Отыграв кровавые спектакли, отстреляв в живые мишени, отгуляв столько горьких поминок и сложив столько красивых песен, уходила домой боевая наша бригада. Уходили они - бешеные псы сибирской тайги. Уходили, так и не наохотившись, так и не износив на вражьих костях злые свои клыки. Не догуляв, не доиграв, не доплясав под заказанную ими музыку.
Они уходили без всяких торжеств, без пышных проводов и никому не ненужных прощаний; уставшие, строгие, но бесконечно счастливые, что, все-таки, возвращались домой. Сколько тихой радости, сколько надежд на завтрашний день было в свирепой этой колонне! И мы - оставшиеся добровольцы сводного батальона - могли лишь завидовать их судьбе, могли лишь раскаиваться, что не пошли с ними. Хотя еще вчера так твердо решили остаться.
...Она все катилась и катилась, прощальная наша колонна. А мы стояли у дороги, искали и находили в ней так много отходившую под нами технику, ту, что столько раз согревала нас в рейдах теплом своих двигателей. Они ползли мимо нас, в глине, в грязи и воде, эти отблиставшие трудяги войны, - наши машины, танки, минометы, "Шилки", "Саушки", БТРы, БМП... - дряхлые истрепанные кареты, которые всегда знали только один маршрут - по самому краю пропасти. Кареты, в которых старый возница Судьба так часто отнимал жизнь ...Вслед за колонной, отходя, наконец, в родные края, шагали к своим кладбищам холодные тени павших. Они долго так ждали, когда им покажут дорогу домой...
А еще что-то невероятно огромное, что-то грозное и трагическое уходило с нашей колонной. То, что не всякому удалось пережить на этой земле. То, что много десятилетий подряд заливало кровью и топило в слезах великую нашу Родину.
Снимите траур с нашего дома! Он навсегда ушел, наш несчастливый 20-й век!
...И вот я остался. Сам не зная зачем. Какая-то упрямая и глупая гордость, что все уходят, а я остаюсь, сидела во мне и не пускала назад. Как будто не было никаких дел там, на большой земле. Как будто никто не ждал и не тосковал в моем доме. Но они приходили, легкие маленькие конверты от моих родных, с аккуратным почерком мамы, с тяжелым шрифтом отца. Они звали меня обратно, считали дни до моего возвращения и никому не хотели рассказывать, где же сейчас их сын. И не знали, что за письмо берег он для них.
Оно было заклеено в целлофановый пакет и, вместе с документами, хранилось в мятом алюминиевом котелке. О нем никто не знал, кроме меня и одного человека, который должен был его отправить. А у него тоже было похожее письмо, что так же, как и мое, ожидало лишь случая заговорить.
...Вот он, оставшийся никем не прочитанным, недобрый привет из мира моего прошлого:
"Здравствуйте Мама и Папа, здравствуй Сестренка.
Если вы читаете это письмо, значит, меня уже нет в живых. Так получилось, что я уже не приеду обратно. А поэтому хочу написать вам о том, о чем бы вы никогда от меня не услышали.
Мама, я знаю, что вы ждете меня живым и здоровым, но я, не знаю почему, совсем не тороплюсь домой. Конечно, я хочу всех вас увидеть, обнять, поговорить с вами. Но мне тяжело уезжать отсюда. Как будто что-то держит и не отпускает. Если бы мне точно сказали день моей смерти, даже тогда я вряд ли стал бы ее избегать. Вряд ли засобирался отсюда домой. Не знаю, как это объяснить.
Я соврал вам, когда сказал, что это вынужденная командировка, что у меня проблемы с законом. Потому что знаю, что вы бы не стали перечить, но мне было бы больно видеть, как вы плачете. А тем более, вы бы не простили себе, что знали правду и все равно меня отпустили. Уехал я сюда добровольно. Не знаю, поймете вы или нет, но я устал дома и давно хотел вернуться обратно. На это было много разных причин, которые теперь уже не так важны. Не знаю, но мне кажется, я потерял смысл в жизни, а поэтому не слишком за нее переживал, отправляясь сюда.
Вы сильно не убивайтесь. Видно это судьба и никуда от нее не денешься. Значит, так и должно было произойти. Думайте, что я просто куда-то уехал. Наш командир говорит, что это иногда помогает. У него тоже погиб близкий человек.
Распечатайте "хлебницу". Там мои дневники. Теперь можно их прочитать. Наверное, они покажутся вам наивными, но, думаю, что это хоть какая-то обо мне память. Никому их не показывайте. Жаль, что после Армии я сжег 1994 и 1995 год. Они тогда показались мне совсем детскими.
