ArtOfWar. Творчество ветеранов последних войн. Сайт имени Владимира Григорьева

Фролов Игорь Александрович
Море Спокойствия (часть вторая)

[Регистрация] [Найти] [Обсуждения] [Новинки] [English] [Помощь] [Построения] [Окопка.ru]
Оценка: 9.66*6  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Вторая часть семейной саги - история семьи Саниных на фоне XX века. Первая часть - здесь же, на моей странице.

  
  Часть вторая
  Вечное возвращение
  
  Глава пятая
  
  Синяя глина для первых людей
  
  Я не уверен, стоит ли уходить так далеко в сторону от моей главной линии. Наверное, персонаж, не участвующий непосредственно в событиях, о которых ведется повествование, не должен отнимать у читателя много времени. Но бывают такие герои, в которых запасена большая доля потенциальной энергии описываемых событий. И дядя Миша, как мне кажется, - именно та фигура, которая своей неподвижностью на краю доски, своим как бы неучастием в битве черных и белых, во многом определяет ход игры. Если же возвратиться к сравнению с рекой, то фигура превращается в камень, утес, остров, делящий поток на две части, которые потом снова соединяются. Вот и дядя Миша поможет мне уйти в прошлое и вернуться оттуда с новым знанием о своей семье. Не исключено, что новое знание изменит даже намеченное русло дальнейшего повествования.
  Мне кажется, судьба этого персонажа - самая сложная из судеб всех остальных действующих лиц моего сказания. Она заслуживает отдельной книги, и я бы даже взялся за нее, знай я больше, чем знаю. А в моем распоряжении - всего лишь несколько фактов биографии брата отца, подслушанные моим детским ухом в семейных разговорах потом забытых, и вынутых из темного шкафа памяти уже основательно траченными неумолимой молью времени. Их и изложу.
  Миша родился в первый год после образования прииска Неприметный. Если сопоставить даты, выходит, что боец отряда Строда и кокша с пароходика "Витязь Амура" зачали этого ребенка там, среди кроваво-ледяных укреплений Амги, под щелканье пепеляевских пуль о замерзшие в камень тела красноармейцев. Кокша Нюра - дородная громкая девка, в шестнадцать лет убежала с территории поселения на берегу Амура, где жила ее семья, привезенная туда Херсонщины еще во время столыпинской реформы. Она просто прыгнула с пристани на палубу кораблика, когда матросы уже втянули трап, и капитан не прогнал ее. Побег случился летом, а уже осенью, перед концом навигации, судно было захвачено белыми и дошло до Амги, где и встало на зимовку. Там и встретились они - юные будущие мои дедушка и бабушка. Он был ранен в плечо во время штурма кораблика, - пуля не попала ему в сердце только благодаря ее половнику с кипятком, который она выплеснула в ухо беляку, целившемуся в бледного красного очкарика. Она спасла ему жизнь, потом ухаживала, отмачивая бинт и перевязывая рану, и стала его первой и единственной женщиной.
  Это очень важная точка в моей личной Истории мира. Если подняться на достаточную высоту, чтобы можно было окинуть континент одним взором, станут видны две извилистые линии - одна из Петрограда, другая из ниоткуда от ниточки Амура, а до Амура - от Херсона, - которые сходятся, сливаются в одну на берегу речки Амга. Когда я смотрю на причудливое, но неумолимое их сближение, то мне становится особенно ясным существование Провидения, которое рисовало на своей карте эти линии, проектируя мое появление спустя несколько десятков лет, - и не только мое, но всех героев этой драмы...
  Родила Нюра в Якутске и приехала с еще безымянным сыном к мужу на прииск. По поводу имени споров не было - у обоих родителей дедушек звали Михаилами. С помощью начальника милиции Степана Курашова, Александр Санин выправил жене новые документы, - теперь она стала Анной Горенко, дочерью одного из погибших красноармейцев их отряда. Такие шутки имеет право выделывать только Провидение, - я бы ни за что не сочинил эту коллизию, хотя бы в силу ее литературной пошлости. Ладно бы фамилия, но ведь бывшая кокша Нюра Худоногова, крестьянка с Новороссии, в свои зрелые годы, как я увидел потом,, стала, как две капли водки, похожа на свою знаменитую тезку с портрета работы художника Тырсы. Вот только стихами Нюра не интересовалась вообще, да и прозу не очень - единственная книга, которую я видел в ее руках, было "Воскресенье" Толстого, и эту книгу она читала неоднократно, говоря, что в ее детстве у них был такой же добрый барин, как Нехлюдов.
  Когда Мише исполнилось четыре, он совершил свое первое большое путешествие - в Ленинград к бабушке Софье. Александр Санин решил показать своей строгой матери свою семью. Свекровь и невестка друг другу не понравились. Софья МИхайловна выговорила сыну за неосторожный выбор и помутнение крови вследствие помутнения рассудка. Так и сказала: "Конечно, в минуту страсти ты не вспомнил, что твоя мать - внучатая племянница князя Петра Вяземского! Иметь отношения с крестьянками не возбранялось никогда, - сам Александр Сергеич скрашивал ими свою ссылку, - но не до женитьбы же!" Я до сих пор не нашел никаких доказательств моего родства с князем Вяземским, и думаю, что прабабка моя сама назначила его в родственники. К слову, если бы такой выбор стоял предо мной, я бы указал на Михаила Лунина...
  Баба Нюра отзывалась о свекрови всегда одним словом - "фелерина", что означало фрейлину, хотя, насколько я уяснил, никакой фрейлиной прабабушка не была. Жена военно-морского инженера Ивана Санина, погибшего в русско-японскую, на потопленном японцами эскадренном броненосце "Петропавловск", она была из обедневшего дворянского рода, после смерти мужа давала частные уроки музыки, в советское время преподавала в музыкальном училище. Саша Санин появился на свет через неделю после того, как его отец ушел на броненосце "Петропавловск" из Кронштадта во Владивосток. До своей гибели Иван Санин приезжал в Петербург два раза, но Саша был слишком мал, чтобы запомнить его.
  Учился Александр Санин в Тенишевском училище - и это все, что я знаю о детско-юношеском периоде моего деда. Однако, и через эти две точки - когда родился и где учился - можно провести прямую, - и ее я провел уже несколько десятилетий спустя, когда на Земле не осталось никого, кто мог бы помочь мне узнать еще что-либо, а не собирать мозаику прошлого наощупь. Но для моего повествования те имена и лица, появившиеся возле моего деда, ничего не добавят, несмотря на свою известность, поэтому я оставлю их за границами моего сказания.
  А Софья Михайловна, поссорившись с сыном по поводу его некомильфотной женитьбы, привязалась к внуку Мише - мальчику тихому, воспитанному, негромким голосом и аристократически прямой спиной походившему на своего деда, ее мужа Ивана. "И это в четыре годика! - восклицала Софья Михайловна. - Все-таки, хорошую кровь не так просто разбавить..." И снова сын поругался с матерью, на этот раз так сильно, что гости решили дальше не гостевать, собрались и уехали.
  Больше Софья МИхайловна сына не увидит. Он погибнет через два года, а еще через полгода она предпримет путешествие длиной в несколько тысяч миль. Сначала она доедет до Владивостока и там бросит в воду сухие цветы, привезенные в Библии, в Книге Иова. На обратном пути она свернет на север от Невера, и на лошадях, оленях, даже верблюдах и собаках, доберется по только начавшей прокладываться Амуро-Якутской колесной дороге до Неприметного, чтобы положить на могилу сына сухие цветы, привезенные в той же Библии, но между страниц " Апокалипсиса". "Одно у Сашки лучше, чем у Ивана, - скажет она Нюре, кормившей грудью сына Костю, - В земле лежит, не в воде..."
  Уезжая, бабушка Софья забрала с собой внука МИшу - погостить. "Поучится зиму у нас, - сказала она невестке, - верну. И тебе со вторым легче будет, его одного прокормить не просто, вон какой крепыш..." - и бабушка Софья неодобрительно посмотрела на крупного чернокудрого Костю. "Не признала фелерина в Коське свою кровь, - говорила баба Нюра. - Небось, решила, что я его на стороне нагуляла. Конечно, он в нашу, казацкую родову, не бледный заморыш, как Мишанька, но такой же санинский..."
   Софья Михайловна обманула невестку - сына не вернула. В письме написала: "У тебя один есть, пусть и у меня будет. Мальчик - наша веточка, и я сделаю все, чтобы вырастить правильного человека. Если бы не бабушка великого тезки моего внука, неизвестно, стал бы он так велик. Я ничем не хуже уважаемой Елизаветы Алексеевны, и тоже постараюсь. А будешь препятствовать - сообщу, куда надо, что твоя девичья фамилия - не твоя, - и пусть разбираются, виновата ль ты или просто по дурости..." Нюра не знала, кто такая уважаемая Елизавета Алексеевна, но угрозу поняла, да и поразмыслив, решила, что в Ленинграде в любом случае лучше, чем в тайге, с медвежьими следами у разворошенных помоек, и с рыщущими вокруг приисков бандитами.
  Миша Санин начал учиться в обычной ленинградской школе, но после окончания четвертого класса, "вследствие обнаруженной склонности к рисованию и несомненного изобразительного таланта", был переведен в только что созданную при Академии художеств среднюю художественную школу. После ее окончания мечтал поступить в Академию на отделение скульптуры, - ему хорошо давались рисунок и лепка, но хромала живопись. Однако, школу он окончил летом сорок первого. Во время учебы Миша любил бывать в Русском музее, часами копировал Репина, Верещагина, стоял у майолик и изразцов Врубеля, - служители музея знали его, и в первую неделю войны он помогал им готовить к эвакуации картины, закапывать в Михайловском саду многотонные скульптуры . Софья Михайловна сделала так, - правда, он об этом тогда не знал, - чтобы его определили в эшелон для сопровождения сокровищ музея в город Молотов, еще недавно бывший Пермью. Но до Молотова МИша не доехал. На какой-то станции, ночью, его вагон перецепили, и утром он оказался в Куйбышеве, - наверное, в том вагоне были ценности особо ценные, если их решили переместить в город, отведенный под эвакстолицу.
  В Куйбышеве эвакуированный Михаил Санин по его желанию был трудоустроен . Ему предложили выбор: учитель рисования в школе или рабочий в сборочном цеху авиационного завода Љ1. Он выбрал завод , прошел курсы техников самолетов по вооружению, и в сорок втором, вместе с выпускаемым заводом истребителем танков Ил-2БИС - модификации Ил-2 с добавленной кабиной стрелка - попал на фронт.
  Бабушка Софья не узнала, что Мишенька пошел на войну, - она умерла в первую блокадную зиму. А внук, год провоевав техником Ил-2, показал командованию, как можно улучшить вторую кабину так, чтобы увеличить сектора обстрела, и кроме пулемета на турели теперь у стрелка в кабине был и ручной пулемет - для наземных целей и для подходящих снизу истребителей противника.Эскадрилья, штурмовики которой переоборудовали по рекомендациям сержанта Санина, начала валить "мессеры" и "фоккеры" в полтора раза чаще, и свои самолеты стали во столько же раз живучее. В полку эту искадрилью прозвали "Истребители истребителей", а в шутке самих летчиков эскадрильи, что они уничтожают больше вражеских самолетов, чем танков и другой наземной техники, была немалая доля истины. Сержанта Санина откомандировали на курсы младших лейтенантов при штабе армии, и через три месяца он вернулся в только что введенных погонах с одной звездочкой на каждом. Чтобы продолжать доработку кабины стрелка, настоял на личном участии в боевых вылетах в должности механика-воздушного стрелка. Так началась его настоящая война. В небе над Воронежем, Крымом, Украиной ммеханик-воздушный стрелок Михаил Санин из своего турельного "Березина" сбил шесть немецких самолетов, был награжден орденами Отечественной войны и Красной Звезды, медалями, и в небе над Польшей воевал уже старшим лейтенант ом.
