ArtOfWar. Творчество ветеранов последних войн. Сайт имени Владимира Григорьева

Фролов Игорь Александрович
Учитель бога

[Регистрация] [Найти] [Обсуждения] [Новинки] [English] [Помощь] [Построения] [Окопка.ru]
Оценка: 7.71*36  Ваша оценка:

  
  0
  
  Этим летом он вдруг позвонил мне.
  - Чем занимаешься? - спросил он так, будто мы виделись вчера, а не пятнадцать лет назад, и предложил сходить искупаться.
  Лето, как и все последние, выдалось жарким, я согласился, и мы встретились на берегу обмелевшей - можно перейти вброд по колено - реки. Когда мы нежились в теплых ее струях, держась руками за длинную, прилизанную течением траву, он повернулся и, упираясь плечом в бурун, кивнул наверх, на высокий берег:
  - Вон там теперь я живу. В маленьком белом домике. Хочу позвать тебя в гости сегодня. Выпьем за великое открытие, ты же знаешь - эти шарлатаны открыли несуществующий бозон Хиггса. Сначала они умудрились задетектировать сверхсветовые электроны, а теперь поймали частицу бога, как они называют этот химерический бозон. На месте бога я бы обиделся...
  Он до сих пор не защитился, и я не удивился его язвительности в адрес адронных метателей, - ведь я же могу думать, что нынешние известные писатели вовсе и не писатели.
  - Не в этом дело, - сказал он. - Просто не нужно упоминать имя его всуе, не зная, что он такое...
  - Ты веришь в бога? - изумился я. - Ты, который был фаталистом?
  - Детерминистом-лапласианцем, - поправил он.
  В домике наверху в комнатке величиной в два купе помещались книжный стеллаж, кресло, торшер, стол с компьютером, стул и маленький диван, на который он и предложил мне сесть.
  Закат, пробиваясь сквозь сосны, воспламенял тонкую штору.
  - С цвета, пожалуй, все и началось, - сказал он, рассматривая на просвет стакан с рубиново горящим вином.
  
  1
  
  Конечно, путь аскета моему герою определил не сам его окрас. Во всяком случае вклад этого фактора не стоит переоценивать, - цвет волос мальчика был отнюдь не радикально рыжий - всего лишь солома на закате. Однако исключать отклик окружающего мира было бы неправильно. Диапазон отклика был широк - от грубого 'Рыжий, а ну стой!', когда стая пацанов останавливала на чужой улице, до насмешливо-зазывного 'Антошка, Антошка, идем копать картошку' от встречной девчонки со смеющимися глазами.
  Были и попытки сопротивления и даже победы, - однажды в первом классе, когда дети только познакомились и все расставляли себя и других по местам, он, не выдержав напора двух пацанов, крикнул: 'Ленин тоже рыжий был!'. В классе наступила тишина, вокруг крикнувшего обозначилась пустота. Наконец кто-то, опомнившись, пропищал, задыхаясь от возмущения: 'Валентина Ивановна, а он врет, что Ленин рыжим был!' - 'Был, - спокойно сказала учительница и открыла букварь на первой странице, с которой мудро щурился Ленин работы художника Андреева, - Владимир Ильич был рыжеват. А что тут плохого?' Дети распахнули свои буквари и в ужасе смотрели на вождя, не понимая, как они раньше не замечали и как теперь с этим знанием жить. Но с тех пор в классе никто не смел произнести это слово.
  Однако остальной мир, не знавший правду о Ленине, продолжал время от времени язвить гордость мальчика. По своему отражению в зеркалах этого мира понимал он свою инакость, которая и удерживала его по ту сторону от девочек и женщин. Склонный к научному мышлению, он рассуждал объективно и неутешительно для себя, - если ему не нравились рыжие девочки и он не испытывал к ним ничего выше жалости, то с какой стати он должен нравиться девочкам любой масти? Тут даже Ленин был бессилен. Но жизнь его не была безнадежна. Он верил, что придет время, и его, как в сказке, расколдует поцелуй красавицы.
  В то жаркое лето после окончания первого курса физфака он так и загадывал, сидя у окна летними ночами, когда на сетчатке глаз таял фосфорный след от чиркнувшего по ночному небу метеорного тела. Именно метеорного тела, а не звезды или даже метеорита, - к этому времени он знал, как по следу вычислить орбиту этого тела, знал, что такое радиоэхо метеорного следа. Но при всех своих новых знаниях он помнил и одно из древнегреческих объяснений падающих звезд - о воспламенении человеческих желаний, достигших небесного огня и услышанных богами.
  Он рос античным мальчиком, - правда, холодный Рим-законник не нравился ему, тогда как голая горячая Греция манила его морем, небом, солнечной вечностью, безрукими статуями, мифическими героями... Он любил бродить в оливковых рощах с философами, рассуждая о нравственности и природе движения, встречаясь тут же с богами и богинями. Ему казалось, что скульптура отдыхающего юного Гермеса выполнена с него, - когда никого не было дома, он садился голый на мамин пуфик перед ее трельяжем в позу Гермеса и не находил отличий. И была какая-то томительная тайна в их сходстве, - кто из них копия, а кто оригинал, и кто перенесен во времени вперед, а кто - назад? Он уже почти решил стать археологом, чтобы вскрывать пласты времени в поисках своих следов... Но однажды он прочитал о стреле Зенона - той самой, что одновременно летит и не летит. Сделав крюк через всю серию классиков философии - от 'Физики' Аристотеля до 'Против физиков' Мантилия, он вернулся к стреле, уже уверенный, что в ее недвижном полете и сокрыта главная тайна бытия, и он - единственный человек - и всего лишь восьмиклассник! - ее раскрывший. Так и не став археологом, он стал физиком.
  Купив большую амбарную книгу в твердой обложке с листами в клетку, он написал на первой странице название своего будущего труда: 'Теория Времени', потом эпиграф: 'Движенья нет, - сказал мудрец брадатый...', и ниже - два постулата. Я не могу привести эти постулаты по памяти точно - там было много наукообразных слов и выражений, вроде 'осцилляции с планковской частотой' и 'локальная флуктуация пространства-времени'. Я запомнил иллюстрацию, наглядную модель этого пространства-времени, которую он продемонстрировал мне, отодвинув штору на кухонном окне. Там, у далекой дороги, едва видимая за соснами, на фронтоне здания бежала электронная строка - дата, время, температура и совет брать беспроцентный кредит до конца июля.
  - А теперь представь, - сказал он, - что Вселенная есть поле таких лампочек - почти бесконечно малого диаметра. И это поле мигает синхронно с очень высокой частотой. И мы с тобой, состоящие из этих лампочек, мигаем вместе со всем полем, только чуть ярче. И нам кажется, что мы существуем непрерывно, потому что моменты несуществования-темноты нами не учитываются. И в каждый момент существования мы покоимся в определенном месте - совокупности точек, а в следующий момент наши лампочки вспыхивают в следующем месте, на шаг правее или левее, в направлении вектора скорости. Таким образом, стрела покоится в каждый момент времени, то есть существования, перемещается же в моменты несуществования, по сути, скачком, с бесконечной скоростью на расстояние дифференциала дискретного пространства-времени... Чем больше тело стоит в точке, тем меньше его скорость и тем больше, соответственно, оно накапливает времени, проще говоря, стареет. А вот скорость света определяет нулевое накопление, по одному моменту существования на момент несуществования. Как видишь, модель проста и понятна, как говаривал, кажется, Тимирязев, даже матросу. И хотя впоследствии я далеко ушел от нее, но она давала мне силы к движению вперед, и я все еще думаю, что в ней есть рациональное зерно...
  ...Страница за страницей тетрадь заполнялась графиками, рисунками и пояснительными записками к ним, - скудная школьная математика не могла помочь в описании механизма, управляющего Вселенной, он пытался освоить азы математики высшей, штудируя математический том Детской энциклопедии, но ему никак не удавалось преодолеть понятие предела функции при икс, стремящемся к нулю. И вообще он протестовал против понятия бесконечно малой, поскольку его теория постулировала дискретное пространство-время, а значит, в его распоряжении не было подходящего матаппарата.
  Спустя три года высшая математика стала единственной дисциплиной, лекции по которой студент не пропускал и подробно записывал. Ему нравилась каждая новая тема - матрицы, дифференциалы и интегралы, векторная алгебра и аналитическая геометрия, - все прикладывалось к теории, прилипало кусочками и кусками, модель росла и ветвилась, делилась на дискретное и непрерывное направления. Но это не смущало - теория включала в себя буквально все - от природы нейтрино до расширения Вселенной. Уравнения математической физики - особенно диффузии тепла и колебания струны - были такими же любимыми, как испанская и сицилианская защиты в шахматах, а сами шахматы подвергались матричному анализу как пример дискретного изменения состояния системы.
  И над всем царила его любимая осень. Ее прозрачность, обнаженная городская геометрия, где каждый угол был для его воспаленного мозга системой координат, в которой рука тут же начинала чертить векторы и рисовать волны, а скрещение голых ветвей на фоне неба превращалось в знакомые и незнакомые математические символы. После занятий молодой мыслитель долго гулял. Маршрут был всегда одинаков - его тащила по нему главная тема, как собака, заставляющая хозяина волочиться сзади на поводке от пенька к столбу и далее к кустам. Он шел от одного книжного магазина к другому, - в каждом из них можно было встретить что-нибудь ценное. А ценной была почти любая книга по теории относительности, квантовой механике, ядерной физике и физике элементарных частиц, астрофизике и космологии... Он выходил из магазина с очередным приобретением, садился в ближайшем парке на усыпанную листьями скамейку, закуривал и, листая книгу, слизывал глазами формулы. Нет, никакой напряженной работы мысли не шло, - он просто наслаждался покоем осеннего заката, перебирая в уме уже достигнутое, как когда-то марки в своем кляссере, рассматривая каждую под лупой - и предвкушая новые открытия. Осенний парк, в котором он бродил или сидел на скамейке, был где-то в Берне, Копенгагене, Гейдельберге и стоял на запасном пути времени. Здесь, если встать со скамейки и пуститься на поиски, можно было встретить на соседних аллеях Гейзенберга, увлеченно скачущего по квадратам своей матрицы, или Шредингера, вальсирующего со своей прекрасной функцией... Он был одним из них, только заброшенным невиданным и невидимым ураганом на полвека вперед, и ему не оставалось ничего другого, как продолжать спор, скупая все, что давало хоть одну новую формулу, одну новую фразу от его старых друзей-соперников.
  Его научная библиотека ширилась и уже занимала половину книжного стеллажа. Здесь помимо множества научно-популярных тонких и толстых книг и брошюр скалами стояли академические тома Бора, Пуанкаре, Шредингера, Планка, полное собрание трудов Эйнштейна, эйнштейновские сборники разных лет, ряд учебников, фейнмановские лекции, весь курс теорфизики Ландау с Лифшицем... Обрезы книг лохматились закладками, страницы книг были исчерканы и исписаны, - отделенный от коллег жестоким Хроносом, он говорил с ними, и разговор становился все интереснее. В споре с предшественниками росла его теория, вернее, несколько ее вариантов, каждый из которых объяснял то, что не мог объяснить другой. Не хватало чего-то главного, но он чувствовал, что на правильном пути, - идет накопление критической массы знаний, сфокусированных его критическим разумом. Еще немного, верил он, и скопление разнородных элементов вспыхнет реакцией синтеза.
  
