Шесть эпизодов из жизни двух друзей, в главных ролях Мистер и Пёс, в остальных -- бойцы 34-й отдельной бригады оперативного назначения ВВ МВД РФ
Эпизод первый: "Вальс" (Мистер, Чечня)
Тоненький, розовато-бледный лучик солнечного света робко заглядывает в большую, пропахшую портянками и порохом комнату безликого кирпично-бетонного изваяния времен брежневского застоя. Мне, грустно сидящему на полу у боковой стены сантиметрах в шестидесяти от окна, этот лучик видится радостным проявлением жизни. Светлой, радостной, прозрачной и ничем не омрачённой жизни. Но мешки, грудой наваленные на раскуроченный подоконник, почти не оставляют свободного пространства для любого постороннего вмешательства. Плотно набитые песком, они беспощадно тормозят дневной свет, топча своей тяжестью любые проявления слабости. В комнате царит полумрак. Жаркий, клейкий и потливый, он давит на меня своей обыденностью, расплющивая по неровному, грязному, разбитому полу. Мешки спасают мне жизнь, а свет делает меня привлекательной мишенью для нескольких десятков духов, прочно засевших в таком же памятнике архитектуры напротив. Пули, способные в долю секунды превратить моё неповоротливое уставшее тело в яркую бесформенную кучу, бесследно пропадают в голодном чреве мешковины, оставляя на память маленькие неровные дырочки, моросящие струйками коричневых песчинок. Рисуя причудливые узоры, песок собирается в сморщенные аморфные холмики, которые хочется обязательно пощупать, проверив на устойчивость их остроносые искривлённые башенки. Глухой неумолкаемый шум нескончаемых автоматных очередей порой заглушается грохотом пушечных выстрелов, от которых здание тихонечко вибрирует, звонко сыпля на пол остатками стекла. "Дзынь!" -- шальная пуля, до конца не веря своему счастью, втискивается в небольшую щель между мешками и верхним оконным перекрытием, бренчит о бетон и, вяло срикошетив от потолка, падает к моим ногам. Рефлекс срабатывает незамедлительно: я отдёргиваю ногу, зажмуриваю глаза и прикрываю лицо руками. Пронесло. Пока пронесло. Дурацкий рикошет невольно заставляет задуматься о вечном: "Зачем я живу? Зачем я здесь? Что такое смерть? Что такое моё я в этой войне? Винтик? Оружие? Чьё оружие? Моей страны? Какой страны? Зачем? Для кого столько смертей? Кто следующий? Кто?" Ответов, в моём несмышлёном лысоватом восемнадцатилетнем котелке, на такие каверзные вопросы нет. Я, раскисая от бесполезности мировоззренческих рассуждений и тая от всепроникающей жары, начинаю терять контроль над мыслями. Не расслабляться! Не хандрить! Не поддаваться эмоциям! Уф, так можно и с ума сойти. Всё, хватит!
Тихонько ударив ладошкой по кумполу кипящего мозгами черепа, я вышел из ступора, медленно танцевавшего дурманящий меня вальс ритма девятнадцатого августа 1996 года.
Эпизод второй: "Дерьмо случается" (Мистер. Чечня)
Я посмотрел на часы -- уже четыре доходит, без трёх. Надо идти. Неохотно разгибая суставы, по-стариковски кряхтя, я еле-еле поднялся на ноги и снова бросил взгляд на циферблат -- а вдруг ошибся. Ан нет, без трёх минут шестнадцать ноль-ноль. Часы у меня фирменные, противоударные, всегда точные, с соответствующим обстановке названием "Командирские". Сам военный комиссар района вручил мне их перед отправкой в часть. Это традиция нашего райвоенкомата -- дарить часы первым и последним призывникам года. Первым и последним. Звучит зловеще, но так оно и есть, первым и последним. На память о малой родине. Часы напоминают мне о доме: небольшой квартирке с мамой, папой, двумя братишками и котом Васей. И как они сейчас? Писем я не получал и не писал ровно два месяца. Мама, наверное, и не знает, где я. То, что я в Чечне, она знает, а где именно -- нет. Сразу после того, как я отправил ей письмо с трогательными словами о защите интересов нашего государства на Северном Кавказе и о долге, который я должен выполнить, я пожалел, что сообщил о командировке родителям. Лишний раз заставил их волноваться. Зря...