  Точка в конце предыдущего предложения - верхняя мертвая точка в судьбе дяди Миши. В сорок четвертом его Ил-2 был поражен зенитным снарядом. Осколки прошили небронированную кабину стрелка, пробив Старлею Санину грудь и оторвав кисть правой руки. Самолет был поврежден, летчик смог посадить его на дорогу, но, как оказалось, за линией фронта. Их быстро обнаружили. Отстреливаясь, пилот погиб, а обескровленный Санин, когда его вытащили из кабины, был без сознания. Русского офицера перевязали, отправили в концентрационный лагерь на западе Польши, а потом - в Германию. Нужно ли при таком повороте судьбы говорить спасибо бабушке Софье Михайловне за хорошее знание внуком немецкого языка - уже неважно. Важна совокупность причин - странности плена, владение языком врага, полудворянское происхождени, - которые перевесили боевые заслуги старшего лейтенанта Санина и обеспечили ему далеко не мягкую посадку на Родине.. Следователю он рассказал, что в его полевой сумке лежал блокнот с рисунками - карандашные портреты однополчан, карандашные пейзажи, - и среди фашистов, наверное, оказался ценитель, а то и художник. "Видимо, по его протекции я и попал в Германию, - скажет Арестованный Санин следователю. - Там работал с детьми, учил их основам изобразительного искусства..." "...А потом эти дети, - скажет ему следователь, - жгли наши танки фауст-патронами!" А еще следователь сказжет, что Санина взяли в плен на территории, которую тогда контролировали части Ваффенс СС, а они отличались особым зверством, и пленных расстреливали, не церемонясь. Русская речь, которую якобы слышал в полузабытьи плененный Санин, означала не своих, как якобы подумал он, а русскую сволочь из добровольческого легиона СС. И совершенно необъяснимо, как из концентрационного лагеря, откуда, после его освобождения американцами, вышли живыми считанные единицы советских военнопленных, русский офицер-летчик, истребитель немецких танков, самолетов и всего, что двигалось по земле с крестами на бортах и на погонах, попал в Германию, да еще на теплую должность учителя рисования.
  При таком раскладе кажется совершенно естественным, что сразу после войны Михаил Санин оказался в одном из колымских лагерей, да еще с обещанием следователя продолжать копать и докопаться-таки до бумажки с согласием на сотрудничество с немцами, а, значит, до переквалификации в изменника Родины. Он успел провести там почти шесть лет, прежде чем случилось чудо...
  А чудо явил уже знакомый нам дядя Васо.
  В пятьдесят первом полковник Табидзе сначала принял в свой лагерь заключенных расформированного Чульманского исправительно-трудового учреждения Љ 11, отобрал и оставил себе более-менее здоровых зэков - несколько сотен из нескольких тысяч отработанного на урановом руднике человеческого материала, и возглавил тот, ставший знаменитым, ленский этап. Гнали с юга Якутии на север, в лагеря "Дальстроя". Когда баржи с заключенными вышли на Лену, одна из барж вдруг дала течь и начала быстро тонуть. В объяснительной потом начальник этапа полковник Табидзе напишет, что "течь имеет искусственное происхождение, - была проделана в трюме заключенными-заговорщиками". Уже неважно, было ли затопление баржи совершено по причинам искуственным или естественным. Важно, что зэки, увидев, что баржа быстро погружается, кинулись на вохру, несмотря на винтовочный и пулеметный огонь, выбросили ее за борт, и повалили следом. И тут со второй баржи и с берега, по которому двигалось на грузовиках подразделение коныойных войск, ударили пулеметы. Дядя Васо потом говорил моему отцу, что у него тогда не было и тени сомнения в правильности своих действий. "Ты просто не знаешь контингент того этапа, Костя, - говорил он. - Там были все, кто по уши в крови - в крови твоего отца, между прочим, и твоего брата. Это бывшие белобандиты, которых мы выгнали в гражданскую, а они вернулись с немцами, власовцы, лесные братья, бандеровцы, всякие казаки и гренадеры, - вся та мразь, которую расстрелять мало, их нужно было жарить на медленном огне! Но наше государство мудрое и гуманное - конечно, этих нелюдей трудом уже не исправить, но хоть какую-то пользу нам принесли на добыче урана и тория. А когда они прыгали в воду, я сразу понял - если промедлю, через минуту все уйдут по течению - мы же баржи на другой берег тащили, Лена там еще неширокая и быстрая, вода летом не такая холодная, - всей толпой бы утекли, за излучиной их бы на берег вынесло, и несколько сотен бандитов разбежались бы по тайге - вот был бы шум по всей нашей командной лестнице. Я бы точно уже с тобой не беседовал сейчас. Лаврентий Палыч - я с ним еще с Грузии знаком - так и сказал, мол, если бы не твоя расторопность, Васо, всех бы вас расстрелял, ссылать-то уже дальше некуда... А тогда до зимы окрестную тайгу прочесывали, еще с десяток выживших отловили..."
  Однако именно тот неудачный этап на Колыму из Неприметлага стал счастливым для Михаила Санина. Дядя Васо тогда привел пощипанный ополовиненный пулеметами отряд зэков, и, сдавая его в управлении "Дальстроя" увидел там личное дело бывшего военного летчика Санина Михаила Александровича, - того мальчика, которого он, Васо, доставал из подвала санинского дома, куда его спрятала мать во время налета на прииск недобитых белобандитов. И дядя Васо выменял калеку-доходягу на трех мужиков-трудяг, привез в свой лагерь, сделал сначала библиотекарем и редактором стенной газеты "Золотой край", а потом добился пересмотра дела, в результате которого оставшийся срок в лагере был заменен поселением в маленьком селе Орочен - несколько домишек, зажатых между рекой Каменкой и Ороченской трассой в часе ходьбы от Дражного. А в пятьдесят шестом Михаила Санина реабилитировали, и он переселился на Дражный, в заброшенный домик паромщика.
  Я долго не мог понять, почему дядя Миша тотчас не уехал в тот же Ленинград. Может быть, думал я, и он заразился той непонятной болезнью, которая заставляет отмотавших срок и в лагере и на поселении, после выхода на волю, остаться рядом с колючей проволокой, за которой провел годы и годы. Когда мой отец перешел в Трест, оказалось, что там продолжают трудиться многие из отсидевших и реабилитированных, - среди них были даже герои Брестской крепости, фотографии которых отец показывал мне в недавно вышедшей книге "Брестская крепость". Я еще мог понять амнистированных летом пятьдесят третьего уголовников, - зачем уходить от золота, - его можно и добывать и воровать. Но зачем этот суровый край ленинградскому интеллигенту, художнику и герою войны? Наверное, думал я, дядя Миша решил, что если судьба, сделав крюк, снова привела его на родину, к матери и брату, то так тому и быть. В любом случае, он остался на Дражном и начал энергично обустраивать свой домик. Замостил дворик досками, сделал дренажную систему, отводящую вешние воды, вместо огорода утрамбовал небольшую площадку для сушки кирпичей, сложил печь для обжига, пристроил к ней баньку с колодцем, который, затейливо выкопанный, усиливал тягу печи.
  Дядя Миша был мастер на все руки, - а рук у него было много. Это не красное словцо - у него и в самом деле было несколько им спроектированных и изготовленных протезов, надеваемых на культю правого предплечья. Был простой протез кисти, отлитой из полупрозрачной гибкой пластмассы - зимой на пластмассовую кисть надевалась перчатка. Был протез для разных инструментов - в гнездо вставлялись мастерок для печных работ, держатель для долота и зубила, держатель для ножовки, отвертки, фиксатор рубанка, - всего, что висело на специальном протезном стенде в сарайчике-мастерской, не перечислить, но тот, кто видел стенд уже не спрашивал, почему Михаила Санина на Дражном прозвали Самоделкиным. Был у дяди Миши еще один - особенный - протез. Собранный из дюралевых трубок, соединенных стальными рессорами и пропущенными внутри тонкими стальными тросиками, механизм почти в точности копировал кисть скелета. Тайна изобреетения состояла в приводе. Протез крепился кожанными манжетами к плечу и предплечью, и при сгибании в локтевом суставе и поворотах - супинации и пронации - предплечья, система тросиков передавала усилия на дюралевые пальцы, обтянутые прорезиненной тканью, а маленькие храповички фиксировали положение кисти и пальцев, и освобождались кнопкой на локте, ее придавливанием о стол, колено, обо все, что попадало под руку. Этой рукой дядя Миша держал нож, которым резал хлеб или колбасу, чиркал спичкой о коробок и прикуривал, брал полную бутылку водки и наливал из нее в стакан. Но подобные демонстрации возможностей механической руки предназначались для друзей и родных. Руку дядя Миша создал не для помощи в быту. Этой рукой он вернул себя к творчеству. Рисовать он мог и левой, а вот для лепки одной кисти и одного обрубка было недостаточно. И печь для обжига глиняных изделий дядя Миша сложил не для нужд своего печного ремесла. Печником он стал попутно и вынужденно.
  Переехав на Дражный, вольноотпущенник Санин сначала пошел работать в неприметнинский аэропорт. Конечно, это слово слишком велико для грунтовой взлетно-посадочной полосы и деревянного домика с "вышкой", но, несмотря на всю доморощенность, аэропорт Неприметный имел отряд АН-2 и отряд вертолетов Ми-1 и Ми-4. Самолеты занимались пассажироперевозками, вертолеты перебрасывали геологов и старателей в их партии и артели, и оленеводов и охотников на пастбища и угодья. Неприметный был звеном в цепи аэродромов, построенных в малых населенных пунктах Якутии в начале войны для обеспечения воздушного транзита ленд-лизовских грузов, идущих по воздуху с Аляски через полюс. Когда дядя Миша стал свободным, неприметнинский аэропорт как раз начал расширяться и перестраиваться. Остатки тайги на вершине Оленьей вырубили, бульдозеры разровняли большой участок, на котором из огромных бетонных шестигранников выложили новую взлетку, рулежки, стоянки, - и самолетно-вертолетный парк дополнился отрядом серебристых двухмоторных ИЛ-14. Я уже помню только новый аэропорт. Я летал на Ил-14 до ворот Большой земли по неизменному маршруту: Тохтомыгда-Чульман-Чита-Иркутск. В Иркутске мы пересаживались на Ил-18 и летели уже над Большой землей - с посадками и пересадками - до Москвы и Ленинграда, до Симферополя, Ставрополя, Киева, Минска, Тбилиси, Сочи, - куда направлял мамин палец , указующий в карту. За Ил-18 пришли Ту-104, Ту-114, Ту-134, но из тайги мы выбирались только на Ил-14. Хотя меня в этом самолете укачивало, и я до сих пор не могу терпеть вкус и запах сосательных карамелек "Взлетная" и "Театральная" - они неразлучны в моей памяти с зеленым бумажным пакетом и его содержимым, - я продолжаю считать этот самолет золотой серединой всей самолетной линейки - от Райт и Можайского до истребителей пятого поколения. Этот серо-серебристый воздушный дельфин с широкими плавниками, и есть та платоновская идея самолета, та самолетность, к которой человечество сначала стремилось, а потом от нее ушло. В своих детских рисунках, когда по сюжету требовался самолет, я изображал только Ил-14, любовно вырисовывая моторные гондолы, остекление кокпита, широкий киль. Мои зубы и сейчас помнят тот гуд с переливами - иуиуиуззз - которым гудит все твое тело вместе с телом самолета, когда два прозрачных винта режут морозное небо над белыми облаками, и по ним, проваливаясь в облачные пропасти и выпрыгивая, бежит тень креста, окруженная радугой...
  Наверное, думаю я, дядя Миша тоже любил Ил-14. Он же был родным братом его родного Ил-2. И бывший техник-воздушный стрелок пошел в аэропорт на должность инженера отряда. Конечно, попал он на эту должность - даже с учетом трех месяцев переучивания в Минске - только с помощью дяди Васо. Полковник Табидзе перед самой отставкой ушел с начальников тюрьмы, но продолжал работать в Тресте, числился в секретной группе Б-9, курирующей урановые рудники, и отвечал за картографические отделы как в Тресте, так и в Экспедиции. У этих отделов была неразрывная связь с аэропортом, где спецборта Ан-2 и Ми-4 занимались секретной аэрофотосъемкой. Выходит, думаю я сейчас, что дядя Васо стал в определенном смысле диспетчером судеб нашей семьи - не только дядя Миша и баба Нюра были им облагодетельствованы (говорю без иронии), но и маму приняли в картографический отдел Экспедиции тоже по его протекции.
  Однако, проработал дядя Миша в аэропорту Неприметный недолго - всего две весны. Время измерено в веснах, потому что к девятому мая на большом стенде под заголовком, вычеканенном на медной полосе "Они добывали Победу" вывешивались парадные - при всех орденах и медалях - фотопортреты работающих в аэропорту ветеранов войны. Дядя Миша на портрете был в форме старшего лейтенанта ВВС, с седыми, несмотря на свои тридцать три, висками и напряженным, будто продолжал выискивать в небе цель, взглядом в сторону. И девятого утром, когда все пришли на работу, портрет инженера отряда, военного летчика, орденоносца, инвалида войны Михаила Александровича Санина стоял под стендом на полу, прислоненный к стене, и по всему портрету по диагонали шли вычерченные черным карандашом печатные буквы "власовец". Мало того, поверх звездочек на погонах, на фуражке и в "птичках" были нарисованы жирные кресты. "Вот сволочи! - пробормотал командир отряда. - Устрою допрос с пристрастием, быстро сознаются! Это точно аошники, которым ты за перерасход спирта хвосты прищемил..." Но дядя Миша попросил командира дознание не проводить, портрет на стенд не возвращать, а в честь праздника из личных инженерских запасов выделил литр. Командир добавил литр из своего НЗ, и на праздничном застолье поднял кружку за Победу, которую принесли такие, как инженер отряда "илов" Михаил Санин. Все горячо поддержали командира, но с тех пор Санин стал еще неразговорчивей и неулыбчивей, чем раньше. А когда через год утром девятого мая надпись "власовец" появилась на двери его кабинетика, дядя Миша не выдержал. "Да не власовец я!" - ударил он кулаком левой в свою дверь с такой силой, что треснула доска. Потом вошел в кабинетик и, взяв авторучку ушибленной рукой, написал заявление об уходе. Командир порвал пять его заявлений, на шестом сдался. "ты не с хорошей работой прощаешься, - сказал он укоризненно, - ты с небом прощаешься..."