  2
  
  'Когда ты на верном пути, даже шаг назад приближает тебя к цели', - запишет он потом в своей тетради. Таким шагом назад показалась ему в первый момент отправка его группы на картошку в самом начале сентября. Оторвать его от книжных магазинов, желтеющих парков и вечеров в кресле у полок своей библиотеки и бросить в грязь картофельных полей - такое наказание герою мог пожелать только кто-нибудь из обиженных им титанов. Например, Борн - за насмешку над его идеей вероятностной интерпретации. Или сам Эйнштейн - за упорное нежелание поверить в парадокс близнецов...
  Итак, в составе своей группы он был на две недели перемещен из города в колхоз имени Чапаева. Жили студенты в старой, давно заброшенной школе на берегу Камы. Спали на матрасах, постеленных вдоль стен бывшего класса. Потолок провисал брюхом больного животного, стены пучило, штукатурка осыпалась, торчала дранка - ночами было слышно, как она потрескивает. Световой день работали в поле, собирая за трактором с плугом вывороченные клубни в сырой холодной земле, переговариваясь в сыром холодном воздухе, - сеяла морось, пропитанное водой небо лежало на земле, и труженики поля бродили в облаке вслед за тарахтеньем трактора, который оставлял в тумане трек, как частица в камере Вильсона. Вечером возвращались в деревню, ужинали за длинным дощатым столом под навесом горячей бараньей похлебкой, по пути к своему жилищу брали в сельпо яблочного вина - продавщица нацеживала из бочки полное ведро - и папирос. Уже в сумерках спускались к реке, на широком берегу разводили костер, стараясь сделать его как можно больше и жарче, чтобы согреться и просушить отсыревшую за день одежду. Когда огонь вырастал размерами с приличную ель, воздух вокруг него высыхал и горячел, грелись, постепенно раздеваясь, ходили по кругу медленно, в каждый проход мимо ведра зачерпывая кружку вина и выпивая. Опасно шутили на тему создания теории колхозного поля, которой стоит дополнить 'Теорию поля' Ландафшица. Вино не успевало нагреться и кончалось, согревались так сильно, что удержаться от купания в ночной реке уже никто не мог. Вода была ледяная, она обжигала, но на берегу пылал костер, и он встречал выходящих из воды волной тепла. Течение было быстрым, и когда герой, нырнув в темную стынь, вынырнул, он увидел, как плывет мимо него костер на берегу и как дорожка из рубинов, соединяющая тот костер и этого пловца, поворачивается плавно...
  'Для наблюдателя, движущегося прямолинейно и с постоянной скоростью, - мелькнуло в его голове, - квант света, испущенный источником, имеет ту же скорость, какую этот же квант имеет для наблюдателя, покоящегося относительно источника...' Он бежал к костру, шепча сведенными холодом губами: 'радиус-вектор, радиус-вектор', и знал, что нужно запомнить это предчувствие истины, эту огненную стрелку...
  Костер так и не смог согреть пловца в тот вечер. Ночью его бил озноб, утром он не смог встать на работу. Кто-то потрогал его лоб, сказал: 'Температура, пусть лежит, вечером полечим', и все ушли. Озноб усиливался. Он с трудом встал, добрался до окна, в большой эмалированной кружке на малиново-спиральной плитке заварил полпачки грузинского чая - смотрел, как чаинки в клокочущей воде выпускают коричнево-красные клубы, дышал паром. Прихватил кружку краем одеяла, вернулся к своему матрасу, соорудил нору из четырех одеял, вполз в нее ногами, перевернулся на живот и, прихлебывая горячий чифирь, начал согреваться. Достал из-под матраса книгу, служившую ему походной библиотекой, - это была хрестоматия трудов основоположников теории относительности и квантовой механики. Под ее обложкой уместились главные работы неклассической физики - здесь были даже выдержки из диссертации Де Бройля. Страницы книги пестрили восклицаниями скептического читателя типа 'Ха-ха!', 'Бред!', 'Чушь!', 'Идиот!', 'Ученые, вашу маму!', многие формулы были зачеркнуты, над ними или на полях напротив вписаны другие. Сейчас он открыл книгу на одной из первых статей, которая называлась 'К электродинамике движущихся тел', подложил под грудь свернутую подушку, поставил книгу перед собой, прислонив к стене, отхлебнул густо-терпкий чай и приступил. До сих пор он так и не прочитал внимательно первую статью отца теории относительности - принимаясь несколько раз, бросал, не в силах терпеть ее ненаучную невнятность, мутность мышления, непривычные обозначения. Однако с каждой новой попыткой крепло убеждение, что, только взломав этот секрет, можно будет двигаться дальше. И теперь, в осенней заброшенной школе, объятый жаром, закутавшись в старые верблюжьи одеяла и вливая в себя горячую заварку, он пошел на решительный штурм, по ходу чтения записывая в блокнот очищенную схему рассуждений автора. Он был кропотлив, как археолог, наткнувшийся на бесценное захоронение, вскрыть которое, не повредив, можно только пальцами и кистью. И труд и терпение его перетерли-таки казавшуюся непреодолимой преграду. Он увидел, что Эйнштейн понимает пространственную координату вовсе не так, как Галилей и Ньютон, - увлекшись понятием одновременности и процедурой измерения, он подменил привычную координату икс расстоянием, пройденным квантом света.
  Он читал дальше, затаив дыхание, забыв, что болен. Он писал в блокноте формулу за формулой, перемежая своими восклицательными ремарками, и в пятом параграфе статьи он увидел главную ошибку, крупный черный бриллиант, за который была куплена земная слава теории. Это был математический фокус, достойный сборника Гарденера. 'Да ты фокусник, брат! - пробормотал он почти одобрительно. - Гудвин относительности...'
  Лежа в мокрых одеялах, он пил остывший чифирь, курил беломорину, сыпал горящий пепел на страницы блокнота, смахивал его и быстро писал - обрывая слова и формулы для скорости, и легкость пальцев нарастала, и звон в ушах... Теперь он знал, как чувствовал себя человек, открывший гробницу Тутанхамона и взглянувший в его золотые глаза.
  Легкость достигла степени бесчувствия - карандаш выпал из пальцев, - папироса зашипела в кружке с набухшей заваркой, в глазах начало быстро темнеть, вместо картинки окружавшего его мира - неровной стены с облетевшей известкой, трухлявого плинтуса, книги и блокнота - возникла огромная шахматная доска, уходящая в бесконечность бесконечными косыми клетками. Он вжался лбом в подушку, зажмурился, успев подумать - неужели можно умереть вот так, на пороге открытия? - и пропал. Но перед тем как исчезнуть, успел услышать чей-то голос, сказавший какое-то слово, кажется, на немецком.
  Когда он очнулся, в окне было голубое небо, а на стене багровели полосы закатного солнца. Он был полностью здоров, хотя и слаб. Одевшись, вышел на улицу и стоял, как воскресший, вдыхая мокрый закат. Во двор входили уборщики картофеля, неся ведро, полное янтарного солнца.
  - Ты жив? - спросили они. - Готовь кружку, лечиться будешь...
  Он смотрел на них, бледно улыбаясь, и думал, что мятое ведро яблочного вина вполне годится, чтобы отметить начало новой эры. А в голове вертелось невесть откуда взявшееся, пушистое, как одуванчик: 'ферфлюхт'.
  
  3
  
  Да, погоды в те времена стояли другие. Осень не тянулась, как сегодня, до декабря, когда все павшие листья выгорают в медную труху, наполняя воздух сладким душным запахом тлена, и нечем уже дышать, и не радует низкое, уставшее до изнеможения солнце. Та осень была дождлива и слякотна, - с серыми мокрыми утрами, когда воздух так насыщен водой, что тронь его, и он проливается за шиворот твоего плаща холодными крупными каплями. Радовала промозглость, - в такие дни хорошо сидеть не только дома, но даже в аудитории, за окном которой темно, и неясно - утро там или вечер. Добавьте сюда ветер, - порывы его сотрясают огромные стекла и лепят на них склизкие ошметки последних листьев, - и гудящий свет ламп, и медный отлив ее волос, когда она склоняется над журналом...
  Медь возникала в убогости искусственного освещения. В светлые дни волосы ее отсвечивали льющимся коньяком. Они были длинны, наверное, до пояса, но она никогда не распускала свой тяжелый узел при студентах. Она была сдержанно-изящна - строгий серо-зеленый костюм, строгая осанка преподавателя хореографии, строгие очки в тонкой оправе серого металла - и нестрогие, слегка печальные глаза. Звали ее Елена Евгеньевна, она была их новым преподавателем и вела семинар по физике. Говорила негромко и нежно-устало, никогда не повышала голос, не проявляла признаков раздражения, зато часто улыбалась, - улыбка случалась даже во время ответа студента, когда он ставил, к примеру, знак дифференциала вместо частной производной, - улыбалась и поправляла. Мой герой стал часто поднимать руку, - ему хотелось выходить к доске и чувствовать запах ее духов - прозрачный и грустный, как осень. Временами, когда он, чертя на стекле зеленой доски очередное уравнение, оглядывался и ловил ее улыбку, он терялся, думая, что ошибся, но она одобрительно кивала - продолжайте...
  Он знал, что она ровно в два раза старше его, и больше ничего, - на ее пальцах - длинных, тонких, с узкими розовыми ногтями - не было ни одного кольца. И даже девчонки группы, ревниво вычислившие ее возраст, не смогли выяснить, откуда она появилась, где и с кем живет. А мальчишки смотрели на нее восхищенно и никак не могли решить простое с виду уравнение, где слева стояла прекрасная усталая нежность, справа - изумрудные скрижали теорфизики, и где неизвестным была она, Елена Евгеньевна. Конечно, это уравнение совершенно не обязательно занимало умы всех студентов второго курса, - просто один из них бился над его решением, и ему казалось, что все заняты тем же.
  Теперь вечерами, оторвавшись от своей научной библиотеки, он доставал с верхней полки том за томом альбомы живописи, собранные для него отцом, и листал их глянцевые пахучие страницы, ища портреты рыжих женщин - начиная с боттичелиевской Венеры, через Леонардову даму с горностаем, через всяких разных голландцев - всегда к ренуаровской белошвейке, над которой замирал. Это было неожиданное для него открытие рыжеволосой женской красоты. Он закрывал глаза и видел несуществующую картину - рыжий осенний лес, пруд, черная вода, рыжая листва на черном зеркале пруда, и она обнаженная, выходящая из воды, и тело ее бело, она подняла руки, выжимая золотые тяжелые волосы, и подмышки ее золоты, и низ ее живота - и солнце освещает только ее и горит в ее золоте... Картина называлась 'Конец сентября'.
  - Конец сентября, - сказала она, стоя перед группой чуть боком, чуть прогнувшись назад и склонив голову вперед, отчего шея ее была особенно длинна, горда и покорна, - в эти дни исполнилось семьдесят пять лет со дня рождения великой теории. А потому тема для реферата...
  Она повернулась к доске, взяла мел и написала узким ровным почерком: 'Специальная теория относительности: предпосылки и рождение'.
  У студента за первой партой замерло сердце. А потом затрепетало, и он летел домой, не обращая внимания на осень с ее парками и книжными магазинами.
  Дома он заварил чаю, включил настольную лампу, убрал со стола книги и тетради, вытер стол, достал самую дорогую писчую бумагу 'слоновая кость' - гладкую, белую с желтоватым отливом, и положил рядом облитый грузинским чаем и прожженный угольками беломорского табака блокнот. Подвинул к себе чистый лист и, поставив на самом его верху изящную единичку, аккуратно вывел: 'В сентябре 1905 года в редакцию Лейпцигского научного журнала 'Annalen der Physik' поступила статья 'К электродинамике движущихся тел''. Статья принадлежала перу 26-летнего служащего патентного бюро...'.
  Печатной машинкой отца он решил не пользоваться - у нее были стерты зубья шестеренки, сцепление с направляющими салазками было ненадежным и каретка могла в самом неподходящем месте пролететь полстраницы, - а портить чистовик бритвенными соскребами и забеливаниями он не мог себе позволить. Он достал большую готовальню матери, в малиновых внутренностях которой крылось все необходимое для сотворения манускрипта. Он писал чертежным шрифтом чернильной ручкой, используя для заголовков и подзаголовков плакатные перья разных номеров, рейсфедеры - для вычерчивания графиков и диаграмм, - а исполнялось все тремя видами чернил - синими, зелеными и красными. Обложку он сделал достойную содержимого - из финской тисненой бумаги, пробил по корешку аккуратно дыроколом, провязал черной тесьмой, и ему так понравилось собственное творение, что не захотелось с ним расставаться. Но желание, чтобы Елена Евгеньевна увидела, открыла и прочитала, было так сильно, что он не мог дождаться понедельника.
  Он сдал реферат и ждал. Страха было два - Елена Евгеньевна решит, что студент - просто идиот, поднявший руку на великую классику по причине слабоумия, либо, что еще хуже, обнаружит ошибку, конечно же элементарную, и поведает о ней со своей мягкой улыбкой, похвалив при этом за смелость. Он не мог решить, что страшнее, - обнаружит она ошибку, и он провалится под землю в дыме и грохоте, или просто выговорит ему, что не стоит неучу поднимать руку на классиков науки, и тогда она перестанет быть тайной и уравнение осенней грусти развалится.
  На следующем занятии Елена Евгеньевна о рефератах не сказала ни слова. Но посмотрела на него несколько раз с запинкой, прищуриваясь, будто хотела вызвать к доске и отчего-то передумывала. Этот взгляд обнадежил его, он даже задержался после семинара, делая вид, что ищет что-то в дипломате, но она, закончив заполнять журнал, встала и ушла, ничего не сказав. Дома он многократно тщательно, проверяя каждую букву, каждый знак, изучил свой реферат, вернее его карандашный черновик, с которого уже и резал по слоновой кости. Он читал и читал, заканчивая и начиная, пока страницы не проявились и закрепились в памяти, и теперь их можно было переворачивать, лежа с закрытыми глазами на диване.
  И когда на следующем занятии Елена Евгеньевна вызвала его к доске делать по реферату доклад, он был уверен, что там нет ошибки. Единственное, что смущало его, - приведенный в конце список использованной литературы. В нем были работы всех основоположников, включая необходимые тогда 'Анти-Дюринг' и 'Материализм и эмпириокритицизм', но не было источника, из которого автор реферата почерпнул главную мысль своего труда, - потому что этот труд, замаскированный под реферат, и был первоисточником, а его автор примеривал на себя длинное, как мантия, слово 'основоположник'. Конечно, он не мог оставить идею без истоков и приписал ее буржуазным противникам теории относительности, во главе которых стоял нацистский физик Ленард, обвинявший Эйнштейна, в частности, в том, что тот украл у него, Ленарда, идею уравнения фотоэффекта.
  - Итак, - говорил докладчик, стоя у покрытой формулами и графиками доски, - определенная часть физиков, среди которых было сильно влияние приверженцев эфира, считала, что преобразования Лоренца относятся только к релятивистскому эффекту Доплера, то есть изменению длины волны фотона при равномерном и прямолинейном движении наблюдателя относительно источника, и отсюда следует, что теория относительности в ныне существующем виде представляет собой подгонку под заранее постулированное утверждение, что группа Пуанкаре отображает изменение пространственно-временных характеристик любого материального тела при его инерциальном движении в инерциальной системе отсчета...
  Когда он закончил и стоял, вытирая тряпкой испачканные мелом дрожащие руки, она, молча слушавшая весь доклад, спросила:
  - Так в чем же, по-вашему, заключается ошибка данной критики теории?
  - Как учит нас диалектический материализм, - отвечал он, - практика - критерий истины, а эксперимент, как мы знаем, до сих пор подтверждает данную теорию...
  - Ну, система Птолемея тоже подтверждалась наблюдениями, - возразила она, глядя ему в глаза, - однако Николай Коперник объяснил те же опытные данные кардинально иной теорией... - И, прервавшись, повернулась к группе: - Кто сейчас обнаружит ошибку в подходе критиков, получит 'автоматом' и зачет, и 'отлично' на экзамене...
  Группа молчала, всматриваясь в доску, шевелила губами, водила пальцами. Но до звонка было высказано только одно предположение - что критики неправомерно подвергли сомнению измерение расстояния светом.
  - Почему же неправомерно? - спокойным вопросом возразила Елена Евгеньевна. - Измерение расстояния может быть проведено агентом любой досветовой скорости и даже сверхсветовой, если приложить линейку, пусть и абсолютно твердую, ведь СТО запрещает только сверхсветовую передачу сигнала, но не измерение. Кстати, если вы не знаете - я могу измерить ширину страниц этого реферата, разрезав его портновскими ножницами, и если мне хватит сил сомкнуть их ручки с относительной скоростью, близкой к световой, точка пересечения их лезвий будет двигаться по бумаге со сверхсветовой скоростью, - школьная тригонометрия, никакого мошенничества. Можно ли это считать передачей сигнала, спорят и сейчас. Думайте дома, вопрос остается открытым...
  - Хорошо, что вы задержались, - сказала она ему, когда все ушли. - У меня есть пара вопросов, которые я не могла задать при всех...
  Он сидел на своем месте и быстро чертил на листе пятиконечные звезды вверх ногами - ряд за рядом - в ожидании приговора. Сейчас она скажет ему, в чем ошибка тех самых критиков, и окажется, что он не первый и что его подкоп под великую теорию уже вели до него в том самом месте и были пойманы.
  - В вашем реферате я не нашла двух вещей, - сказала она, вставая из-за стола. - Первое... Я внимательно изучила источники, указанные в списке использованной литературы. Ни в одном из них я не обнаружила и следа приведенной в реферате критики. И до этого никогда не встречала, хотя критике теории относительности посвящено множество работ, и обзорные статьи постоянно появляются в научной периодике. Отсюда я сделала вывод, что это ваше самостоятельное творчество. Если я не права, поправьте меня.
  Он не поднимал глаз, не видел, как она смотрит на него, - с всегдашней улыбкой или без, а по интонации не понимал, - он чувствовал, как жар устремляется от шеи к щекам и ушам, знал, что краснота уже явственна, что он горит перед ней пламенем стыда, и ему ничего не остается, как признаться. Он вдруг понял, что подмена собственного еретизма вымышленной буржуазной, отрицающей диалектику, агностической критикой - вовсе не ловкий ход, а ужасно постыдное деяние, - все равно что свалить свой проступок на другого, пусть даже идейного врага.
  - Вы правы... - проговорил он едва слышно, уходя в шепот, поскольку горло его перехватило. - Это я...
  - Вот и хорошо, - сказала она, подходя к нему и садясь за соседнюю - через проход - парту. - И второе. Или я - плохой преподаватель, или вы - хороший студент, но я не смогла обнаружить в ваших выкладках ошибки...
  Он отвернул голову к окну, чтобы она не увидела, что у студента глаза наполнились слезами, - он не смог удержать их, ведь ее слова упали на него в тот момент, когда осужденный ждал обжигающего и хрусткого прикосновения гильотинного лезвия. В окне была тьма октябрьского вечера, пустая аудитория и один студент - преподавательница не видна за ним. Он незаметным движением вытер глаза, вздохнул глубоко...
  - ...И это плохо, - сказала она, встала и пошла к доске. - Я даже не знаю, что со всем этим (она обвела рукой исписанную доску) делать. Вы понимаете, что подорвать такую теорию в самых ее основах, причем - а я в этом убедилась - подорвать безошибочно, - это для нашей физики так же неприемлемо, как вдруг ни с того ни с сего опровергнуть материалистическую диалектику...
  - Но мне кажется, - осмелел он, - все парадоксы и возникли как раз от недиалектичности, они указывают на скрытый изъян...
  - Боюсь, доказывая это, - сказала она, - вы для начала вылетите из вуза, а для конца влетите в какое-нибудь закрытое заведение - если будете упорствовать. И потом - вы сами только что говорили о критерии истины, - у вас есть что предложить физике взамен отвергнутого?
  - Есть! - вскочил он.
  - Давайте не будем торопиться, - сказала она, улыбнувшись своей странной улыбкой. - Мне сейчас пора за сыном в продленку, надо закрыть кабинет. Сотрите с доски, пожалуйста...
  Они вышли на улицу вместе. Когда он открывал тяжелую дверь и пропускал женщину вперед, вдохнул полной грудью запах ее волос - тот самый запах прекрасной грусти, и язык его, говоривший бессвязно и много о пути к открытию, вдруг онемел снова. Вечер был сухой, теплый для октября и ветреный. Сияли фонари, летели остатки листьев с веток. Он вызвался проводить ее до остановки, она согласилась с улыбкой. Он радостно удивился, когда они пришли на его родную остановку у стен краеведческого музея, поразился, когда сели в желтый 'Икарус' первого маршрута, и уже принял как должное, когда они вышли на его остановке, рядом с чугунным лосем во дворе Министерства лесного хозяйства, и, перейдя через дорогу, спустились вниз, мимо забора чайной фабрики, мимо его дома к новой школе. У своей девятиэтажки он не выдержал:
  - А это мой дом. Первый подъезд...
  - Бывают же странные сближения, - улыбнулась она. - А я живу во втором. Пока снимаем, на кафедре обещали малосемейку...
  Из школы она вывела за руку лопоухого мальчика. Звали его Кириллом, он был молчаливым и вежливым, первым поздоровался и отступил, слегка прячась за мамой.
  - Ну что же, - сказала она у дверей своего подъезда, - раз все так метафизически сложилось, жду вас в воскресенье к нам на чай. С вами надо что-то делать, - улыбнулась она ему так, что он чуть не припал губами к ее руке, но в одной у нее был портфель, а в другой - рука ее сына.
  
