Три года назад ушел из жизни мой ближайший родственник из поколения моего отца, его почти родной брат Юрий Васильевич. Все мои - отец, мать, дедушка, бабушка, сестра бабушки, жена собраны мной в одном месте. Там поставленный мамой памятник с портретом отца, который ушел из жизни совсем молодым по нынешним меркам - в 49 лет. И по правилам сегодня нельзя хоронить на том же месте к родственникам, если первый захороненный не был близким родственником. А кто может быть ближе, чем брат, если его отец и твой отец были родными братьями, а матери родными сестрами. Мне пришлось преодолевать этот формальный барьер, как будто самое большое в Европе Южное кладбище не ограничено в своих территориях и не обязано экономить землю. Кто на этом наживается - вопрос не моего рассказа.
Мне досталась общая тетрадка - воспоминания Юрия Васильевича о его детстве, футбольной юности, о войне. Именно этот раздел его дневника и хотелось бы сделать общим достоянием. Воспоминания одного из миллионов мальчишек, на долю которых выпало пережить и выжить. Я не провожу параллелей, но некоторое время назад имел честь быть знакомым и общаться с выпускником нашего ВУЗа, Василием Васильевичем Некрасовым. Этот человек для нас был живой легендой. Вступив в войну кадровым сержантом сапером в боях под Москвой, он вышел из этого горнила старшим лейтенантом, завершившим разгром группировки фашистских войск в Кенигсберге.
Когда-то один из любимых моих поэтов А. Твардовский прописал в своей поэме: "Разделен издревле труд: города сдают солдаты, генералы их берут...". Поэтому, прочтя книгу воспоминаний Василия Васильевича, книгу, написанную солдатом Великой войны, я сделал для себя много выводов. Один из них - чтобы понять суть происходившего, надо читать не мемуары маршалов и генералов, хотя и с ними надо ознакомиться, а мысли тех, кто своими ногами отмерял долгие версты фронтовых дорог, кто своими руками отрывал спасительные кубометры земли для окопов и блиндажей.
Также и в остальном. Перенесенные страдания - это и общие страдания народа, но составлены они из страданий и переживаний каждого в отдельности. Об этом и будет мой рассказ. Точнее не мой, а моего дяди Юрия Васильевича, последнего человека в нашей семье, пережившего ту страшную войну. В тексте его воспоминаний будут мои комментарии и заметки.
"Прежде всего, о войне, так как именно война - самые яркие впечатления не только детства, но всей жизни, которая была не бедной на события. Для нас, как и для всех ленинградцев, война началась не в июне 1941 года, почти на два года раньше, в ноябре 1939 года, потому что тогда военные действия начались всего в 30 километрах от города, на реке Сестре. Мы с отцом тем летом проезжали на пригородном поезде специально посмотреть нашу границу и метрах в ста, на другом берегу этой речки видели финских пограничников. С началом финской войны город затемнился, появились указатели бомбоубежищ, а вскоре война коснулась и меня лично. Здание нашей школы на улице Восстания дом 8 занял военный госпиталь, а нас распределили по разным школам. Наш 1-й класс стал учиться в 3-ю смену, то есть вечером, часов с пяти в школе в Басковом переулке. Там во время занятий, часов в 6 вечера и застала первая и единственная за всю войну воздушная тревога. И пока учителя организовывали нас для спуска в бомбоубежище, прямо на лестнице нас застал отбой. Такая вот была первая встреча с войной. Потом уже, летом 1940-ого мы с отцом ездили на Карельский перешеек, куда-то за Белоостров и посмотрели разбитые финские доты, огромные бетонные плиты, бронеколпаки, всё вывороченное и перемешанное с землей. А до настоящей войны, большой и страшной, оставался еще целый год.
Конец лета и осень 40-ого года запомнились необыкновенным изобилием грибов. Мы жили на даче в Поселке, и там я видел своими глазами, как из леса шла группа людей (наверное, семья) и один из мужчин нес огромный белый гриб, шляпка которого закрывала ему всю голову. А сами мы, живущие на даче ребята, в двадцати шагах от дома, вокруг летней кухни как-то утром собрали более сорока отличных белых. Так что с тех пор я безоговорочно верю в примету, - много грибов к войне.
22 июня 1941 года, в воскресенье, вся наша семья была на даче в Поселке, где тогда не было ни электричества, ни радио. О том, что началась война, нам сказал проходящий с поезда прохожий. Мы сразу все пошли на станцию, где и узнали у дежурного о выступлении Молотова.
Отец, как железнодорожник, призыву не подлежал, мама по-прежнему ездила к нам в Поселок в почтовом вагоне, и поначалу для нас ничего не изменилось. Город не бомбили, и мы жили с бабушкой на даче еще почти месяц, до 18 июля, когда родители на всякий случай решили, что мы должны вернуться в город. Кстати, именно в этот день были введены карточки на продовольствие, которые на целых 6 лет стали самым ценным документом в жизни каждого человека.
А в городе уже все были включены в военные дела. Мне еще не исполнилось 10 лет, но я уже получил противогаз и пост на чердаке во флигеле нашего двора, где сквозь вентиляционные окна с биноклем в руках должен был наблюдать за южным сектором неба. На чердаке стояли ящики с песком, щипцы и прочий пожарный инструмент для борьбы с зажигалками. Но в июле и августе 1941 года немецких самолетов над городом не было, хотя тревоги время от времени объявлялись. Это странное поведение немецкой авиации до сих пор остается для меня загадкой, так как практически все крупные города бомбили с первого дня войны. А с июля уже и Москву, а на Ленинград налетов не было, и ни в одном издании, ни в одном исследовании нет упоминания об этом странном факте. Нет и никаких предположений о причине этой отсрочки. Думаю, что немцы готовились к быстрому захвату города и параду на Дворцовой площади, и хотели показать миру свой триумф в совершенно целом и прекрасном Петербурге.
Первой под бомбежку попала мама. Это случилось где-то в конце июля, когда в своем почтовом вагоне она возвращалась из Поселка с практически пустым пригородным поездом. Когда поезд остановился на Первой платформе (это сразу за Вырицей, а таких остановок было четыре - Платформы No 1, 2, 3 и 4), над ними вдруг появился немецкий самолет и сбросил три небольших бомбы, которые взорвались рядом с поездом. В одном из вагонов была ранена женщина, а все, кто был в вагонах и на паровозе, бросились в канаву и отлеживались в ней. Но самолет улетел, и поезд двинулся дальше. В нескольких вагонах в начале состава появились рваные дыры от осколков. Вечером дома мама подробно рассказывала о своем боевом крещении.
А вскоре ее вместе с тысячами других женщин направили на рытье окопов и противотанковых рвов куда-то под Лугу, откуда она вернулась недели через полторы. А через неделю снова уехала на окопы, уже недалеко от Пулковских высот. А мы в городе жили полувоенной жизнью, дежурили на чердаке, ездили на трамваях по городу, смотрели, как закрывают маскировочными сетями здания, упаковывают в земляные коробки памятники и витрины.
В парке имени Ленина, у театра Ленинского комсомола были выставлены на всеобщее обозрение трофейные немецкие самолет "Мессершмит-109", танк и какая-то пушка. Мы с приятелями побывали там несколько раз. Это была серьезная техника из крепкой стали. Вспомнилось, как после первых окопов мама со слезами рассказывала, как у них на глазах немецкий "мессер" расстрелял наш истребитель, который оказался фанерным. Так все и продолжалось до начала сентября, когда для всех нас в городе началась настоящая война.