  Так дядя Миша стал печником. Этому ремеслу он научился у одного вольняшки, который выкладывал печи в домах лагерной администрации, и заключенный Санин был у него подмастерьем, поскольку умел обращаться с глиной. Он и до этой истории был нелюдим, - поэтому и выбрал домик на отшибе, отделенный от домов Заречной сараями и пригорком старого, поросшего полынью, отвала. Сразу после реабилитации дядя Васо предложил ему выбрать квартиру в одной из трех новых двухэтажок на Заречной, пообещав через два года квартиру уже в совсем новых двухэтажках из бруса, с невиданной до сих пор благоустроенностью - унитазами и ванной с титаном, который можно топить маленькими полешками - и вот тебе горячая вода, как в лучших домах Европы. "Не знаю, как там в лучших домах Европы, не бывал", - сказал дядя МИша, и отказался, выбрав домик паромщика, который тогда использовался как склад списанного оборудования для драг.
  Кстати, когда я родился, обещанные дядей Васо дома из бруса уже стояли несколько лет в самом центре Заречной у моста с плотинкой, и уже успели покрыться золотистым северным загаром, слегка потемнеть. Я бывал в одном из них, и даже мылся в ванне с гретой в титане водой, но это уже история из другой главы.
  Дядя Миша уволился из аэропорта летом петьдесят девятого. К этому времени мои родители были уже два года как женаты. С родней дядя Миша общался скупо, по делам или семейным праздникам. С матерью общего языка так и не нашел, она его раздражала громогласностью, малограмотностью, неряшливостью. С родным братом по душам тоже как-то не выходило. И только мамин брат, дядя Леня стал неожиданно для всех самым близким человеком, даже другом бобылю Санину. Удивляла разность их темпераментов - Леня был веселой, легкомысленной, общительной противоположностью замкнутого в себе и своем домике-логове дяди Миши. Леня играл в футбол, хоккей с мячом, боксировал, Михаил вообще не любил спорт, называл спортсменов "мясом". Особенно удивляло свидетелей этой дружбы то, как по-разному друзья смотрели на текущий политический момент. Когда Леня приезжал к домику Миши на своем ЗиС-151 с портретом генералиссимуса на правом обрезе лобового стекла, Миша выходил из калитки и, пожимая руку Лени своей левой, правой без протеза показывал на портрет: "Лучше посади туда картинку с медведем, - он тут хозяин, а не Коба..." Леня, хлопая Мишу по плечу, смеялся: "С культей - против культа! Успокойся, враг народа, это я приклеил, чтобы не забывать марку моей машины..." "Твоя машина - плохая копия "Студебеккера", - говорил МИша, - и ты это знаешь..." "И что? - опять смеялся Леня. - Твой Ил-14 тоже потомок "Дугласа". А "Студень" - и правда, аппарат хороший, но то, что я на нем возил, - чисто наших, советских рук дело. И теперь у них - "студебеккер", а у нас - Спутник!.."
  Я забыл сказать - они были почти ровесниками. Леня родился на два месяца позже Михаила, но числу и месяцу, записанному в свидетельстве, Леня не доверял. "По документам я - зимний, - говорил он, - а мамаша как-то проговорилась, что родила меня в огороде, когда картошку копали. Зимой, видать, копали..." Как и Миша, в сорок втором пошел на фронт, был водителем полуторки, потом попал в расчет гвардейского миномета БМ-13, прозванным во фронтовом народе "катюшей". Эту боевую машину и провел через всю войну, не был ранен, не попадал в окружение, зато через каждые три тысячи пройденных километров получал положенные боевому водителю награды, войну окончил под Берлином в звании гвардии сержанта. Наверное, война и объединила этих таких разных людей. Была у них и настоящая точка соприкосновения. Оказалось, что штурмовик Ил-2 и установка залпового огня БМ-13 разили врага одним оружием - реактивными снарядами калибра 132 миллиметра. МИхаил это знал, Леонид узнал о родстве самолета и своей машины по линии реактивного оружия от Михаила и предложил такое дело обмыть. С той ночи за бутылкой в домике Санина и началась их дружба.
  Войдя в домик с бутылкой спирта в кармане телогрейки, Леня был поражен. В пристроенных уже новым жильцом больших сенях гостя встретили верстак, самодельный токарный станок
  и тот самый стенд с инструментами и протезами. "Ох, ни хрена себе, ни редьки! - восхищенно бормотал он, трогая дерево, кожу, металл . - Да ты и в самом деле Самоделкин!" Хотя, это опять анахронизм. Книшка про Карандаша и Самоделкина появиться только через год после моего рождения, и вот тогда дядя Леня и назовет дядю Мишу Самоделкиным. А сейчас, в сенях, он, подбирая слово, вдруг обрадованно захохотал: "Да ты и в самом деле, Левша!" И так и звал потом дядю Мишу - Мишка Левша, а после книжки, которую купил и подарил мне, годовалому, - Левша Самоделкин.
  Когда гость вошел из сеней в комнату - тогда еще одну большую, не разделенную, - то некоторое время не мог говорить, только смотрел, разведя руки.
  Здесь отсутствовали признаки нормального человеческого жилья - не видно было кухни или ее подобия, кровати или дивана, хотя бы лавки, на которой можно спать.Потом выясниться, что лавка есть, просто днем она, как в поезде, поднимается и вставляется в нишу в стене заподлицо. Был и платяной шкаф, встроенный в стену и открывавшийся с двух сторон - из комнаты и из сеней - сдвижными дверями. Уголок для приготовления и потребления пищи находился в сенях, куда выходил бок большой печи. Универсальная печь с тремя отдельными топками служила для отопления дома и сеней, приготовления пищи, бани, обжига глиняных изделий. А изделия эти и занимали всю комнату дяди Миши, служившую ему и жилищем и мастерской.
   На полках вдоль стен стояли маленькие и большие скульптуры животных, птиц, рыб - терракотовые обожженные, красновато-серые - еще не обожженные, - глазурованные, словно облитые маслом, и неглазурованные - пористые, будто из пемзы или наждака... Здесь были все обитатели тайги - медведи, стоящие и на четырех и на двух лапах, лежащие, свернувшись, в берлоге, с медвежонком, зарывшимся в мамину шерсть на боку, волки, лисы, зайцы, белки, куницы и соболя, ездовые лайки, олени, лоси, глухари и совы, кедровки и трясогузки, хариусы, ленки и таймени... Был в мастерской и гончарный круг, встроенный в короткую лавочку, керамическая посуда - горшки, кувшины, чайники и чашки, были скульптуры, вырезанные из дерева, медные листы с чеканкой, висели работы маслом - сцены жизни оленеводов и охотников. Была отдельная полка с глиняными самолетами, даже скульптурная группа, изображавшая воздушный бой, где два истребителя - советский и немецкий - сошлись в схватке среди облаков и вставшей на дыбы земли - и самолеты были продолжением стихий...
  Леня смотрел молча, лицо его, обычно смешливое, теперь было серьезным .Наконец он вздохнул и с полупоклоном сказал: "Грустен и весел вхожу, о ваятель, в твою мастерскую, гипсу ты мысли даешь, мрамор послушен тебе!"
  Настала очередь удивляться Мише: "Ты знаешь Пушкина?"
  "Конечно, - ответил, уже улыбаясь, Леня, - Он же у нас, шоферни, первейший поэт! Нас еще как класса не существовало, а он уже пророчески сказал: хоть лоб широк, да мозгу мало - я еду, еду, не свищу, а как наеду, не спущу!"
  И дядя Миша засмеялся, что было большой редкостью. Потом, когда в каком-нибудь из застолий запевали про Мишку и его улыбку, полную задора и огня, Леня обнимал Мишу за плечи и говорил: "Это не про нас. У нас на две улыбки приходится один найденный самородок в поллитра весом...
  В тот вечер Леня кроме бутылки спирта принес с собой большой кусок копченой оленины, банку соленых груздей, булку белого (в Неприметном буханку называли булкой) хлеба, и всю ночь любовался, как Миша орудует своей механической рукой, то разливая разведенный спирт по кружкам, то подцепляя вилкой груздь. Они вспоминали войну, искали и находили общие места и события, фамилии командиров и командующих, под которыми служили. А когда Миша рассказал, как усовершенствовал пусковую установку для эрэсов на ИЛ-2, делая спиральные направляющие, чтобы закручивать снаряд, Леня даже подпрыгнул от удивления. "К нам в Чехословакию заводские приезжали, - сказал он, - восемьдесят второй калибр испытывали со спиральных направляющих, точность выросла в несколько раз. Не ты ли им подсказал?" "Да что там подсказывать, - махнул железной рукой МИша, - тут любой дурак сообразит - либо спираль, либо стабилизаторы подкосить, чтобы закручивало, либо оперение круговым сделать, винтом. Главное - момент вращения, чтобы заданное направление сохранить..."
  Вдруг Леня приставил указательный палец ко лбу и сказал: "Я понял!.. Я понял, почему ты так изобретателен. Тебе наша жизнь кажется ущербной, как бы инвалидной, - ее все время нужно снабжать костылями и протезами, исправлять, подправлять... А я все думал - чего я такой тупой, руками хорошо могу по груше и по лицам молотить, ногами - по мячу... А все потому, что здоров, кудряв, красив, и жизнью доволен, ничего изменять не желаю. И ведь везет все время - сыт, пьян, нос в табаке и в бабах, и эту жизнь люблю, и людей. А ты сидишь, как крот в норе, лепишь, лепишь, - он обвел рукой полки с фигурками, - одно зверье, ни одного человека. Не любишь ты нас, Миша, даже родню не любишь..."
  Миша выпил, закусил олениной, закурил и сказал: "Да, ты прав. Жизнь сначала в немецком плену, потом в советском требовала некоторой доводки, чуть-чуть до полного счастья не хватало..." Он встал и со словами "что касается родни" подошел к стене, к единственной занавешенной полке, и отдернул занавеску. Там стояли глиняные люди - и бюсты и в полный рост. Все были обожжены, но цветом отличались от предшествующего бестиария. Здесь керамика была бежево-розовой, почти телессного цвета, и только один бюст - вихрастого, с оттопыренными ушами, улыбчивого человека - был светло-синим. "А этот синяк на меня похож!" - протянул руку Леня. Миша руку перехватил: "Осторожно! Бюст еще не обожжен, еще сохнет. И это в самом деле ты. А вот мой отец, мать, брат Костя, его жена и твоя сестра Зоя, ваша мама тетя Матрена. Леплены, как видишь, из особенной глины. Я ее в дальней тайге нашел, еще когда на Орочене жил. Ею тамошняя бабушка суставы лечила - жирная глина, хорошо боли вытягивает, моей застуженной культе очень помогла.А вот для лепки не очень, пришлось пропесочивать, вымораживать, - зато смотри, какой цвет дает, и заглаживается стеклом по сырому так, что никакой глазури не нужно..." И в самом деле, фигуры на этой полке были словно отлиты из непрозрачного стекла, или вырезаны из желто-розового кварца и отполированы. Леня взял в руки бюст Александра Санина, осторожно взвесил в ладонях, спросил: "С фотографии делал?" Миша отрицательно повел головой: "По памяти. У меня абсолютная образная память, - стоит один раз увидеть..." "А-а, - сказал Леня, - понимаю, это как у меня - музыкальная. Один раз песню услышу, тут же напеваю. Только учиться лень было, а то мог бы сейчас на гармошке... - Он еще раз всмотрелся в керамические лица. - А похожи-то как все! И Зойка... Значит, и я похож... А моего батю помнишь? Мамаша говорила, он у вас часто бывал, я тогда с ней в Бодайбо жил, у тетки, у сестры ее... Так можешь батю оформить как меня?" "Могу," - сказал Миша. Но Леня, кажется, не услышал его. Он уже проник взглядом во второй ряд скульптурок, скрывавшийся за бюстами. Там стояли фигурки женщин с животными. Все женщины были с ружьем на плече, в удобной охотничьей одежде, перепоясанные патронташами. У ног одной сидели два медвежонка - один пестун, другой совсем маленький. Вторая положила руку на загривок стоящего рядом волка - хвост, как и положено волчьему, висел палкой. Третья подняла обе руки, и на них, как на ветвях дерева, замерли белка и соболь. А от четвертой Леня не мог оторвать восхищенного взгляда. Молодая обнаженная женщина сидела в позе русалки на берегу пруда - влитого в округлое глиняное ложе зеленоватое стекло - и, наклонив голову, смотрела то ли на свое отражение, то ли на огромную рыбу, видневшуюся в воде. "Да это таймень, ёшкин кот! - воскликнул Леня, поднося скульптуру к самому носу и вглядываясь. - Слушай, так это все одна девка-то! И косы, и скулы - якуточка, что ли?" "Тунгусская Диана, - сказал Миша, забирая у Лени фигурку. - Или нимфа тайги, муза охоты, если хочешь..." "Она тоже похожа? - не переставая жадно разглядывать, спросил Леня. - И где она? Ты меня с ней познакомь! Как хорошо, что мамаша с Зойкой не дали мне жениться на Тоньке-китаянке, я женюсь на якутке Диане!.." "Смертные на богинях не женятся, - холодно сказал дядя Миша, и задернул занавеску.