  4
  
  До воскресенья оставалось целых пять дней. Он готовился - один день посвятил хождению по магазинам. Решение возникло внезапно, после инспекции своего гардероба. У него не оказалось ничего, в чем не стыдно явиться в такие гости, - он никогда не обращал внимания ни на еду, ни на одежду. Теперь он был целенаправлен и придирчив. Купил нижнее белье, носки, рубаху со стальным отливом и - вне плана, что было хорошим, по его мнению, знаком, - джинсы 'Тверь' - лицензионные, из настоящего коттона, от которого послюнявленная спичка синела на торце, как и полагалось, - значит, не синтетика, будет вытираться и белеть. Вечером, одевшись во все новое, он стоял в зале перед маминым трельяжем, изучая себя в анфас и оба профиля одновременно, и то, что он видел, ему, в общем, нравилось. Серая рубаха со стрелками на рукавах делала его плечи по-мужски широкими, джинсы, темно-синие, как гроза, узкие и плотные, обтягивающие зад, превращали ноги астеничного юноши в ноги Лиепы-Красса. Налюбовавшись, он снял все и поместил в шкаф до воскресенья.
  Вторым необходимым действием было приведение в порядок его теории. Он должен показать Елене Евгеньевне все, чего достиг. Но для этого нужно то самое все упорядочить, очистив от мусора и тупиковых веток.
  Он купил тетрадь в клетку - не тонкую и не толстую, 18-страничную, с таблицей физических постоянных в системе СИ на последней странице обложки, и вечером приступил, предварительно поставив на магнитофон бобину с 'Обратной стороной Луны'. Под эту музыку ему очень хорошо думалось над теорией, ему даже казалось, запиши он теорию нотами, она так и зазвучит. Он часто засыпал под нее, уронив книгу на грудь, и просыпался под утро от ритмичного похлестывания конца магнитной ленты на холостом вращении бобины.
  Создав привычные условия, он приступил. Но чем дальше он продвигался, тем хуже ему становилось. Очистив все основные положения теории от наростов ложных умозаключений, он увидел, насколько хлипко и криво деревце, представлявшееся ему могучим дубом. Оказалось, что в остатке почти сплошь философия и почти нет математики. Реферат в сравнении с новой тетрадкой виделся настоящей научной работой - с рядами строгих формул, перемежаемых необходимыми безличностно-сухими вставками типа 'отсюда с неизбежностью следует' или 'как было показано выше', - и при этом все завершалось ошеломляющим выводом - как в записи шахматной партии - столбик цифр и букв, оканчивающийся косым крестом и тремя восклицательными знаками - мат!
  Он сидел, откинувшись на спинку стула, и рассеянно играл карандашом 'Кохинур' - ставил его на попа и, поворачивая, клал на стол в круге света...
  Встал, взял сигареты и вышел на балкон, набросив штормовку. Несмотря на октябрь и поздний вечер, было не холодно. Мало того, где-то над заречным лесом посверкивали зарницы, и ветер ударял в дом такими порывами, какие бывают перед грозой. Он курил и думал. Все вокруг - эти немые высверки, музыка, которую он слышал ступнями через пол, карандаш, который он зачем-то захватил с собой и вертел в пальцах, как барабанную палочку, - все что-то усиленно подсказывало ему, он чувствовал это и мучительно старался услышать, рассматривая на черном небе формулу общей энергии свободной частицы. Он крутил ее, как тот карандаш, он переставлял ее слагаемые местами, умножал и делил, снова умножал... И вдруг... Это было похоже на лихорадочное верчение кубика Рубика неопытным его собиральщиком, - вдруг при очередном повороте все плоскости оказались полноцветны! Все, все уложилось тотчас! И тот радиус-вектор от ночного костра! И стало понятно, почему ошибался Пуанкаре и за ним ошибся Минковский, - все озарилось, будто в темной комнате, где он ощупывал вещи, пытаясь представить обстановку, вспыхнул свет!.. И самое удивительное - в ту же секунду небо расколола ветвистая, гигантская молния, ужасно загрохотало! И гром и молнии пошли чередой, будто небо напало на землю без объявления войны.
  - Ферфлюхт... - прошептал он, озаренный.
  Потом, пытаясь восстановить те чувства, воссоздать ту музыку, разразившуюся в нем, заменившую собой его душу, он запишет в дневнике: 'Да разве знает праведник, недоуменно крутящий в руках мое уравнение, такое острое и блестящее, тяжелое, словно наполненное ртутью, с одного взмаха наискось ссекающее вековые истины, - разве знает он, как ликовал амфитеатр с огромной грифельной доской вместо арены, как ревели восторженно и вздымались волной вызванные мною из разных времен посвященные, когда оно возникало - белым по черному, - и в этот самый момент чувства мои неслись с ураганной скоростью - на огненном жеребце, с огненным мечом в руке, на полном скаку снося головы убегающих в ужасе и бегущих навстречу с радостными возгласами, - нет различия, нет, кричу я в своем яростном ликовании, обрызганный кровью согласных и несогласных, потому что все они равны перед открывшейся мне истиной, все они - ничто, - и мне мало, мало этого безмозглого гороха, сыплющегося под копыта моего коня, - дайте мне самого главного, покажите мне его - того, кто так долго мучил меня сокрытием тайны, пусть он предстанет, и, не останавливая скачки, - мне нужна скорость! - я, отбросив меч, просто откушу эту праведную голову - как какой-нибудь кильке, - с дальнейшим сатурническим пожиранием, содрогаясь от сопутствующего, неизмеримо более высокого, чем человеческий, оргазма - лишь бы унять рвущий меня изнутри надмирный восторг!..'.
  Когда ливанул дождь, он вернулся в комнату, сел за стол и, вырвав два первых, уже исписанных листа из тетради, начал все заново. К утру половина тетради была заполнена формулами кинематики материальной точки, в которой сами собой возникли все причуды специальной теории относительности - замедление времени, сокращение продольных размеров, - но все это было следствием пространственно-временной оптики, всего лишь кажущимися, причем обоюдно - и точке, и ее наблюдателю, эффектами. Музыка кончилась, за окном светлело, он вышел на балкон и курил, дрожа от влажного холода, - ночной октябрьский дождь превратил газоны в жидкую грязь, которая, перелившись через бордюры, покрыла коричневым глянцем тротуары и дороги. Ему хотелось туда, в слякотный холод, чтобы охладить свой перегретый, как аварийный реактор, мозг, нужно было продышаться, успокоиться.
  Он оделся, вышел из дома и пошел в университет, до которого было почти час пешком. Он шел, улыбаясь рассеянно, глядя на этот серый мокрый мир, на рассвет, на автобусы и трамваи, наполняющиеся людьми, потом он сидел в аудиториях, смотрел на лекторов, на то, что они пишут на досках, и не слышал их, потому что в нем пела неслыханная доселе музыка, теперь медленная и светлая. Эта музыка говорила ему, что он - Единственный.
  Вернувшись из института, он включил 'Обратную сторону Луны', лег и, думая о своем открытии, раскладывая бриллиантовые формулы на черном бархате, уснул. Когда проснулся, была ночь. Заварил чаю и сел за стол, к своей тетради. Утром он встал из-за стола, зная схему квантовой механики и получив все ее основные результаты, выведя формулу длины волны рассеянного электрона в опыте Девиссона-Джермера.
  Он уже не был так возбужден. Ему представлялось, что, открыв потайной ящичек, теперь он извлечет из него все, уложенное туда тем, кто сотворил Вселенную. На следующую ночь он расписал динамику материальной точки, вывел релятивистские формулы кинетической и потенциальной энергии свободной частицы, понял, что такое масса, инерция (изощренность и одновременно экономия божественного мышления в этом вопросе так потрясли, что он выкурил треть пачки 'Космоса' на балконе) и почему при противодействии, равном действию, частица все же ускоряется в направлении действия силы. Четвертую ночь он спал, в субботу, купив еще одну тетрадь, переписал в нее набело содержимое первой тетради, начертив на обложке чеканными буквами 'Начала элементарной механики', и ниже - свои имя и фамилию. И когда он смотрел на самую первую формулу, простую и ясную настолько, что ее должны были записать углем первобытного костра на стенке пещеры, он даже почувствовал некоторое разочарование, как в детстве, когда волшебное слово оказалось всем известным дурацким 'пожалуйста'. Но эта же простота и убеждала в истинности, - он всегда чувствовал, что самая великая, описывающая единство мира формула должна быть выполнена арифметикой, ну алгеброй, - и то, что сейчас его теории хватало несложных разделов матанализа, - векторы, комплексные числа, дифференциалы, интегралы, - радовало его. Отдельной его гордостью была запись волны методом аналитической геометрии, через которую открылась дверь из теории относительности в квантовую механику. В тетрадке было так много открытий, что он все время терял ощущение их важности, снова и снова боялся, что в угаре влетел куда-то не туда и завтра она укажет ему ошибку сразу на первой странице, - но, открывая эту страницу, он уже не останавливался, читая формулы, льющиеся, как музыка, органная, величественная, под бесконечно-готическими, как функция Дирака, сводами, и в конце опять убеждался, что в тетрадке - основы мироздания, и если ее сейчас порвать или сжечь, мир может рассыпаться, лишенный своих главных законов...
  