Первые бомбы упали на Ленинград уже после первого снаряда. 3 сентября он пробил стену на Глазовской улице 3, на втором этаже трехэтажного дома. Осталась дыра метра полтора в диаметре. Поскольку это случилось недалеко от нашего дома, мы, конечно, побывали там и все увидели своими глазами. А ночью с 4 на 5 сентября, часа в 4 грохнули и бомбы. Я их взрывов не слышал, спал и даже не проснулся. Проснулась мама и открыла форточку. Был слышен характерный гул немецкого самолета. К тому времени все уже знали, что немецкие самолеты гудят не так как наши, а как-то постоянно то, усиливая, то ослабляя звук. Судя по всему, самолет был один, тревогу не объявляли, и все успокоились. А утром стало известно, что было три бомбы. Одна из них попала в жилой дом на Невском 119, вторая в Перекупном переулке, а третья где-то в товарном дворе Московского вокзала. Утром, узнав об этом, мы, разумеется, бросились к месту событий.
Старо-Невский был перекрыт, ни проехать, ни пройти напрямую было нельзя. Пришлось пробираться с параллельной Конной улицы через проходной двор. Так мы, группа ребят из нашего двора, оказалась прямо напротив разрушенного дома у закрытых решетчатых ворот. Через них было хорошо видно все, что делалось на противоположной стороне неширокого здесь Невского проспекта. Взрыв бомбы практически разрушил большой пятиэтажный жилой дом, вырвав из него всю среднюю часть от второго до пятого этажа. На этажах у стен, прилегающих к соседним домам, как на карнизах и балконах оставались шкафы, искореженные кровати. Все остальное грудой лежало внизу в кирпичном и деревянном крошеве. Люди разбирали завалы, стояли "скорые помощи", несли носилки с людьми, казалось, что пыль от взрыва еще не осела окончательно. Много позже, после войны довелось прочитать, что от этой бомбы погибли 3 человека. Конечно, это чепуха. Кто это видел, тот в эту цифру не поверит. Сметены были десятки квартир жилого дома, причем ночью, когда все были дома. Жертв было, наверняка, много больше.
А настоящие бомбежки начались вечером 7 сентября, и потом уже не прерывались до декабря, до очень сильных морозов, когда немцы уже не летали. С этого дня воздушные тревоги объявлялись так часто, что практически мы жили в состоянии тревоги постоянно. Мы подсчитали однажды, что в течение одной ночи тревога объявлялась 11 раз, а в один из дней в сентябре - 16 раз. В начале при каждой тревоге мы бежали в убежище, а потом это быстро надоело, и ночью мы с мамой оставались в убежище всю ночь. Наши убежища находились в соседнем доме на Невском 108, их было два. Одно под кинотеатром "Штурм" (теперь "Нева"), второе - под высоким жилым домом в поперечном флигеле. В подвале под кинотеатром было уютно, стояли деревянные диванчики, фикусы, было спокойное освещение. Мы предпочитали именно это бомбоубежище, хотя прекрасно понимали, что над нами два кинозала и значит, всего два перекрытия, которые не спасут от прямого попадания даже маленькой бомбы. Зато второе, под флигелем, могло и защитить, так как сверху было шесть этажей и перекрытия из стальных балок. Но там были обычные деревянные скамейки, побеленные стенки, яркие без абажуров электролампы. А потом стали доходить слухи о том, что убежища иногда становились ловушками - при разрыве бомбы обрушенный дом заваливал убежище, и люди там задыхались без воздуха, или подвал заливало водой.
А поскольку частота воздушных тревог не снижалась, уже где-то в ноябре народ в убежище спускался всё менее охотно. И наша квартира в полном составе иной раз оставалась дома. Ночью тогда вставали в узком коридоре у капитальной стены, а днем иногда спускались в подъезд на первый этаж и стояли там, рядом с аркой, так как не раз уже видели, что даже при прямом попадании бомбы арка под домом оставалась целой.
С тех дней, когда начались бомбежки, нас, девяти - десятилетних мальчишек с чердаков убрали. Теперь наше место во время воздушных тревог было в бомбоубежище, а потом и туда мы ходить почти перестали, оставались чаще всего дома.
Правда, в тот вечер, когда взяли отца (старшего брата моего деда - примечание В.Г.) мы с мамой были в убежище. В те дни у нас жили родственники, беженцы из Пушкина, Васильевы - дядя Сеня и Вовка - мой двоюродный брат, старше меня на три года. Он и прибежал за мамой. Она помчалась домой, а меня будить не стала. Когда кончилась тревога, и я пришел домой, отца уже увели. Случилось это 4 ноября 1941 года.
Довелось мне побывать под бомбежкой и в "полевых условиях". В Коломягах, откуда родом была и мама, и бабушка, жила родственница, тетя Нюра. Где-то в конце сентября она приехала к нам в гости и пригласила нас к себе в Коломяги. У вас тут каждый день бомбежки, а мы спокойно живем, приезжайте, хоть отдохнете. И мы с мамой поехали в Коломяги, это тогда была обычная деревня с сельскими домами и домиками. Всё было и, правда, спокойно, а ночью, когда все крепко спали вдруг загремело кругом, взрывы, стрельба зениток. Мы выскочили из дома и бросились в щель - такой окоп, перекрытый сверху. Они были на каждом участке. А с неба медленно, видимо на парашютах, спускались шесть ярких ракет, и было светло как днем. Всё это продолжалось минут десять, потом все стихло. В соседнем доме убило мужчину, в нашем доме нашли дыры от осколков. Мы же не знали, что бывший Комендантский аэродром из-за блокады снова стал действующим. Наверное, и немцы об этом узнали не сразу, и вот такая почти фронтовая нам досталась бомбежка.
Запомнилась и бомбежка 19 сентября, когда где-то после полудня объявили очередную тревогу, и мы в убежище не пошли, а спустились вниз и стояли в парадном рядом с аркой. Бомбы рвались то далеко, то ближе, а потом показалось, что прямо у нас над головой. В этот налет разбомбили практически полностью два переулка совсем близко от нас - Дмитровский и Поварской (они идут от Стремянной улицы до Колокольной). Кроме того, бомбы попали в дом No15 на Стремянной, разрушив шестиэтажное здание до основания, во внутренний флигель дома No65 на Невском, одна бомба упала на территории больницы имени Куйбышева на улице Маяковского. Наверное, немцы и целились в тот очень большой госпиталь, да промахнулись. От нашего дома до разрушенных было не более 500 метров. Тогда же я впервые увидел во всей красе наш Невский - без единого человека и без всякого движения. После бомбежки мы, мальчишки, выскочили из парадной подобрать осколки. Не бомб, конечно, зенитных снарядов, которые были еще такими горячими, что держать их в руках можно было, только перекидывая с руки на руку. Среди белого дня Невский был пуст и прекрасен.
Когда сегодня в документальных и художественных фильмах я вижу короткие кадры пожара госпиталя на Суворовском проспекте, вспоминаю рассказ очевидца - маминой знакомой, побывавшей у нас в гостях. Она жила рядом с этим госпиталем. Четырехэтажное мощное и красивое здание сначала было разрушено фугасными бомбами, а потом подожжено зажигалками. Не буду и сейчас пересказывать рассказ об этой трагедии, но помню его и не забуду никогда.
Сентябрь, октябрь, первая половина ноября - время, когда практически мы все время жили в состоянии воздушной тревоги. Слышали то далеко, то близко тяжелые глухие взрывы и ждали: на нас или мимо. А в ноябре начался голод.