   "Подари? - сказал Леня. - Ты ж еще сделаешь, а товарищу по оружию, то есть мне, очень нужна вон та, что с тайменем. Муза рыбалки, я же заядлый рыбак, ты знаешь. Я тебя за нее рыбой завалю! Прямо завтра бочку малосольного хариуса прикачу, ты такого не пробовал, свои железные пальцы откусишь!.. Ну, не даришь, так продай, у меня с Бодайбо в кармане самородочек завалялся..." Но Миша отрицательно помотал головой: "Богинь не дарят, тем более не продают".
  Дядя Леня вышел из домика Левши ясным морозным утром, когда небо в стороне Неприметного уже лежало на кучерявых столбах печных дымов - поселок проснулся. Леня сидел в промерзшей кабине ЗиСа, грел мотор, курил "Север", улыбался, и думал, как прекрасна жизнь, - хотя мороз еще не разжимает свои тиски, но рассвет уже не студено-сизый, а с теплым морковным соком, - значит, с юга идет по узкой долине Каменки весна. Лежа грудью на подрагивающем от работы мотора рулевом колесе, он глубоко затягивался, выдувал в стекло густую струю и громким шепотом декламировал: "...Прозрачный лес один чернеет, и ель сквозь иней зеленеет, и речка подо льдом блестит..." И глаза его были полны чистыми слезами.
  
  
  Глава шестая
  В поисках украденной души
  
  В первое посещение мастерской своего нового родственника дядя Леня упустил из виду одну работу из синей глины. На полке людей, во втором ряду, в уголке, скрытый сиянием красоты таежной русалки, стоял маленький бюстик. Поскольку через много лет его увижу и я, то опишу изображенного в глине персонажа своими словами. Судя по глубоким морщинам, немолодой человек был похож на Юлия Цезаря с прижизненного портрета из галереи Кьярмонти. Фотографию этого портрета я видел в книге "Двенадцать цезарей", которая стояла в нашей домашней библиотеке, и мне сначала даже подумалось, что дядя Миша зачем-то скопировал римского императора. Но было что-то в дядимишином Цезаре такое, что отличало его от человека, изображенного в портрете из Кьярмонти, - то ли чуть приподнятые уголки плотно сжатых губ, то ли посадка и форма ушей, напоминавших крылья бабочки. Говорят, что уши у разных людей разнятся, как отпечатки пальцев. Но у Машки тоже были вот так задорно оттопыренные ушки. И эта ее насмешливость... Портрет Машки в глине стал последней скульптурной работой дяди Миши.Больше он не лепил и не вырезал ни людей, ни зверей. Я не успел вскочить в последний вагон, и не был увековечен в глине. "Детей портретировать не нужно, это еще не их лица, они растут, меняются, - говорил дядя Миша. - Вот когда они из подростков начинают превращаться в мужчин и женщин, тогда можно..." Машке и здесь повезло - ей стало можно уже в конце восьмого класса, когда на ее груди был еще пионерский галстук, а не комсомольский значок. И скульптор почему-то изваял ее с повязанным пионерским галстуком. Скорее всего, потому, - сказал бы строгий искусствовед, - что хотел в статичном материале отразить присущий модели динамизм. Концы галстука, сбившись влево, показывали, что там, в керамиической вечности сейчас ветренная погода - волосыМашки были расчесаны на прямой пробор и заплетены в две косы, как у тети Гали на портретах в виде таежной Дианы, и не могли передать ветренность. Не знаю, когда именно лепил Машку дядя Миша, тем более, что он, как тот же мой тезка Айвазовский, не работал с натуры, только по памяти. И неизвестно, когда он видел ее вот такой - в пионерском галстуке, с прищуром то ли от ветра, то ли от сдерживаемой усмешки, - где они могли свидеться, если в то время жили далеко друг от друга, по разные стороны домика с черепичной крышей: она - в доме бабы Моти на горе, он - снова на Орочене, в том же домике, где провел несколько лет на поселении. Но я могу предполагать.
  На Орочен мы с отцом приезжали на мотоцикле за молоком, - дядя Миша держал корову. Орочен представлял собой цепочку изб, вытянутую в узком промежутке между рекой Каменкой и Ороченской трассой, - и с обеих сторон - и к реке и к трассе - подступала тайга. Когда-то, в те времена, когда здесь не было дороги, а тайга спускалась прямо к реке, здесь было стойбище эвенков-оленеводов. Слово "орочен" на эвенкийском и означает "оленьи люди" - так называют себя эвенки, ездящие на оленях верхом. Через это стойбище ороченов проходил большой кочевой путь от Бодайбо к Вилюю, потоом, во время строительства трассы, здесь поставили дома для строителей-дорожников, потом сюда вернулись эвенки - старики и старухи, сюда ссылали пораженных в правах - таких, как дядя Миша. Здесь Каменка при весеннем разливе доставала до сараев,, а в богатые на снег годы - и заходила во дворы. Еще в свою жизнь на поселении, когда жива была хозяйка дома старая эвенка, дядя Миша выложил из речных валунов небольшую дамбу полукольцом, продолжил ее концы валом-насыпью, и в сильные разливы вода охватывала домик почти замкнутым кольцом, - он стоял, как на островке, а когда вода спадала, вокруг домика все короткое лето волновалась на ветру густая сочная трава заливного луга. В этой траве под самое вымя и стояла все лето печальная, как ее хозяин, корова... А у самой воды росли цветы, которых не было на дражнинском берегу Каменки, - с узкими длинными листьями-перьями и зелеными пупырчатыми коробочками-огурчиками на стеблях, и эти огурчики, пустые внутри, я ел тайком от отца, когда мы бывали у дяди Миши. Мы привозили в люльке мотоцикла большую флягу-бидон, дядя Миша наполнял ее молоком, отец выкладывал привезенные подарки, собранные мамой, - новые книги, одежду, инструменты, заказанные дядей МИшей в наш предыдущий приезд, - мы пили чай с брусничным вареньем, - на той стороне Ороченского тракта в подступившей тайге были хорошие брусничники, - и уезжали. Молоко дядя МИша давал на две семьи - свою половину у нас забирал дядя Леня. Правда, сам он молоко от дядимишиной коровы не пил принципиально, оно предназначалось для Машки.
  Когда тетя Галя с Машкой еще жили на Дражном, а дядя Миша уже вернулся на Орочен, иногда мы ездили к нему втроем - отец, я и Машка. Особенно часто мы посещали ороченское поселение тем летом, когда строился детсад "Лунник" - мама посылала нас за саженцами рябины, черемухи, березы и осины, - чтобы детский сад стал лиственным оазисом среди подрастающего ельника. А у Орочена как раз был смешанный лес, и в нем росли все представители флоры Южной Якутии.
  Однажды мы приехали вчетвером. На мое пятилетие дядя Васо подарил мне кутенка - смешной пушистый шарик с темной мордой и вислыми ушами, с большими лапами, пощупав которые, Машка сказала: "Будет волкодавом". Щенка назвали Верным - отец считал, что имя пса должно отражать его назначение, а верность - главное качество служивой собаки. С маленьким Верным мы и приехали к дяде Мише - за травой. Щенку нужна была свежая трава, много травы, и мы с Машкой нарвали целый стожок. Помню, я лежу на спине, раскинув руки, смотрю в синее июльское небо, а Машка забрасывает меня охапками влажной травы, пока мир не исчезает в зеленой свежести; я чувствую, как по мне ползает щенок, и я еле сдерживаюсь, чтобы не смеяться, когда его широкие лапы мягко мнут мой живот. Тогда дядя МИша, почесав Верного под мордочкой, сказал: "Хороший песик будет... Наши конвойные псы - не чета немецким вислозадым. Те за руки хватают, за штаны, наши - за горло..."
  Иногда с нами к дяде Мише ездила мама. Она привозила ему лекарства - осколочное ранение в грудь напоминало о себе. Я видел эти шрамы, когда дядя Миша косил траву, голый по пояс, - грудь его была вмята так, будто чья-то рука сжала ее изнутри.
  Словом, мы всегда навещали дядю МИшу то в полном, то в неполном, но расширеннм, как говорила мама, составе. И только однажды отец поехал к своему старшему брату один, - вернее, без нас, но с неведомым мне пассажиром, сославшись на то, что с ним попросился кто-то из коллег - по делам. Какие дела могут быть ранней весной в поселении из пяти домов? Ни ягод, ни грибов... Потом, сравнив и сопоставив, я решил, что именно тогда отец возил Машку к дяде МИше - той самой весной.
  В этом тайном вояже не было ничего странного. Машка любила дядю МИшу - он был рядом с ней с ее младенчества - когда она лопотала одни только эвенкийские слова, - и до окончания ею с отличием четвертого класса русской школы. Он являл растущей девочке образ настоящего мужчины - сурового воина, который умел делать все - вот и буер он смастерил и подарил ей на восьмой ее день рождения в начале зимы. Он отдал тете Гале с Машкой почти весь свой домик, сделав себе небольшой пристрой с отдельным входом, и так -втроем , но порознь - они прожили несколько лет, пока он не вернулся на Орочен. Отец, когда они с мамой обсуждали отношения дяди Миши и тети Гали, всегда говорил неулыбчиво: "Была у Миши избушка лубяная, а у Гали - ледяная..." "У нее и в самом деле избушка была ледяная, - отвечала мама, - и спасибо Михаилу, что отогрел. А остальное - не наше дело. И не семейный человек Миша, он мне сам признавался, что его кумир с детства - Робинзон Крузо, и на Орочене ему хорошо, как на необитаемом острове..." "Ну да, - усмехался отец, - то-то он корову Пятницей назвал..." "Пятнашкой", - уточняла мама.
  Однако, рассказ о том, почему ждядя Миша и тетя Галяоказались в одном доме, а потом разделились, - еще впереди, - а пока скажу только, что Машка по окончании восьмого класса собралась в медицинское училище в Иркутске, и потом - в медицинский институт. Конечно, она не могла не попрощаться с дядей Мишей, но хотела сделать это так, чтобы не узнали мать и отчим. И я почти уверен, что тогда они вдвоем с моим отцом навестили дядю Мишу, и после этого визита он и вылепил портрет Машки. На Орочене дядя Миша уже не был печником, - он стал заготовителем ягод и орехов, которые покупали у него столовые Неприметного. Теперь ему не нужна была печь для обжига кирпича, а мелкие фигурки он обжигал в своей домашней печке, накрывая высохшее изделие большой консервной банкой, обмазанной внутри огнеупорной глиной. Однажды он вылепил для меня маленькую свистульку в виде ракеты, и, когда мы с отцом приехали в очередной раз, вот так и обжег ее при мне, и утром я держал ее в руках, еще теплую.
