделки.
   Финвалы - это усатые киты, они питаются планктоном. Они стоят всего несколько тысяч долларов, но убивать финвалов - или любых других китов в пределах 200-мильной зоны - запрещено Законом о защите морских млекопитающих от 1972-го года.
   Однако китобои-пираты иногда показывают нос морским законам и поступают, как заблагорассудится, если считают, что им это сойдёт с рук. (Прим. автора)
  
   ГЛАВА 2:
  
   1 Синяя, или голубая, акула, или моко?й (также упоминается как большая голубая акула) (лат. Prionace glauca) - широко распространена во всём мире и обитает как в океане, так и у побережья, и является одной из наиболее распространённых акул на Земле. Этот вид более характерен для субтропических и умеренно тёплых вод, чем для тропической зоны
   2 Во?рвань (от скандинавск. названия кита: древнешвед. narhval; швед., дат. narval; древнеисл. nАhvalr, см. также нем. tran) - устаревший термин, которым называли жидкий жир, добываемый из сала морских млекопитающих (китов, тюленей, белух, моржей, дельфинов) и рыб. Сейчас обычно употребляется термин "жир": китовый жир, тюлений жир, тресковый жир и т. п.
   3 Белая акула, или акула-людоед, или кархародон (лат. Carcharodon carcharias) - вид хрящевых рыб монотипического рода белых акул семейства сельдевых акул. В СМИ также известна как большая белая акула (дословный перевод с английского).
  
   ГЛАВА 4:
  
   1 Анонимные Алкоголики или АА (англ. Alcoholics Anonymous) - сообщество, объединяющее мужчин и женщин, которые делятся друг с другом своим опытом, силами и надеждами, с целью помочь себе и другим избавиться от алкоголизма. Единственное условие для членства - желание бросить пить. Члены АА не платят ни вступительных, ни членских взносов. Они сами себя содержат на свои добровольные пожертвования. В работе групп используется программа "12 шагов", программа духовного переориентирования для зависимых от алкоголя. Целью является признание своей зависимости, апеллирование к "высшей силе" для излечения, возмещение ущерба, нанесённого другим в результате зависимости и донесение целительного знания до других зависимых. В значительной степени полагается на принятие "высшей силы" или бога, который может пониматься по-разному, но является обязательной действующей силой в выздоровлении.
  
   2 Клайв Стейплз Льюис (Clive Staples Lewis, 1898-1963) - выдающийся английский и ирландский писатель и учёный.
   3 Ву?ду (англ. Voodoo) - традиционная африканская религия, имеющая статус государственной на территории некоторых стран, расположенных в Западной Африке. Например, вуду практикуется населением эва живущим на юге и востоке Ганы и в южной и центральной части Того, кабье, мина и фон южного и центрального Того, Бенина и (под другим наименованием) йоруба в юго-западной части Нигерии.
   4 Уильям Джемс (James, William, 1842 - 1910) - американский философ и психолог, видный представитель прагматизма и функционализма.
  
   5 "Солдат лета", "патриот солнечного света" (англ. summer soldier, sunshine patriot) - тот, кто поддерживает кого-либо или что-либо при благоприятных условиях и исчезает при неблагоприятных. Впервые упоминается в памфлете "Американский кризис" (англ. The American Crisis) Томаса Пейна (англ. Thomas Paine; 29 января 1737 года, Тетфорд, Великобритания - 8 июня 1809 года, Нью-Йорк, США), англо-американского писателя, философа, публициста, прозванного "крёстным отцом США".
  
   ГЛАВА 5:
  
   1 Ford Model T ("Форд Модел Ти") (также известная, как "Жестянка Лиззи" (англ. Tin Lizzie)) - автомобиль, выпускавшийся "Ford Motor Company" с 1908-го по 1927-й годы.
  
   2 Та?ня Та?кер (англ. Tanya Tucker, по-англ. произн. Тэ?нья Та?кер; род. 10 октября 1958) - американская певица в стиле кантри.
  