Начинался он как-то незаметно. Все меньше делались нормы на хлеб. Все реже и по очень маленьким нормам отоваривались продовольственные карточки. И вот в ноябре нормы стали совсем мизерными - хлеба на троих мы получали 500 грамм (мама по рабочей карточке - 250 граммов, а мы с бабушкой по 125). А других продуктов не было вовсе. Точные даты сейчас уже не помнятся, но два самых голодных месяца - ноябрь и декабрь мы жили по этим нормам и остались живы только потому, что у нас дома было тепло. У нас во дворе в сарае были дрова. Еще весной, до войны, отец привез на следующую зиму чуть ли не целую машину дров. Железная дорога тогда своих рабочих централизованно обеспечивала топливом. И так отец спас жизнь не только своей семье, но всем нашим соседям по коммунальной квартире. Это еще 5 человек. У нас в комнате стояла хорошая печка-буржуйка, топили почти непрерывно, а все обитатели квартиры собирались в комнате, и вечером при свете коптилки я вслух читал что-нибудь из тех книг, что были у отца (которого в ноябре с нами уже не было). Чаще всего Шелер-Михайлова, полное дореволюционное собрание сочинений (издательства "Нива"), которое у нас оказалось под рукой. А в 12 часов ночи, если не было тревоги, слушали по радио сообщение заведующего продовольственным отделом Андреенко о выдаче по карточкам, скажем, десяти граммов сахара (в виде конфет) или по 50 граммов яичного порошка по талонам на мясо. Иногда это была бутылка вина по сахарным карточкам. Тогда эту бутылку мама где-то меняла на две больших плитки дуранды (прессованный жмых), которую мы грызли как мыши. А однажды такую бутылку удалось поменять на две плитки столярного клея, из которого получился отличный студень - желе, сдобренный уксусом, горчицей и перцем. И этот вкус и сейчас мне помнится, как просто восхитительный.
Электричество нам заменила коптилка - фитилек, опущенный в стопку с лампадным маслом. А за водой мы с мамой ходили на Пушкинскую улицу, где практически всю зиму работал пожарный гидрант, из которого брали воду все окрестные жители. Как его удалось сохранить работающим, когда все вокруг заледенело в сильнейшие морозы, для меня и сейчас загадка. Помнится, что к проруби на Фонтанке мы с мамой ходили всего один или два раза. Еще одна ниточка, которая связывала нас со всем миром и с жизнью, было радио. У нас трансляция ленинградского радио не прекращалась ни на один день даже в самое трудное время. Как ни странно, но и в эти дни мы ходили в гости, на улицу Жуковского, где жила тетя Ксения - родная сестра отца. Мы бывали пару раз у нее, и она приходила к нам. Не забыть на улице Маяковского во дворе больницы штабели трупов в два человеческих роста. А их туда везли и везли.
С нами в двух комнатах жили сбежавшие из Детского Села родственники - дядя Семен и его сын Вовка - старше меня года на три. Когда начался настоящий голод, дядя Сеня неожиданно пропал - ушел на работу (он работал где-то на почте) и не вернулся. А Вовка остался у нас. Когда норму хлеба установили в 125 грамм, мама предложила Вовке пойти в райком комсомола и просить для себя там помощи. И он ушел. Потом оказалось, что в райкоме ему дали направление в ремесленное училище, и так он остался живым, так как их там подкармливали по возможности. А у нас с таким дополнительным едоком мы могли умереть все. (Я знал Владимира Семеновича лично. В блокаду он отморозил и потому лишился пальцев ног. Однажды он побывал в ГДР и решил купить себе обувь. В магазине удивились маленькому размеру ноги пожилого мужчины... Он произнес только два слова "Ленинград, блокада". То, что началось в магазине после его слов, он сам вспоминал со слезами на глазах - примечание В.Г.)
Наверное, не один раз в те дни мама вспоминала семейное совещание в августе, когда угроза захвата города немцами висела в воздухе, и полным ходом шла эвакуация. Железнодорожники организовали эшелоны для эвакуации своих семей. И наши две семьи - наша и дяди Коли (родного брата отца и родной сестры мамы) решали, уезжать или нет. Николай решил твердо и сразу - своих жену и сына отправить подальше от войны, так как он член партии и рисковать семьей нельзя. А мои отец и мать решили не ехать - будь что будет. Сейчас ясно, что все оставшиеся в городе были обречены. Немцы не собирались кормить миллионы горожан, если бы им удалось войти в город. А когда их остановили у его границы, озлобление еще усилилось, и планировалось уничтожить всех. Тогда, в августе, всё это было в будущем, никто ничего не знал и не мог предвидеть будущую блокаду. 21 августа мы провожали на балтийском вокзале уезжавших в эвакуацию жену дяди Коли и его сына Вовку, ему было 13 лет (Благодаря этому решению деда, уцелели моя бабушка и отец - примечание В.Г.). Уезжали они комфортно, в пассажирском составе, брали с собой много багажа, а в конце длинного поезда были прицеплены несколько товарных вагонов с коровами, чтобы обеспечивать в пути молоком детей. Потом мы узнали, что в районе Волхова и Тихвина поезда сильно бомбили, но их эшелон счастливо проскочил. А дорогу окончательно немцы перерезали 26 августа, когда из города успел проскочить последний поезд.
И вот зимой 1941-42 года мама как-то дошла до сгоревших Бадаевских складов и принесла домой миску черной твердой патоки пополам с землей и песком. Мы пытались вытопить на печке ту малосъедобную массу и получили чуть сладкую, хрустящую на зубах жвачку.
Много позже, уже после войны, вспоминая блокаду и голод, я вполне уверился в том, что гибельными для людей стали не просто голод и дистрофия, но в не меньшей степени и отчаяние, отсутствие воли к жизни, к движению, к борьбе за собственное выживание в условиях голода, холода, отсутствия воды, света. Наверное, инстинктивно это еще тогда почувствовала мама, так как она старалась всюду брать меня с собой - за водой, в булочную за хлебом, не позволяя мне лежать, заставляя двигаться. А вот мой двоюродный братишка и ровесник Толя (сын родного брата отца Бориса) так и умер, сидя перед печуркой без движения. Это притом, что его отец, дядя Боря, всю блокаду был в окопах в районе Детского Села и несколько раз приезжал домой с небольшим запасом еды (сгущенка, хлеб, сахар) из своего солдатского пайка. Интересно, что окоп, в котором он просидел всю ленинградскую оборону находился прямо напротив того дома, где в течение долгих лет их большая семья жила до войны, всего метрах в трехстах от него, но он был уже за ничейной землей, у немцев. Было это в Новой деревне (Пушкинской) на направлении к Колпино, в полукилометре от вокзала.
В самые голодные месяцы блокады, в ноябре и декабре отца с нами уже не было. Его арестовали 4 ноября. Мне проститься с ним не довелось. Я пришел из бомбоубежища позже и застал лежащую поперек кровати рыдающую маму, она только и смогла сказать: Нет у нас больше папы!
Отец, впрочем, кажется, этого ждал. Еще за неделю до этого он говорил маме, что его, наверное, возьмут, так как из органов приходили в отдел кадров и им интересовались. За что его взяли, можно только догадываться. По характеру он был человек прямой, любил острое словцо и довольно скептически относился к пропагандистской шумихе. Помню, когда большая семья собиралась за общим столом, а это случалось даже чаще, чем по праздникам, всегда возникали споры на политические темы.
Николай был убежденным и активным членом партии, а Василий вечным скептиком. По иронии судьбы первым арестовали Николая в конце 1937 года. Тогда взяли сразу несколько человек из их депо. В то время тюрьмы были переполнены, сажать было уже некуда, и их водворили в быстро оборудованную камеру на первом этаже царского павильона здесь же на Витебском вокзале. И они - лучшие и наиболее уважаемые машинисты депо, слушали и узнавали гудки своих паровозов. Обвинили их в том, что они готовили диверсию, хотели взорвать паровозный круг, но сделать этого не успели, так как их арестовали. Им повезло, как раз в это время убрали Ежова, закончилась "ежовщина", и в феврале 1938 года всех деповских, которые сидели на своем вокзале, выпустили и вернули на работу, как будто ничего и не было.