  Да, иногда мы с отцом оставались на ночь. Такое случалось, когда наш приезд совпадал с дядимишиным банным днем. У него была маленькая банька с простой печкой из железной бочки с приваренной плитой, поддоном для камней и трубой, проткнувшей крышу. "Я не большой любитель бани, - говорил он отцу. - Жару не переношу, начинает в глазах темнеть. В детстве малокровие было, война еще отхлебнула,потом лагерь, так, видимо, и не прибавилось. Топлю чтобы помыться, да для гостей..." Отец, наоборот, баню любил, а ороченскую - особенно. Здесь можно было, нахлеставшись свежим веником, выскочить из бани и, пробежав по двум доскам к речке, плюхнуться в небольшую заводь с прозрачной холодной водой, в которой отражалось небо и тайга. Потом отец с дядей Мишей выпивали, сидя в белых майках за столиком во дворе, закусывали солеными груздями, курили, говорили о книгах, в основном о войне. Эти разговоры, как правило, заканчивались ссорой. Помню, как они обсуждали только что появившуюся книгу воспоминаний маршала Жукова. "Че-пу-ха! - отстукивал протезом по столу дядя Миша. - Жук немца в нашей крови топил, а теперь про стратегию да про тактику... Вопрос о цене нужно ставить!" "Опять ты за свое, брат! - сердился отец. - это же не базар, чтобы торговаться, это война, это Родина! Сам же говорил, что ничего не умели, потом научились!.." "Научились! - кричал дядя Миша. - А какой ценой? Знаешь ли ты, что в сорок первом из десяти "илов" девять не возвращались? "Мессеры" и "фоккеры" топили нас, как котят - прижмут сверху и растреливают. А летуны наши тогда были - одно только слово! Хорошо, я на фронт попал на второй год, а летать начал на третий, - уже не так страшно было пассажиром в своей кабинке сидеть... " "Ты просто по природе своей всем недовольный, - говорил отец. - У тебя стакан всегда наполовину пустой, все всё не так делают,, - как ты еще корову свою терпишь!.." "Корова не ошибается, - говорил дядя Миша, - Ест, пьет и дает молоко и мясо, - ошибается хозяин коровы, с негго спрос, если вдруг она гвоздей наестся. Вот и народ как корова, и его нужно беречь тем, кто вызвался его пасти. Зачем из коровьих сисек жать молоко, когда оно кончилось? Только кровь выжмешь... Вот тебе пример о сбережении народа: в восемьсот двенадцатом смирили гордыню, отдали Москву, зато измотали Бонапарта, обескровили и выгнали, и в Париж пришли. И сейчас можно было измотать - до Урала..." "Молчи лучше! - вскакивал отец. - Жаль, меня на том самом Урале поймали, до фронта не доехал, а то бы сейчас с тобой на равных разговаривал..." "Доехал бы, - вдруг спокойным голосом говорил дядя Миша, - думал бы сейчас, как я... Иди, сын полка, Ванечку помой, баня уже выстыла, а я чай поставлю..."
  Сыном полка изредка звали отца его мать, баба Нюра, и старший брат Михаил. В сорок третьем семиклассник Костя сбежал на фронт.Добирался долго, - пешком, на попутных подводах и полуторках, под поездами, - но уже на Урале, под Челябинском, простыл, попал в детприемник, выздоровел, но настоящей фамилии не сказал, чтобы не вернули домой. Однако дядя Васо нашел беглеца - в запросе указал родимое пятно на левом плече, - и к новому сорок четвертому несостоявшийся сын полка был дома. Отец всегда жалел, что не смог добраться до фронта. "Хотя бы один бой! - говорил он маме, - и пусть бы в тыл отправили, а вдруг и в суворовское! Почему-то знаю, что должен был побывать на войне, даже на мгновение..." "Не побывал, значит, не должен был, - отвечала мама. - Судьба..." Я был не согласен с мамой, и тоже жалел, что отец не попал на войну, и у него не было орденов и медалей, как у дяди Миши и дяди Лени.
  После бани я пил чай с белым хлебом и домашней сметаной, с вареньем или сахаром-рафинадом вприкуску, доставал из теплой золы банной печки запеченную кедровую шишку с мягкими нежными орешками, и отправлялся на сеновал спать. Лежал, вдыхая запах вяленой травыы, слушал, как всплескивает на перекате вода Каменки, видел в открытую дверцу яркие звезды, - они мигали от ветра, и тайгашумно вздыхала, и гукала ночная птица, по трассе с натужным гудом проходила какая-то большая, тяжело груженая машина, и отсвет ее фар на мгновение заглядывал на сеновал, а внизу, на крыльце все горел свет, и отец с дядей Мишей говорили о чем-то, уже не спорили, даже смеялись негромко, и я засыпал, думая сразу о многом - о ночной тайге, о кабине одинокого грузовика, о полете среди звезд, и чтобы сидеть вот так, в майке на крыльце с папиросой и быть взрослым...
  Пока мальчик спит в той далекой летней ночи, я открою одну его тайну. Не знаю, нужно ли делать это, но, кажется, сам текст подвигает меня, - следуя его изгибам, я попал в простейшую ловушку, и этой ловушкой оказалась баня дяди Миши. Дело в том, что к тому времени, с которого я помню себя уверенно и непрерывно, баня была мне уже противопоказана мамой. И только дяде Мише мама доверяла меня, потому что знала - он проконтролирует температуру и не даст моему отцу мыть ребенка в самое пекло и даже когда по мнению отца "уже прохладно".
  При чем здесь баня? - спросите вы. А вот при чем. Мало того, что я родился в бане, то есть там творец вдохнул в меня душу, - в бане же я эту душу и потерял, - или ее у меня украли. Но - обо всем по порядку.
  Как я уже говорил, весной, летом, и осенью мой отец пропадал в поле. Наезжал домой раз в месяц, заросший бородой, в спецовке, пропахшей тайгой и дымом костров, в сапогах-болотниках, привозил малосольных хариусов, тугунков, битую дичь, лосятину, и, отдохнув неделю, снова исчезал. Мама же после моего рождения, если вы помните, перешла с сезонной работы на постоянную камеральную. И в баню летом я ходил с ней - до пяти лет в женское отделение. Я помню эти треугольники чуть выше моей головы - черные, рыжие, густо-курчавые или редковолосые, - у некоторых они разрастались даже вниз, по внутренней поверхности бедер, - но женская растительность ничем не отличалась от мужской, разве что своей непрерывностью, и вот это отсутствие в этом месте того, что было у всех мужчин и у меня, заставляло меня подозревать какую-то тайну. Получалось, пацаны не врут, когда утверждают, что девчонки писают из попы, как птицы.. Однако, это единственное наблюдение, которое я вынес в потайном кармашке памяти из женского отделения, поэтому не будем там задерживаться. Зимой же, когда отец работал в камералке, я, конечно, ходил в мужское отделение вместе с ним - как мужчина с мужчиной. Поселковая баня стояла сразу за высоким мостом через Каменку. В баню мы ходили каждую неделю, иногда втроем - с отцом и мамой, - но чаще большой компанией взрослых и детей нашего двора. Шли с березовыми вениками - их заготавливали тоже вместе, в августе, пока в березебродил сок, - с веников, взятых позже, лист облетал после пяти ударов. В бане были деревянные лавки, которые ошпаривались кипятком из деревянных шаек, и ручки медных кранов, из которых били струи воды ледяной и почти кипящей, - были тоже деревянными, а в парилке стоял обжигающий легкие туман, хлесткие удары запаренными вениками, блаженные охи и кряки. Но лучше всего было уже после помывки, одевшись, выйти из прохлады раздевалки в холод предбанника, и сидеть на широкой скамье, потягивая из граненого стакана крем-соду, завидуя отцу, у которого в руке - огромная пузатая кружка, полная медовой пенной жидкости, и он отхлебывает ее, затягиваясь после каждого большого глотка горьким дымом папиросы "Север". А из окошка, где толстая тетя в белом халате продает все - от мыла до сатиновых трусов, пахнет так божественно, что - я уверен - даже современная химия не сможет создать ароматизатор, идентичный тому натуральному - запахи мочала, березового веника, махрового полотенца, мыла душистого, лимонада, пива, еще много чего, смешиваясь, превращались в некий гимн чистоте, и мне казалось, что так пахнет в жилищах сказочных фей и эльфов, - да и тетка в окошечке, кстати, была вылитой чертовой бабушкой из кинофильма "Старая-старая сказка".
  Я так задержался в бане, потому что она очень важна для повествования. Именно здесь, выйдя с отцом из парилки, я и потерял сознание первый раз. Как я его потерял тогда, не помню, - пришел в себя в кабинете директора бани, на столе, на своей овчинной шубе (прообраз современной дубленки). Сначала родители подумали, что виноваты пар и жар. Но когда я, переставший посещать парилку, упал в прохладном предбаннике, мама повела меня по врачам поселковой поликлиники. Там ей ничего не объяснили, но дали рекомендации ребенку чаще бывать на свежем воздухе, однако остерегаться подвижных игр, чреватых ушибами и сотрясениями головы. "Похоже, - сказал старый доктор, заглядывая слепящей лупой в мои глаза, - эпилептиформные припадки, сосудистая патология, возможно, наследственное. Беречься до двенадцати-тринадцати лет, там израстется, а пока будет риск - один мальчик потерял сознание в ванне и захлебнулся..."
  Про смерть одного мальчика в ванне старый доктор сказал очень некстати. Мама как раз подыскала для меня именно ванну - чтобы исключить опасную общественную баню. Это была одна из первых ванн на Дражном, - и дом, в котором она стояла, был первым благоустроенным домом, одним из тех трех двухэтажек у высокого моста, в которых дядя Васо обещал квартиру дяде Мише. Эти дома имели, как говорила мне мама, центральное отопление. Они отапливались одной кочегаркой, к ним подходили короба из досок, наполненные опилками, - в них тянулись трубы отопления и водопровод, - на земле вечной мерзлоты трубы прокладывались поверху, обмотанные сначала стекловатой и одетые в опилки и дерево, чтобы не мерзнуть. И главное, в этих домах были ванны и теплые светлые туалеты с фарфоровыми унитазами! Когда я впервые попал в такой дом, я очень удивился, что дядя Миша отказался от квартиры в нем. Кстати, предложенная ему квартира не пропала - в нее заехала семья тети Нины, дочери дяди Васо. Тетя Нина была замужем за дядей Давидом, у них был сын яша - мой ровесник, - и дочь Тома, на два года младше брата. К ним мы с мамой и стали ходить по субботам. Тетя Нина топила титан, наполняла белую ванну, мы с Яшкой погружались в горячую воду, сидели в ней, гоняя друг другу кораблик, потом заходила моя мама и мыла нас, намыливая и поливая из душа. А потом мы с Яшкой играли в детской в его игрушки, а его родители и моя мама пили на кухне чай, и разговаривали. Они работали в одном здании, в камералке, но на разных этажах. Дядя Давид был геофизиком и возглавлял отдел каротажа или каротажку, как этот отдел, занимавшийся электрической, сейсмической и магнитной разведками недр, называли геологи. Тетя Нина работала с мамой в картографическом, и все разговоры за столом были о работе. Разговоры о работе всегда одинаковы и скучны - там ходили по кругу Быков, Булановский, Шашков, Кобылинский и другие, и одни все время делали что-то не то, другие же с ними боролись. Поскольку это было скучно, я этих разговоров не запомнил. Правда,однажды, когда мы с Яшкой забежали в кухню, чтобы попросить конфет, я услышал, как дядя Давид рассказывает про атомные взрывы, и говорит: "Придет время, будем атомом землю наизнанку выворачивать, глубокие залежи поднимать..." На это моя мама сказала непонятное: "Выворачивайте, только без меня. Мне и глубокого залегания хватило, чтобы в пропасть заглянуть, а остальные туда упали..." А с конфетами тогда вышла у нас с яшкой конфузия. Помню, как дядя Давид взял сына за локоть, поставил перед собой и сказал ровным голосом, глядя Яшке в глаза своими выпуклыми шоколадными глазами поверх очков, что попрошайничать нехорошо. Яшка молча развернулся и ушел, я последовал за ним, думая, почему дядя Давид так поступил. Однажды, когда Яшка гостил у нас, мама дала ему конфету, и он, поблагодарив, сказал маме: "А мой папа говорит - никогда не забывай, что у тебя еще сестренка есть". Мама засмеялась и отдала Яшке весь кулек конфет, а когда Яшка с конфетами ушел, сказала отцу: "Учись у Давида, как надо детей воспитывать. Все в дом..."
  Но в яшкиной ванне я нежился недолго. После слов старого доктора об одном мальчике, мама охладела к этому чуду цивилизации. Она стала мыть меня дома, на кухне в оцинкованной ванне - быстро, чтобы я не успел перегреться. О быстроте говорил тот факт, что подушечки моих пальцев даже не успевали побелеть и сморщиться, как это случалось с ними в бане или ване. Я не помню, нравилось ли мне та полная банно-ванная изоляция, - думаю, нет. Я любил ехать в баню и из бани в люльке нашего мотоцикла, мне нравилась ванна и заваленная игрушками комната Яшки, - и быстрое купание в жестяном корыте на собственной кухне явно не могло составить конкуренцию старым формам помывки. И баня дяди Миши была для меня отдушиной. Между прочим, пока отец с дядей Мишей спорили о войне, я входил в еще жаркую баню и стоял у порога, опираясь спиной о дверь, чтобы, если потеряю сознание от пресловутой жары, выпасть на воздух. Но как бы жарко мне ни было, я не чувствовал, что сознание мое готово померкнуть. Когда становилось невмоготу, и пот лил ручьями, пропитывая рубашку, я вываливался за дверь в восхитительную прохладу ороченского вечера, и стоял так, глубоко дыша, пока не высыхала моя испарина. И хотя возраст мой еще не позволял провести индуктивно-дедуктивный анализ, тем не менее я уже понимал, что дело не в жаре. Казалось мне, что важнее звуки общественной бани, этот ее гул и эхо, может, вкупе с многонародием, с его и моей обнаженностью, даже с беззащитной голизной... Я напряженно думал, стараясь соединить свои туманные предположения в ясную картинку, но не мог. А вскоре случай освободил меня от этих размышлений, а родителей - от страха перед баней и ванной.