-- Муса! Айда пошли! Четыре доходит!
Смуглый коренастый парнишка, без движения сидевший на груде кирпичной крошки под оконным проёмом, нехотя встал. Небрежно встряхнув пыль с выгоревшего камуфляжа, он подобрал лежавшую на обломках стройматериала каску. Покрутив каску на ладони, Муса резким шлепком насадил её на макушку своей бритой "под ноль" головы. Подпрыгнув и похлопав себя по груди, он, победоносно мыча, отозвался на мой клич:
-- У-у, понял, товарищ сержант. Не дурак.
-- Сомневаюсь.
-- В чём? В том, что понял, или в том, что не дурак? -- рассмеялся Муса.
Муса в Грозном около двух месяцев. Он приехал защищать Родину из глухой деревушки Южного Урала, из Башкортостана. Фамилия у него труднопроизносимая, сам чёрт ногу сломит, а об имени я даже и не заикаюсь, он и сам, наверное, не помнит, как его зовут "по паспорту". Ведь как только наивный башкирский хлопец появился в нашей части, ротный тут же, за прущую из всех щелей деревенскую простоту и неказистый "мусульманский" акцент, окрестил новобранца Мусой. Муса на предложенное погоняло сразу не откликнулся, за что лишился зуба. Меткий хук ротного заставил его стать Мусой минимум на два года срочной. С ротным не поспоришь, это точно.
Мы вышли из укрытия и мелкими перебежками двинулись вперёд. Я бежал первым, рядовой, отставая на пару шагов и постоянно оглядываясь, вторым. Несколько пуль со злостью пронеслись над моей головой и ударились в стену соседнего здания. Я отчетливо видел новые выбоины на бетоне, но продолжил движение. Беспрерывный двухнедельный обстрел наших позиций дал о себе знать -- чувство страха давно притупилось и, иногда, мы выделывали совершенно необъяснимые для нормального человека выкрутасы, напрочь забывая о мерах предосторожности. Пули, с бешеной скоростью разрезая воздух, проходили в опасной близи, но я даже не думал об изменении маршрута движения.
Неприятный свист. "Ага", -- промелькнула в мозгу мысль, -- "и миномёты подключили!" Баб-ааах! -- рвануло где-то совсем близко. Но я, как старый трамвай, упорно не хотел сворачивать с рельсов, и нёсся вперёд. Миномётный огонь заметно усилился. Поливали обильно. Как хороший садовод не жалеет воды для любимых грядок, так и нохчи не жалеют мин для ненавистных федералов. "Если слышишь свист, значит, мины пролетают мимо" -- вспомнил я старую армейскую мудрость. Свист я слышал явно, поэтому и не сомневался, что мимо. Но мимо меня -- не значит мимо всех. Послышались вопли раненых. Вдруг, различив в общей какофонии звуков крик Мусы, я резко остановился и обернулся. Муса, сильно прихрамывая на левую ногу и отчаянно бубня проклятия, улепетывал обратно в укрытие. До меня не сразу дошло, что рядового ранило, поэтому я, подозревая его в элементарной трусости, инстинктивно рявкнул: "Э, хитрый башкирёнок, ты чё вытворяешь?! Куда ты прёшь, а?!" Ответа я, естественно, не услышал, Муса уже скрылся из виду. Через мгновение откуда-то с неба на меня полилась тёплая вода, и мне сделалось невероятно тепло и хорошо. Только вода почему-то оказалась красной и липкой, и попадала лишь на плечо. Блаженно улыбаясь, я поднял правую руку и помахал ею в разные стороны. Вроде, всё нормально, единственное исключение -- камуфляж, почему-то перекрашенный из защитного в тёмно-красный цвет. Опуская руку, я нечаянно чиркнул рукавом по голове. Слегка задел. А показалось, что со всего маха ударил кирпичом. В голове зазвенело раскатистым набатом сотен церковных колоколов. Показалось, что голова, не подчиняясь туловищу, самовольно раскачивается из стороны в сторону. Маятник, независимый часовой механизм болтал моей головой как болванкой. Чтобы остановить это безобразие, я схватился за голову и пальцами стал её ощупывать. Абсолютно неожиданно указательный палец почти наполовину провалился куда-то вовнутрь и утонул в чём-то мягком и тёплом. Я как полный идиот стоял и, разинув рот, смотрел на пальцы правой руки. Пальцы, красные как тряпка матадора, боязливо подёргивались перед моим недоумённым взором. Секунда, и я перестал их видеть, а за ними и весь белый свет. Это "тёплая вода", заливая глаза, настоящей рекой хлынула на грудь. Оттуда -- быстрой струйкой на живот, потом, задев калено, на сапог. "Это не вода. Это кровь!" -- наконец-то осознал я, железным от застывшего пота рукавом вытирая глаза и чувствуя вкус крови на языке. Язык враз потяжелел и гнутой железякой замер, прилипнув к нёбу. Я попытался сплюнуть содержимое рта на землю -- вязкая, почти коричневого цвета каша слюной висела на губах. "Ёшкин кот, надо возвращаться!" -- оглушительным эхом отдалась в голове собственная мысль.