Позвоните Рустаму, скажите обо всем. Вот его телефон: ...
Все-таки я бы очень хотел вернуться. Потому что устал здесь и очень по вам соскучился.
Не знаю о чем еще писать. Наверное, это всё. Всех вас очень люблю.
Прощайте.
Чечня, 74-я Юргинская бригада.
P.S: Я даже не знаю, какое поставить число. Ведь я еще жив. Пусть остается без даты".
Странно, но, приготовив для родителей посмертное свое письмо, я как-то успокоился и перестал о чем-то переживать, словно снял с себя какую-то ответственность. Я стал так свободно, так легко думать о смерти, что даже та жалость к самому себе, часто терзавшая мое сердце, наконец, утолила свой голод. Теперь, отправляясь на зачистку или в рейд, я ничуть не волновался за их исход. Нисколько не ждал для себя пощады.
А еще однажды я понял, что если и в этот раз мне суждена дорога домой, то все равно настанет тот день, когда я вновь увижу Чечню. Потому что Чечня - это то единственное, по настоящему важное и высокое, на что стоит потратить жизнь. Если раньше я был мелочен, тщеславен, не стыдился несправедливости и обмана, то Чечня освободила меня от всего. Здесь я постиг тайны человеческого бытия. Ведь какими бы разными не были все, сложившие здесь головы, плохими либо хорошими, никто из них не перехитрил, никто не откупился от смерти. И оставили по себе добрую память лишь те, кто действительно держался правды, кто не жалел себя, кто был бескорыстен, прям и великодушен. Так стоит ли лгать, жадничать и думать лишь о себе, если все равно, тебе не жить вечно? Если никто не вспомнит тебя добрым словом даже после смерти. Так стоит ли быть таким, как все?..
Нет, Чечня не сделала из меня святого. И растеряв здесь свои пороки, я вряд ли что-то хорошее приобрел взамен. А, если и приобрел, если и вправду изменился в лучшую сторону, то надолго ли этого хватит? Не сгинет ли всё это там, за пределами войны? Как я смогу жить дальше со своими "долгами", "Родиной", "честью" и "патриотизмом" там, где это не имеет никакой цены?
И поэтому я боюсь возвращения. И поэтому верю, что это не последняя командировка сюда.
Война в Чечне, да и вообще война, - это ведь не только боевые выходы, убитые, пленные, водка и кровь. Это больше нестерпимые, изматывающие бытовые условия, в которые нас загоняла жизнь.
Можно было по неделям, по месяцу, таскать на себе, не снимая, грязную одежду, не мыться самому, не пить никакой жидкости, кроме противного топленого снега, не знать никакого источника света, кроме коптящих солярных склянок. Не иметь другой постели, кроме зловонного засаленного тряпья, не находить более важных дел, как искать на себе вшей. Хорошо, если была баня. Когда этого не было, когда твой взвод или рота, сидели на какой-нибудь высоте, куда лишь раз в неделю пешим караваном доставлялись продукты, то, чтобы помыться, нужно было ждать либо конца зимы, либо просто какого-нибудь чуда: замены, передислокации, отправки домой. А отсутствие сна?.. Что такое, не высыпаться? Оказалось, просто никто не знал этого раньше. Едешь так ночью в кузове машины, которая не по трассе, не по грунтовке, а по вековой лесной дороге, без света, по корням и пням, на ощупь добирается. И водитель постоянно на газ жмет, потому что надо еще два взвода за ночь перевезти. Машину эту во все стороны швыряет, трясет, как в лихорадке, под ногами шмотье от лавки до лавки летает, а ты сидишь, в борт руками вцепился, и спишь. И сны видишь. Глаза открываешь, а люди из сна перед тобой в кузове стоят. И не уходят. И глаза хоть до дыр затри... А еще постоянные, с нехваткой людей, бессменные, на всю ночь караулы... Караулы, в которых едва дотягиваешь до утра. Снег, меняющий дождь. Дождь, прерывающий снег... Эта отвратительная болотная топь, в которую за час превращались любые дороги. Эти земляные окопные работы, вечные наряды в роте, ночные разгрузки колонн, походы за топливом и за водой... Эта невыносимая тоска по дому...
...Но мы уже перестали всё замечать. И даже здесь, в печальной стране войны, мы, наконец-то, научились радости. И она была такой простой, такой незнакомой нам раньше, искренняя наша радость! Мы бы никогда не узнали ее дома.