   3 Из инаугурационной речи Джона Ф. Кеннеди 20 января 1961 года.
   4 Эстебан Гомес (Esteban GСmez, или Estevan GСmez, или EstЙvЦo Gomes)(1483? - 1538) - испанский картограф и исследователь португальского происхождения.
   Джованни да Верраццано (итал. Giovanni da Verrazzano; 1485 - 1528- итальянский мореплаватель на французской службе, который первым из европейцев проплыл вдоль восточного побережья Северной Америки вплоть до Нью-Йоркской бухты и залива Наррагансетт.
   Самюель де Шамплен (фр. Samuel de Champlain; 3 июля 1567 - 25 декабря 1635) - французский путешественник и гидрограф, получивший в 1601 г. титул "королевского географа", основатель и губернатор первых французских поселений в Канаде (Квебек). В 1633 г. был назначен губернатором Новой Франции - будущей Канады.
  
   Ге?нри Ха?дсон (англ. Henry Hudson; 1570 - 1611?) - английский мореплаватель начала XVII века. Его дата и место рождения точно неизвестны, но по некоторым предположениям, он родился 12 сентября 1570 года в Лондоне. Полагают, что он погиб в 1611 году в нынешнем Гудзоновом заливе в Канаде в результате бунта на корабле. В некоторых русскоязычных изданиях по устаревшей транслитерации фамилии известен как Генри Гудзо?н.
  
   Джон Смит (январь 1520 - 21 июня 1631) - адмирал Новой Англии, был английским солдатом, моряком и писателем; явился основателем первого постоянного английского поселения в Северной Америке - города Джеймстоуна, штат Вирджиния.
   Генуэзец Джова?нни Кабо?то (итал. Giovanni Caboto, ок. 1450 - 1499), более известный как Джон Ка?бот (англ. John Cabot), - итальянский мореплаватель и купец на английской службе, впервые исследовавший побережье Канады.
   Себастьян Кабот (итал. Sebastian Саbot, Себастьяно Кабото; ок. 1476 - 1557) - итальянский мореплаватель, путешественник, первооткрыватель. Место рождения - Венеция либо Бристоль. Сопровождал своего отца Джона Кабота во время второго путешествия в Америку (1498).
   5 Мост через реку Пискатака между г. Портсмутом, штат Нью-Гэмпшир, и г. Киттери, штат Мэн, США.
   ГЛАВА 6:
   1 Э?ндрю Нью?элл Уа?йет (англ. Andrew Newell Wyeth, 12 июля 1917, Чеддс-Форд, штат Пенсильвания, США - 16 января 2009, там же) -- американский художник-реалист, один из виднейших представителей изобразительного искусства США XX века. Сын выдающегося художника-иллюстратора Ньюэлла Конверса Уайета, брат изобретателя Нэтениела Уайета и художницы Генриетты Уайет Хёрд, отец художника Джейми Уайета.
   2 Норман Роквелл (англ. Norman Percevel Rockwell) (3 февраля 1894, Нью-Йорк, штат Нью-Йорк - 8 ноября 1978, Стокбридж, штат Массачусетс) - американский художник и иллюстратор. Его работы пользуются популярностью в Соединённых Штатах, на протяжении четырёх десятилетий он иллюстрировал обложки журнала The Saturday Evening Post (321 обложку).
   3 Большое Яблоко (англ.the Big Apple)(разг.) - Нью-Йорк.
   4 Л.Л. Бин (L.L.Bean) - частная компания розничной торговли одеждой и товарами для активного отдыха, штаб-квартира которой находится в г.Фрипорте, штат Мэн, США, и которая была основана писателем и изобретателем Леоном Леонвудом Бином (Leon Leonwood Bean) (1872 - 1967).
   5 "Сирс" (англ. Sears, Roebuck and Co., или просто Sears) - сеть американских универсальных магазинов, основанная Ричардом Уорреном Сирсом (Richard Warren Sears) и Алва Кэртисом Роубаком (Alvah Curtis Roebuck) в конце 19-го века.
  
   6 Александр Грэм Белл (англ. Alexander Graham Bell, 3 марта 1847 - 2 августа 1922) - американский учёный, изобретатель и бизнесмен шотландского происхождения, основоположник телефонии, основатель компании Bell Telephone Company, определившей всё дальнейшее развитие телекоммуникационной отрасли в США.
  