Медленно, не быстрее столетней черепахи, я повернулся и неуверенно побрёл обратно в здание. Пули, мелькая и справа, и слева от меня, с удовольствием звенели о стену. Шипя и отрывисто улюлюкая, просвистело и разорвалось правее ещё несколько мин. Ничего не соображая, я самостоятельно дошёл до отверстия в стене и в полусознательном состоянии ввалился в комнату. "Всего лишь сорок метров, и я дома!" -- твердил внутренний голос моего ангела-хранителя, который, проведя через все выбитые двери раздолбанного строения, довёл-таки меня до соседнего здания, где располагалась наша бригада. Шатаясь и спотыкаясь, я сумел доковылять "до знакомых до окраин", и влезть в раскинутую в укрытии палатку.
На кровати сидели бойцы. Беззаботно скалясь жёлтыми зубами, они оживленно играли в подкидного дурака, вальяжно хлопая картами об обшарпанную шахматную доску. Я осторожно шагнул в их сторону. Увидев меня, они сразу бросили в сторону карты, вскочили и, подхватив моё, начавшее медленно оседать тело, посадили на кровать. Присев на корточки, бойцы застыли в напряжённом ожидании. Тяжко вздыхая, я положил ладони на голову и скрестил пальцы на затылке. Кровь, капая всё быстрей и уверенней, марала сиреневыми пятнышками худую подушку, примятую шахматной доской у изголовья кровати.
-- Больно? -- растерянно, а от того почти шёпотом, поинтересовался один из "шахматистов".
Я не понял, отчего мне должно быть больно.
-- Чё? -- наклонившись вперёд, я вопросительно посмотрел на бойца, и почти ударив его лбом, переспросил: -- Чё?
Неподдельный ужас в его глазах заставил меня поверить, что мне должно быть больно. И, на всякий пожарный, я утвердительно кивнул ему, в знак согласил с его безосновательной, на мой взгляд, идеей.
-- Ты же ранен! -- второй боец достал из кармана бинты и, оторвав небольшой кусок материи, осторожно вытер мои набухшие веки.
-- В шоке, что ли? Чувствуешь что-нибудь? Эй, сержант! -- потряс меня за плечи первый. -- Не чувствуешь?
Не знаю почему, но я ясно видел этот эпизод как бы со стороны, будто я вышел из своего собственного тела. Вот бойцы, стараясь не испачкаться в крови, яростно хлеставшей из небольшого отверстия у виска, полностью перевязали голову. Потратили аж три мотка! Вот они, что-то крича и матерясь, подцепили тело под руки и поволокли его из палатки. Оба солдата были ниже меня ростом и значительно уступали в массе, поэтому шли медленно, тяжело дыша и ежесекундно чертыхаясь. Мои ноги, обутые в старые безразмерные кирзачи, волочились между кроватей и обязательно пытались застрять, неуклюже цепляясь носками ступней за попадающиеся по пути предметы. Руки безвольно опустились, а с растопыренных пальцев капала кровь. Ослепительно белые бинты мигом обмокли и побагровели, но новоявленные медики, несмотря на то, что всё-таки полностью перепачкались кровью, дотащили меня до соседней палатки.