Мы радовались, если пили сладкий горячий чай, если у кого-то в кармане оказывались сухие сигареты и спички, радовались найденной лишней шинели, которую можно было бросить себе на нары, радовались, взятому в соседнем взводе кассетному магнитофону. Какие мы слушали песни!.. Не военные, не "афганские", не "чеченские". Эта дурная какофония войны давно стала нам поперек горла. Мы напевали Катю Лель, Виа-Гру, Иванушек, Руки Вверх, Шатунова... В них было столько доброго, в непритязательных этих песнях! Как же мы не замечали этого раньше! Почему же только здесь по-настоящему расслышали их? ...В этих песнях никто не пел о войне.
А письма! Не те, что приходили сюда, а те, которые ждали от нас. Нужно было тоже найти время, чтобы их написать. А его не было. Не отошлешь же письмо из какого-нибудь аула, у которого ты впустую отсидел в засадах три ночи. Не напишешь на марш-броске, не сочинишь в сопровождении колонн. Однажды я сам потратил на письмо целый месяц. И даже не из-за того, что у меня не было этих двадцати-тридцати минут, а потому что в нем надо было о чем-то врать. Надо было что-то придумывать, как-то заботиться, чтобы не проскользнуло лишнее слово. Ведь оно уходило туда, где переживали, где любили... Мы просто не знали о чем говорить в этих письмах. Ведь, кроме холода, кроме голода, ржавых побитых машин, обратившихся в лохмотья камуфляжей и синих обмороженных рук, должно было существовать что-то еще. То, о чем, не таясь, можно было написать домой. А про что туда было писать? Как не горят в печи сырые вишни и груши? Как задыхается по ночам от их дыма взвод? Как ты бегаешь через раз с простуженными почками в туалет? Как надо ложиться в засаду, а ты не можешь даже сесть, потому что загнешься от своих болезней. Написать про то, как мы били троих солдат, которые сменяли на авиационный спирт чужую форму и спальники? Как я просадил насквозь ступню, и загнила, не заживает рана?.. Нет, нужно было писать про что-то другое, но ни про это... И нельзя было отправить только две строчки: у меня все хорошо, не жалуюсь и не болею. То, чего никогда не было.
Взрослые мужики за тридцать, писали домой, что трудятся на вахте, что производство отправило их на учебу, что, наконец, служат по контракту в какой-нибудь подмосковной части. Их письма не шли полевой почтой, их увозили на большую землю отслужившие, а там сбрасывали в почтовые ящики в каком-нибудь мирном городе. У некоторых были даже "свои" фальшивые адреса в Новосибирске, в Моздоке, Москве. Этих примеров сотни.
Мы не умели рассказывать о войне, не делали из себя героев. Там, в наших домах, это было ненужно. Это было так страшно - послать туда хоть слово о том, что здесь происходит. Мы ведь переживали за своих мам, жен и детей. Мы ведь хотели, чтобы они никогда ничего не узнали...
Не убирайте глаз, не закрывайте этот лист! Эта боль должна коснуться каждого! Пусть все услышат, как мы плакали, как страдали, как умирали здесь в самом начале двадцать первого века! Как ждали тот день, когда увидим своих родных!
...Мы ведь думали о них каждую минуту, подарки для них готовили.
Один из наших солдат, серьезный, уже в возрасте мужик, принес с зачистки полный пакет желудей. Почистил их, повыкинул гнилые и старые, и спрятал в своих вещах. "Тебе зачем?" "Детям хочу отвезти. Природу любят. Гербарии разные собирают..." А другой сочинил матери стих. Первый раз в жизни сочинил. Хороший стих. Горький стих. Мы читали - сердце болело. Скоро он его потерял, а вспомнить заново так и не смог. "Еще же напишешь!" "Нет, не поэт я. Больше уже не напишу. Такое лишь раз бывает..."
Да, пусть они сдохнут, эти президенты, что лишали нас жизни!!!
...А еще нас здесь никто не считал за людей. Кроме слов "животные", "быдло", "дебилы", которые мы слышали больше, чем часто, были, устраиваемые офицерами, издевательства, побои, были глубокие, с ледяной по колено водой зинданы, в которых человек за одну ночь отмораживал внутренности, были открытые шантажи и вымогательства у солдат денег. Придет гуманитарная помощь - увидишь лишь открытки, конверты, иногда печенье, сало и чай. Больше ничего. Остальное: фрукты, сладости, соки, колбасы, копчености, теплые вещи, обувь... - словно и не было. У кого-то из начальства даже появилась модная манера: умываться и мыть руки только минеральной водой. В соседнем батальоне взялись за борьбу с ожирением: один котелок каши на десятерых человек. "Да вы должны быть, как гончие! Должны летать по этим горам! Вас вообще надо три раза в неделю кормить!" - орал на них командир. А вот что рассказывали солдаты: "Встанем вокруг этого котелка и на счет "Раз!" все жрать начинаем. Две-три ложки схватишь - и всё. До следующего раза".