  5
  
  Утром в воскресенье он проснулся и увидел - выпал первый снег. Мир в окне был нарисован на белом ватмане тонкой колонковой кистью, легкими ее касаниями. Были намечены деревья, труба котельной, гаражи, заборы, и цепочки следов первых пешеходов тянулись волнистыми пунктирами, пересекаясь. Он поймал себя на том, что проводил касательные к каждому изгибу, прикидывал угол между касательной и осью игрек, то есть левой вертикалью рамы окна, который, естественно, равнялся арктангенсу приращения икс по дэ игрек. 'Мировые линии, тоже мне термин', - пробормотал он и отошел от окна - пора было собираться в гости. Он долго принимал ванну, потом брился, стараясь не порезаться, хотя брить было еще почти нечего, одевался, подгоняя перед зеркалом длину джинсов - чтобы и загиб-отворот был не узок, и при этом сохранялась едва намеченная гармошка штанин, - регулируя степень заправленности и складчатости рубахи, пробуя закатать рукава и снова их распуская, расстегивая одну верхнюю пуговицу, две, снова одну, надевая и снимая галстук-'селедку' на резинке, который носил на 'военке'.
  Когда вышел на улицу, снег уже вовсю таял, утренняя белизна превратилась в грязную мокрую кашу. Он зашел в магазин, купил коробку шоколадных трюфелей, коробку клюквы в сахарной пудре, бутылку коньяка, уложил все в дипломат, где одиноко жалась к шелковистой стенке желтая тетрадь, и, вернувшись к своему дому, вошел в соседний подъезд. Поднявшись пешком на пятый, нажал на кнопку звонка. Он почему-то не волновался, наверное, два повода к волнению - рыжеволосая женщина с грустной улыбкой и тетрадка с записью мирового порядка, - соприкоснувшись, аннигилировали, породив квант спокойной решимости. Но когда дверь открылась и она - в чем-то домашнем, почти халате, оранжевом, чуть выше колен, - улыбнулась ему, приглашая войти, отступая и принимая куртку, он снова оробел, не зная, как себя вести, - говорить ли комплименты ей, хвалить ли квартиру, доставать ли коробки и бутылку...
  Из кухни тянуло теплом плиты, запахами чего-то мясного, тушеного, печеного - всем тем, от чего он отвык с тех пор, как умерла бабушка. И она была румяной от жара плиты, и ему показалось, что он пришел домой - в тепло с холода - и увидел ласковые морщинки возле ее улыбающихся глаз... Она сказала, что сейчас закончит на кухне, пусть гость пока проходит в комнату. Оставив дипломат в прихожей, он прошел. Это была двухкомнатная квартира - зал с диваном, мебельной стенкой 'под орех', телевизором 'Темп', цветами на подоконнике, паласом на полу - и дальше маленькая комната с дверью на лоджию. В этой комнате царил уютный аскетизм - он состоял из железной кровати, книжной полки, висящих на стенах вместо ковров учебных карт - географической, политической и звездного неба. Был еще платяной шкаф, за ним прятался стол, а за столом сейчас сидел ушастый рыжеватый мальчик и смотрел на шахматную доску с фигурами.
  - Привет, Кирилл, - сказал гость, подходя. - Сам с собой играешь?
  - Здравствуйте, - сказал мальчик вежливо, вставая из-за стола, как при входе учителя. - Партию разбираю. Карпов - Корчной, последнюю.
  - Ух ты, - сказал гость, увидев стопку журналов 'Шахматы в СССР' за прошлый год, один раскрытый, стоял перед доской, как ноты на пюпитре. - Я тогда как раз в этой партии нашел за черных возможность свести к ничьей. Даже письмо в редакцию послал, хорошо, что не ответили. Ты, если найдешь, не пиши...
  - Нет, я не заметил пока, - сказал Кирилл. - А давайте сыграем? Хотите, играйте белыми, у меня второй разряд.
  - Молодец! - похвалил гость. - Но я попробую на равных...
  Мальчик играл сильно. Он хорошо знал 'сицилианку', выбранную гостем за черных, неплохо ферзевый гамбит, который затеял сам во второй партии, и хотя обе партии проиграл, но был доволен, потому что гость комментировал ходы, показывал варианты и в конце похвалил за алехинский стиль. Когда в комнату заглянула мама Кирилла, они увлеченно разбирали вторую партию.
  - Мальчишки, - весело сказала она, - кончайте мозги истощать, мойте руки, и за стол!
  И в слове 'мальчишки' это 'ш' было таким мягким и пушистым, словно по сердцу провели беличьим хвостом. После шахмат он снова чувствовал себя спокойно, - ее сын был заодно с ним, смотрел на него с радостным уважением, и ему понравилось, что она объединила их этими 'мальчишками'.
  По пути на кухню он достал конфеты и бутылку, она молча убрала их в кухонный шкафчик со словами 'всему свое время', подумала и, вынув коробку клюквы в сахаре, открыла ее и высыпала белые шарики в вазочку.
  На столе в кухне на тарелочках стояли три глиняных горшочка, источающих тот самый аромат, в плетеной хлебнице - нарезанный белый и черный хлеб, две глубокие тарелки с самосольными огурцами-помидорами, - а на противне, выдвинутом из открытой духовки, отдыхал пирог - с яблоками и вишней, сказала она, есть и компот, кто хочет.
  Он ел аккуратно, стараясь делать это беззвучно, два раза искренне похвалил и увидел по ее взгляду, что ей приятна его похвала. Кирилл болтал ногами, катал хлебные шарики, говорил, что горячо, оглядывался на пирог. Гость посматривал на мальчишку с улыбкой, не поднимая глаз на его мать, и ему было хорошо так, будто он был братом этого мальчика - или его отцом, - он не мог дифференцировать это ощущение семьи, да и не хотел.
  Когда пили чай с пирогом, она спросила его, с родителями ли он живет, и он рассказал, что живет один, родители - геологи, сейчас в Кении, недавно вернулись из Индии, а когда он был маленький, был с ними в Монголии, в пустыне Гоби, - есть фотка, где он, пятилетний, стоит в окаменевшем следе лапы динозавра.
  - Ух ты! - сказал Кирилл с завистью.
  - Да уж, - согласилась она. - Попасть в остановившееся время - здорово! Тут тебе и Ефремов, и Брэдбери...
  После обеда она отправила Кирилла в его комнату, взяла со стола желтую тетрадку, которую гость выложил сразу, как вошел, усадила его в кресло, сама села на диван с ногами и открыла тетрадь. Он замер. Он даже закрыл глаза, чтобы не видеть ее лица, по которому можно читать ее мысли по поводу читаемого сейчас ею - поднятые брови, скептически поджатые губы, - он не хотел увидеть такое. Подумал, что можно пойти в комнату Кирилла, сыграть с ним еще партию, но понял, что не может переключиться, остается сидеть и ждать. Тем более что, судя по шороху перелистываемых страниц, она читала его теорию быстро - именно читала, а не пролистывала-проглядывала. Когда он решился открыть глаза, она сидела в той же позе - опершись на выгнутую в локте руку, опустив голову, сдувая выпавшую прядь волос - и читала, держа палец на уголке страницы в нетерпеливой готовности перелистнуть. Несмотря на волнение, он улыбнулся, - русалка, прочитавшая его тетрадь, уже не сможет всерьез воспринимать привычную копенгагенскую парадигму...
  Вдруг, не поднимая головы, она сказала:
  - Пойди на кухню, открой свою бутылку, налей две рюмки, они там же, в шкафчике. Я сейчас...
  Он встал и пошел послушно, и только налив коньяк, понял, что она обратилась к нему на ты.
  Она вошла, взяла рюмку, подошла к окну, стояла, смотрела на коньяк на просвет. Он увидел, что на ней уже не халат, а красивое оливковое, короткое, приталенное, с погончиками платье с воротничком-стоечкой. Она была похожа на героиню какого-то фильма про любовь на войне, не хватало пилотки к светло-рыжему гладкому узлу ее волос.
  - Покров, - сказала она. - Бабушка всегда говорила, что правильный первый снег - в Покров. Народная примета, значит... - повернулась к нему. - Веришь в приметы?
  Он пожал плечами:
  - Я же детерминист, все предопределено, из одной причины - одно следствие, иначе бы не было законов природы...
  - Ну и не верь, - сказала она, подходя. - Всему свое время. Пока твоя убежденность помогает тебе не бояться сложностей, твой мир полностью познаваем, и ты это блестяще доказал мне сейчас. Давай выпьем за твой светлый ум...
  Она подняла свою рюмку, он встал, поднимая свою. Она смотрела на него без улыбки, серьезно, и он смотрел на ее лицо, с мелкой россыпью веснушек на переносице и под глазами, словно сбрызнуто слегка морковным соком, глаза зеленовато-желтые, ореховые, губы ненакрашенные, в нежную морщинку, - впервые он был так близко к ней.
  - После реферата, - говорила она, - я, конечно, поняла, что ты - умный студент... Но после этой тетрадки... Не знаю, понимаешь ли ты, может быть, и нет, поскольку не нагружен запретами... Я думаю, в твоей тетрадке - работа, равная по весу ньютоновским Началам, - и, судя по названию, ты это чувствуешь... Странно - смотрю на тебя, умом понимаю, что ты студент, мальчик, а как подумаю, что в твоей голове и какую музыку эта голова сочинила... За тебя!
  Они чокнулись и выпили. Он был в прострации, он собирал ее слова в тайном отделе своего мозга, чтобы прослушать их дома, задыхаясь от счастья, от счастья в квадрате, потому что здесь было, как ему виделось, больше, чем признание его физики. Он даже втайне от себя хотел, чтобы эта встреча окончилась сейчас, на пике, чтобы сегодня ночью он, закрыв глаза, видел вот этот ее взгляд - серьезный и даже тревожный, будто провожала его на войну.
  Они выпили еще по две рюмки, закусывая принесенными им трюфелями, потом она поставила на огонь чайник и нарезала пирог. Они пили чай, и она говорила, что с этого момента она становится его куратором и добьется на следующий год его перевода на третий курс московского физтеха, только для этого ему нужно подготовиться.
  - Теорминимум Ландау? - спросил он.
  - Ну, не то, что его максимум, - улыбнулась она. - Пойдем по курсу Ландафшица, я буду дозировать. А ты не просто будешь изучать, а каждый раздел пытаться своей теорией поверить. Она и сейчас готовая докторская, но у нее плохие, как ты понимаешь, научно-административные перспективы, - слишком много корифеев оказывается в смешном положении. А есть еще комиссия по лженауке, которая как раз с такими, как ты, ниспровергателями борется. Значит, нужно ударить широким фронтом. Я помогать подсказками не буду - только как преподаватель - направлять по курсу, критику наводить, если нужно будет, а так - все сам. Согласен?
  - Конечно! - сказал он. - Спасибо, Елена Евгеньевна!
  