Огромная зелёная палатка оказалось набитой ранеными солдатами, где большинство стонали, кричали, мычали и булькали кровью. Посредине этого ада мучилась с очередным пациентом молодая, лет тридцати, красивая женщина. "Сюда его!" -- взглянув на вновь прибывшего, приказала она. Тело бережно положили на лежавшие у её ног носилки. Женщина, в мгновение ока запеленав усатого обгоревшего прапора, сорвала с меня самодеятельные повязки и аккуратно наложила новую. Пока она пыталась сделать мне укол, бинты снова пришли в негодность, и красавице пришлось повторить процедуру. Укол вернул сознание в тело, и картина очередной перебинтовки предстала перед моими глазами как из-за стекол тёмных солнцезащитных очков. Я неподвижно лежал на носилках, наблюдая в ограниченном пространстве только за передвижением чьих-то ног. "Мне не больно!" -- обрадовался я, когда сидящий напротив боец, держась за простреленное колено, заорал, что есть сил. "А-А-А!!! Мама! Мамули-ичка-а-а!" -- причитал он, согнувшись в три погибели.
Постепенно глаза мои превратились в узкие щели и могли наблюдать лишь за качающейся во все стороны грязной лампочкой, которая была привязана к мотку верёвки под самым потолком палатки. Но чью-то мускулистую руку, запихнувшую в карман моего заляпанного кровью "камка" военный билет, я почувствовал нутром, сердцем. Военники обычно суют убитым, они ведь не могут назвать своей фамилии для внесения в реестры погибших, а я живой, и в никакие списки попадать не собираюсь. Зачем живому военник? Я живой и, если кому надо, могу назвать свою фамилию хоть тысячу раз подряд. Но, видно, кто-то решил по иному. "Выносите его отсюда!" -- раздалась хриплая команда стоящих у моего носа офицерских ботинок. "Я что, умираю? Зачем мне военник? Я же не буду умирать, я буду жить! Мне даже не больно, я в порядке! Меня никуда не надо нести! Я живой! Живой!" -- кричал я в ответ, но слов никто не услышал -- рот отказывался подчиняться и не открывался. Оказалось, я кричал в себя самого. Или для себя самого. А носилки схватили и бегом вынесли на улицу.
И тут я увидел небо. Обычное, ничем особо не выделяющееся небо. Ну просто обыкновенное, синее безоблачное небо. Совершенно не грозное небо Грозного. Это успокаивало, убаюкивало, усыпляло. Я закрыл глаза.
Баб-ааах! -- от глухого хора вонзающихся в бетон осколков глаза открываются сами собой. Обстрел продолжается, и донести меня до санчасти не могут битый час. Держат носилки на руках и ждут -- сейчас стихнет -- и побежим. Не стихает. Опускают носилки на землю. Садятся, курят, разговаривают, нервничают. Снова встают и хватаются за ручки -- но всё тщетно -- выйти на открытое пространство невозможно. Баб-ааах! -- наполовину обвалившаяся стена ходуном ходит от взрыва, а мои санитары дружно матерятся, обвиняя во всех смертных грехах человека, посмевшего выстрелить в нашу сторону из такой громкоговорящей твари. Постепенно туман, окружавший глаза и мешавший чистому взору, рассеивается и, в едва открытые щёлки глаз, я начинаю различать некоторые предметы. Гул в ушах тоже сходит на нет, и я более разборчиво слышу разговоры моих носильщиков.
-- До медчасти метров семьдесят, а мы тут скоко маемся уже? Умрёт ведь сержант!
-- Давай бегом попробуем, а? Проскочим и нормально!
-- А не проскочим? Что тогда, ненормально? Хочешь лежать как он?
-- Умрёт ведь! Смотри, весь в крови, как умылся! И бинтов с собой не взяли, а перевязали бы!
-- Врач нашёлся! Сиди, да помалкивай, пока сам не крякнул!
-- У, скоты, ни посидеть, ни полежать, везде чечен, ёрш твою мать!
До санчасти меня эта философствующая пара эскулапов с трудом, но донесла. Спасибо вам, пацаны!
Врачи ужаснулись количеству потерянной крови и обновили повязки, предварительно измазюкав мне пол-лица вязкой зеленоватой мазью. Мазь помогла -- кровотечение наконец-то удалось остановить. Пролежав без движения полчаса, я понемногу пришёл в себя и снова порадовался, что не чувствую боли. "Будто палец порезал, а не голову!" -- сравнил я свои недавние ощущения и подумал, о чём бы ещё подумать. "Не, родителям писать не буду, зачем их на уши ставить, я ...". Мысль порезали надвое громким командным голосом: "А он почему он здесь? В машину его, быстро! Давай, давай, давай!"