  Тот обморок, в отличие от предыдущих, я хорошо помню. В детском саду "Лунник" был обед. Я сидел за столиком и выуживал вилкой из тарелки скользкий от сливочного масла вареник с творогом - мое любимейшее блюдо в детсадовском меню. Машка стояла у окна, топила ребром согнутой ладони ледяную корку на стекле, смотрела в проталину, прильнув глазом. И, когда я откусил вареник и начал жевать, не сводя с Машки взгляда, вдруг где-то под ложечкой стало пусто, будто там начал надуваться воздушный шарик, и одновременно, ни с того, ни с сего, я вдруг понял, что уже видел все это - вареники уже лежали вот так в тарелке, и Машка стояла вот так у окна! Мало того, я совершенно точно знал, что сейчас Машка повернется и скажет: "А не пойду-ка я завтра в школу!" - и хлопнет в ладоши. И тут же, повернувшись к нам, Машка сказала: "А не пойду-ка я завтра в школу!" - и хлопнула в ладоши, обозначив тем самым, что завтрашний прогул - дело решенное. Я перестал жевать и смотрел на Машку, не понимая, как могли ее слова прозвучать в моей голове за секунду до того, как они прозвучали по-настоящему. И не подумайте, что эти слова были для Машки привычными, - отличница, она любила учиться, и не пропускала уроки без уважительной причины. Я хочу сказать, что это были не машкины слова, и я не мог их ожидать., как, например, ее любимое: "А ну-ка быстро есть, а то я покажу вам, где орехи спят!" Почему орехи, а не раки, почему спят, а не зимуют, я и сейчас не знаю, но сейчас это и не важно. Пока я отчаянно пытался понять, как такое могло получиться, воздушный шарик в солнечном сплетении раздулся, заполнив пустотой всю грудную клетку и живот, я услышал тонкий писк в ушах, он становился все громче, словно огромный комар приближался, в комнате вдруг выключили свет - только вспыхивали летающие мушки, что-то слегка коснулось моей щеки, - и я исчез...
   Очнулся у тети Гали в комнате на машкиной шубке, расложенной на столе. Щека и скула болели - падая со стула вбок с вареником во рту, я ударился о край столика лицом. Тетя Галя дала мне пить теплый отвар какой-то травы, вкусом похожей на пижму. Выпив полстакана, я уснул. Когда проснулся, в комнате уже была мама. Она тихо разговаривала с тетей Галей.
  Ту ночь я провел не в своей кровати. Из садика Машка перевезла меня на санках в их с тетей Галей домик. Развязывая шаль, которой я был опутан поверх шубы, Машка сказала: "Все, братец Ивка, твоя мама отдала тебя нам. Моя мама тебя вылечит, она сказала, что сейчас тебе вредит Злой дух Огня. У Огня есть Добрый дух, он живет в Верхнем мире, и Злой, тот обитает в Нижнем. Ты только папе не говори, что у нас ночевал, - он у тебя кузнец, ему оба духа подчиняются, а шаман с кузнецом бороться не может, и все запутается..." Я сказал, что мой отец - геолог, а никакой не кузнец, но Машка только покивала и уже не ответила, - взяла большой нож, зажала коленями полено, и начала щипать лучину на растопку печки. А я сидел на лавке у стены, болтал ногами в вязаных бабой Мотей шерстяных носках и думал: а ведь и мама попросила меня не говорить потом отцу, что я ночевал у тети Гали и она меня лечила. Не знаю, выполняла ли мама просьбу тети Гали или сама не хотела, чтобы отец узнал о моем лечении шаманщиной, которую он так не любил. "Скажешь папе, что ночевал у Яшки", - сказала мама. Я даже удивился ее выбору - отец почему-то весьма прохладно относился к нашим с мамой визитам к тете Нине и дяде Давиду. "И чего ты ерепенишься? - недоумевала мама. - Чудная грузинская семья..." "Да уж, - усмехался отец, - Давид Сонькин, грузин высокой пробы..." Я понимал иронию отца, - мне и самому родители Яшки, да и сам дядя Васо, не казались похожими на грузин. В моем представлениии грузины все были в белом исподнем - как чапаевцы, когда их застали ночью врасплох - и вереницей несли на плечах мешки с мукой по трапу на корабль с парусами, - грузили, если одним словом. А дядя Васо и дядя Давид при мне никогда ничего не грузили...
  Пока Машка растапливала в сенях домашнюю топку печи, я ходил по комнате вдоль стен и рассматривал дядимишины картины, которые он оставил здесь. Уезжая на Орочен, сказал тете Гале, чтобы сожгла - холст, масло, дерево горят хорошо, - но тетя Галя развесила все, и комната превратилась в галерею картин одного художника. Теперь я знаю, что это были не картины в полном смысле этого слова. Дядя Миша выходил на пленэр, видимо, чтобы не потерять связь руки и кисти, и писал этюды Орочена, Дражного, были даже этюды аэродрома, и самолеты, слепленные несколькими широкими мазками, были так выпуклы и стремительны, что, казалось, они сейчас взлетят и вылетят за рамку. В этюдах было много солнца, неба, снега, синих теней, деревянных домов, - и совсем не было людей, даже маленьких где-нибудь на заднем плане. В картинах дяди Миши царили покой и вечность, и я мог долго стоять перед этими небольшими холстами.
  Вернулась пахнущая дымком растопленной печки Машка, поставила посредине комнаты табуретку, посадила меня на нее. и сказала: "Мама мне велела до ее прихода тебе голову поправить, - наверняка стряхнул, когда падал." Она обвязала мою голову над ушами тонкой бечевкой,угольком поставила на ней метки - на лбу над переносицей, на затылке в начале шейной ямки, и по одной над каждым ухом, потом аккуратно сняла и сложила по лобной и затылочной меткам. "Видишь, - сказала она, показывая мне натянутую бечевку, - ушные метки не совпадают? Значит, крышка твоего черепа сдвинулась, нужно ее повернуть чуток..." И она сдавила мою голову ладонями неожиданно сильно - я даже закряхтел), - и начала медленно поворачивать верхнюю часть головы. Мне стало больно волосы, и я испугался, что Машка перестарается, провернет больше, чем нужно, так, что глаза мои окажутся на одной стороне, как у камбалы в моей книжке про рыб, - почему-то я решил, что глаза встроены в верхнюю крышку. Но Машка отпустила мою голову, снова надела на нее кольцо из бечевки, черкнула угольком, сняла, и показала мне: "Вот теперь все совпало, голову мы на место поставили, осталось только душу вернуть, - но этим мама займется". И она крепко обвязала мою голову белым платком, - "чтобы обратно не сдвинулась", - и велела лежать.
  Я лежал на лавке, и мне было хорошо. Я не боялся предстоящего лечения, потому что лечился у тети Гали не в первый раз. В этой комнате с занавешенными окнами я уже лежал в красном полумраке, и Машка поила меня морковным соком, приговаривая: "Пей, кореец, для твоей кори то, что нужно..." "Это кровь?" - спрашивал я, и Машка отвечала: "Да, моя. Пей, кровопивец..." И я пил с удовольствием, думая, какая у Машки вкусная сладкая кровь, не то что моя, соленая и липкая... Здесь же тетя Галя вылечила меня от желтухи, налив мою, начавшую краснеть мочу в пустую морковку и поставив ее в дымоход печи. Не знаю, каков был полный алгоритм лечения, помню только эту морковку, но через день я, уже здоровый, играл в своем дворе. "Когда человек болеет, - объясняла мне Машка, - это значит, злые духи украли или повредили его душу. А моя мама умеет с ними договариваться. Ее давно еще бабушка научила, ее мама... Сегодня ты должен у нас спать - удаган спит рядом с больным, чтобы в его сон попасть и увидеть, какой дух какую из его душ украл. У каждого человека - две души, добрая и злая, и нормально он живет, когда обе вместе, а когда умирает, злую забирают духи Нижнего мира, а добрую - духи Верхнего..." "А если добрые духи уже унесли мою добрую душу? - испугался я. - Теперь у меня одна злая осталась, и я буду Каем?" "Добрые духи не воруют! - назидательно сказала Машка. - Только злые, да и те детские души не крадут, зачем им такая маленькая душа? Но повредить могут, равновесие нарушить, - и человек болеть начинает..."
  Я уснул, не дождавшись тети Гали. Думаю , она пришла вовремя, успела увидеть мои сны. Утром, когда я проснулся, Машка, не давая мне даже чашки чаю, отвела меня в жарко натопленную баню. Там она прижала палец к губам, показывая, чтобы я не говорил, раздела меня, посадила на первую ступень полка и ушла. Через минуту они вошли - тетя Галя и Машка, обе - в белых как бы ночных рубашках до щиколоток и с длинными рукавами. Я был голый, и уже успел покрыться густым бисером пота, - капельки уже отяжелели, и некоторые катились по груди и животу, оставляя кривые дорожки. Машка снова приложила палец к губам. Тетя Галя зачерпнула ковшом из деревянной шайки,где был зеленый отвар какой-то травы, облила меня с головы, омывая пот, отерла пучком мягкого мха. Мох она отдала Машке, та быстро и аккуратно перевязала пучок в двух местах, так что получилась будто маленькая снежная баба, только изо мха. Потом тетя Галя молча показала, чтобы я залез на верхний полок и лег там на спину. Я выполнил. Там была невыносимая жара, хорошо, тетя Галя облила меня из ковша еще раз. Потом она открыла дверцу печи, сунула туда сухую ветку багульника, достала ее горящей, помахала, загасив, и начала водить возле полка, окуривая меня дымом. Дышать стало совсем нечем, но я терпел. Я видел сквозь дым, как Машка, развязав узелок, доставала маленькие кусочки и бросала их в открытую дверцу печки. Запахло жареным мясом. Тетя Галя монотонно запела, и даже не словами, а горловыми звуками, будто у нее в горле была металлическая пластинка, которая вибрировала и гудела, и звук был похож на переливы самолетных винтов. Он проник во все мое тело, я чувствовал вибрацию, как в самолете!, - а потом начал собираться где-то под ложечкой, там, где рос в моем предобмороке воздушный шарик. И когда весь гуд ушел из тела, и гудело только под ложечкой, тетя Галя наклонилась ко мне, резко выпрямилась, взяла перевязанный пучок мха, плюнула в него и бросила его в печь, а Машка тут же захлопнула дверцу. Меня снова окатили из ковшика, спустили на нижний полок. Белые рубахи тети Гали и Машки потемнели от воды и пота, липли к их телам. Последнее, что я увидел, - босые ноги Машки, ее щиколотки, - я улыбнулся и хотел сказать: "Заячьи ноги", - но вспомнил, что говорить нельзя, закрыл глаза и тут же уснул. Я уже не чувствовал, как тетя Галя вынесла меня в предбанник, положила на теплую, мягкую лежанку, уккрыла одеяльцем.
  Проснулся я вечером в комнате. Очень хотелось есть, и хотелось утра, чтобы выйти на улицу и вдохнуть морозного воздуха, увидеть встающее из печных дымов солнце. Я чувствовал себя не просто здоровым, я словно стал легче и слаженней в движениях, как будто меня перебрали и смазали, и теперь я мог бегать, как олень, и, прыгать по деревьям, как белка.
  Тети Гали дома не было. Машка сидела за столом и делала уроки. Я посмотрел на нее, и вспомнил ее слова вчера в детском саду. "Маша, - сказал я, - а почему ты вчера сказала, что сегодня в школу не пойдешь?" Она подняла голову от тетради, посмотрела на меня. "А-а, проснулся, Сейчас я тебя накормлю,, - сказала она. - А про школу не я сказала. Это дух-помощник, - видишь, как он сказал, так и получилось. Мама говорит, что тебя и правда дух Нижнего огня мучил, он в тебе с самого рождения сидел. Но мама знает, как с ним договариваться, она с ним хорошо знакома. Главное теперь, чтобы он не обманул и больше не возвращался..." "А он может обмануть?" - спросил я. "Все врут, - сказала Машка. - Вот и ты папе наврешь, что у нас не был..." "Я не навру, - сказал я. - Я не скажу!" "Это одно и то же, - сказала Машка. - И не спорь со мной, нельзя спорить с удаган, болезнь может вернуться. Злой дух подумает, что ты не веришь удагану, значит, будешь его защищать, духа этого, и он обратно войдет..." Я хотел поспорить, что я вовсе не спорю, но испугался, что дух еще не ушел далеко, услышит, что я спорю, и вернется, - и замолчал.