   ГЛАВА 7:
   1 Смак (англ. smack) - одномачтовое рыболовное судно.
   2 Шпигат (нидерл. spiegat от spuiten "брызгать, лить" и gat "отверстие") - отверстие в палубе или фальшборте судна для удаления за борт воды, которую судно приняло при заливании волнами, атмосферных осадках, тушении пожаров, уборке палубы и др.
   3 Куонсетский ангар, куонсетский сборный модуль (англ. Quonset hut) - ангар полуцилиндрической формы из гофрированного железа; впервые собран в 1941 г. в местечке Квонсет-Пойнт, штат Род-Айленд.
   4 Около 10 градусов по шкале Цельсия.
   ГЛАВА 8:
   1 Джон Джеймс Одюбон (John James Audubon, 1785 - 1851) - знаменитый американский натуралист, орнитолог и художник-анималист, издавший выдающийся труд "Birds of America" (1827 - 1838).
   2 Джеймс Браунинг Уайет (James Browning Wyeth, родился 6 июля 1946) является одним из современных американских художников-реалистов. Он родился в городке Чеддс-Форд, штат Пенсильвания; сын Эндрю Уайета и внук Н.К. Уайета. Он является наследником художественных традиций Брендивайн Скул - художников, которые работали в сельских районах вдоль реки Брендивайн в штатах Делавэр и Пенсильвания, изображая её людей, животных и природу.
   3 Сент-Хеленс (или иначе, гора Святой Елены) - активный стратовулкан, расположенный в округе Скамания штата Вашингтон, США, в 154 километрах к югу от Сиэтла и в 85 километрах от города Портленд (Орегон). Назван в честь британского дипломата лорда Сент-Хеленс, друга исследователя Джорджа Ванкувера, который проводил топографические работы в этом районе в конце XVIII века. Расположен в Каскадных горах и является одним из вулканов "Тихоокеанского огненного кольца", которое включает в себя 160 активных вулканов. Вулкан наиболее известен катастрофическим (5 баллов по шкале извержений) извержением 18 мая 1980 года, при котором погибло 57 человек. В результате извержения высота вулкана уменьшилась на 400 метров.
   ГЛАВА 9:
  
   1 Автор ошибочно приписывает эти строки Юджину О'Нилу (Юджин Гладстоун О'Нил (англ. Eugene Gladstone O'Neill) (16 октября, 1888 - 27 ноября, 1953) - американский драматург, лауреат Нобелевской премии по литературе, лауреат Пулитцеровской премии (1920, 1922, 1928)). На самом деле они принадлежат перу Данте Габриэля Россетти (Сонет "A Superscription" ("Надпись"). Да?нте Габриэ?ль Россе?тти, англ. Dante Gabriel Rossetti (12 мая 1828 - 9 апреля 1882) - английский поэт, переводчик, иллюстратор и живописец.)
   2 Чаудер (сlam chowder) - густой суп, похлёбка из моллюсков.
   ГЛАВА 10:
  
   1 Джеймс Эббот Макнил Уистлер (англ. James Abbot McNeill Whistler, 1834 - 1903) - англо-американский художник, мастер живописного портрета в полный рост, а также офорта и литографии. Один из ключевых предшественников импрессионизма и символизма.
  
   2 Чикаго Кабз (англ. Chicago Cubs) - профессиональный бейсбольный клуб, выступающий в Главной лиге бейсбола. Команда была основана в 1870 году. Клуб базируется в городе Чикаго, Иллинойс.
  
   ГЛАВА 11:
  
   1 Джорджия О'Киф (англ. Georgia Totto O'Keeffe, 15 ноября 1887, Висконсин - 6 марта 1986, Санта-Фе, США) - американская художница.
  
   Грант Вуд (англ. Grant DeVolson Wood; 13 февраля 1891 - 12 февраля 1942) - американский художник, известный в основном картинами, посвящёнными сельской жизни американского Среднего Запада. Автор знаменитой картины "Американская готика".
  
   Лерой Нейман (англ. LeRoy Neiman, 8 июня 1921) - вероятно, самый популярный из ныне живущих художников в Соединенных Штатах, наиболее известен своими яркими, потрясающе энергичными образами спортивных мероприятий и досуга.
  
   2 1-A Годный к воинской службе без ограничений.
   2-S Военнообязанному давалась отсрочка в связи с обучением в колледже. Отсрочка действовала либо до завершения обучения, либо до достижения возраста 24 года. Освобождение прекратило действие в декабре 1971-го года.
  
   3 Здесь и далее - "Стеклянный зверинец" (англ. The Glass Menagerie) - пьеса Теннесси Уильямса, принесшая ему первый громкий успех. Перевод с английкого Завалий А.
  