Вдоль правого борта тентованного кузова ЗИЛка сидело семеро раненых в конечности солдат, а мы, с пробитыми головами, вдвоём лежали на забрызганном кровью полу. После многочисленных уколов боль волной отхлынула от меня, я чувствовал себя лучше, да и осязание с обонянием вернулись "в исходное положение". С момента поражения осколками я плохо распознавал запахи, но тут! Зловония так и заполняли нос, набиваясь в ноздри тяжёлым вонючим смрадом. От пола неприятно несло гнилью, тухлятиной, мертвечиной, и чем-то ещё, даже более противным. Мусорка какая-то, помойка. Что тут, трупы складируют? Дышать нечем, ужас! "Умру не от потери крови, а от недостатка кислорода!" -- улыбнулся я скорбным последствиям газовой атаки. Возмущаясь и привередничая, я до предела отвёл глаза вправо и в упор глянул на соседа по несчастью. Он лежал неподвижно и почти не подавал признаков жизни. Его распухшее, местами посиневшее лицо походило на старую, облезлую резиновую театральную маску. Тонкие бесцветные губы конвульсивно искривились в ожидании смерти, но нос, сипя доказывал, что парень ещё не сдался и не ушёл в небо, куда, насквозь пробивая брезент, немигающим взором уставились его глаза. Глаза, эти стеклянно-оловянные глаза пугали арктическим холодом безысходности. Задыхаясь от беспомощности, я осознал свою никчёмность, свою ничтожность, свою незначительность по сравнению с этими глазами. Глазами, молящими смерть прервать бессмысленные нечеловеческие страдания, глазами, призывающими нас к последней, заупокойной молитве.
Громыхая автоматами, в машину запрыгнули трое. Трое -- чеченской наружности! В чистых пятнистых разгрузках, в начищенных, едва покрытых пылью, берцах! "Нас обменивают!" -- страшная догадка ударила по сердцу током высокого напряжения. Собрав в кулак последний остаток сил, я выдавил обветрившимися губами:
-- Куда меня везут?
-- Высё харашо! Не валнуйса! На вертушка в госпиталь палетишь!
"Менты местного разлива. За нас, они за нас, ничего..." -- успокоил я свою впечатлительную натуру.
Зря я заговорил, голова моя махом, за три коротких слова, увеличилась в размерах втрое. Стало совсем плохо. А за двадцать минут тряски по разбитой бомбёжками дороге я узнал, что есть такое БОЛЬ. Сумасшедшая, дикая, отчаянная, неистовая боль. Боль заполнила собой все клетки моего организма. Она правила, она командовала, она свирепствовала. Боль поглощала меня, ела изнутри, рвала на части, растаскивала по миллиметру, собирала в ледяные глыбы и вновь разъедала по кусочкам. Боль громила мой организм, варварски изувечив моё будущее. Голова раскалывалась, представляясь мне гигантским перезревшим арбузом, готовым лопнуть от малейшего прикосновения, а тут целый взвод бьёт его ногами -- и ничего! Кувалда невероятных размеров опускалась на мой затылок с каждым ударом моего, переполненного страданиями сердца, вдребезги разбивая надежду на выздоровление давлением тысяч атмосфер. Глаза, заполненные разводами фиолетовых пятен, закрылись, а время, шаркая секундами выстрелов, ушло из-под ног.
Привезли в Ханкалу, в полевой госпиталь. Там раненых -- тьма. Для новеньких -- мест нет. Положили на скрипучую кровать в коридоре старого барака, сказали: "Жди!" И я ждал. Кто-то пришёл и осмотрел меня, не помню -- мужчина или женщина, а может, и не важно это вовсе. Неизвестный быстро поставил диагноз: "В аэропорт его везите, пусть во Владике такого ремонтируют! А я, я ничем помочь не могу!"