  6
  
  То была самая счастливая зима в его жизни. Он приходил к Елене Евгеньевне два-три раза в неделю, чтобы отчитаться в степени своего вгрызания в гранит физики. Дело продвигалось быстро - до Нового года он усвоил и переработал механику и написал настоящие релятивистские преобразования координат, а формула сложения скоростей так поразила Елену Евгеньевну своей очевидностью и при этом неожиданными выводами - вплоть до сути антиматерии, что она поцеловала его в щеку, обняв за шею, - потом был поцелуй за квантовую механику, за отличие скоростей волн де Бройля и Шредингера, вывод точной формулы последней, которая при малых скоростях и давала ту самую шредингеровскую вэ деленное на два, - и еще был поцелуй в теории поля, когда динамику материальной точки он обратил, поменяв причину и следствие, в гравитацию... 'Этого уже за глаза хватит, чтобы открыть им глаза, - говорила она и давала новое задание: - Теперь займись электродинамикой...'
  После отчета он играл с Кириллом партию-другую, а потом она заглядывала и говорила те волшебные слова: 'Мальчишки, мыть руки, и за стол!' Было так хорошо, что он даже соглашался совершать с ними воскресные лыжные прогулки, несмотря на свою нелюбовь к бессмысленным потерям времени в оздоровительных целях на так называемом свежем воздухе. Они катались по снегам санатория, что растянулся на высоком берегу над рекой, а иногда спускались и скользили прямо по замерзшему заснеженному руслу. Вокруг тянулись лесистые берега, снег искрился, тени голубели, лыжники кидались снежками, падали в снег, раскидывая руки... Он все сильнее чувствовал ту двойственность - то они возились с Кирой, как щенки, и тогда они были братьями, то он ловил ее взгляд, и она смотрела на него как на взрослого героя.
  Она бывала у него дома, иногда оставляла Киру на пару часов. Ей понравилась его научная библиотека и коллекция привезенных родителями монгольских и африканских масок. Особенно ее заинтересовала трехглазая клыкастая маска божества - защитника веры.
  - Это божество символизирует женское начало Вселенной, - сказал он.
  - Да, - засмеялась она и погладила клыки маски, - мы такие...
  Наступил Новый год. Елку они покупали вместе. За день до праздника, вернувшись из института, с остановки дошли до елочного базарчика возле входа в Ботанический сад, выбрали невысокую, но пушистую пихту ('Пахнуть будет', - сказал он ей с интонацией опытного елкопокупателя), и он нес елку, обмотав связанную, на плече, как пленницу. Зашли в школу за Кириллом, и по пути домой мальчик весело прыгал, стараясь дотянуться до елки.
  - Если нет планов на новогоднюю ночь, - сказала она в прихожей, отряхивая его рукав от иголок, - приходи к нам.
  Планов у него не было. Он до сих пор не обзавелся друзьями - никто в группе, по его мнению, не интересовался физикой, - зачем в таком случае было поступать? - недоумевал он. На его прощупывающие вопросы отвечали, что темы обнаружатся по мере продвижения на старшие курсы, в общем, и так ясно - атом, оборонка... Он не пил пиво в общаге - вообще не понимал, как можно терять время, буквально выпивать его стакан за стаканом, банка за банкой, жуя сухую соленую рыбу и говоря ни о чем, пьянея так, будто со дна твоего чистой воды мозга подняли древний ил, взмутили, - и уже в этот день нельзя использовать этот мозг по его великому назначению. И главное - ему не нравилась ни одна из пяти девочек группы, да и на потоке он не видел такого девичьего лица, от которого бы у него замирало сердце. Скорее всего, анализировал он, причина в занятости его энергетического уровня влюбленности его теорией и преподавательницей физики, - ведь, согласно запрету Паули, там может находиться не более двух зарядов с разными спинами.
  Тридцать первого декабря он пришел в назначенное время, к десяти вечера. На улице мела новогодняя метель, горели ожерелья огней, люди спешили с полными сумками, некоторые с елками. Он принес купленные загодя бутылку полусладкого шампанского, авоську толстошкурых пахучих мандаринов, конфет-ассорти и круг краковской колбасы, купленной им в магазине потребкооперации. В ближайшем книжном он купил толстый альбом французского импрессионизма, стоивший ему стипендии.
  - Какая красота! - искренне восхитилась она, рассматривая подарок. - Я импрессионистов очень люблю - за ту самую неопределенность, против которой ты борешься, детерминист-лапласианец, - она засмеялась. - Альбом дорогой, если оголодаешь, обязуюсь кормить бедного студента...
  Она была в том оливковом полувоенном. Елка пушилась и блестела в углу зала наряженная, под елкой на ватном снегу стояли Дед Мороз и Снегурочка из пенопласта, лежали грецкие орехи, конфеты; стол был накрыт - оливье, винегрет, бутербродики со шпротами, холодец, нарезанный дрожащими кубиками, - все было, как в его детстве, даже бумажные флажки на веревочке, протянутой под потолком.
  - Хотела заливную рыбу сделать, да подумала, холодца хватит, - сказала она, глядя с улыбкой, как он смотрит на стол. - Чуть позже мясо по-французски в духовку поставлю.
  - А где Кирилл? На улице так поздно? - вдруг понял он, что они в квартире одни.
  - Папа забрал на каникулы, - сказала она. - Сегодня утром на заводском самолете улетели в Москву, он у него шишка...
  Он и обрадовался, и испугался - как теперь себя вести? Мальчика, с которым он притворялся его старшим братом, нет и не будет больше недели. А кем быть в эту новогоднюю ночь - студентом, сыном, влюбленным юношей, о чем говорить? Он даже вспотел от страха.
  - Ты чего, расстроился, что не с кем в шахматы играть? - улыбнулась она, протягивая ему штопор. - Зато можно спокойно выпить, не подавая дурной пример ребенку. Ты можешь в новогоднюю ночь отдохнуть, год был у тебя удивительный, я буду за твой труд сегодня за тобой ухаживать. Ты только вино открой и налей в бокалы...
  Он открыл бутылку 'Тамянки', налил в фужеры с золотыми поясками. Она зажгла на столе свечку в хрустальном подсвечнике, включила гирлянду на елке и погасила свет.
  - Чтобы ты не видел моих морщин, - засмеялась она.
  - Каких еще морщин! - возмутился он, и смутился, и покраснел, и обрадовался, что темно, и тут же в порыве откровенности выдал: - Зато вы не увидите, как я краснею!
  - Жаль, - смеялась она, накладывая салаты в его тарелку. - Ты краснеешь так очаровательно...
  Потом она поставила на проигрыватель пластинку французской эстрады, убавила звук, чтобы не мешал говорить, и села, наконец, за стол, рядом с ним, но через угол.
  - Женщина и мужчина перпендикулярны, как икс и игрек-ординаты, - сказала она, поднимая свой бокал. - Даже хромосомы так выглядят... Давай проводим этот хороший год...
  Они чокнулись и выпили каждый до дна. Она показала взглядом на бутылку, он тут же налил. Она показала уже улыбающимися глазами на его тарелку, и он послушно взял вилку. Подперев рукой подбородок, смотрела, как он ест, и он ел, краснея, едва жуя, поглядывая на нее смущенно.
  - У тебя ресницы - мечта любой девушки, - сказала она. - И зачем такую красоту юноше? - она отпила из бокала. - А у тебя есть девушка? Только честно... Или твоя теория - твоя любовь?
  Он поперхнулся, принужденно засмеялся, отложил вилку, вытер салфеткой губы.
  - А я, между прочим, вижу, что ваши девочки смотрят на тебя с каким-то тайным... - она поискала над его головой слово, - интересом, когда ты отвечаешь у доски. Мне даже кажется, они в суть не вникают, только внимают. Тем более ты мальчик красивый...
  - Я? - искренне удивился он. - Да ну... Вот вы - красивая! Прекрасная!... - выпалил он и схватил бокал, запить ужас от собственной глупой смелости.
  - Спасибо, - она прикоснулась пальцами к его руке. - Мне приятны твои слова...
  Они снова чокнулись и выпили. Тепло разлилось в груди, проникло в живот, в ноги. Он потянулся бутылкой к ее бокалу, подался вперед и коленом коснулся под столом ее бедра, и пока он лил кривую струю вина, это касание длилось, и она не убирала ногу. Не глядя на нее, он видел, как она смотрит на него, наклонив голову к плечу, щеки ее розовели, глаза блестели в свете свечи, - он видел все это.
  - Да ты меня напоить хочешь, - улыбнулась она и встала. - Это для меня почти сногсшибательная доза. Пойду мясо поставлю, будет готово в самом начале следующего года...
  И она ушла, слегка встрепав его волосы неуловимым взмахом ладони. Не оборачиваясь, он видел, какая танцующая у нее походка. Пока она колдовала на кухне, он стоял у елки, рассматривая игрушки, нашел несколько из своего детства, особенно удивил радужный, тисненого картона попугай, - он думал, таких давно уже нет. Елка тихо позвякивала-постукивала, пластинка потрескивала уютным костром, пела Далида, в окне сквозь летящий снег мигали гирлянды над пустым шоссе, и пустая остановка в желтом свете фонаря была с одного боку облеплена снегом. Он вздрогнул, когда она положила руку ему на плечо, - подошла неслышно, босиком по паласу. Он повернулся. В ее глазах светились елочные гирлянды.
  - Хорошая музыка, - сказала она. - Белый танец, поддержите даму, кавалер... - и положила обе руки ему на плечи.
  Он осторожно взял ее за талию и медленно повел. В ее глазах плыли то елочные огоньки, то пламя свечи, он чувствовал, как ее грудь касается его груди, - горячо и мягко... Они скользили куда-то мимо стола, медленно вращаясь и снова оказываясь у елки. Она сняла одну руку с его плеча, провела пальцем по горбинке его носа:
  - У тебя греческий нос...
  Обвела губы:
  - И губы античного юноши...
  Он не дышал, сердце потеряло свое место и билось в темноте во все двери, ища выход. Ее пальцы уже ерошили волосы на его затылке.
  - И такая длинная шея, - говорила она уже шепотом, глядя на его губы. - Такой хороший мальчишка...
  Пальцы ее невесомо, но ощутимо давили на его затылок. И, подчиняясь их велению, он подался вперед, одновременно притягивая ее к себе, и колени его затряслись внезапно и сильно, и он испугался, что не успеет, не устоит. Но тут те же пальцы на его затылке вдруг жестко сгребли его волосы и удержали, осаживая.
  - Ой, - сказала она и полуповоротом выскользнула из его опавших рук. - Огонь убавить пора, а то сгорит все...
  
  7
  
  Она долго не возвращалась. Сначала он ждал ее, думая, что сейчас танец продолжится, но из кухни она ушла в ванную, закрыла дверь, включила воду. Он подошел к столу, залпом осушил свой бокал, наполнил снова, поставил на место. Она вернулась, обогнула его, коснувшись плеча кончиками пальцев, - повеяло прохладой, он подумал, что она умывалась холодной водой, - взяла свой бокал, посмотрела сквозь желтое вино на гостя, протянула к его бокалу - он поднял его - чокнулась, но пить не стала.
  - Прости, пожалуйста, пьяную женщину, - сказала, медленно направляясь к дивану. - Сяду-ка подальше от тебя. Или от себя... Ты пока там сиди, - остановила жестом его движение за ней. - Переверни пластинку, сядь и поешь, до горячего еще час...
  - И мы больше не будем танцевать?! - не удержался он от жалобного восклицания, увидев, как она устроилась в углу дивана, облокотившись на подушку, поджав ноги.
  - Будем, будем, - успокоила она, улыбнувшись, - но в следующем году, когда протрезвеем. Я все же тут и хозяйка, и старший товарищ, и преподаватель, должна все и всех держать под контролем. А самая главная компонента в этой триаде моей ответственности - старшинство. Ты мне в сыновья годишься. Тебе уже есть двадцать?
  - В мае будет, - сказал он.
  - Ранний ты, однако, - покачала она головой. - Читая твои выкладки, я все время забываю... В таком возрасте мозг еще графит, а тут - алмаз. Подобную значимость смог поднять разве что Галуа, - теория групп, изложенная им в ночь перед дуэлью, любовная история, двадцать лет... - Она отпила глоток вина. - А мне, между прочим, в мае - сорок... И моей дочери в том же мае - твои двадцать. Ровесники...
  - Дочери? - переспросил он. - Тоже двадцать?
  - Было бы... Не новогодняя это история, но раз уж сказала 'а'... На втором курсе (я из Ленинграда, а училась в Москве) я влюбилась в преподавателя высшей математики - он не был сухим педантом в очках, наоборот, веселый, альпинист, театрал, - тогда было принято быть физико-лириком. Время было чудесное - свобода, поэты на площадях, Гагарин, сиреневые бульвары, фонари, летние грозы, мокрые троллейбусы, шепот, робкое дыханье... Короче, когда выяснилось, что я беременна, он оказался в трудном положении, - жена, сын, докторская, вакансия на кафедре, - он свою жизнь строил, а я стала флуктуацией, всплеском в точке пересечения простых гармоник вроде весны и девочки в солнечной аудитории. И я уехала домой, к маме, перевелась в наш университет, родила как раз в конце второго курса, сессию не сдала, ушла в академ, потом на вечерний. Училась, работала, растила, окончила, защитилась, работала на кафедре, начала преподавать, Маша (в честь Марии Склодовской назвала) в школу пошла... А потом я встретила хорошего человека, он был на два года младше, и мне так понравилось спокойное семейное существование, что я, чтобы не обременять мужа, начала отдалять мою дочь, перепоручать ее бабушке, а потом она и вовсе перешла к ней жить. Я могла бы оправдывать себя тем, что он не проявлял к ней любви, а то и раздражался, но его понять можно, а вот меня... Жили так два года. Маша окончила два класса, перешла в третий. Сентябрь, первые дни. Я провожаю ее из школы до бабушки, - белые банты, белый фартук, - перед двором я присела, поцеловала, она хотела, чтобы я зашла к бабушке, а мне было некогда, я обещала завтра, в воскресенье, пойти с ней в кукольный театр, еще раз поцеловала и подтолкнула. И когда я уже повернулась и пошла к остановке, за спиной закричала женщина, и еще одна. Я кинулась во двор... Грузовик сдал задом, когда Маша шла мимо. Я вообще не помню, как ни стараюсь вспомнить, те минуты, когда держала ее на руках, и еще два дня не помню - между теми криками и солнечным осенним днем на кладбище, где я, на коленях стоя, разглаживаю землю ладонями, она сверху сухая, сыпучая, а ниже пачкается, и я вытираю ладони о свои колени, - между этими кадрами - провал... Я ночь не могла уйти - я знала, что она боится темноты, ей там страшно и холодно, я все время говорила с ней, я что-то чувствовала, знала, что скоро все должно кончиться, и мы с ней вернемся домой, обе перепачканные землей, но радостные, и никогда больше не расстанемся... Наверное, я уснула, обессиленная, или мне сделали укол, но утром я проснулась дома, открыла глаза, зная, что все хорошо, что ужас сна кончился, и увидела, как она улыбается мне - с фотографии...
  Она замолчала. Наклонила голову, смотрела в бокал, в темное вино, в котором мерцали искры. Утерла сгибом указательного краешки глаз. Он сидел, не зная, что делать, - подойти, сказать, прикоснуться, - и не шевелился и не дышал.
  - А потом, - она подняла голову, и глаза ее хрустально блеснули, - я узнала, что беременна. Сначала подумала - доченька вернулась! Месяц уже прошел тогда, мы уже в Москву с мужем уехали, он вызов получил, и мне так было лучше, если это слово здесь уместно. Но скоро врачи мне уточнили срок - оказалось, я забеременела до... Тут все опять перевернулось, - я все настойчивее стала думать, что избавилась от ребенка одного отца, чтобы освободить место в душе для ребенка отца другого, - и хотя эта мысль тебе может казаться дикой, мне она тогда такой не казалась. Что-то я помнила из историй о животном мире, читала ли, смотрела ли в кино, по телевизору, - как львица спокойно лежит, когда лев, победивший прежнего хозяина прайда, убивает ее львят, чтобы зачать с ней своих. Все так смешалось в голове - я не могла понять, сплю я или бодрствую, и днем и ночью в одинаковом полусне. Я думала, что нужно избавиться от плода. Я не могла называть его ребенком даже, а слово 'плод' в моем полусне все время звучало как 'подл'. Хорошо, у гинеколога была медсестра, ленинградка, всю блокаду в госпитале проработавшая, седая в свои пятьдесят, курила папиросы, гадала на картах, говорила мамашам на ранних сроках, кто родится. Она меня разговорила, домой к себе привела, и я впервые присутствовала на спиритическом сеансе. Как сказала медсестра, у нее с войны на том свете много хороших знакомых, а по знакомству всегда легче. Я, как ни была измотана и готова верить всем и каждому, кто снял бы с меня непреходящую тяжесть, все же не потеряла ощущения своего научного мировоззрения и подошла к сеансу с необходимым скепсисом. Сама тарелки не касалась, медсестра позвала свою подругу, - и когда в ответ на их призыв к духу явиться тарелочка между кончиками их пальцев мелко завибрировала, я задала контрольный вопрос, намереваясь сразу после ответа встать и уйти. Я спросила, куда мы с ней собирались сходить завтра, но завтра уже не наступило. И тарелочка, поелозив по буквам, вывела слово 'куклы'. Меня как морозом обдало - я никому не говорила про кукольный театр, только ей, Машутке моей! Я тут же разрыдалась, начала просить прощения, а тетки сосредоточенно так гонялись руками за стремительной тарелочкой, уточняли мои сбивчивые вопросы, и тарелочка отвечала, что я не виновата, что ей там хорошо, она уже взрослая, а у меня будет сын, и чтоб я его любила, и она его любит и меня... В ту ночь я первый раз спала. На следующий день увидела небо и солнце, услышала птиц. Гадалка сказала, что больше контактов не будет, а мне так и легче, мне показалось, что дочь моя уже старше и мудрее меня там, в неведомых сферах. Нет, в церковь после этого я не пошла. Вернее, сходила, посмотрела, поняла, что не то, не имеет одно к другому касательства... Ты можешь считать меня свихнувшейся от горя женщиной, я даже возражать не буду. И не стану говорить тебе, что детерминизм бессмысленно механистичен. Иногда мне кажется, что моя жизнь написана пером трагическим и одновременно ироничным, у нее есть автор, у всего романа под названием 'Мир' есть автор... То, как ты проник в его законы, меня поразило, и я хочу, чтобы ты понял, о чем он пишет и зачем, и что там, куда мы уходим, и как сделать так, чтобы родным и любимым не расставаться, не рвать сердца...
  