Вместе с отцом были арестованы и потом осуждены военным трибуналом еще два его товарища из депо. Можно предположить, что эти трое где-то в депо вели разговоры о событиях начала войны, о чем и было доложено в соответствующие органы. Первые дни отца держали в Большом доме. Мы с мамой носили ему передачи на улицу Воинова 25. Какие это были передачи, не помню, кажется, в основном папиросы, может быть и немного еды, что еще было (нормы хлеба 250 грамм рабочим и 125 остальным были установлены в середине ноября). А потом нам сказали, что Галахов Василий Иванович выбыл, куда не знают. Позже, уже в январе 1942 года дядя Коля, его родной брат как-то узнал, что отец получил десять лет без права переписки. Что это значит, мы тогда не знали. Оставалась надежда, что он жив. И только в 1957 году, когда мама стала пытаться узнать его судьбу, ей выдали свидетельство о смерти, случившейся 9 января 1942 года, где было написано - "причина смерти неизвестна".
По моему запросу уже в 70-х годах мне выслали несколько документов из личного дела арестованного Галахова В.И. Это были:
- протокол обыска (изъяты письма, документы, продовольственные карточки и план города Ленинграда);
- квитанция о принятии на хранение в камеру хранения УВД всего изъятого при обыске;
- анкета арестованного с перечнем ближайших родственников, примет арестованного и отпечатка его большого пальца правой руки;
- копия приговора Военного трибунала от 2 января 1942 года, в котором в контрреволюционной агитации обвинялась группа работников депо станции Ленинград - Сортировочная Витебская в составе трех человек:
1. Организатор группы Галахов Василий Иванович
2. Участник группы Урбанский Александр Феликсович
3. Участник группы Филинов Сергей Петрович
Обвиняемые признаны виновными по статье 58-10 часть 2 и 58-11 УК РСФСР и приговорены к расстрелу (дело No 124/с)
- письмо председателя Военного трибунала Исасыкова председателю ВТ Ленинградской железной дороги No 98 от 23 января 1942 года (под грифом "сов.секретно") о приведении в исполнение приговоров к расстрелу.
В списке расстрелянных со 2 января 1942 года по 16 января 1942 года шесть человек, в том числе Урбанский, Филинов, Галахов - 9 января 1942 года.
Вот и все, что осталось от отца, если не считать справку о реабилитации из Верховного Суда РСФСР No ТС9-28 от 30 ноября 1961 года, где сообщается, что этот приговор определением судебной коллегии по уголовным делам Верховного суда РСФСР от 21 февраля 1959 года отменен с прекращением дела производством за отсутствием состава преступления.
Перед войной у отца был друг, Стригалев Дмитрий. Мы были хорошо знакомы семьями, бывали друг у друга в гостях. В войну он был на фронте, вернулся живым, но другим, стал много пить. Узнав, что случилось с отцом, он приложил немало усилий, чтобы узнать имя доносчика, так как ни у кого не было сомнений, что он был. И дяде Мише удалось это имя узнать - это был некто Русаков. Тоже был папин знакомец, они вместе работали. Не исключено, что он был четвертым в их компании, но вовремя накатал донос. У нас среди семейных фотографий есть и портрет этого человека, Бог ему судья. Что с ним сталось мне неизвестно.
Так мы с мамой стали семьей "врага народа". В условиях войны и блокады потеря даже самого близкого человека стала для всех делом обыденным, почти неизбежным. Но надо было жить дальше, пока были живы. Из голодной блокадной зимы запомнились еще несколько эпизодов.
Это случилось в нашей булочной на Невском 106, где мы покупали хлеб по карточкам на троих 500 грамм в день. Проблем с этим не было, не считая недели или двух в январе, когда пришлось занимать очередь с ночи и дежурить всей квартирой по очереди. Потом мы узнали, что на хлебозаводе замерз водопровод, и воду пришлось вручную таскать из Невы. А обычно в булочной было 4 - 5 человек, выкупавших свои крохотные хлебные граммы. Так было и в тот раз, когда продавщица положила на весы сначала основную часть хлебного кирпичика, а потом отрезала и положила сверху довесок грамм в 100. И вдруг сзади протянулась рука и схватила этот довесок. Высокий парень, таким он мне показался, не торопясь, отправился к выходу, затолкав наш хлеб в рот. Я его догнал у лестницы (булочная была в полуподвале) и повис на воротнике его куртки, пытаясь еще и колотить его кулаком по спине. И в этот момент он обернулся, и это лицо я помню всю жизнь. Такое же лицо схвачено кинокамерой и многократно обошло весь мир в документальных и художественных фильмах - кости лица, обтянутые кожей и полубезумный взгляд каких-то бесцветных равнодушных глаз. Мне показалось, передо мной мертвец. Я его тут же отпустил, и никто, кажется, не сказал ни слова. И парень так и ушел, а может и упал тут же на Невском. Когда мы с мамой и хлебом шли к соседнему дому домой, его не было. Значит, ушел, может быть в другую булочную.
Но было и другое. Соседка по квартире, тетя Полина Кувавина пред войной была в нашей квартире главной нарушительницей покоя. По делу и без дела она затевала обычные кухонные скандальчики, иногда весьма шумные и неприятные. Эта грузная очень деревенская женщина с семьей - мужем и тремя взрослыми сыновьями, жила в большой комнате с окнами на Невский. К началу войны сыновья уже с ней не жили, а муж был шофером на пожарной машине и был постоянно на работе, лишь изредка появляясь в квартире на час-другой. При этом он оставлял жене крохи своего дополнительного пайка. И тетя Поля, поймав меня в темном коридоре, совала мне в руку небольшую краюху белого хлеба - "На, ешь!" И этот кусочек хлеба я помню всю свою жизнь.
Не забываю я и школьные занятия в нашей комнате в феврале - марте 1942 года, когда у нас в тепле собирались 6 - 8 ребят из нашей школы и часа два проходили курс 3-его класса с учительницей. Как эти занятия были организованы и кем, мне до сих пор неизвестно. Я даже не знаю фамилии учительницы. Она была перед войной классным руководителем параллельного 2-ого класса, и звали ее Мария Васильевна. А жила она на Васильевском острове и каждый день приходила пешком к нам, чтобы мы уже третьеклассники, не остались во втором классе. С началом войны наша школа стала госпиталем, а в сентябре и октябре мы учились в бомбоубежищах, оборудованных под классы. Кое-где были даже парты. Но потом убежища потребовались по прямому назначению, занятия прекратились. О подвиге нашей учительницы Марии Васильевны я уже в нынешние годы написал в школу, предложив разыскать ее следы или хотя бы узнать ее фамилию. Однако вряд ли это кого-то заинтересовало. Ответа не последовало.
Недавно в газете "Санкт-Петербургские Ведомости" в материале к юбилею Дворца Пионеров прочитал, что с осени 1941 до весны 1942 Дворец был занят под госпиталь и не работал. На самом деле было не так. Наверное, часть помещений и была занята госпиталем, но в Новый Год я был во Дворце Пионеров на елке и отлично помню, как я возвращался из Дворца по Аничкову мосту с подарком - маленьким пакетиком, где были две мандаринки, пара печенюшек и две конфеты, состоящие больше из бумаги, чем из сахара. Как я попал на эту ёлку, я не знаю, думаю, что билет туда достался мне от жившей в нашей квартире жены маминого брата.
Числа 10 марта днем стало пригревать солнце, и всех призвали на субботник по уборке города. И все мы, кто еще мог двигаться, вышли во дворы и на улицы. По Невскому уже пустили грузовые трамваи, куда и грузили сколотые льдины со всем мусором и отходами. Их скалывали ломами и лопатами взрослые, а мы, пацаны 10-13 лет, стаскивали эти куски льда на фанерках с веревками к трамваям, где другие взрослые грузили их на платформы. К тому времени уже прибавили нормы хлеба, кое-что стали выдавать и по другим карточкам. Спасала Дорога жизни, по которой нам с мамой и бабушкой через несколько дней предстояло уезжать из Ленинграда, о чем мы не догадывались.