Грязный УАЗ -- "буханка" -- принял меня в свою открытую пасть тарахтеньем еле живого мотора. Я, оказавшись со всех сторон зажатым другими ранеными, выяснил, что являюсь не единственным пассажиром этой чудо-техники. Но за мою несчастную голову никто не задевал, и я успокоился, закрывая лицо выдвинутыми в обе стороны локтями. Напихав нас друг на друга в два яруса, рядовой хитрой армянской наружности пинком захлопнул двери. "Килька в томатном соусе". Только вместо рыбы -- солдаты, а вместо соуса -- кровь. Не знаю как, но мы доехали до вертолёта живыми, едва не спёкшись в жаре этой микроволновой печи ржаво-металлической конструкции.
В "крокодиле" лежало пятеро, я стал шестым. Ещё около тридцати бойцов сидело в различных позах. Визжа лопастями и матерясь офицерами, вертушка рывками взлетела, еле оторвав свои худые ноги облысевших колёс от смертельно опасной ичкерийской земли. "Инш Алла!"
Мысль "я сваливаю из этой долбанной Чечни" настолько всех успокоила, что за весь полёт до Владикавказа никто, включая самых тяжелораненых, даже не пикнул. Никто не стонал, не охал, не ревел, не бредил! Тишина. Я слышал только завывание ветра. "Я -- ветер вольный! И я лечу!" -- кричала моя душа, но ответа не слышала, боль захлестнула меня новой волной небытия.
Небольшое старинное красивое двухэтажное здание никак не походило на госпиталь. Невысокий симпатичный заборчик, аккуратно подстриженный кустарник, ровно подпиленные деревья. Всё здесь производило приятное впечатление барского особняка девятнадцатого века. Успокаивающая, убаюкивающая обстановка. Внутри здания тоже не плохо -- бело и чисто. Когда мне делали уколы и меняли повязки, я лежал на носилках на втором этаже, в коридоре. Через час боль отпустила и я, при помощи санитара, смог встать. Проводив меня до туалета и объяснив, где находиться душевая, он ушёл к следующему пациенту, оставив меня наедине с самим собой. Наконец-то! Живительная струя тёплой воды смыла с меня пот, грязь и ужас последнего дня. Лишь голова, укутанная мазями, ватой и бинтами, оставалась тяжёлой и жадно требовала почесать себя под слегка промоченными повязками. Вода вернула хорошее настроение. Я никогда не переставал верить в лучшее, я по натуре -- оптимист, сейчас же, после душа, я увидел своё будущее. Будущее оказалось довольно перспективным: всё в ажуре, чин чинарём, хорошие парни побеждают плохих и, всё такое прочее. "Прихожу из армии, само собой разумеется, бодрым и здоровым. Отдыхаю месяц. Жаль, водку не пью, а то бы покуролесил на славу. Ладно, потом устраиваюсь на не пыльную, высокооплачиваемую работу, поступаю на заочку в техникум, защищаю диплом. А после? А после -- женюсь! Да, на самой красивой девушке на земле! Так, сына рожаем. А потом..."
-- У тебя как дела? Нормалёк? А то ты долго, я уж забеспокоился, -- в кабинку заглянуло рыжее незнакомое лицо, -- не помер ли ты там.
-- Спасибо, живой! -- с обидой отрываясь от грёз, отозвался я незнакомцу.
-- Ты скоро? Я бы тоже оттянулся. Мыться хочется, жуть как чешусь!
Веснушчатая физиономия скрылась за дверью. "Веснушка хочет помыться!" -- подытожил я и вылез в коридор.
-- Иди, радуйся.
-- Саня. Меня зовут Саня. А тебя сказали одеть и проводить до кровати. Она в палате, на втором этаже. На вот, бери, тут полотенце и одежда.
Я и забыл, что из одежды на мне только бинты. Взяв из протянутых рук Веснушки полотенце, я тщательно вытерся. Надел больничную пижаму.
-- А это куда? -- кивнул я в сторону своего тряпья.
-- Здесь оставь. Сами уберут куда надо. Помочь или сам дойдёшь?
-- Дойду.
Бодрый, как заново родившийся, я отправился на поиски палаты. По пути остановился на большущем открытом балконе, отворяющем прекрасный вид на закат. Свежий воздух возвращал чистому телу желание жить. Солнце огромным раскалённым шаром передавало привет тёплому ветерочку, покачивающему раскрывшиеся бутоны неизвестных мне цветов. Где-то запел мулла. Благодать! Тело моё дышало, душа пела, а желудок урчал от голода. Вспомнил, сволочь, что не ел с обеда, и бастовал. Музыкой булькал в пустом чреве.