Все это называлось громким словом "укрепление боевой дисциплины". А потом эти солдаты воровали у чеченцев овец и коров, не стесняясь, грабили и мародерствовали.
Думаете, только наша бригада? Нет! У нас многие офицеры еще оставались людьми. У нас были еще цветочки. Как-никак, а это было боевое соединение, которое еще не обросло надменными штабами с толстокожим начальством. Большинство наших командиров имели реальный боевой опыт и гнули палку только до известной поры. Они-то знали, чем может закончиться очередной выход в лес. Здесь вполне часто убивали зарвавшихся. В соседней части гранату бросили в командирскую палатку, как раз, когда началось совещание. Гораздо хуже было в тех соединениях, что несли гарнизонную службу в каком-нибудь военном городке или местном селе. Там уже заканчивали считать потери от врага. Там вообще люди реально сходили с ума от тупой однообразной службы, от деспотии местных тиранов, от лютого следования букве Устава. Кто-то повесился, кого-то застрелили в пьянке, кто-то готовил другому мину и подорвался сам, одного избили до инвалидности, еще один повредился в уме и поехал отсюда не домой, а в психушку, иной стал алкоголиком или наркоманом...
Но служили, служили и терпели всё это, и не собирались до срока домой. Люди ждали денег. Своих заработанных денег. А их обманывали, им обещали и ничего не платили. Не рассчитывали, не перечисляли после на книжку. Сколько уехало отсюда, получив лишь гроши с того, что было на самом деле?.. Попробуй теперь сосчитай! А их деньги никуда не девались, лишь сыпались не в тот карман. Часто солдату "закрывали" за месяц по три-пять дней "боевых", а какому-нибудь отцу-командиру, что и ноги не выносил за ворота, какой-нибудь секретутке со штаба, что работала на спине по ночам, перепадал весь "боевой" месяц.
А попробуй уехать раньше установленного срока... Надорвешься собираться. "У вас один выход убраться домой: напиться, попасться мне на глаза, быть за это избитым и брошенным на неделю в зиндан, а после, прямо из ямы, в чем есть, на "борт" и, на родину!" - не раз предупреждал нас очередной полководец.
Оказалось, что наше добровольчество здесь никому не нужно. "Думаете, герои, да?! На войну приехали?!.. Хотите Родину защищать и деньги еще получать за это?!.. Да, видали мы здесь таких героев!.. От вас же скотиной несет! Вас же гноить здесь надо!.." - уже более откровенно признавался другой.
...Мы же не знали, когда подписывали свои контракты, что это всего лишь купчая на обычное рабство.
Потом начались строевые смотры. По нескольку раз в месяц, под палящим солнцем, под проливным дождем, от зари и до зари. Безумные и бестолковые смотры. Потому что, несмотря на всю свою помпезность, они все равно ничего не решали; мы продолжали ходить в обносках, продолжали жить в рваных палатках, продолжали роптать...
А потом нам отменили "боевые". Отменили подло и втихаря. И сказали об этом не раньше, чем через месяц. Мы были тогда на очередном выходе и, когда пришла эта весть, поначалу не знали что делать. Бросить оружие нам мешала только отдаленность от батальона. Кто-то из солдат, ездивших туда за пайком, описывал невероятные картины развала и хаоса: никто не желает служить, никого не собрать на построения, в расположениях взводов ни души, по всем палаткам без присмотра валяется оружие, некоторые уже избавились от камуфляжей, и вообще ходят в гражданке, офицеры кричат: "Идет все к черту!", и хлещут с солдатами водку, прилетает какой-нибудь борт - не пробиться, у вертолетов драки до крови, до выбитых зубов...
Мы еще не видели этого сами, не участвовали в этом, но теперь, когда к нам приходили командиры, и начинали что-то требовать, угрожать, а потом и просить, мы просто отворачивали лица: "Нам это не надо. Кому платят, тот пусть и воюет".
Мы уезжали из полнокровного, сильного соединения, а вернулись в какую-то бесформенную, аморфную, ни на что не способную массу. Батальон редел на глазах. Каждый, уходящий отсюда вертолет, опустошал его сразу на несколько взводов. За месяц от нас осталась едва треть. Это был самый настоящий бунт Армии! Никто не желал за гроши продавать свою жизнь. Чеченская - это не святая Отечественная! Это не Брестская крепость и не Сталинград! Насмерть стоять никто не будет. Нас уже продали здесь в прошлую войну. Чего же ждать от этой?!.