16 марта маму вызвали в милицию и предложили выехать из города в течение 48 часов. Это оказалось административной высылкой из города, так как ей в паспорт вписали статью 39 Положения о паспортизации, что означало запрет на проживание в крупных городах. Так мы стали ссыльными членами семьи врага народа, хотя так ничего и не знали о судьбе отца. У мамы отобрали продовольственные карточки и выдали эвакуационное удостоверение с талонами на питание в эвакопунктах.
Пришлось в спешном порядке собираться в дорогу. Ни чемоданов, ни других дорожных емкостей у нас не было. Стали вязать узлы, собирая все в простыни, одеяла и плотно все, увязывая веревками, не зная, куда едем и на какой срок, а может, и навсегда. Брали одежду, обувь, посуду, в основном небьющуюся, спальное белье. Кажется, ограничений по весу и количеству узлов не было, а нас было трое - мать, бабушка и я. Каким-то образом маме удалось сообщить о высылке своему брату Евгению, служившему в то время в городе, и брату отца дяде Коле. 17 марта они пришли к нам помочь с отъездом и проводить до Финляндского вокзала, где предстояло садиться в поезд. В эвакопункте на вокзале нам выдали первый паек - целую буханку хлеба, которую мама почти всю отдала дяде Жене и дяде Коле, как остающимся в голодном городе, в расчете на то, что нас дальше будут кормить получше. Погрузились мы в пригородные вагончики. В каждом была печка-буржуйка, которую топили непрерывно, так как ночью был еще крепкий мороз градусов до 25. На вокзале в вагонах мы просидели сутки. Только ранним утром поехали. Наш путь через Ладогу долгое время вызывал у меня недоумение. Во всех источниках однозначно сообщалось, что по железной дороге вывозимых людей доставляли в Борисову Гриву, откуда начиналась автомобильная Дорога жизни. Но от Борисовой Гривы до озера еще километров десять. А я прекрасно помню, что мы перегружались из поезда в автобусы прямо на берегу замерзшего озера. Загружались мы в автобусы ЗИС-5 совершенно пустые внутри, без сидений. Мешки наваливали к кабине водителя и сами залезали сверху на них. Как я потом прочитал в одной из газет, эти автобусы были направлены на Дорогу жизни Москвой. Более 100 штук. На них-то мы и ехали через озеро.
В музее Дороги жизни есть дневник работы этой дороги. В нем уже в 80-х я прочитал, что с 14 по 19 марта 1942 года дорога через озеро начиналась от станции "Ладожское озеро". По-видимому, трассу пришлось изменить из-за изменения ледовой обстановки. Тем более что в колее под машинами уже появилась вода, начиналась весна. Значит, память мне не изменила.
Через озеро на автобусах мы ехали в ясный и еще довольно морозный день. Но никаких обстрелов или немецких самолетов не было. Все было очень спокойно, и мы через три часа приехали на станцию Жихарево, где был очередной эвакопункт и кормежка. Это была уже Большая земля. Для нашей погрузки был готов длинный состав из 35 - 40 вагонов, больших, четырехосных с нарами и печками-буржуйками. В них мы и погрузились. Припоминаю, что в первом и последнем вагонах было по одному часовому с винтовкой. Был еще и офицер - комендант эшелона. То есть, мы ехали под охраной, как и положено настоящим ссыльным. Но кормили нас как обычных эвакуированных, и никаких других отличий от беженцев не ощущалось. Самое сложное было - отсутствие туалетов. Было ведро в вагоне и возможность выскочить из вагона (и под вагон), и это было крайне неприятно, по крайней мере, для меня.
В Свердловске наш вагон был признан аварийным, и нам пришлось перебираться в другой такой же. Нас отцепили и загнали куда-то на другой путь, а пустой для нас прицепили к нашему составу. Надо было перетаскивать вещи через пути. К тому времени мы уже наскоро перезнакомились с соседями по вагону. Можно было уже помогать друг другу в охране мешков и чемоданов. Мама перетащила наши мешки в новый вагон, перевела туда же меня и побежала за бабушкой, которая лежала на нарах и была очень плоха. А когда мама прибежала за ней, оказалось, что она умерла и стала холодной...
Так как эшелон наш в любую минуту мог отправиться дальше, пришлось оставить ее на нарах в старом неисправном вагоне. Так мы и уехали на Восток, оставив не похороненной бабушку Семенову Надежду Яковлевну, умершую в день Пасхи 3 апреля 1942 года. (Еще одна моя прабабушка, не ведомо где зарытая в землю с тысячами других, умиравших в пути - В.Г.). Жизнь ее была непростой, но достаточно интересной. До революции 1917 года и во время этих событий их семья жила в Коломягах, совсем рядом с первым российским аэродромом, где тогда проходили полёты авиаторов. На них съезжался весь город. В предреволюционные годы им пришлось прятать в своем доме родственника - революционера. А потом умер глава семьи, и бабушка осталась одна с двумя дочками школьного возраста. В конце 20-х - начале 30-х она работала сотрудницей выставочного зала у Городской Думы. Там ей довелось познакомиться с Маяковским, который устраивал там свою юбилейную выставку. Она помогала ему в оформлении.
А поезд наш двинулся дальше на Восток. Куда нас везут, было неизвестно, но везде в пути к нам относились как к обычным эвакуированным из Ленинграда, то есть очень хорошо и с большим сочувствием. Через несколько суток наш эшелон остановился на станции Голышманово между Тюменью и Омском. Это была уже Сибирь. По дороге мы впервые познакомились с замороженным молоком, которое продавали местные жители на станциях. Кормили нас на станциях в эвакопунктах и очень неплохо. Но всё-таки люди в вагонах умирали постоянно, сказывался блокадный голод. Наверное поэтому, нас в Голышманово всех высадили и развезли по окрестным деревням, по-видимому, "на откорм". Везли на санях по еще глубокому снегу, и нам досталась деревня под названием Катышка, где, несмотря на военные трудности, была еще вполне сытая жизнь, и мы там отъедались за всю блокаду. Мама говорила потом, что я именно после полутора месяцев в Катышке выглядел как никогда, ни до, ни после, здоровым и упитанным. А еду выменивали на вещи, которые везли в шести своих мешках, наверное, на что-то еще. И мама там работала.
А я учился в третьем классе в школе, и в конце мая получил табель с отличными оценками, как свидетельство об окончании третьего класса. Так оказался не потерянным трудный 41-й - 42-й учебный год. Хотя всей учебы было немного - месяц в бомбоубежищах осенью 1941 года и 2-3 недели занятий в группе с Марией Васильевной у нас дома на Невском в феврале - марте 1942 года, да месяц в Катышке. И как будто специально, чтобы дать ребятам закончить учебный год весь наш эшелон ссыльных снова собрали в Голышманово и повезли дальше в Омск, где нас уже ждал большущий пароход с несколькими палубами, большими колесами на бортах и дровяными котлами (на самом-то деле угольными, но угля не было). Назывался он "III Интернационал". Мы погрузились на верхнюю открытую палубу, которая на целых 9 суток стала нашим жильём. Нам было объявлено, что, начиная с какой-то не слишком далёкой пристани, мы сами можем выбирать себе место для проживания и сойти с парохода там, где хотим. К тому времени, за полтора месяца, мы уже познакомились со спутниками - соседями по вагону, и целая группа на своеобразном собрании приняла решение - ехать пока везут, чем глубже заберемся, тем сытнее будет жить.