-- Татарин! Сержант! А ну, пади сюда! -- на балкон зашёл высокий подтянутый полковник. -- Кушать хощишь?
Полковник, на вид сорокалетний даг, взял меня под руку и повёл куда-то по коридору второго этажа. Тычком открыв дверь, он пробасил:
-- Дабро пажаловать дарагой, захади!
За длинным, накрытым газетами столом ужинали человек семь офицеров.
-- Давай, давай, не стесняйся! Сюда садись! -- заросший щетиной майор побарабанил по свободному стулу. -- Садись, поешь немного, да не стесняйся ты! Не стой столбом, сиднем садись! Давай, присаживайся! Под чеховскими пулями гордо ходил, а перед своими мужиками стесняешься, а?
При виде гигантской алюминиевой кастрюли, до верху набитой сосисками, слюнки потекли самопроизвольно, а желудок заурчал пуще прежнего, призывая меня волком наброситься на пищу. Кетчуп, ломти ароматного чёрного хлеба, бутылки с минералкой, апельсины и яблоки так аппетитно просились быть поглощёнными, что я без лишних слов сел на указанный стул и... И чуть не взвыл от обиды. Рот не открывался! То есть, открывался так, что ничего кроме тоненького ломтика сыра не лезло, упираясь в зубы. Да и сыра на столе не было. Я разочарованно обвёл взглядом офицеров, мол, как же так, еда есть, а есть -- не могу.
-- Не можешь что ли? Вот зараза, угораздило же так! -- хрустя хлебной горбушкой, майор обратился к молодому капитану. -- Помоги гостю!
-- Сосиску? -- мог бы и не спрашивать капитан.
-- Угу!
Отрезав тонюсенький ломтик хлеба, капитан обмазал его кетчупом. Сосиску он смог разделить на три ювелирно-прозрачных части.
-- Так пойдёт? Попробуй!
-- Спасибо!
Чтобы насытиться этим шедевром творческого минимализма, у меня ушло боле получаса вкусного своим недостатком времени. Двумя руками запихивая в рот совсем по чуть-чуть, я сталкивался с проблемой переработки пищи. Жевать было больно. "Вместо зубов одни мягкие дёсна" -- кривился я, тщательно пережёвывая бутербродное лакомство. Пока я мучился, офицеры подчистую смели продукты со стола, подшучивая то надо мной, то над капитаном.
-- А чайку слабо чифирнуть?
-- Буду!
В стеклянные стаканы плеснули кипятку. Макнули -- на всех -- два пакетика с душистым индийским чаем. Майор, судя по всему, хозяин комнаты, достал из тумбочки банку с сахаром и горсть шоколадных конфет.
-- Налетай, братва!
Чая я напился вдоволь. Как не лопнул после четырёх стаканов осушённых за пять минут? Загадка.
-- Согласись, лучше пулю поймать, чем от ерунды сгнить, -- нашёл новый повод для разговоров майор. -- А, татарин?
-- Ему не до размышлений! Вишь, он-то как раз и поймал! -- широкими белыми зубами надкусывая очередную конфетку, прочавкал невысокий полный старлей. -- А про какую ты ерунду чешешь, не понял?
-- Э! -- многозначительно поднял вверх указательный палец хозяин комнаты. -- Понимаете, это во второй мировой, когда многокилометровый фронт, когда атака лоб в лоб -- двадцать на двадцать тысяч, когда тыл в несколько взаимозаменяемых рядов и обозов, это одно. Тогда до девяноста процентов выведенных из строя бойцов составляли раненые на поле боя, из которых после лечения до семидесяти процентов возвращались в строй. И другое, это локальные конфликты. Что в Афгане, что сейчас, более половины пострадавших солдат -- это подхватившие дезу, желтуху, болячки всякие от несоблюдения гигиенических норм. Да, таких больше чем раненых при обстрелах, и их толком назад не возвратишь. Специфика своя существует. Например, когда...
-- Ладно, кончай заливать медициной, лучше чаю налей!
Ещё минут двадцать послушав пространные разговоры: от бездарной игры футбольного московского "Спартака" и до дурацкого прыщика на лице самой молоденькой медсестрички, я поблагодарил офицеров и встал.