   4 "Петля" - деловой центр Чикаго, где расположены биржи, главная торговая улица Стейт-стрит (State Street), улица Ласалль (LaSalle), называемая чикагской Уолл-стрит, Мичиган-авеню (Michigan Avenue), считающаяся красивейшей улицей города, часть которой - "Великолепная Миля" (Magnificent Mile) - славится фешенебельными отелями, ресторанами и магазинами.
  
   5 Спид (спидуха, скорость) - сленговое название одного из амфетаминов психостимулирующего действия.
  
   6 Kmart (иногда оформляется как "K-Mart") - сеть розничных магазинов в США. В начале 2005 года сеть слилась с конкурентом - Сирс, Робак и Компания, образовав Sears Holdings Corporation. Kmart также существует в Австралии и Новой Зеландии как Kmart Australia, хотя юридически не имеет никакого отношения к американской сети.
  
   7 Safeway Inc. - третья по величине сеть супермаркетов в Северной Америке, в которой, по состоянию на декабрь 2007 года, 1743 магазина в западных и центральных регионах Соединённых Штатов и Канады.
  
   8 AB Electrolux - шведская машиностроительная компания, один из ведущих мировых производителей электробытовой техники для домашних и профессиональных нужд. Ежегодно компания продает более 40 миллионов своих изделий потребителям из 150 стран. Штаб-квартира - в Стокгольме.
  
   9 Maytag Corporation - с 1893 по 2006 год была американской компанией-производителем электробытовой техники со штаб-квартирой в городе Ньютоне, штат Айова; ныне является частью Whirlpool Corporation.
  
   10 Mother Hubbard - Матушка Хаббард, персонаж детской песенки из сборника "Стихи Матушки Гусыни" ("Mother Goose Rhymes").
  
   11 Лоренс Уэлк (англ. Lawrence Welk, 1903-1992) - дирижёр, известный популяризатор т.н. "музыки под шампанское ("champagne music"), начинал музыкальную карьеру, играя на аккордеоне на сельских вечеринках.
  
   12 "Culligan"(Каллиган) - международная компания очистки воды со штаб-квартирой в Роузмонте, штат Иллинойс. "Culligan" специализируется на умягчении воды, системе фильтрации воды и воды в бутылках для жилых и офисных приложений.
  
   13 Генри Дэвид Торо (англ. Henry David Thoreau, 12 июля 1817, Конкорд, штат Массачусетс, США - 6 мая 1862, там же) - американский писатель, мыслитель, натуралист, общественный деятель, аболиционист. "Уолден, или Жизнь в лесу" (англ. Walden; or, Life in the Woods) - главная его книга.
  
   14 "Марш даймов" (англ. March of Dimes) - благотворительная организация, целью которой является улучшение здоровья детей путём предотвращения врождённых пороков, недоношенности и детской смертности.
  
   ГЛАВА 12:
  
   1 Сосновый штат, Штат попутного ветра (англ. Pine Tree State, Downeast State) - неофициальные названия штата Мэн.
  
   2 "Театр и ужин" (англ. dinner theaters) - театр, ставящий мюзиклы и лёгкие комедии; в стоимость билета входит также стоимость буфета, парковки и других услуг; обычно рассчитан на 150-1000 мест.
  
   3 "Рэй Бан", "Айсвул", "Лондон Фог", "Лейтц", "Найкон" (англ. Ray Ban, Icewool, London Fog, Leitz, Nikon) - марки американских товаров широкого потребления.
  
   ГЛАВА 13:
  
   1 Эл Джолсон (англ. Al Jolson; наст. имя Аса Йоэлсон; 26 мая 1886, Ковенская губерния, Российская империя - 23 октября 1950, Сан-Франциско, США) - американский артист, стоявший у истоков популярной музыки США.
  
   2 Уистлер - см. примечание 1 к главе 10.
  
   3 Скаут-орёл (анл. Eagle Scout) - бойскаут первой ступени, набравший по всем видам зачётов не менее 21 очка и получивший по результатам высшую степень отличия - значок "Скаута-орла" (Eagle Scout Badge).
  
   ГЛАВА 14:
  
   1 "Боже мой, Боже мой! Для чего Ты меня оставил?" (Мф.27:46; то же у Марка - Мк.15:34) - слова, обращённые Иисусом к Богу Отцу.
  