Вместе с мамой в этой группе была Садовская Леокадия с сыном Павликом. Её муж был арестован в 1937 году и сгинул в неизвестности. Семья немцев Вальтеров, сбежавших в Ленинград из Ораниенбаума от немцев, но найденных в Ленинграде. Они были очень симпатичными людьми - мать, отец, две взрослые дочери и взрослый сын. Были и другие люди в этой группе, но мне они не запомнились. По пути мы узнали, что пароход идет до пристани Нижне-Вартовское, а последней перед ней пристанью будет Покур, где и решено было сходить на берег для дальнейшего проживания. Так в моей жизни появился этот небольшой сибирский поселок. И остался в памяти и в сердце до сих пор. Наверное потому, что за 16 месяцев мне пришлось многое узнать и многому научиться. Узнать прекрасную и могучую сибирскую природу, силу великой реки Обь, ее опасность и щедрость. Поселков Покур было два - Старый и Новый. В Старом Покуре жили давно заселившие эти места сибиряки, а другую половину, северную его часть, освоили переселенцы начала 30-х годов, жертвы коллективизации из Европейской части России. Домов в поселке было около пятидесяти, половина - достаточно старые, а где-то уже и ветхие, а в Новом Покуре дома были новые, крепкие и достаточно большие. Срублены они были всего лет десять назад умелыми и хозяйственными людьми. Крайней постройкой была школа - большое одноэтажное здание с просторными классами и коридорами, и даже со спортивным залом и хозяйственными пристройками. В той школе мы и поселились, так как мама стала работать в школе уборщицей и кем-то вроде завхоза. Я и сейчас вижу Покур, протянувшийся единственной улицей вдоль высокого левого берега Оби на два с половиной километра.
При путешествии сначала по Иртышу и потом по Оби запомнился Тобольск - пристань и в отдалении городок на горе, и главное здание - белое с зеленой крышей - тюрьма. Наверное, та, где сидели царь и его семья. По пути на месте слияния Иртыша и Оби было интересно видеть, как эти две реки не сливались, а так и текли отдельно в едином русле - темная, почти черная, а скорее темно-синяя Обь и желтый глинисто-песчаный Иртыш. И так до самого Ханты-Мансийска. А в Покуре жизнь была действительно не голодная: был хлеб, овощи, любая в изобилии рыба, так как в самом Покуре был рыболовецкий колхоз и рыбозавод, где рыбу разделывали и засаливали в бочках. Рыбозавод - длинный сарай с таким же длинными столами.
Поселок был, в основном, для ссыльнопоселенцев, поэтому был там комендант - оперуполномоченный НКВД. Впрочем, присутствие его на жизни людей никак не сказывалось. Аборигены и ссыльные 30-х годов жили между собой мирно. И нас свежих репрессированных приняли по-доброму. И нас, ленинградских ребят местные пацаны тоже приняли как своих, а меня вскоре появился и друг - парнишка лет 16, сын коменданта Валерка. Не знаю, чем я ему приглянулся, но он меня часто звал к себе домой. Мы вместе с ним смолили лодки, ладили удочки. Он учил меня держаться в обласке - маленькой лодочке, сделанной из единого ствола с выдолбленной серединой. Облас был таким вертким, что малейшая потеря равновесия, и ты оказывался в воде. Научился управляться с обласом и веслом я быстро, и в воде не оказался ни разу.
Лодка в Покуре была главным средством передвижения, рекой и ее протоками поселок был полностью отрезан от остального мира. Летом связь с миром была пароходом и маленькими катерами - для связи с райцентром Сургутом (150 км), а зимой - дорогой по льду Оби. Автомобилей здесь не знали, и даже моторов на лодках никто не имел. Только лодка и весла. Лодки, от совсем крохотных обласков до огромных неводников на четыре и даже шесть пар весел, куда можно было поместить человек тридцать, не имели рулей. На корме помещался человек с кормовым веслом, он и управлял ходом лодки. А на обласе, где часто мог поместиться один человек, в руках у него было одно весло с широкой гребной частью. И грести им было непросто. Надо было так вести весло в воде, чтобы лодка не виляла и шла прямо по курсу. Научился я и этому, и еще многому другому.
Не было оснащения для удочки. Вместо лески брали обычную нитку, а крючки загибали из обычных булавок. Но и с такой удочкой мне удавалось наловить целую небольшую корзиночку окушков, из которых мы с мамой варили уху. А весной 1943 года довелось мне сесть верхом на лошадь. Было в колхозе несколько небольших полей, на которых выращивали овощи. И после вспашки надо было землю отборонить, и меня посадили на лошадь, которая тащила за собой борону. Так я участвовал в сельхозработах, сидя на спине лошади на свернутых мешках вместо седла.
Один раз за лето приходил пароход с мукой, и тогда все мужики таскали тяжеленные мешки на берег по сходням. А на другом пароходе, вернее на барже за большим буксиром привозили соль для рыбозавода. Её везли россыпью и разгружали все живущие в поселке, и стар, и млад. Тут доставалось и нам, ребятам. На барже затаривали мешки, кто, сколько мог унести, а на берегу, на складе соль высыпали, а для учета на сходнях при проходе каждому выдавалась бирка. На складе каждая ходка по этой бирке учитывалась. Потом каждому выплачивалась какая-то сумма. Пришлось заготавливать и сено. Недели две жили в шалашах на другом берегу Оби. Потом моя мама сильно поранила косой ногу, и мы вернулись в поселок.
А кругом на тысячу километров во все стороны была тайга - ели, сосны и великолепные кедры, с которых мы сшибали шишки с очень вкусными орешками. Без них в кармане не ходил ни один мальчишка. В Сибири они заменяют семечки. А с тайгой надо было быть очень осторожным. Без группы в лес, даже недалеко, ходить было нельзя. Не помню точно, в первое или во второе наше лето в Покуре, в тайге заблудились и пропали два человека, эвакуированные с Украины, мальчишка моего возраста и его бабушка. Их искали 9 дней, но вышел из тайги сам только мальчик, услышав гудки парохода, который причаливал к Покуру. Капитана специально попросили погудеть, и он гудел почти час. А старую женщину так и не нашли. Такая она - тайга.
О событиях в стране люди узнавали из газет, поступавших с большим опозданием, да из маленького радиоприемника, сохраненного в клубе. А потом пришла зима с длинными ночами и очень короткими днями. Шли занятия в школе, я начал учиться ходить на лыжах. В школе их хватало на всех ребят. К Новому Году Обь замерзла так, что казалось, толщина льда была больше метра. По льду вдоль берегов пошли трещины шириной сантиметров пятьдесят, а края приподнимались, и внутри, подо льдом, где-то глубоко была видна вода. Через эти трещины, как через трамплины, мы перелетали, скатываясь с высоченного берега прямо на лед. Мне сначала было страшновато, но потом было здорово. На Новый Год в клубе был праздник, куда собрались и дети, и взрослые, а школьники играли спектакль по стихотворению, не то Михалкова, не то Маршака, о том, как "юный Фриц, любимец мамин, в класс пришел сдавать экзамен...". И о том, как он плохо кончил. Я там играл красноармейца, который под конец дал Фрицу жару. Незадолго до начала вдруг выяснилось, что-то очень нужное забыли в школе. Что это было, не помню, но мне пришлось идти в школу через весь поселок, а потом обратно. Ночь запомнилась потому, что мороз был, как говорили, минус 55 (градусник был где-то в медпункте). Я прилично подморозил щеки и нос, что осталось со мной на всю жизнь. Той зимой я впервые узнал, что за городом, где-нибудь в лесу в морозную и даже в безлунную, но ясную ночь, всё вокруг хорошо видно от света звезд, которых так много на небе. А когда у Пастернака я прочёл, что герой в такую ночь в Сибири не мог разглядеть даже собственную руку, я понял, что автор ни разу не был в такую ночь в лесу. Уж лучше бы не писал того, чего не знает.