  Тетя Галя сказала маме, что больше припадков не будет, - но нужно первый месяц топить печь хорошими - сухими и несучковатыми - дровами. И в бане можно мыться, - с духами Воды тетя Галя тоже договорилась. И я снова ходил с отцом в мужское отделение общественной бани, а летом, пока еще жили на Дражном, мама водила меня к владельцам белой ванны с черным титаном Сонькиным.
  Но однажды я испугался, что дух вернулся. И случилось это не в бане или ванне. В детский сад, уже сменивший название с "Лунника" на "Солнышко", проводили центральное отопление и водопровод, и сад не работал. Мы с Яшкой целую неделю сидели в камералке. Кажется, была осень, на улице моросило, тайга промокла и потемнела, слилась с хмурым низким небом. Мы с Яшкой слонялись по камералке - то заходили в пустую бильярдную и катали руками огромные тяжелые шары по огромному зеленому столу, едва дотягиваясь подбородками до верха бортов, то в комнате для пинг-понга набивали - кто больше - ракетками целлулоидный шарик , то заходили к мамам в картографический, разживались там конфетами и спускались в каротажку к дяде Давиду, где трогали тяжелые каменные цилиндры - керны пород, поднятые буровым устройством из глубин... И вот, устав от совместного бродяжничества по камералке, я ускользнул от Яшки и оказался у открытой входной двери. Там, на свободе, моросил дождик, из дверного проема веяло холодной свежестью, мокрой хвоей, мокрым березовым листом, мокрым мхом. Я протягивал руку через невидимую границу, ловил ладошкой капли воды, смотрел на лесистый горизонт, - на нем, как пуховые подушки на заборе, висели серые тучи, - дышал полной грудью, - и вдруг... Опять под ложечкой начал надуваться пузырь, стесняя легкие, снова я вдруг узнал все - дождь, лес, капли на ладошке, и знал совершенно точно, что сейчас на качели - доску на веревках меж двух столбов - упадет мокрая шишка с растущей во дворе камералки сосны. Узнавание и предчувствие были необычайно сильны - как будто две одинаковые картинки наложились друг на друга, тут же слившись в мелочах и усилившись, став ярче, жирнее, звучнее - и это усиление стиснуло меня изнутри будто чья-то рука и не давало дышать, и я понял, что сейчас, как только упадет шишка, я опять потеряю сознание, а этого нельзя допустить - нельзя впустить, нельзя впустить! - сказал в голове скрипучий голос, и продолжал, ускоряясь, - нельзявпустить-нельзявпуститьнельзявпу...."..Я из последних сил рванулся, оттолкнулся от пола, сделал несколько шагов немеющими ногами, вцепился руками в склизкий край деревянной бочки для дождевой воды, стоящей у входа, притянул себя к ней,, и повалился головой в воду... Вода спасла меня - сознание я не потерял. Когда поднял голову и вытер лицо рукавом, увидел - на мокрой доске качелей все так же пусто. Шишки не было...
  Вечером я спросил у мамы, бывает ли у нее так, будто это уже с ней было. "Бывало, - сказала мама. - Такое у многих бывает. Дежавю называется. Но что это - никто не знает. Врачи думают, что это особенности работы мозга, фантасты думают, что это петля во времени , заскок на миг в будущее... " "А ты что думаешь?" - спросил я. "А я думаю , - сказала мама, подумав, -- самый простой ответ и есть самый правильный. Если кажется, что это уже было, значит, оно и было. Значит, мы уже жили такую же жизнь, а, может, и много раз, - как сменяются день и ночь, лето и зима, - все ходит по кругу..." "И мы не помним, что уже жили? - спросил я. - Мы же помним, что было вчера..." "А представь, что ночь стирает нашу память, - сказала мама. - И я думаю, что дежавю - такие моменты жизни, которые мы специально запомнили в предыдущей жизни, чтобы узнать в этой..."
  Перед сном я думал, какой момент в этой жизни выбрать, чтобы узнать его в следующей. И как его запомнить? Говорить про себя "помню-помню-помню"? Сильно-сильно себя ущипнуть? Но я сильно-сильно щипал себя за ногу - до синяка - в кресле у зубного врача, однако, там, в кресле, ничего, кроме страха перед бормашиной, не испытал, никакого дежавю. А что, если поставить какую-то метку, зарубку, - да, вырезать в укромном месте, например, на задней стене сарая, например, звездочку? А потом, когда снова рожусь или рождусь, и вырасту,, - залезу за сарай, увижу эту звездочку и вспомню... Но я не успел порадоваться найденному решению - его тут же отменила простая логика. Если я точь такой же появлюсь заново, то и этот сарай и дом, и деревья, и все другие люди тоже появятся заново, и на сарае не будет моей звездочки. И даже письмо самому себе - я как раз учился писать - не дойдет до меня будущего... Я совсем запутался, пытаясь понять, где заканчивается одно время и начинается другое,, и решил вернуться к началу моих умозаключений. Мне нравилась мамина идея нового рождения, и я не мог от нее отказаться. Но у этой идеи под ногами путалась - как я сформулировал бы сейчас - необходимость полной идентичности нового мира старому.. Я искал выход из этого и в самом деле замкнутого круга времни, я бежал внутри него, как белка, видя перед собой мелькающий кончик собственного хвоста (сравнения, конечно, тоже современные, тогда я еще не знал ни о белке в колесе, ни о змее, заглатывающей собственный хвост), пока не обессилел. И тут меня осенило -
  
  Глава седьмая
  Я никогда не умру
  
  Любое открытие подобно взрыву. И, как и взрыв, открытие не бывает внезапным. Процесс развивается подспудно, давление растет, пока не превзойдет прочность оболочки в самом тонком ее месте, и тогда - прорыв и озарение.
  Открытие, сделанное мной в возрасте пяти лет, было огромным. Я могу сравнить его только с атомным взрывом, - но не губительным, а живительным, если бы он мог быть таковым. Критическая масса копилась постепенно, укладывалось плотно - образ к образу, чувство к чувству, мысль к мысли, - разогреваясь и начиная светиться в темноте подсознания пронзительным, как свист, сине-белым светом. Это был особенный свет, он обладал не только звуком, но и вкусом и запахом, вот только словами их я выразить не мог, как и сравнить с чем-то. Именно этот вкусозапах появлялся одновременно на языке и в носу перед потерей сознания, и я знал, что он - предвестник исчезновения и меня и мира. И тема, освещавшая тем светом темноту, в которую я падал, была темой смерти. Не признаваясь даже самому себе, я думал о ней половину своей маленькой еще жизни. Я узнавал о ней постепенно, расширял и углублял знание, скрупулезно собирая и складывая в тайник подсознания волосогрызок с оторванными головами, бурундука с вытянутыми стрелой внутренностями, холодных, с кровью на перьях, уток, подстреленных отцом... Я видел весной вытаюивающие оскаленные скелеты кошек и собак, видел распахнутое, как огромная розовая книга, туловище соседской хрюшки, но смерть животных была, почему-то, само собой разумеющейся, - наверное, во мне говорил, присущий нам с рождения человеческий шовинизм, или, выражаясь научнее, антропоцентризм. Кстати, о человеке, находящемся в центре моего мироздания. Он был вовсе не абстрактным, этот человек. Да, он стоял в центре Мира, вокруг него по орбитам разных радиусов и экцентриситетов двигались тела других людей, а за ними были орбиты животных, и замыкала все неподвижная сфера вечной Природы - тайга, вода, небо, звезды, Солнце и Луна. Конечно, картина окружающего мира была, как и подобает эмпирическим картинам мира, птолемеевой. Правда, в отличие от Птолемея, поместившего в центр Солнце, я поместил туда себя. Несмотря на очевидную схожесть с другими людьми, я точно знал, что отделен от них знанием и ощущением себя изнутри. Когда баба Мотя, говоря с мамой про тетю Галю, сказала, что чужая душа - потемки, - я сразу понял смысл этих слов. Для меня освещен только я, а все остальные люди, даже самые близкие, есть загадки, которые я разгадываю с помощью зрения, слуха, обоняния, сравнивая их внешность со своим внутренним, принимая свое самоощущение за некий стандарт человеческой психики.
  Конечно, тогда, в свои пять или шесть лет, я не рассуждал такими словами и понятиями, - но я так чувствовал, и всегда ощущал свою центральность, и даже исключительность. В исключительности этой не было превосходства, - просто я был исключен из всеобщности, выведен за ее скобки, а, точнее, заключен в скобки своего тела Я знал о себе - своих чувствах и мыслях - все, тогда как чувства и мысли всех остальных людей были скрыты от меня, и мне приходилось расшифровывать их по словам и поступкам людей, которые - это я знал по себе - часто врут или просто недоговаривают. Другие люди были частью мира, данного мне в ощущениях, как задолго до меня верно сформулировал классик. И вовсе не случайно он сделал добавление о независимости данной реальности от нашего сознания, - комплексом единственности некоторые люди страдали задолго до меня. Но я в те свои пять или шесть не поддался соблазну солипсизма, и адептом епископа Беркли не стал, - все-таки, я родился и рос в семье диалектических материалистов, хотя мама, как вы, наверное, уже поняли, слегка отклонялась в сторону метафизики. Мир, меня окружавший, был реален и вещественен, как и я, а, значит, я тоже был для других людей телом, вращающимся по орбитам вокруг каждого из них. То есть, я соглашался и с Коперником и с Бруно, хотя и не знал еще эти имена.
  Зачем вся эта доморощенная философия с астрономией вперемешку? - спросит уставший читатель. А затем, - отвечу я, - что эта философия и стала предтечей моего открытия. Однако, прежде чем говорить о нем, нужно раскрыть тему смерти, ее место в системе моих полярных координат. Смерть была вокруг меня. Я понимал ее как исчезновение - чего-то или кого-то. И не как перемещение в пространстве - из места, близкого ко мне, в место далекое, мне уже не видное, - а как прекращение существования. Умершие оставались в прошлом, с каждой секундой удаляясь от живых. Смерть означала остановку во времени, - живые продолжали плыть по течению этой реки, тогда как мертвые оставались на ее берегах там, где настигала их смерть. Но вместе с живыми продолжали плыть по течению неживые останки тех, кто сошел на берег. И я видел эти останки, - деревья превращались в трухлявые пни, животные - в скелеты, вдавленные в землю и поросшие травой. И только люди исчезали бесследно. Я знал, что мои деды лежат под обелиском Героев, и представлял их как скелеты в шинелях и буденовках. Я знал, что в котловане Тракториста, в ржавом остове трактора тоже сидит скелет. Смерть людей не открывалась мне - мир предъявлял сразу посмертное существование человека в виде косточки, которая остается от плода после уничтожения плоти. Правда, из косточки вырастает новое дерево, а может ли из закопанных в землю скелетов что-нибудь вырасти? - размышлял я, - ведь есть же сказка про Хаврошечку, посадившую кости любимой коровы...
  Но пришло время, и я увидел если не смерть человека, то самого человека, только что сорванного с древа Жизни. Это случилось все тем же летом, когда строился наш "Лунник". Однажды утром Машка по обыкновению забрала меня, чтобы отвести в еловый детинец. Спускаясь по лестнице, я увидел на первом этаже возле двери бабы Клавы, нашей соседки и старой подруги бабы Моти, большую красную как бы крышу от неведомого домика. Я спросил у Машки - что это? - и она, дернув меня за руку, чтобы не останавливался, сказала почему-то сердито: "Что-что! Крышка от ящика с игрушками, вот что!.." Я был так ошеломлен, что даже не переспросил - какие игрушки, откуда и для кого. Я бежал, спотыкаясь, за быстро шагающей Машкой и представлял красный ящик, полный самых разных игрушек, закрытый крышкой, - наверное, баба Клава решила устроить праздник для всего нашего двора, не зря же вчера баба Мотя сказала маме: "Отмучилась Клавдия, теперь ей хорошо..."
  Баба Мотя и баба Клава дружили с юности, с тех самых легендарных времен, когда прииск Неприметный только превращался в поселок. Из семейных преданий я знал, что в ночь налета на прииск Мотя Курашова с маленьким Леней спряталась в доме учителки Клавы, когда бандиты подожгли дом начальника милиции Степана Курашова, который в это время с отрядом ушел восстанавливать порядок на делянках Тырканды. Муж Клавдии тоже был учителем, первым директором первой школы, ушел на фронт вместе со Степаном Курашовым и пропал без вести. У бабы Клавы учились и дядя Леня и моя мама. И даже я успел поучиться у нее. Когда меня совсем не с кем было оставить, я отдавался в добрые руки бабы Клавы. Помню ее пирожки, холодец, чай с обсахаренными подушечками, а после чая - тетрадка с прописями, в которой я выводил перьевой ручкой палочки и крючочки, а потом коряво, нопонятно, начертил слово "мама". Но главное мое воспоминание, связанные с бабой клавой, связано и с моей, рано открывшейся пироманией.