  8
  
  Они сидели молча. Он мог бы и хотел возразить ей по поводу ее сомнения в предопределенности, но понимал, что сейчас не время. И вообще, разве время сейчас пить вино, чокаясь, смеяться, танцевать, притягиваясь? После ее рассказа все изменилось, он увидел ее жизнь, до того скрытую, понял, почему у нее такая улыбка, представил вдруг, что мог бы учиться с ее дочерью в одной группе, провожать ее домой осенними и зимними вечерами, пить чай у них на кухне...
  - Ой! - вскочила она с дивана. - Кажется, мясо подгорает, слышишь, пахнет?
  А из кухни она вернулась, смеясь беззвучно.
  - Мы с тобой Новый год проворонили! Без телевизора-то... Полчаса уже как новый год. Ладно, сейчас поедим, а отметим по Москве...
  И снова стало хорошо. Зажгли еще две свечи, налили вина, он помог ей принести из кухни дымящийся противень, поставил на доску, она нарезала куски мяса под расплавленным сыром, положила на большие плоские тарелки из сервиза, расписанного желтыми листьями, рядом пристроила горки салатов, они выпили и принялись за еду. Метель разошлась - выла, свистела, била в стекла, они дрожали, и даже елочная гирлянда и огоньки свечей мигали так, будто ветер доставал их через стены. Она опять сидела рядом, через угол стола, резала ножом с зубчиками мясо маленькими дольками, которые и не надо было жевать, опять смотрела, как он ест, едва улыбаясь, - он снова видел это, не поднимая глаз от тарелки. С потрескивающей пластинки им тихо пел Джо Дассен.
  - Кстати, - вдруг засмеялась она, - знаешь, как я ушла от мужа? По иронии той самой судьбы - не знаю только, фортуны или рока, - он тоже преподаватель высшей математики, и у него тоже случился роман со студенткой. И удачный, потому что я освободила его. Теперь он счастливо женат. Разве это не юмор? И какая симметрия!.. Наливай вина, выпьем за симметрию...
  Она подставила свой бокал. Он налил.
  - Настоящая новогодняя ночь, - сказала она, посмотрев в сторону темного окна. - Как будто наш домик занесло, а у нас есть запасы огня, мяса, вина, и можно перезимовать, переночевать эту длинную зиму... - Она подняла бокал, вдруг лукаво улыбнулась. - Интересно, а если бы я была феей, - сказала она, - что бы ты попросил сейчас у феи? Не говорю о теории, простое, но заветное желание?
  'Поцеловать вас', - сказал он, не раздумывая, про себя, а вслух, немного помедлив, произнес:
  - Я бы хотел потанцевать с вами. Еще раз...
  - С кем? - улыбнулась она. - С феей или со своим преподавателем?
  - С той, - сказал он, принимая игру, - кто танцевала со мной сегодня. То есть вчера, в том году, и обещала...
  - А ты хитрец, - сказала она, рассматривая его ласково. Поставила бокал, подняла руку, провела пальцами легонько по его щеке, вниз, до кончика его губ. - Я лучше выполню твое истинное желание, я же фея...
  ...И она стояла меж его колен, склоняясь к его запрокинутому лицу, держа его голову в ладонях, шептала, чтобы он не сжимал губ, чтобы расслабился, - а он не мог унять дрожь и подставлял свои губы ее губам, словно ловил струю вина и глотал, глотал, запрокидывая голову все сильнее, это льющееся с неба счастье. И было так щекотно и остро одновременно, будто это пушистое 'ш' из слова, которое шептала она, ласкало его сердце и кололо, - а волосы ее упали, скрыв от него мир, и он качался в утробе этого мира, купался в его блаженных водах, и они текли по его лицу, и он пил их и плакал сам...
  В голове книжного, до сих пор не целованного девочками юноши было все, что только можно представить, а многие и представить не смогут, что сочиняет в своем одиночестве держащий себя в руках мальчик, - но такой реакции от своего организма он не ждал. Это все равно что запускать кораблики в ручьях и вдруг попасть на настоящем паруснике в настоящий шторм, когда накрывает обломки тот просветленный солнцем девятый вал...
  Потом она уверяла, что и сама до последнего хотела удержаться на краю, пыталась убедить себя, что ничего не будет, не может быть, - только новогодняя ночь, сказка, метель за окном, огоньки и тепло одно на двоих.
  А он был захвачен и закручен огромной волной, не запомнил ничего, кроме той силы, что несла его. Тело ее раскрылось ему, и руки ее направили его и сдерживали его нарастающее бешенство, вводили в ритм, но он все равно рвался, будто хотел весь ускользнуть в нее. Он был нескончаем, отдавал и отдавал, а она забирала и забирала, откликаясь жалобными вскриками, лбом в его ключицу, словно пряча стыд...
  Когда волна отхлынула, он обнаружил себя на утренней улице с сумкой в руке. Сумка была тяжела и позвякивала - там были салаты и торт, - и он смотрел на эти баночки с радостным недоумением, не понимая, зачем женщина после только что случившегося полета через рай вручила ему этот багаж.
  Он занес сумку домой и ушел на улицу - гулять по пустынному ветреному городу. Впервые он не думал о физике.
  
  9
  
  На следующий день он съездил в институт на консультацию - первый экзамен был по теоретической механике. Он любил этот предмет за овеществление математических абстракций и выявление восхитительной гармонии взаимного движения и покоя частей и частиц этого мира. Он недаром назвал свою теорию началами элементарной механики - все основные ее положения, по сути, были переданы схемами механики теоретической, и система рычагов и шарниров очень наглядно демонстрировала те начала, и автор утешался тем, что его наглядная модель основ проста почти идеально, в отличие от знаменитых шестеренок эфира, придуманных Максвеллом для вывода своих великих уравнений.
  Но сейчас он не чувствовал науки, ее металлических запаха и вкуса, - мир был заполнен молочной негой, вкусом и запахом рыжей женщины, и, сидя в аудитории, он совсем не слушал и не смотрел, а пережидал в сладком оцепенении, как будто переправлялся через реку дня от берега утра к вечеру, где ждала его она.
  - Я должна быть если не мудра, то ответственна, - сказала она вечером, обнимая его, - я должна наложить запрет на эти свидания на всю сессию, иначе ты можешь завалить минимум пару предметов. Завтра будешь готовиться, один день остался. Я бы уехала, да не могу, экзамены каждый день, а терпеть через стенку и этаж - невозможно. А еще мне кажется, что ты сам все решаешь, поскольку старше...
  Ему же, наоборот, казалось, что он меньше, чем есть. В минуты отдыха, когда его сердце постепенно замедляло свой бешеный галоп, переходя на спокойную рысь, он лежал, уткнувшись носом в ее горячую подмышку, вдыхая ее запах, как сладкий наркоз, и чувствовал себя львенком, засыпающим под теплым длинным боком львицы, у ее истерзанного сосца, - и в его полудреме рука ее, нежно перебирающая его волосы, оборачивалась языком львицы, и ему хотелось мурлыкать...
  Когда он сдал второй экзамен - матанализ он тоже любил, и хватило в ночь перед экзаменом пролистать лекции, чтобы вспомнить все и утром сдать на отлично, - вдруг обнаружилось, что кончились школьные каникулы, и вернулся Кирилл. Теперь вечера были строгими и почти целомудренными, - одна партия в шахматы, ужин ('Помоги мне на кухне', - и поцелуи у плиты, и пресекаемые попытки сделать больше), и она отправляла его домой готовиться. Он сдал английский, физику и численные методы, и наступили каникулы.
  Она отводила Кирилла в школу и приходила к нему.
  Пока на кухне закипал полный чайник, пробуждала хозяина дивана, прикасаясь прохладными пальцами и губами к его сонному еще теплу, и оно разгоралось, раскалялось в жар кузнечного металла, и молот бил с неистовой нежностью, а когда жар достигал белого света и горячей сладостью подступал, и она, чувствуя его гудящее пламя, шептала 'не держи!', - он взрывался со стоном, и в этот миг ему становилось страшно, что сейчас он улетит в нее весь, вслед за своим белым огнем, - и он хотел этого...
  А потом он лежал, отдыхая, слушал ее движения на кухне, звуки ее ножа, скворчание глазуньи, потрескивание блинчиков ('с творогом любишь?' - громко спрашивала она, и он отвечал громко 'да!'), втекали запахи то крепко заваренного чая и клубничного варенья, выложенного в розетки, то сваренного кофе...
  Кухня была полна света зимних утр - яркого в ясные и мягкого в снежные. Холод зимы за окном смешивался с теплом приготовленной ею пищи. Она смотрела, как он ест, подкладывая и подливая, перегибалась, сцеловывая варенье с его губ.
  И снова был диван, горячие влажные простыни, сбивающиеся в жгуты и комки, и он никак не мог отделаться от чувства, что пастушок застал Афродиту спящей в тени оливы, раскрытой всем своим пушисто-золотым исподом, и снился ей кто-то другой, суровый и властный, а пастушок, обмирая от страха и вожделения, воспользовался этим сном и украл...
  - Если и пастушок, то укравший у Аполлона стадо коров, - смеялась она. - И Афродита притворилась спящей, чтобы не спугнуть юного Гермеса...
  Утомленный, он все же засыпал у нее под боком, носом к ее соску, сытый и обессиленный, вздрагивая всем телом, сам пугаясь и тут же успокаиваясь под ее рукой и губами.
  Вечерами он приходил к ней, чтобы отчитаться о своем продвижению по крутому склону теорминимума, - скорость упала почти до нуля, и она вздыхала виновато, что совсем сбила его с такого ясного прежде пути, что сейчас в его мозгу совсем другая химия, это сродни отравлению. Он и сам чувствовал, что мозг его стал иным - каким-то человеческим, нежным, часто беспомощным, не понимающим, что делать и как жить. Он даже пару раз проиграл Кириллу в шахматы и похвалил удивленного мальчика за возросшую его силу.
  А ночью он ставил Эллу Фицджеральд и под ее космически одинокий голос плыл в темноте за красным огоньком, и подушка его была мокра.
  Каникулы кончались. Февраль набирал силу - ветры вылизывали дороги до ледяной синевы, змеили серую крупу. Она стояла у окна, смотрела на то, как ветер дымит снегом с крыш домов и гаражей. Он подошел, как обычно, обнял сзади.
  - Нам надо уехать, - сказала она. - И как можно быстрее...
  - Нам? - не понял он. - Куда?
  - Нам с Кириллом. Мама заболела, она одна там...
  - Надолго? А если маму сюда привезти?
  - Не знаю. Что врачи скажут.
  Они уехали за два дня до начала второго семестра. Он провожал. Было хмурое февральское утро, проходящий поезд, вагон еще спал. Он помог занести вещи, она проводила до тамбура, поцеловала в щеку и сунула в карман его куртки конверт. 'Дома прочитаешь, - сказала она. - Жди вестей, продолжай готовиться, весной подавай документы на перевод в Физтех, там о тебе уже знают кому надо. До встречи, хороший мой!'
  Он возвращался домой пешком через весь город. Он шел и удивленно прислушивался к своим эмоциям. Ничего похожего на горе или хотя бы печаль, - одно лишь умиротворение, отдохновение. Как будто его крутило все в той же белопенной морской волне, мелькали голубое небо, солнце, все кричало, пело, смеялось, и вдруг он остался лежать на теплом мягком песке, счастливый и обессиленный. Хорошее позади, хорошее впереди, а в настоящем, длись оно семестр или весь учебный год, можно вернуться к своей теории, к физике, которая отошла на второй план, как-то затерялась, завалялась, запылилась, он забыл ощущение от прикосновения к ее сверкающей граненой поверхности...
  Он шел с вокзала домой, предвкушая, как снова прикоснется к своим книгам и тетрадям - но уже не тем бледным юношей, каким был еще недавно. Раньше он страдал, не признаваясь себе, от перекоса жизни, ему казалось, что могучая его теория дана ему по ошибке, его приняли за кого-то другого, чья жизнь не была так пуста, как его, в ней были женщины, горы, войны, снова женщины, и какой-то пьяный серафим обнес героя золотым блюдом с даром и вручил вот этому рыжему невротичному юнцу. Но теперь чаши этих весов колебались в нерешительности, а скоро, когда она вернется...
  Дома он вскрыл конверт и прочитал письмо.
  