А потом пришла весна, Обь разлилась на километры, затопила противоположный берег, казалось, до самого горизонта. Только редкие деревья торчали из воды на том берегу. И настали белые ночи, совсем такие, как в Ленинграде, ведь Покур находится на той же 61-й параллели, что и наш город. И в один из таких вечеров мы, ребята 10-15 лет загрузились в большой неводник на три пары "гребей". На Оби такие парные весла в уключинах называются греби, в отличие от весла, которое держат в двух руках на весу. Оно является рулевым в больших лодках или единственным в малых обласах. Направились мы в плавание вниз по реке. Навсегда запомнилась гладкая как зеркало огромная река, розовый закат над левым берегом и нависшая над нашим берегом глухая и тёмная тайга. А через пару километров мы свернули в приток шириной с Фонтанку и пошли по нему. Берега речки этой были белым-белы от цветущей черемухи, и лодка наша шла по белому тоннелю, сквозь который даже неба не было видно. Такую красоту не забыть.
И эта же могучая и красивая Обь могла стать последним, что я видел в своей жизни. Тем же летом соседка лет 16-ти предложила мне составить ей компанию в поездке к родным, которые жили на заимке на другом берегу в километрах десяти вверх по реке. Я к тому времени уже хорошо управлялся с веслом, спокойно плавал на обласе, так ни разу и, не побывав в воде. Поэтому пользовался доверием ребят старшего возраста. Мы с Татьяной пошли вверх по Оби на небольшой двухместной лодочке. Она гребцом, я на корме с веслом. Сначала шли вдоль нашего берега, а километрах в трех от поселка в Обь впадает широкий и мощный, шириной чуть меньше Невы приток. Наверное, по неопытности Татьяна в этом месте и решила пересечь Обь, так как наша цель была на том берегу. И я направил лодку к противоположному берегу. Оказалось, что при слиянии двух серьезных рек на воде появляется большое волнение. Мы поняли и почувствовали это уже на середине реки, а тут еще и ветерок подул вдоль русла притока, и нашу лодочку начало заливать. Татьяна на месте гребца начала выбиваться из сил, а мне только кричала: "Правь навстречу волнам, не подставляй борт". Я и сам это знал и делал всё, что мог. Лодка наполнялась водой, но мы боролись до конца, бояться было просто некогда. И, в конце концов, всё-таки ткнулись носом в песок на другом берегу, и Татьяна всхлипнула: "Ну, Юрка, я уж думала всё!" А воды в лодке было уже до половины. Перевернув лодку, чтобы вылить воду, и отдышавшись, мы пошли дальше к заимке, одинокой крепкой избе, и большому подворью, где жила семья то ли бакенщика, то ли рыбака. Вот там довелось попробовать обскую царь-рыбу. Это был вовсе не осетр и не стерлядь, которых на Оби было полно, а нельма - удивительная рыба с таким нежным мясом, что нельму не жарили, не солили, не коптили, а только варили и потом раскладывали по тарелкам, как деликатес. В Покуре, где всякой рыбы было полно, я нельму не видел и пробовал только там, на заимке. Видимо, это была редкая даже для Оби рыба. Приходилось видеть в Покуре осетра весом 32 кг и замшелую зеленую щуку длиной более полутора метров. Зато в Покуре я узнал, что самая вкусная уха варится из налимьей печенки или из ершей в марлевой оболочке с добавлением потом более благородной рыбы.
А где-то далеко на Западе шла страшная война. Мы узнавали о событиях лишь по маленькому радиоприемнику в клубе, и по газетам, которые приходили с опозданием с пароходами и катерами из райцентра - Сургута. Мать отца и его родная сестра Вера были вывезены из Ленинграда после нас и обосновались в городе Аша в Челябинской области на Урале. От них пришло письмо с предложением переехать к ним. Всё-таки ближе к дому. И мама решила ехать. Наверное, пришлось испрашивать разрешение у уполномоченного НКВД в Покуре, но препятствий никто не чинил, так как город Аша для нас не входил в список запрещенных городов.
И снова мы тронулись в путь. На этот раз он оказался более трудным и долгим. Наступила осень, похолодало. В дороге нас никто не кормил, надо было доставать билеты на пароход, а потом на поезд. Самим без соседей и знакомых, которые появились у нас в длинной дороге туда, таскать мешки с вещами. Всё это легло на маму, хотя я и старался помогать, все-таки мне уже было почти 12 лет. Из Покура до Сургута мы плыли на маленькой барже, которую тянул за собой маленький катерок. Такие баржи на Оби назывались плашкоутами. Их две-три штуки легко таскал катер с гордым названием "Волго-Дон". В Сургуте на пристани мы дожидались парохода, который в Покуре не причаливал, и погрузились на него. В большом помещении для пассажиров III класса стояли 2-этажные деревянные полки, там мы и спали. Всего в этом "салоне" ехали не менее сотни человек, и нашими соседями оказались уголовники, которых везли на фронт, наверное, в штрафные батальоны. Это были добровольцы готовые на войне заслужить прощение. За несколько дней пути мы познакомились и с ними. А от Сургута рядом с нами ехала пожилая интеллигентная женщина, учительница, переезжавшая к родным в Свердловск. Её вещи выглядели довольно богато, не мешки, как у нас, а чемоданы и баулы. До Тобольска мы плыли дней пять, а там надо было пересаживаться на пароход до Тюмени. Ехать через Омск было и дальше, и дольше, и дороже. В Тобольске оба парохода были пришвартованы у пристани бортами друг к другу. Дело было поздним вечером, вещи мы перетаскивали на соседний пароход и сваливали в широком коридоре у машинного отделения, где было теплее. Я остался у вещей, а мама и наша спутница ушли на пристань по каким-то делам. В этом же проходе расположились еще несколько человек со своими вещами. Мимо все время шастали люди, и надо было смотреть в оба. Вдруг проходивший мимо мужик схватил из нашей кучи самый дорогой чемодан и вместе со вторым мужиком быстро пошел к сходням на следующий пароход, стоявший между нашим пароходом и пристанью. Я, было, рванулся за ним, но как оставить остальные вещи? Я подскочил к соседней семье и попросил приглядеть за нашими вещами, а потом побежал за ворами и догнал их уже на сходнях к пристани. Я схватился за ручку чемодана и говорю, отдай чемодан. А он поглядел сверху на меня и вдруг выпустил ручку, и они быстро ушли. Я остался с чемоданом на сходнях. Оказалось, что он очень тяжелый, и мне его не поднять. А под сходнями без перил текла темная в отблесках фонарей парохода и пристани вода. Пришлось тащить чемодан волоком через соседний пароход, на котором мы приплыли в Тобольск на наш новый. Чемодан я притащил, а там уже мечутся и мама, и спутница. Соседи им сказали, что я попросил приглядеть за вещами и убежал. Пожалуй, здесь я оказался еще в большей опасности, чем тогда на Оби. Для того чтобы спихнуть меня со сходней в воду, вору надо было лишь чуть двинуть рукой. Дело было в том, что я узнал этих людей. Это были наши соседи по лежакам на пароходе. Бояться им было нечего. Может просто пожалели мальчишку, чей отец тоже был арестантом?
Дальше мы плыли по Тоболу и Туре. Была уже поздняя осень, подмораживало, навигация заканчивалась. Команда опасалась двух напастей: под осень мелели реки, особенно не слишком большие, как Тура, и можно было со дня на день ожидать ледостава. Был конец 1943 года. На Западе шли тяжелейшие и решающие бои. Мы, конечно, все время слушали сводки и ловили любые сведения из Ленинграда. Блокада была прорвана, но по-прежнему город был фронтом. Но свои заботы не давали времени для переживаний и осмысления глобальных событий, хотя каждый жил и делал всё возможное для победы.