  Однажды меня почему-то оставили дома одного, наверное, ненадолго. Я выдвинул ящик буфета, в котором лежали разные интересные вещи - велосипедный гаечный ключ, моток суровых ниток для подшива валенок, кусочек мела, химический карандаш, пробка от шампанского, и прочая всячина, - но в тот раз меня заинтересовал свечной огарок, которым отец вощил суровую нитку, чтобы не промокала. Я поставил огарок в буфетном ящике, взял спички и поджег фитиль. Стоял и смотрел завороженно на желтое с голубой сердцевинкой перышко пламени, чувствуя лицом его тепло, и вдруг открылась входная дверь, в нее просунулась голова бабы Клавы и, увидев меня спросила, дома ли мама. Я дунул на свечку, задвинул ящик и ответил отрицательно. "А ты там что делаешь? - подозрительно спросила бабыклавина голова. - Опять спичками балуешься? Горелым пахнет! А ну, пошли ко мне, пока хату не сжег..." Вечером мама пришла за мной, и, уже уводя, сказала: "Представляешь, тетя Клава, сейчас полезла в буфетный ящик за мелом для кройки, а там - лужа из парафина, и доска для резки хлеба над ящиком почти до половины прогорела. - Она дернула меня за руку: - Ты зачем опять спички брал? Сжечь всех хочешь? Дом деревянный, сгорит в секунды!" Я начал отнекиваться, но мама была сурова: "А кто? Тараканы, наверное, темно им стало в буфете, решили свечу засветить..." "Он-он! - сказала баба Клава, - я его как раз за этим делом застала, - и тоже отпирался..." Остаток того вечера я провел в углу - не за попытку поджога, а за вранье. В углу я думал, почему не погасла свечка, если я видел, что она погасла. И случилась эта история всего несколько дней назад, и это была моя последняя встреча с живой бабой Клавой.
  Сейчас меня смущало, что у бабы Клавы я никогда не видел игрушек. Откуда же у нее появился целый ящик? Но, несмотря на сомнения, все утро я боялся, что баба Клава выставит ящик во двор, набежит ребятня со всех ближних и дальних дворов, и растащит все игрушки. Не выдержав испытания искушением, я ускользнул из-под наблюдения старших товарищей, и побежал в свой двор. Я не сказал Машке о своем желании, потому что почувствовал, - она не пойдет за игрушками и еще отругает меня за жадность. Но мне очень нужен был железный мотоциклист на железном мотоцикле, о котором, увидев его у одного мальчика, я давно и безнадежно мечтал, и теперь был уверен, что мотоциклист обязательно отыщется в горе игрушек в красном ящике. Когда я вошел во двор, там было много народу. Но только детей не было вовсе, взрослые говорили негромко и не улыбались, а головы женщин были повязаны черными косынками. Я взбежал на крыльцо, и в щель между балясинами перил увидел окруженный взрослыми длинный красный ящик на двух табуретках. В нем не было никаких игрушек. Там, укрытая до подбородка белым тюлем, лежала баба Клава. Сначала я ее не узнал, - мне показалось, что в ящике лежит большая кукла - как Суок в сказке про трех толстяков, - но только кукла -бабушка. Кожа ее была желто-коричневая и глянцевая, как у мороженого яблока, глаза были крепко сжаты, даже зажмурены, как будто она боялась открыть их. и увидеть обступивших ее людей. Потом я начал узнавать в этой коричневой опухшей бабушке бабу Клаву, - но что она делает в красном ящике во дворе? Спит? А где игрушки? За размышлениями я не заметил маму - она взяла меня за руку и шепотом спросила, что я здесь делаю? "А где игрушки?" - спросил я растерянно. "Какие игрушки? - сказала мама. - Не видишь, баба Клава умерла? Беги к ребятам, мы сейчас на кладбище уедем..."
  Я слетел с крыльца и помчался в ельник. В ответ на мой обиженный вопрос Машка удивилась: "Ты с Луны свалился? Это же гроб, какие еще игрушки? Ты же знаешь страшилку про гроб на колесиках! - и она зловеще понизила голос: - Мальчик, выключи радио, гроб на колесиках уже поднимается по лестнице..." Да, я сто раз слышал про гроб на колесиках, который приезжал к непослушному мальчику, не желавшему выключить радио, но вот эти колесики придавали неведомому гробу игрушечность, а тут вдруг я представил, как к моей двери поднимается тот красный ящик с мертвой бабой Клавой, озноб окатил меня, и я в ужасе бросился прочь от Машки, чтобы не слышать, как гроб на колесиках въезжает в дверь...
  С этого дня мое отношение к смерти изменилось. Смерть, до того летавшая на дальних орбитах - среди животных и никогда при моей жизни не существовавших людей, вдруг сделала огромный квантовый скачок - с тех дальних уровней на самый ближний, - в соседнюю квартиру, от которой нас - меня, маму и отца отделяла только деревянная стенка. Я вдруг осознал, что смерть пришла и не уйдет, она будет рядом, выжидая и подстерегая. Теперь я не мог ходить спокойно мимо бабыклавиной двери, - казалось, за ней притаился тот гроб на колесиках, - и я пробегал от лестницы до своей двери опрометью, закрыв глаза. Я все время думал, что все мы умрем, и песни и даже сказки на тему смерти, первыми же звуками и словами ввергали меня в слезы. Я плакал, когда слышал "Вот умру я, умру, похоронят меня", плакал даже от сказки про серого козлика и оставшиеся от него рожки да ножки, - и Машка иногда жестокосердно пользовалась новым моим свойством в воспитательных целях. Если я не слушался или шалил сверх меры, она вдруг начинала петь жалобным голосом с акцентом дяди Васо: "Долго я бродил среди скал, я могилку милой искал", - и этого хватало, чтобы я начинал махать на нее руками, и слезы катились по моим щекам, как я ни старался сдержать их, широко распахивая глаза. "Ах, ты, мокрица, - говорила Машка, перестав петь. - Будешь так много ныть, глаза вытекут..." - и я рыдал еще сильнее - от невозможности остановиться и от страха потерять глаза.
  А дома я теперь часто приставал к маме, все время спрашивая, сколько ей лет, и сколько лет люди живут. "Мама, ты не умрешь?" - спрашивал я, и мама неизменно отвечала : "Нет, весь я не умру, душа в заветной лире мой прах переживет и тленья убежит..." Я не понимал большинства слов, но чувствовал, что мама отвечает не по правде, как-то понарошку, и вопрос о смерти оставался открытым.
  Однажды я переборол страх машкиных насмешек, и спросил у Машки, боится ли она умереть. Я страшился машкиной смерти так же сильно, как маминой, - утешало одно - Машка еще не взрослая, ей еще далеко. Должен отметить, что о своей смерти я не думал, я был в центре мира, и мир вращался вокруг меня, и смерть вращалась вместе, и, наверное, не могла упасть в центр. Главный страх мой был остаться в одиночестве - без мамы, без Машки, без отца...
  Машка насмехаться не стала. Она отвечала серьезно. "Мы, эвенки, - сказала она, - знаем, как все устроено, и не боимся смерти. Она такая же живая, как медведь, как белка. Но она самая живая из всех, и поэтому ее нельзя убить, как других живых. Это потому, что у смерти только одна душа, а у нас - две. Она вся состоит из нижних душ людей и зверей, и чем больше их умирает, тем она сильнее. Когда она через своих духов-помощников отнимает у нас одну душу, ту, которая нижняя, мы умираем, потому что вторая душа улетает в свой Верхний мир. Ну это как воздушный шар - если отцепить корзину, она падает вниз, а шар улетает в небо. Смерть - охотник, но ее можно долго обманывать, есть много способов, я пока не все знаю, мама обещала показать, но для этого я должна вырасти, мои две души должны крепко привязаться к моему телу, как собаки к нартам - черная и белая. А Верхним миром управляет Жизнь, она все время бореться со Смертью, не дает ей оторвать нижнюю душу от верхней, - и только поэтому существует наш Срединный мир. Некоторые старые удаганы говорят, что в Нижнем мире находятся все, кто умер, а в Верхнем - кто еще не родился, а мама говорит, что когда человек умирает, половинки его души - черная и белая - расходятся по своим мирам - Нижнему и Верхнему, а рождается человек, когда половинки находят друг друга и соединяются через родителей здесь, в Срединном мире, и это соединение - дело рук Жизни. Мать принимает половинку из Нижнего мира, отец - из Верхнего... " "А это те же самые половинки? - обрадованно встрепенулся я. - Они находят друг друга, и мы снова рождаемся? И ты, и мама, и я? И опять будем все вместе?" Я очень обрадовался, ведь Машка подтверждала мамину мысль, что мы уже были и еще будем. Но Машка покачала головой: "Нет. Разве ты не видишь, что мы все похожи на наших предков? Это души материнских и отцовских родов возвращаются, чтобы снова родиться, но по-другому. И зачем человеку появляться снова и снова самим собой? Это все равно, что оставаться на второй, на третий год в школе, учить одно и то же сто раз, - скукотища!.. Но удаган может спускаться в Нижний мир и подниматься в Верхний, находить там половинки душ и соединять их. Удаган может навредить человеку, если был обижен им, - соединить половинку его души с половинкой души медведя, а то и рыбы. Много на свете вот таких полулюдей маются, нет им жизни ни среди людей, ни среди зверей. Удаган может и разорвать две половинки, но тогда в нем самом прибавляется Нижняя сила, он становится родней Смерти.А моя мама людей лечит, она из рода Жизни..."
  Была летняя ночь, мы с Машкой лежали в нашем сарае на матрасе, в щели между досками двери я видел звезды. Машкин рассказ успокоил меня - в мире, ею нарисованном никто не пропадал бесследно. Получалось, тело человека было как нора или гнездо, и бурундук или птица просто покидали свои жилища, чтобы где-то устроить себе другие, новые... Когда я проснулся, в щели сарайной двери проникало солнце, во дворе слышались звуки летнего утра - женский смех, детские крики, - а рядом со мной лежала Машка. Я скосил глаза, не поворачивая головы, - Машка читала взятый в нашей библиотеке "Пылающий остров", - и, когда она перелистнула страницу, этот шелестящий звук вдруг что-то включил в моей голове. Меня охватило не ведомое мне до сих пор ощущение. Оно было так же сильно, как дежавю, но свет, ему сопутствующий, был солнечным, звуки и запахи - простыми и привычными, о которых я только что сказал, - но предчувствие чего-то радостного, громкого, ветреного и сверкающего, как весенняя река, охватило меня, и вот тут и случилось то самое озарение, просветление, то открытие, которое зрело во мне. Я вдруг совершенно ясно понял,- Я никогда-никогда не умру! Нет, конечно, когда-нибудь, через бесконечное количество лет - а каждый год сам по себе бесконечен! - я умру, но только на мгновение, как усну, - и тут же открою глаза, пусть и другим, но снова живым и тем единственным, кто находится в центре моего мира. Просто такая прекрасная жизнь не может закончиться, она должна длиться вечно.
  Это открытие было таким сильным и ясным, что я повернул голову и даже успел сказать": "Маша..." - но тут же понял, что не смогу объяснить словами то, что открылось мне вдруг. Я и сейчас, спустя много лет, уже зная множество законов мироустройства, владея формальной и диалектической логиками, не смог сделать этого, - чего же требовать от ребенка, чей понятийно-логический аппарат куда меньше его чувственно-интуитивных способностей. Впрочем, сегодня я бы назвал это законом сохранения единственности. А другие исследователи проблемы бессмертия когда-нибудь назовут этот закон Запретом Санина, - но пусть они его и сформулируют, взяв в пример, предположим, запрет Паули, - что-нибудь о двух душах с полуцелыми спинами в одном теле.
  Конечно, я понимал, что тот, новый, который откроет глаза, когда свои глаза закрою я, будет другой, и родители у него будут другие, и Машка будет другая, и, наверное, эти другие я и Машка при встрече не узнают друг друга, а то и никогда не встретятся, - но это не так страшно, как если бы я исчез навсегда. И потом - когда еще это случится, - через сто таких же длинных лет, как пять уже протекших...
  И когда Машка, повернув голову, спросила: "Что?" - я ответил, улыбаясь так же безудержно, как и плакал: "Ничего... Я знаю, что никогда не умру..." "Ну а я о чем?" - сказала Машка удовлетворенно, и снова обратилась к книге. А я лежал, прижавшись щекой к ее голому плечу, слушал звуки двора и шелест страниц, и от невыносимого ощущения счастья - как будто прямо в душу мне лилась тонкая медленная струйка сгущенного молока - сильно - до боли - сдавливал колени, едва удерживаясь, чтобы не впиться в машкину руку зубами.
  
   Продолжение следуеет

Оценка: 9.66*6  Ваша оценка:

По всем вопросам, связанным с использованием представленных на ArtOfWar материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email artofwar.ru@mail.ru
(с) ArtOfWar, 1998-2018