  10
  
  ...И жизнь покатилась, набирая ход. Тридцать следующих лет он провел в ее скором поезде, причем в отдельном вагоне, по которому он мог гулять ночами, не рискуя встретить какого-нибудь курильщика или целующуюся парочку. Жизнь мчала его сквозь лета и зимы, дни и ночи, а ему помнится глухая штора на окне, столик с пепельницей, круг света настольной лампы, блокнот или тетрадь, заполняемые формульной вязью, и всегда - стакан крепкого чая или горького кофе, граненый стакан в массивном подстаканнике, чтобы не скользил по столу на виражах. Периодически в купе заглядывали девушки. Он заметил, что периоды определялись научной работой пассажира, - стоило ему закончить очередной этап, как появлялась женщина, дарила ему свою сладость и исчезала. Это и правда выглядело как награда за хорошо выполненную работу - свежая рыбка исполнившему трюк дельфину. Попытавшись несколько раз продлить общение дольше случайной связи, он убедился, что есть некий закон, написанный специально для него и оберегающий его теорию, его плод, который все развивался, - и этому развитию не должна была мешать ни одна женщина. Окончательное доказательство он получил, когда одна из задержавшихся попыталась в припадке ревности покуситься на его теорию, спрятав чемодан с сотней тетрадей, а пару тетрадок изорвав на мелкие кусочки, которые он потом складывал, как археолог складывает обломки глиняной таблички, и переписывал... Вот тогда он понял, что не все так просто и ему не нужно никуда торопиться, не нужны никакие физтехи и публикации, что теория сама решит, когда ей выйти на свет божий из божьей тьмы.
  Но мы забегаем. Институт его окончился незаметно, как перрон. Практику он проходил на одном из местных оборонных заводов, в лаборатории военных лазеров, заполняя журнал наблюдений за испарением падающих стальных шариков короткими импульсами, - до сих пор в отделе памяти, ответственном за приятное, хранились звуки шагов по металлическим полам, подвальный полумрак, красные и зеленые нити в нем, запах окалины... Диплом был по лазерам, распределился на тот же завод, много и хорошо поездил - институты, полигоны, был несколько раз в Афганистане, в составе группы дорабатывал ракеты с головкой самонаведения, делали экспертизу захваченного 'стингера'... Но когда началась конверсия и лаборатория сначала занялась производством лазерных указок, а потом и вовсе закрылась, он ушел в родной университет, на кафедру, вел семинары по физике, начал диссертацию. Пользуясь идеологическим хаосом и методологической неразберихой, он взял свою тему, оттолкнувшись от некоторых несуразностей, к которым вели преобразования Лоренца и которые замалчивались, но стали существенной помехой при достижении идеальной монохромности лазера и расчетах диафрагм, обрезающих лишние частоты. Но скоро закрыли и кафедру, и он устроился сторожем. Это было то прекрасное время, когда наши маленькие двухэтажные кораблики плыли несколько лет бок о бок...
  - Между прочим, я написал о том времени большой рассказ, - сказал я. - Не читал?
  - Извини, - сказал он. - Я давно не читаю ничего художественного. Чужие эмоции вредны моему мозгу, они засоряют, создают сопротивление, искажают. Луч моего внимания не должен быть расходящимся пучком...
  - Так ты не почитаешь и этот рассказ? - удивился я.
  - Нет, - сказал он. - Буду читать и бесноваться от неправды, злиться на тебя. А моя эмоция может быть неправильно воспринята...
  - Кем? - усмехнулся я.
  - Проехали, - сказал он. - Продолжим.
  Со времен сторожевания он уже никуда не устраивался - репетиторствовал, писал дипломы и диссеры за деньги, на жизнь хватало. Тем временем теория росла, зеленела огромным древом, - ствол был все той же элементарной механикой, а ветви... Мало того что из Начал вырастала вся физика - оптика (он все же разгадал свет и теперь был единственным, кто знал, почему его скорость не зависит от скорости источника и наблюдателя), термодинамика, ядерная и все прочее, - он ушел в другие науки, обнаруживая те же закономерности в биологии, истории, геологии, - даже написал работу по тектонике плит. Его космология легко объяснила расширение Вселенной без гипотезы Большого Взрыва и еще много чего, включая замедление вращения Земли и удаление Луны без притягивания за уши приливной диссипации энергии, - и с точностью до сотых долей процента. А когда он походя решил проблему распределения планет в Солнечной системе - вывел точную зависимость больших полуосей от номера планеты, понял, почему пояс астероидов является точкой перелома, за которым уже не могли образоваться планеты земной группы, а только газовые гиганты, - он не утерпел и написал статью под названием 'Новый взгляд на лямбда-член и правило Тициуса-Боде', которую представил к участию в конференции по планетной астрономии, посвященной десятилетию со дня смерти астронома Козырева. И работа прошла отбор, его позвали на конференцию, оплатили дорогу и два дня проживания...
  Так он оказался в Питере. Гулял, ориентируясь по карте, - бродил по улице Марата, где она, по ее словам, когда-то жила. Нет, он не искал ее - все поиски закончились лет десять назад ничем, - он просто хотел увидеть ее родную улицу. Его почему-то поразила трава меж трамвайных рельс... Набрел на дом с башенкой на корабельно-остром носу, задержался, читая на памятной доске, что здесь жил и работал творец квантовой гравитации. Ночь была светла и полна людей - город отмечал трехсотлетие, и в небе где-то над Дворцовой с запоздалым треском и шелестом распускались цветы фейерверков. И тут его тронули за рукав. Он обернулся. 'Мужчина, не поможете бедным студенткам?' - сказала девушка, улыбаясь так, будто она была в него влюблена. Он знал эту новую моду - красиво и непринужденно попрошайничать, она была распространена в столицах после перестройки, - знал, но никогда не мог отказать ни попрошайкам, ни себе в удовольствии взаимовыгодного общения. Две девушки светлой летней праздничной ночью, обе в легких платьях-воланах, кажется, в горошек, в остроносых, на короткой шпильке туфельках, - винтажные студентки 60-х - были свежи и пахли ландышами, а обратившаяся к нему была как-то тревожно красива, может, потому, что у нее был гладкий узел рыжих волос, и кожа ее была прозрачна, как у Снегурочки, и выгиб шеи, и поворот головы... Он нашарил в кармане купюру - там была мелочь, но он вдруг захотел показаться ей щедрым, - и, пока выуживал, спросил, не на Марата ли она живет? Нет, она жила в Кузнечном переулке, здесь недалеко, звали ее Маша, и она была так благодарна мужчине за спасение от голодной смерти в ночном городе, что не возражала бы, повтори он сей подвиг бескорыстия завтра днем на этом же месте. На прощанье она сказала, что он не местный и вообще не совсем городской, и на его усмешку - мол, похож на деревенского? - ответила: 'Нет, похожи на человека, живущего в маленьком домике над рекой...'
  Остаток ночи он не спал, в полдень стоял на том же месте, как договорились, а через два часа был его доклад на конференции в универе. Он прождал у дома с башенкой до вечера, но Маша не пришла. Была ли это шутка нового поколения или старое доброе 'динамо' - гадать он не стал, даже не разозлился. Когда уже увидел, что не успевает к докладу, понял вдруг, что и не хочет успевать, и девочка была отвлекающим маневром судьбы, переводом стрелки в тот момент, когда его жизнь уже приближалась на полном ходу к развилке. Он задержался еще на сутки - обгулял весь тот район, нашел названный ею переулок и много раз прошел его туда-сюда, гадая, в каком из домов, решил почему-то, что в угловом доме с огромным двустволым тополем во дворе. Он простоял у ограды того двора долго и ушел с облегчением, - или он не хотел раскрытия тайны, или сама тайна этого не хотела...
  Он вернулся домой иным, - наверное, так чувствует себя электрон, совершив квантовый скачок на высший уровень. Прежде он часто гулял в Задорожном леске над рекой. Там и летом, и зимой хорошо думалось. Спускался к реке, сидел в полузанесенном песком остове старой лодки, смотрел на воду, - волны, по ней бегущие, настраивали на физику. А если дело шло к вечеру и под высоким обрывом ложилась сырая тень, он переправлялся на пароме на тот берег и там дожидался захода. Оттуда хорошо был виден маленький белый домик почти у края обрыва, окруженный соснами, - солнце летом садилось как раз за него. Раньше он был одной из деталек большого пейзажа, но теперь, после ее слов про домик над рекой, требовал внимательного рассмотрения.
  Двухэтажный кирпичный, крашенный белым барак оказался объектом с неопределенным прошлым - говорили, в нем до революции было общежитие духовной семинарии, - правда, где была сама семинария и куда пропала, сказать никто не мог. Ирония была еще и в том, что когда-то на этом обрыве располагалась ставка ногайского хана, и потом место стало называться Чертовым городищем. Теперь белокаменное строение было жилым домом с восемью квартирками - крохотными, слепленными из двух келий каждая, - комнатка, кухонька, совмещенный санузел, все величиной со шкаф. К этому прилагались вид с обрыва, тишина, край света, по сути, - и объявление на двери, что продается квартира...
  Никто из его знакомых не мог понять, зачем он продал ту однокомнатную в девятиэтажке и купил одноклеточную, почти в два раза меньше, да еще на отшибе. Чтобы отстали, он врал, что дом идет под снос, ему дадут 'однушку', зато навар останется, - и добавлял, что теперь он жених незавидный, только в свободные любовники и годен. На самом деле он все рассчитал. Излишка денег при аккуратном расходовании должно было хватить минимум на пять лет праздной жизни, - а он знал, что ему требуется год на беловое оформление теории, издание ее в виде монографии, а там и все остальное в течение еще года-двух - от защиты сразу докторской до выдвижения на Нобелевскую премию. Деньги его не интересовали, он собирался пожертвовать их большую часть в пользу нестандартно мыслящих ученых - как профессионалов, так и дилетантов. Дело было в научно-политическом резонансе, в легитимизации новой научной парадигмы, которую он вел на смену старой, не менявшейся во многих своих частях со времен Аристотеля.
  - Сам посуди, - сказал он, - открытая ими частица бога отвечает за объяснение массы материи, а идея ее ровно такая, какой Лесаж объяснял гравитацию несколько сотен лет тому... Кичатся сумасшедшими гипотезами, а сами никуда от бильярдных шариков не укатились - только дробят их на шарики все мельче, в пыль растирают...
  ...Он и мысли не допускал, что теорию могут не выдвинуть, - даже при всей ненависти ученого сообщества к выскочкам, оно не устоит против танка, на котором он вломится в их тихую усадьбу с уютным замком и лебедиными прудами. Он не знал, почему решил оформить теорию, - наверное, так подействовал вид этого домика, - почти пещера на вершине горы света, где пророки получают откровения. Но вышло не совсем то, что он наметил. И даже совсем не то.
  