В этот месяц на крошечных посадочных площадках горной Чечни строились целые полки. Громадные толпы, которые больше ничто не держало здесь. Которые, наконец-то, оставляли свое военное рабство.
Они уезжали, а им завидовали. Черной ядовитой завистью. Завидовал все те, кто не мог уехать с ними, кто был привязан к этому батальону, к этой войне, к своему стажу, к своей работе. Кто знал в жизни только одно - много лет таскать на себе погоны и много лет ждать дня своей пенсии. И, если кто-то еще понимал уходящих, и тепло с ними прощался, то некоторые не могли смотреть на это без ожесточения. Некоторые командиры плевали в сторону своих вчерашних солдат, презрительно обзывая их "предателями" и "изменниками Родины". Порой отсюда невозможно было уехать без какого-нибудь "дембельского аккорда", неизбежных "трудодней", без каких-нибудь унизительных просьб. Кто-то пошел за характеристикой: "Напишите. В военный Институт поступать буду". А ему: "Как может предатель идти в офицеры?" Нашелся один майор, - Человек, - написал. Только вряд ли это помогло. Всех, кто уезжал, не дослужив, увольняли по отрицательной статье. Будто, действительно, кто-то из них торговал Родиной.
Теперь нам было уже не до боевых выходов, не до войны. Всё это сделалось таким редким, словно праздник. У нас едва хватало сил на охрану самих себя, имущества, техники. Если раньше в рейд шла отдельная рота разведки или пехоты, то теперь приходилось подниматься всему живому. Теперь со мной в горы шагал и тыл, и штаб и неповоротливые взвода обеспечения.
...Вот так кончился наш батальон. Выдохся, растерял силы, не удержал перебесившихся своих псов.
74-я Юргинская бригада... Сокрушающая гроза Чечни... Славные боевые традиции, победная летопись русского оружия... Время неустрашимых героев, время мрачных легенд и бескорыстных подвигов...
От нее ничего не осталось. Теперь всё это - только добыча прошлого.
Отстучали по земле молоты наших орудий, отходили по головам мечи нашего возмездия, оплакали русские и чеченские женщины своих сыновей.
74-я Юргинская... Это ведь не больше, чем сон. Настанет утро, и он уйдет, ее последний, обескровленный батальон.
...Все друзья возвращались в Россию. Уехал и мой брат.
Жаль, но мы не прошли с ним по трудным дорогам Чечни. Прошли, но совсем не так, как этого ждали, прошли следом друг за другом, но не вместе. В горы, по которым таскало меня, через неделю приходил и он, в аулах, где заставала его ночь, спустя месяц я начинал день. Мы так редко виделись с ним за эти месяцы, мы лишь несколько раз грелись у одного костра.
Нас разлучили еще в декабре, еще в первую минуту, как сел вертолет.
Я снова остался. Остался один, потеряв свой взвод. Меня перевели в другую роту, поменяли командиров и друзей. Но это уже ничего не решило. Я уже давно замкнулся в себе, давно не хотел никого видеть. Теперь, если ничто не отнимало у меня вечер, я брал автомат и уходил на пустую безлесную высоту. Она стояла далеко за линией батальона и, чтобы на нее подняться, нужно было израсходовать час.
Я проводил на ней целые вечера, просто наблюдая даль, не переживая о настоящем, не размышляя о будущем. Там было так легко, на этой высоте, куда каждый вечер приходили лучшие воспоминания прошлого. Они, словно птицы, слетались туда к закату, и подолгу сидели рядом, не торопясь ни в какую дорогу. Это было таким лекарством - не видеть вокруг себя людей, не слышать рядом их голоса. Чем чаще я ходил туда, тем меньше мне хотелось что-то менять в завтрашнем дне. Я знал: будет плохо утром, будет плохо днем, но вечером я вновь приду на свое место. Вечером ко мне снова придут воспоминания, вечером я снова обрету покой.
Иногда мне казалось, что я бы просидел на своей высоте целую жизнь. И, наверное, был бы счастлив. Наверное, она бы не прошла тогда даром, неудачная моя жизнь.
...А ночью всё чаще и чаще снится дом. Там ведь сильно так ждут. Пусть ничто не помешает и не обманет их надежд.
По всем вопросам, связанным с использованием представленных на ArtOfWar материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email artofwar.ru@mail.ru
(с) ArtOfWar, 1998-2023