   2 Идитарод (Iditarod Trail Sled Dog Race (Iditarod)) - ежегодные гонки на собачьих упряжках в Аляске, где команды из 16 собак и каюра проезжают 1868 км (1161 милю) от восьми до пятнадцати дней, от Уиллоу (неподалёку от Анкориджа) до Нома. Гонка начинается в первую субботу марта. В 2010 году гонка началась 6 марта.
  
   3 "Always on My Mind" (рус. Всегда в моих мыслях) - песня в стиле кантри, написанная Джонни Кристофером, Марком Джеймсом и Уэйном Карсоном. Впервые была записана в 1972 году Брендой Ли, а также Элвисом Пресли. Впоследствии песня также стала популярной в исполнении Вилли Нельсона (1982). В 1987 году свою версию записала британская поп-группа Pet Shop Boys в рамках мероприятий MTV, посвящённых десятилетию со дня смерти Пресли.
  
   4 "Beaucoup dinky dau" или "boocoo dien cai dau" (англ. Crazy or crazy in the head) - полуфранцузское полувьетнамское выражение: "Beaucoup (Boocoo)" по-французски "очень" и "Dien cai dau" по-вьетнамски "безумец".
  
   ГЛАВА 15:
  
   1 Планширь (англ. gunwale) - горизонтальный деревянный брус или стальной профиль (стальной профиль может быть обрамлён деревянным брусом) в верхней части фальшборта.
  
   Транец (англ. transom) - нижняя часть прямой кормы, набранная горизонтальными балками; на шлюпках - доска, образующая корму, к которой крепится наружная обшивка.
  
   2 "Тинкербелль" (англ. Tinker Bell, Tinkerbelle, Tink) - Динь-Ди?нь, или Динь - фея из сказки Дж. Барри "Питер Пэн".
  
   3 "Че?люсти" (англ. Jaws; США, 1975) - триллер режиссёра Стивена Спилберга. Экранизация одноимённого произведения Питера Бенчли.
  
   ГЛАВА 16:
  
   1 День поминовения (англ. Memorial Day) отмечается в последний понедельник мая в память о всех погибших гражданах Америки.
  
   2 День труда (англ. Labor day) - национальный праздник в США, отмечаемый в первый понедельник сентября.
  
   3 Смак - см. примечание 1 к главе 7.
  
   4 Деревянные колышки используются для того, чтобы омары держали клешни закрытыми и не причиняли вреда друг другу.
  
   5 Сума?х (лат. Rhus) - род, объединяющий около 250 видов кустарников и небольших деревьев семейства Сумаховые (лат. Anacardiaceae).
  
   6 Тач-футбол (англ. touch football) - бесконтактный американский футбол, его в шутку ещё называют "несерьёзный футбол".
  
   7 Desiderata (латынь, мн.число от "desideratum", англ. "desired things") - стихотворение в прозе 1927 года Макса Эрманна (нем. Max Ehrmann, 26 сентября 1872, Terre Haute, Индиана - 9 сентября 1945) - американский адвокат из Индианы; наиболее известен тем, что написал поэму в прозе "Desiderata" (1927). Родился в семье эмигрантов из Баварии (Германия); получил степень на английском языке от DePauw University, а затем степень по философии в Гарварде (Harvard University). Возвратился в родной город Terre Haute в Индиане, чтобы практиковать в качестве адвоката. В 41 год решил оставить эту работу и стать писателем; в возрасте 55 лет написал поэму "Desiderata", которая получила известность только после его смерти.
  
   8 См. примечание 7 к этой главе.
  
   9 Майк Тайсон (англ. Michael Gerard "Mike" Tyson; 30 июня 1966, Бруклин, Нью-Йорк, США) - американский боксёр-профессионал, абсолютный чемпион мира в тяжёлой весовой категории.
  
   10 Гук (англ. Gook) - разговорное слово, означающее грязь, дорожное месиво, вязкая жидкость или еда; месиво, размазня; (презрительно) болван; деревенщина; подонок - пренебрежительное прозвище азиатов в американском военном жаргоне с середины XX века.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

По всем вопросам, связанным с использованием представленных на ArtOfWar материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email artofwar.ru@mail.ru
(с) ArtOfWar, 1998-2023