  11
  
  Дом сразу начал говорить с ним. Вернее, не дом, а некто, чей голос стал слышен здесь, в уединении. Сначала новому жильцу передали привет его родители, которых не было на этом свете к тому моменту уже как десять лет. Они подхватили в своей азиатско-африканской загранице какую-то лихорадку и умерли в один год. И вот в первый его день рождения, который он отмечал в новой своей квартирке, отмечал в одиночестве и в работе, он потянулся за какой-то книгой на верхней полке стеллажа, и оттуда вывалился фотоальбом с видами африканских заповедников. Он ударил новорожденного по голове и распластался на полу, раскрывшись на портрете прекрасноглазой буйволицы с рогами лирой, а с левой страницы разворота на нее из травы смотрела прекраснотелая прижавшая уши львица. Между львицей и буйволицей торчала открытка, в которой родители поздравляли его с двадцатилетием из своего саванного далека, присовокупляя этот альбом. Самым интересным в открытке было то, что он первый раз видел ее, хотя листал этот альбом неоднократно...
  Следующим членом ряда стало летнее утро, когда его разбудил шум на кухне. Кто-то двигал на столе посуду. Это не могла быть проникшая с улицы кошка, - окно там забрано решеткой, и фортка открывается на два пальца, только воздух и пропускает. Быстро перебрав возможные варианты, он испугался, - кто-то открыл дверь и нагло хозяйничает, уверенный в безнаказанности, наверное, вооруженный грабитель. Тихо поднявшись, он поискал глазами подходящий для самообороны предмет, ничего, кроме авторучки, не обнаружил и все же осторожно выглянул. По кухонному столу прыгала синица. Он расстроился, хотя грабитель был бы много хуже, - но предстояло ловить птицу, а потолки в кельях были высокими, - видимо, семинаристы привыкали к куполам уже с общаг. Но только он подумал, чем ее ловить, как синица взлетела на гардину (штора была задернута), упала тенью по ткани, зашуршала в форточке, протискиваясь. Он кинулся, форточку закрыл, тихонько штору отодвинул, - она сидела на решетке, смотрела на него, потом боком бросилась, расправила крылья и улетела ввысь. А в обед позвонил однокашник и сказал, что утром умерла Синица - преподавательница высшей математики, лекции которой он так любил и единственные записывал. Она и была похожа на синицу, всегда на коллоквиумах и экзаменах быстро подпархивала к любой парте и клевала носом в листок экзаменуемого, - списать было практически невозможно. Это она позвала Елену Евгеньевну тогда на кафедру - они дружили еще с ленинградского университета - и поселила ее в квартире своей матери, забрав маму к себе.
  Он всегда обращал внимание на все это - приметы, предсказания-гадания, вещие сны, странные совпадения - и всегда отодвигал их объяснение в научных координатах на потом. Ему достаточно было пантеизма и детерминизма, что в сумме давало жестко запрограммированную Вселенную, которая на своем пути не отступала ни на атом от предписанного. Если творец и был, то он давно удалился, а проектор все стрекочет, демонстрируя на четырехмерном экране отснятый материал. И тогда вся мистика - дело фантазии творца, его художественные или технические накладки, но алгеброй поверять эту дисгармонию совершенно не обязательно. Даже наоборот, лучше очищать исследуемый мир-образец от шумов, чтобы они не мешали слышать главное.
  Но тут, в тишине на обрыве, он различил в этом шуме осмысленные и гармоничные звуки. Отступать было некуда, - обрыв тоже говорил об этом. Он понял, что некто представляет собой не мелкого ангела-хранителя, а эманацию если не всего мира, то его большого сегмента. И та интимность, с которой мир обращался к собеседнику, говоря часто только о том, что было важно этому человеку, а не человекам вообще, свидетельствовала о его, мира, личной заинтересованности. Даже пресловутая кошка оказалась очень персональной, и ему не пришлось гадать по ее поводу. Однажды зимой он вышел из двери единственного подъезда домика и повернул, как обычно, направо, к выходу из двора. Рыжая кошка взялась ниоткуда - она встала перед ним, присев на задние лапы и приподняв одну переднюю, и смотрела на него изумрудными глазами, - этого взгляда он не вынес, развернулся и пошел в обратную сторону. И тут же за спиной грохнуло - обрушился ледяной сосулистый гребень, сорвавшийся с края крыши. Лед рухнул прямо на то место, где он должен был оказаться, если бы не она...
  Мир говорил с ним символами - осмысленными, но не связанными друг с другом. Он, как астроном, принимавший морзянку из созвездия какого-нибудь Льва, пытался подобрать ключ, составляя и переставляя пойманные буквы в слова, но чем дальше углублялся в безуспешность, тем яснее становилось, что главный смысл - в самом факте этих личных сообщений. Ему предлагалось всего-навсего понять, кто с ним говорит - и кто его слушает. Знаки внимания были явственны. Когда в магазине, раздраженный неторопливостью продавщицы, он, уходя, обронил в сердцах: 'Чтоб вы тут лопнули!' - и тут же на пирамиде пивных или кока-кольных банок верхняя зашипела, чпокнула и, зашатавшись, рухнула, а за ней посыпались остальные, лопаясь и взрываясь пенными струями! Тогда он посмеялся совпадению, хотя и не без гордости за силу своего языка. Потом была соседка сверху, которая затапливала его три раза одним способом - шланг ее стиральной машины выпадал на пол во время стирки, и потолок и стены его туалетодуша были в отвратительно желтых потеках. На его возмущение тетка весело ссылалась на свою больную голову. 'Ну так лечите, а то платить уже пора!' - постучал он себя по лбу. И через несколько дней соседку ударили по голове, когда она вошла в подъезд, и забрали у потерявшей сознание сумку с зарплатой. Дальше были разные мелкие и крупные исполнения его нечаянных пожеланий - от падения толстого сука на крышу машины, паркующейся на выходе из двора, до совсем уж тяжелых последствий для провинившихся перед ним. Он быстро понял - могучий собеседник не столько тупо жесток или так сильно любит его, что готов в своей защите на самые крайние меры, сколько он не соразмеряет своей силы, - вступаясь за подопечного по его неосознанной просьбе, легонько щелкает, и реально или мнимо виноватый летит кубарем, ударенный стенобитной 'бабой'... При такой эмпирике и его привычке к теоретизированию не оставалось ничего другого, как попытаться свести одно с другим.
  И он приступил к созданию теории бога.
  Рассуждать о духах и прочей неконкретной братии он не собирался - хотя читал и Сведенборга, и все, какие нашел у философов, доказательства бытия бога, и рассудил, что только Гегель, Юнг и Тейяр де Шарден подошли к его пониманию близко, хоть и с разных сторон.
  Саму идею в подробностях он не стал рассказывать.
  - Как с тобой говорить, - сказал он, глядя на меня со смесью жалости и презрения, - если ты не знаешь, что такое интерференция или нелинейный резонанс...
  В принципе, мысль, которую он взял за основу, по его же словам, была не нова. Это единый разум множества однородных членов - тот самый, что управляет жизнью муравейника, пчелиного роя, птичьих и рыбных стай. Самый первый и наглядный уровень единства множества - когда маятники в часовой мастерской через некоторое время начинают качаться в такт, шпиндели станков в цеху - вращаться синфазно, циклы женщин в замкнутом женском коллективе синхронизируются. Синхронизация индивидуальных циклов, создание общего цикла и самоподчинение ему - эта схема и стала идеальным, то есть простейшим, богом.
  - Запомни ключевое слово 'синхронизация', - сказал он. - Если на пальцах, то самый элементарный опыт по созданию суперцикла - аплодисменты, переходящие в ритмичную овацию...
  Но вся эта овация не могла, по его утверждению, стать полноценной теорией, выйти за пределы синергетической болтовни, обрести математический аппарат, а значит, и результативность в смысле точных объяснений и предсказаний. Для этого ей требовался центральный элемент, и таким элементом оказалась его элементарная механика, рассматривающая как раз ту самую синхронизацию элементарных циклов двух материальных точек. Дифференциал общего взаимодействия двух частиц был дифференциалом бога, и автору не оставалось ничего другого, как сделать вынужденный и единственный ход - проинтегрировать общее уравнение взаимодействия по объему, устремив его к бесконечности...
  Когда он первый раз провел такое интегрирование всех взаимодействий на множестве точек на четырехмерной сфере и получил распределение Демокрита, доменную структуру Метагалактики - в ту же минуту разразилась жуткая гроза, которую ничего не предвещало. Молнии плясали над рекой, как дикие люди, забившие мамонта или носорога, грохот их барабанов был ритмичен! Он уже привык к собственным открытиям и теперь снисходительно улыбался, глядя, как ликует небо. Он чувствовал себя отцом, наблюдающим радость ребенка от подарка.
  В той тетради под результатами первого интегрирования будущий исследователь обнаружит запись (почему-то карандашом): 'Бог растет и развивается с увеличением мощности множества, он строит и перестраивает себя, но при этом элементарная точка фокусирует в себе связи всего множества, его проекцию, а вот сам бог не может познать себя как целое. Конечно, точка, сфокусировавшая в себе знание, становится выделенной, в истории таких точек - брахманов, знавших о боге на уровне его развития в их время, - было немного, все те же Аристотель, Леонардо, Ньютон, Гегель. Голова такого человека - то самое яйцо, в котором хранится кощеева игла, то знание о боге, которое не знает сам бог, а значит, он вынужден оберегать такую голову. Он поселяет носителя иглы в маленьком домике над рекой, шлет ему пищу, говорит с ним знаками, говорит для того, чтобы не разуверился, чтобы продолжал изучать и развивать, чтобы теория бога стала понятна и ему, объекту теории...'.
  И житель домика старался. Он оттачивал эту иглу, стремясь свести ее острие к нульмерной точке, которая только и могла удержать всю бесконечность танцующих ангелов. Он занялся программированием и создал компьютерную программу, которая после введения основных отличительных характеристик элемента множества - хоть атома, хоть пчелы, хоть звезды - выдавала основные характеристики бога множества. Начал составлять классификацию богов разных видов, и они выстраивались в периодическую систему. Попутно он размышлял, разум какого множества общается с ним - человеческого или какого-то иного? Несмотря на приверженность к научной объективности, ему не хотелось человеческого. Почему бы не предположить, что река внизу и есть та, кто говорит с ним? Недаром же голос стал отчетливо слышен, когда он поселился здесь, на самом краю. Чувство научной объективности подсказывало ему, что желание говорить с этой рекой - всего лишь следствие тех давних лыжных прогулок по заснеженному ее руслу, - и он улыбался, наблюдая, как борются научная совесть и ненаучная бессовестность. В одном он был уверен - его знакомый бог был явно женщиной. Он не мог объяснить - почему, его не устраивал набор доказательств, которые он приводил сам себе. Он просто чувствовал, что кто-то большой и невидимый дышит к нему звериной нежностью. Ему казалось, что когда-то, непонятно когда, они были равны. Но теперь либо он превращен злым волшебником в ничтожного карлика, либо она умножена на бесконечность, - в любом случае, они разведены по разным концам масштабной линейки Вселенной. В одной из бесчисленных уже рабочих тетрадей, между расчетами потоков действия, которыми бог мыслил, перебирая варианты, и рисунком, где сравнивалась линия поперечного сечения речной долины и линии потенциала общего поля частицы, он записал: 'Когда-то была у царей привычка иметь учителей. Аристотель учил солнцерожденного Александра Македонского. Сенека учил Нерона и послушно вскрыл себе вены по приказу божественного ученика. Но время героев, рядом с конями которых в походах тащились на ослах учителя, прошло. Это я про то, что нет людей, кому я бы хотел передать свое знание. У меня остался только один ученик...'.
  - А однажды, - сказал он, - бог научился писать. Обнаружилось это случайно. Как-то, сидя в своем кресле, он перечитывал 'Книгу простеца' Кузанца, любимого своего кардинала, непонятно как избежавшего обвинения в ереси и костра. Он читал, а радио рядом, как всегда, бубнило. Оно ему никогда не мешало, это не собеседник, которого нужно слушать, чтобы отвечать впопад... Он читал первую главу, и, когда глаза его пробежали по слову 'унция' - там, где простец объясняет ритору о начале всего, - радио произнесло 'тройская унция', говоря, естественно, о цене на золото. Его удивило совпадение в пространстве и времени слова далеко не расхожего. Он бы так и оставил это наблюдение в разряде случайности, если бы через несколько минут чтения не совпало слово 'двоичность', а еще через несколько страниц - 'Троица'. Немного поразмыслив, он понял, что есть два словаря, - один, который в радио, представляет словарь внешнего мира, не зависящий от него, тогда как второй выбирается и читается им. И получается, что совпадение двух одинаковых слов из двух словарей - внешнего и внутреннего, пересечение двух миров в одной точке вербального пространства - не случайно. Это переход от общения символами к общению словами.
  Он полистал учебник по психиатрии, почитал статью 'Шизофрения', нашел много совпадений, однако завел тетрадь и стал вести запись слов, день за днем, ночь за ночью. Тут дело обстояло хуже, чем с символами, - был набор слов, но он не знал, где искать ключ к шифру. Как всегда, он ринулся в обобщения, пытался найти математический алгоритм упорядочивания. Он увлекся лингвистикой и языкознанием, понял, что стиль любого писателя можно разложить в тригонометрический ряд Фурье на простые гармоники, которые отвечают за выбор слов из словаря и порядок их расстановки. Но задача построения алгоритма была сложна, сил на компьютерную программу перебора бесчисленных вариантов не было. К тому же он чувствовал, что разгадка рядом, и продолжал крутить головоломку, надеясь на удачу.
  Когда тетрадь заполнилась и ничего, выходящего за рамки теории вероятности, так и не возникло, он решил взять вторую производную. Попросту стал читать эту тетрадь как текст под бормотание того же радио, выписывая второй раз отмеченное. Он делал вербальные сливки повышенной жирности из нацеженного молока. И, неожиданно для себя, получил несколько предложений. Не бог весть какие мудрости, они были похожи на фразы, которые пишут под диктовку старательные ученики. 'Терпение твоя награда', 'птица улетает, лес остается', - ему казалось, что их смысловая необязательность говорит скорее в пользу случайности, несмотря на видимость осознанного синтаксиса. Он вспомнил стихи, которые писала университетская ЭВМ по студенческой программе, - было похоже.
  Он устал от малости результатов при огромности затрат и уже собирался бросить, как вдруг невод принес удивительное.
  
  12
  
  ...За окном уже светлело, начинали посвистывать птицы. Он выдвинул ящик стола, достал папку, вынул полиэтиленовый пакет-файл и протянул мне.
  - Это ее письмо, - сказал он. - То самое, которое она сунула в карман моей куртки в вагоне, когда мы прощались. Прочитай сначала его...
  На пожелтевшем листе писчей бумаги со следами двух сгибов крестом шариковой ручкой, синими чернилами, почерком понятным, но как-то грустно склоненным и при этом непрерывным и быстрым было написано:
  'Дорогой мой, прекрасный мой, прости за неточность и мелкость слов, которые сейчас лезут под мою руку, - я никогда не писала таких писем в таких обстоятельствах. Ты, конечно, знаешь, почему я уезжаю, - ты же не просто умный - это прилагательное, одно из качеств, а ты - существительное, ты показал мне, как на самом деле ясен и мудр наш мир. Я пою тебе хвалу, но это страх перед твоим недовольством, а то и гневом, - странно, я ощущаю себя девочкой, провинившейся и бегущей, любящей - и тем еще больше виноватой...
  Главное, что я должна сказать: не ищи меня, нас. Я не скажу, что мы больше не увидимся, но и не скажу, что я скоро приеду, а ты жди. Живи так, будто меня нет, но я была, живи так, будто мы обязательно встретимся, - а это произойдет, даю тебе честное слово.
  Знаю твердо, ты сделаешь все, что нужно для нашей встречи. Время, которое, на первый взгляд, есть наш главный враг, отступит перед тобой, - ты обязательно найдешь то уравнение, в котором это неумолимое t сократится, и вот тогда ты - взрослый мужчина, один во всем мире владеющий истиной этого мира, встретишь меня, юную девочку. Кажется мне почему-то, что произойдет это в университете, в переходе между третьим и пятым корпусами, просвеченном солнцем весенней сессии. Здесь я догоню тебя с просьбой о пересдаче, и ты вдруг почувствуешь - ознобом по коже, - что времена сомкнулись.
  И будет так, как и должно быть, - ты учитель, а я твоя студентка, и тогда я и скажу все, что должна была.
  До встречи, родной мой...'
  Я поднял глаза, чтобы спросить. Он сидел, застыв, смотрел сквозь меня, чуть прищурившись. Уловив мое движение, очнулся, подвинул ко мне по столу раскрытую тетрадь:
  - Теперь это. Обведено красным...
  Я взял тетрадь, пробежал глазами по странице. Здесь были выписаны в столбик группами по датам короткие фразы, соединенные друг с другом перекрещивающимися стрелками, на полях стояли восклицательные и вопросительные знаки, непонятные символы. Два вопросительных знака стояли напротив утверждения 'синие кони любят мышей', стрелка соединяла его с поэтическим 'горечь мышиной печали легка'. Читать все я не стал, чтобы не обидеть хозяина непроизвольным смешком.
  - Смейся, не запрещено, - вдруг сказал он, - мне самому часто смешно... Но читай главное.
  Красным была обведена фраза, помеченная вчерашним числом и тремя восклицательными знаками: 'Студентка ждет своего учителя'.
  Я вернул тетрадь.
  - Не знаю, что сказать, - сказал я. - Слишком много вводных для меня...
  - Тебе не надо делать выводов, - сказал он. - Это моя история, и я рассказал ее тебе в корыстных целях, а не для того, чтобы скоротать ночь за стаканом вина. Если хочешь, это была попытка синхронизации двух моих времен, их уравнение... Когда я оглядываюсь назад, то вижу, как странно было исполнено мое желание. Я про ту историю с героем, вместо которого по ошибке дар бога получил мальчик. Самое смешное, что вся последующая его жизнь была отработкой того аванса, а его тогдашнее представление о полноте жизни было воплощено в реальность как по заказу. Про женщин я говорил - они шли чередой, служа чем-то вроде глюкозы для мозга. Были и заявленные горы - работали в обсерватории на Кавказе с уголковыми отражателями нашего 'Лунохода-2', мерили моим точным лазером скорость удаления Луны, - один раз чуть не замерз, заблудившись в буран, потом попал под лавину. Про войну уже говорил - в Афгане летал с группой спецназа за 'стингером', в один из таких вылетов была веселая история с падением, окружением, спасением. Потом выяснилось, что в те самые минуты у мамы в Индии, которая и не знала, что сын тут, рядом, слетела со стенки фотография этого сына и не хотела лепиться обратно, пока мама не зажгла свечку... А теперь путь героя, поднимаясь все выше, уперся в небесную твердь, - дальше живым дороги нет, да и здесь еще не ступала нога человеческая... И вот тут, на вершине, глядя назад и вниз, я вижу, что вся та бурная, наполненная жизнь, призванная уравновесить, оплатить намытым песком живых впечатлений ту, невесть откуда взявшуюся, тикающую, как часы или бомба, теорию, - жизнь эта выглядит, оказывается, сухим эпилогом, послесловием к маленькой повести в полгода длиной. К той волшебной моей зиме, когда мне доверился бог...
  Он умолк, закрыл глаза и откинул голову на спинку кресла. В свете непогашенного торшера щетина его горела красным золотом. Над его головой на свободной от книг полке, среди резных нэцке, маленького парусника, янтарно остекленевшего куска допотопного дерева, рядом с монгольской маской трехглазого клыкастого чудовища стояла узкая картинка в тонкой красной рамке - я узнал 'Рыжую богородицу' Климта.
  Хозяин сидел в той же позе, и дыхание его было ровным и глубоким. Подождав еще немного, я тихо поднялся и вышел.
  
  Кончается июльская ночь. Тепло и тихо, еще спят дворники. Сквозь деревья у дороги видна бегущая строка - сейчас она не бежит - мерцает вчерашним числом.
  Скоро взойдет солнце - на востоке над лесом уже льют красное вино. А там внизу, где лежит темная лента реки, - бесцветье и тишина. Не шелохнется сырая листва на деревьях, взбирающихся по крутому склону, туман висит невесом, и стайка мальков стоит сонно в прозрачной воде у самого берега.
  Я тихо вхожу в воду и бреду на середину обмелевшей за лето реки. Отсюда видна вершина обрыва - а там уже пламенеют стволы сосен, с белого домика сползает тонкая тень, и первые лучи плавят его слюдяные оконца.
  Я ложусь в воду - ничком на расчесанные пряди травы, запускаю руки в эту рыжую гриву, погружаюсь с головой в прозрачное струение, открываю глаза и лежу, чувствуя, как живая прохлада наполняет иссохшие мои жабры.
  Я лежу и слушаю ровное дыхание спящего бога.

Оценка: 7.71*36  Ваша оценка:

По всем вопросам, связанным с использованием представленных на ArtOfWar материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email artofwar.ru@mail.ru
(с) ArtOfWar, 1998-2018