В Тюмени мы только на вторые сутки сумели втиснуться в забитую теплушку и через 2-3 дня оказались в Свердловске, где и простились с нашей спутницей. Дальше уже в обычном пассажирском поезде мы ехали через Челябинск в Ашу, которая была на самом южном краю Урала, на границе с Башкирией. Аша - типичный промышленный город, центром которого был металлургический комбинат. В соответствии с производством город был задымлен и замусорен. Большинство домов - частный сектор, население - рабочие - металлурги. Через город протекала небольшая горная речка Сим с быстрым течением и почему-то желтая от глины, хотя текла она с отрогов Урала. В городе было несколько школ, в одной из них стала работать мама секретарем канцелярии, а я в той же школе пошел в 6-й класс. А жить мы стали в обычном деревенском доме, в большой комнате с русской печью, вместе с бабушкой Марией Филипповной и сестрой отца тетей Верой. Здесь в Аше мы стали намного ближе к войне, чем в сибирском Покуре. Уральский город жил по нормам и правилам военного времени. Было плохо с едой, и здесь мы попробовали щи и лепешки из крапивы и многое другое, что до войны и нюхать бы не стали. Пришлось мыться вместо бани, которой в городе в то время, наверное, и не было, внутри русской печки. Залезать в нее было весьма трудно, а вылезать условно чистыми, не перемазавшись сажей, еще труднее.
В школе нечем было топить печи, и всей школой во главе с учителями мы выходили в жидкий лес на склонах гор с пилами и топорами. Как могли, пилили и рубили деревья, иной раз чуть ли не по пояс в снегу. А на ногах у меня, как и у некоторых других ребят, были настоящие русские лапти. Тогда-то я и понял, насколько это удобная и легкая обувь. Много лучше валенок или ботинок, которых и взять было негде, особенно для зимы. В городе было несколько госпиталей, и мы неоднократно посещали раненых, устраивали концерты. Я читал какие-то стихи. Помню огромную палату, где лежало человек пятьдесят раненых. Может, это был бывший спортзал. Были в классе тимуровские команды, мы помогали семьям красноармейцев, и особенно пожилым женщинам носить воду, колоть дрова, топить печки. В общем, жили по-военному, вместе со всем городом.
Запомнился случай, когда кто-то из ребят указал мне на высокую изможденную женщину в грязной рабочей одежде. Наверное, она шла домой после смены на комбинате. Он сказал, что это жена летчика Покрышева, дважды Героя Советского Союза, уже тогда в 1943 году, имевшего всесоюзную славу. Трижды герой Советского Союза Покрышкин, их фамилии были схожи, стал известен позже, к концу войны. (Очерк о Покрышеве можно прочесть http://airaces.narod.ru/winter/pokryshv.htm - прим. В.Г.) Эта женщина тогда напомнила мне блокадные лица ленинградцев. И было удивительно, что жена такого известного героя выглядит вот так и работает вместе со всеми где-нибудь на формовке в литейном цехе. Война была одна на всех и не миновала никого.
На берегу нашей желтой речки Сим у нас было сотки три под огородом. Мы там выращивали картошку, что-то еще, но я запомнил тыквы. Там я их увидел впервые, и размер у них был не маленький. Но собрать урожай нам с мамой не удалось, из Ленинграда пришел на маму вызов, который ей устроил дядя Коля, брат отца, он в Ленинграде занимал какую-то руководящую должность на железной дороге (Согласно сохранившимся в семье документам, мой дед Николай Иванович в блокадные дни сначала руководил работой станции Ленинград Витебская - Сортировочная, которая находилась под постоянным обстрелом, а затем был назначен уполномоченным по заготовке дров для города - прим. В.Г.). И мы решили ехать домой в полную неизвестность, так как высылка и запрет на проживание в больших городах оставались в силе, а въезд детей в Ленинград был вообще запрещен. Ехали с пересадкой в Москве. Наш поезд шел к вокзалу по окружной дороге, прямо через будущие Лужники. Были последние дни августа 1944 года. В Москве в честь каждой победы давались салюты, и в тот вечер их было целых три. Весь город был залит ярким светом от фейерверков. В поезде раз-другой проверяли документы, но не слишком строго, иначе меня могли бы высадить, на меня не было никаких документов, и ехал я нелегально. А из Москвы в Ленинград мне пришлось ехать на третьей багажной полке, спрятавшись за мешками. В этом поезде контроль был серьезнее. Но доехали благополучно, на вокзале нас встретили родные люди.
Наша комната оказалась занятой, прописка маме в Ленинграде была запрещена, но на работу, на почту ее приняли, опять в почтовый вагон, а прописаться ей пришлось в области, кажется, в Вырице. Так мы вернулись домой, хотя дома-то и не было, пришлось скитаться по родственникам и знакомым, которые готовы были приютить нас, а иногда только меня, в своих совсем небольших комнатах в коммуналках. В день Победы я был у знакомых на Сенной площади. Услышав известия об окончании войны, я тут же поехал к своим на Витебскую Сортировочную. Так и прошла для меня война, в начале мне не было и десяти лет, в конце тринадцать с половиной. Довелось мне в военные годы узнать и прочувствовать жизнь в СССР в самых разных местах. Войну и блокаду с бомбежками, обстрелами и голодом в Ленинграде, вполне спокойную и не голодную жизнь в глухом сибирском Покуре, куда даже вести с фронтов доходили не сразу, и трудную не сытую и непростую жизнь в уральском промышленном городке Аша, где люди работали из последних сил, а фронт казался совсем близким. За время войны наша большая семья потеряла многих. В блокаду от голода умерли дед по отцу Иван Моисеевич, младшая сестра отца Татьяна, мой двоюродный брат и ровесник Анатолий, другой двоюродный брат Ян, грудная дочка тети Веры, в дороге в Свердловск умерла бабушка Надежда Яковлевна, на Охтинском кладбище мы осенью 1941 года похоронили Степана - брата дедушки, зимой пропала его жена тётя Лиза, в ноябре 1941 года ушел от нас и не вернулся отец Вовы Васильева - Семен, а его мать Елена не захотела бежать из своего дома в Новой деревне под Детским Селом, осталась практически на самой линии фронта и сгинула без следа. Отец погиб не на войне, но будь он жив, и моя бы жизнь сложилась бы по-другому".
На этом заметки моего дяди о войне заканчиваются. А я всё время, проведенное за их прочтением, задавал себе один и тот же вопрос: а мы-то кто? Мы, рожденные после войны, но если не почувствовавшие на себе её ужасы, то ощутившие её последствия, сказавшиеся на наших ближайших родственниках. Угнетает реальность нашего времени. Сегодня в ближайшем к дому кафе-булочной, где с удовольствием покупаю свежевыпеченный хлеб и пью прилично заваренный по моей просьбе кофе, автоматически поздравил двух юных продавщиц с наступающим праздником - Днём народного единства, честно признав, однако, что недолюбливаю этих вновь назначенных праздников. Считаю, что этот день предназначен, чтобы отвлечь от другого, привычного нашим людям, праздника - 7 ноября. К моему изумлению, обе девушки не смогли вспомнить, что это за дата. На автомате я поинтересовался их возрастом. Обеим за 20 лет. Это что же? Наши школы уже не изучают историю родной страны? Тогда кого же мы учим? "Иванов, родства не помнящих"? А если копнуть глубже?
Кто же мы? Мы, упустившие за суетой глобальных перемен несколько поколений нашей молодежи, отдавшие на откуп агентам влияния формирование мировоззрения нашей юной смены. Мы же ретрансляторы исторической правды - истинных, а не прописных знаний о нашей истории, о пережитых испытаниях, о преодолении и страданиях. Я уже столько раз сталкивался с промытыми дочиста мозгами молодых людей, что невольно бросает в дрожь. Моей внучке через год идти в школу. Что я скажу ей о выпавшей на долю нашего поколения войне в Афганистане? Мне есть что рассказать и не только об этой войне.
По всем вопросам, связанным с использованием представленных на ArtOfWar материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email artofwar.ru@mail.ru
(с) ArtOfWar, 1998-2023