-- Я провэду да палаты,- вызвался помочь всё тот же полковник. -- Патопали!
Свет в палате был выключен и я, только присев на непривычно мягкую кровать, сразу отключился. Устал за вторую половину этого абсолютно сумасшедшего дня больше, чем за всю неделю, вот и заснул без задних мыслей -- быстро и крепко. И даже когда ночью мне делали уколы, я продолжал спать и видеть сны.
Сны мне сняться очень редко. Я подметил, что это случается только после ярких, надолго запоминающихся событий, о которых потом часто думаешь, видимо, даже во сне не решаясь отвлечься от заданной мозгом темы. "Дерьмо случается" -- есть такая фраза в моём любимом голливудском фильме "Форрест Гамп". Именно так можно назвать этот сон, снова подробно прокрутивший в моём наивно-добром подсознании события, основательно изменившие мои будние чеченские дни.
Очухался я в операционной. Было утро, точное время не знаю, не спрашивал. Несколько симпатичных медсестёр, приятные лица которых невозможно было скрыть даже самой исполинской, на пол-лица, марлевой повязкой, копошились возле стола, где я, открыв глаза, потерял последнюю возможность досмотреть сновидения до хэппи-ендовских финальных титров.
Подошла врач, опять женщина! Сколько испытаний проходят они, выбрав трудную профессию военного медика! И как эти хрупкие, созданные для любви создания, находят возможность не выбиться из колеи, не пасть от ужасов увиденного, не спиться от стрессов, не сойти с ума от ежедневной паранойи войны. Все врачи -- великие люди, а женщины -- тем более.
Меня удивили запястья её рук. Тонкие, загорелые, с едва проступающими ниточками вен. Элегантные и лёгкие, как у московских барышней картин девятнадцатого века. Красота!
А красота, спрятавшись за холодной резиной перчаток, принялась за своё благородное дело. За мою голову.
Операция прошла успешно. За час ковыряний в моём "чайнике", часть ненужного оттуда извлекли, часть -- достать не сумели и оставили до лучших времён, а если "эта железная ерундовина его не будет беспокоить" -- то и до конца жизни.
"Блин. Вот так и буду ходить с железной меткой в самом центре головы до скончания дней моих," -- я поёжился от таких, не вполне приятных, но -- главное -- жизненных перспектив. Прекрасная "врачиха" заметила оживление на моём каменно-гранитном фэйсе лица и, стянув маску, улыбнулась, блеснув красивыми ровными льдинками зубов сказочной снежной королевы.
-- Ну, что, очнулся? Живой? Это хорошо. Больно было? Нет? Ты татарин, да? Татары -- сильные люди! Как и любые мусульмане, татары всегда с честью выходят из любых затруднительных положений, -- обжигала меня своими большими карими глазами "врачиха". -- Я после института у вас в Татарии жила два года, в Набережных Челнах работала. Знаешь Челны? Знаешь. Люди у вас в Татарии хорошие, добрые. И сильные. Там хорошо у вас дома. И у тебя всё будет хорошо.
-- Хо-ро-шо... -- снова закрывая тяжёлые веки, я еле-еле повторил её последние слова, -- бу-у-дет...
"Мусульманка. Чувственные губы, проникновенный невинный взгляд. И душа у неё красивая. У такой женщины не может быть другой души, кроме как красивой. Ой, её бы домой привезти..."- расчувствовался я, лёжа в непонятно каком полусознательном состоянии в своей палате. Так и уснул в грёзах. Хорошо было, было легко, было уютно. Лекарства подействовали. Наверно так. И пусть так, главное, была подсознательная уверенность в завтрашнем дне, в дне, наполненном радужными перспективами лучшей жизни. Мирной жизни. С рыбалкой, с шашлыками, с футболом, с вечерним просмотром (в тридцатый раз) наивного тугодума "Форрест Гампа".
Протяжный душераздирающий стон, больше похожий на волчий вой, принудительно вернул меня на бренную землю. Десятки окриков, вздохов, причитаний, голосовых конвульсий и стенаний, расшевелили мой временно утухший организм. Я всё понял. Привезли новую вертушку раненых. Новую партию горя, страданий, боли. Новую волну исковерканных войной судеб.
|