Как-то однажды, сидя в гостях и слушая рассказ одного из присутствующих о годах его службы, я заметил, что речь его в одном месте словно бы прервалась. Как если бы шёл человек по ровной дороге, спокойно, не торопясь никуда и не замедляя своего движения, и вдруг споткнулся обо что-то. Или остановился на мгновение, но спохватившись, тут же продолжил свой путь. Остановка, если она действительно имела место, была такой скоротечной, а пауза в рассказе настолько мимолётной, что я сначала не поверил своему ощущению.
- Показалось? - подумал я.
И стал незаметно поглядывать на слушателей, пытаясь понять по их лицам, испытали они то же самое чувство, что и я, или всё это мне просто показалось.
Однако никто из гостей, собравшихся в этот момент вокруг рассказчика ни взглядом, ни словом, ни жестом не выдавал себя. То ли и в самом деле ничего не произошло, а меня в очередной раз подвела собственная впечатлительность. То ли, находясь под впечатлением от рассказа, никто из присутствующих ничего не заметил. А может быть, все они были, как говорят в таких случаях, люди бывалые, повидавшие и пережившие на своём веку куда больше моего. И просто не захотели подать виду, что заметили что-то, чтобы не ставить таким образом рассказчика в неудобное положение.
С моей стороны было бы по меньшей мере нескромно предполагать, что эти люди в данной ситуации оказались менее внимательны, чем я. Как я уже сказал, их жизненный и профессиональный опыт говорил сам за себя. Уповать же на их чувство деликатности и душевной предупредительности, зная какой тяжёлой и суровой работой они все когда-то занимались в своей жизни и в каких условиях выкристаллизовывались порой их суровые, мужественные характеры, я тоже не решился. Оставалось предположить, что виной всему всё-таки моя собственная впечатлительность.
- Да, наверное, показалось... - решил я и продолжил с лёгким сердцем внимать словам того, кто сидел сейчас перед нами в центре импровизированного круга и говорил о том, что было для всех присутствующих очень близко и знакомо. Хотя для всех и по-разному.
Кстати, именно по тому, как внимательно остальные гости слушали рассказчика, можно было сделать вывод о том, что так же как и он, все они - люди военные. И не только в том смысле, что успевшие послужить или даже уже отслужить положенное, но и в том смысле, что всем им пришлось когда-то пройти через суровые будни, в которых было место и горю, и радости, и смерти, и жизни.
Все они были когда-то на войне.
Кому-то досталось больше, кому-то меньше. Один был на одной войне, другой успел побывать на двух, а то и на трёх. Но все они знали непонаслышке о том, о чём сейчас пытался поведать их товарищ.
Меня больше всего поразило, что никто из них не прерывал того, к кому было приковано сейчас всеобщее внимание. По возрасту он мог быть уже на пенсии в звании подполковника или майора, и это как-то объясняло бы то уважение, с которым все присутствующие внимали ему. Однако простые, народные слова, которыми изобиловала его речь, и отсутствие в ней профессиональных терминологии и той словесной изюминки, которую остро ощущаешь в говоре профессионала, выдавали в нём скорее солдата срочной службы, чем кадрового офицера. Только призыв этого солдата состоялся уже очень-очень давно. Так же давно случился и его "дембель". Ну, а в настоящий момент он, скорее всего, был даже уже не военнообязанный.
Тем не менее, с какого-то момента рассказ его о делах давно минувших сделался так горяч и эмоционален, как если бы всё, о чём он говорил, происходило с ним не несколько десятилетий назад, а чуть ли не накануне нашей встречи. Казалось, что он только вчера приехал домой с той войны, на которую попал безусым мальчишкой, и перед нами сейчас сидел не убелённый сединами ветеран, а всё тот же безусый мальчишка, который, кажется, так и остался на той, своей войне... И всё-таки вот он здесь сейчас, среди нас, и ещё не успел остыть от всего, что испытал там. А больше всего от какой-то обжигающей душевной боли, которая через его рассказ передавалась даже его слушателям. Это было понятно по тому, как они слушали его. Это было понятно по их лицам. И по их глазам.
Впрочем, возможно, всё объяснялось гораздо проще, и на самом деле я, находясь под влиянием всего лишь остроты и эмоциональности момента, приписывал в этот самый момент простой бесхитростной истории и тому воздействию, которое она оказывала на слушателей, излишне большое значение. Тем более, что нет-нет да и мелькала в глазах моих соседей усмешка, нет-нет и слышался чей-то едва сдерживаемый, приглушённый комментарий. Я же, как человек в некотором смысле посторонний и достаточно далёкий от многого из того, что услышал и узнал, придавал и этим усмешкам, и этим комментариям совсем не то значение, которое на самом деле им следовало бы придавать.
Разве мог я, человек по сути гражданский, предположить, что каждый из присутствующих, кто усмехался сейчас словам нашего общего собеседника, усмехался в первую очередь всего лишь своим ощущениям человека, попавшего в пекло и ад войны из тёплой домашней обстановки и уюта, в котором всё, и он сам в том числе, было окружено любовью близких и теплом дружеского взаимопонимания самых близких товарищей. Понять бы мне, что не к воспоминаниям рассказчика, хотя и к ним, конечно, тоже в силу общности их для многих присутствующих, относились те комментарии, которые будучи произнесены, не долетали полностью до моего слуха, а доносились лишь той своей интонацией, в которой мне опять же как человеку постороннему и случайному, слышалось лишь небрежение и какое-то высокомерие. Откуда мне было знать, что сознание каждого сидящего здесь пронзают в эту самую минуту его собственные, личные воспоминания. И что интонация, с которой произносятся комментарии в адрес этих, прежде всего собственных воспоминаний - всего лишь неловкая попытка скрыть от всех остроту собственных чувств, сопутствующих этим воспоминаниям. Так порой иной мальчишка пытается за внешней бравадой скрыть от своих сверстников то, что близко и дорого каждому из них, но не может быть произнесено вслух только потому, что может быть истолковано его товарищами как признак слабости и излишней душевной утончённости...
Я же принимал всё происходящее за чистую монету. И потому, видимо, придав случайным отрывочным словам и некоторым выражениям на лицах моих соседей совсем не то значение, которое следовало бы, я уже и сам как будто с некоторым подозрением стал поглядывать на нашего "героя" и вслушиваться более внимательно в то, о чём он говорил. И слова его, попадая в моё сознание, словно вдруг стали преодолевать какое-то внутреннее воображаемое словесное сито, через которое одни слова проходили легко, а другие словно цеплялись за что-то, аккуратно при этом вынимались мною из переплетения незримых нитей-мысли и складывались рядом, как будто для того, чтобы потом, на досуге быть пересмотренными и проверенными на достоверность ещё раз...
И как будто отвечая моим зарождающимся в эту самую минуту сомнениям и распаляющемуся, подпитывающему эти самые сомнения воображению, что-то тёмное и неприятное стало подниматься из глубин моей души, облекаясь в некий, очень знакомый, но пока её неузнаваемый мной зрительный образ...
- Шиндагарец? - вдруг откуда из сумрака сознания вырвалась тёмная мысль и, облачившись в словесную форму, кольнула меня остро и болезненно.
Словно дикий степной всадник пронесся мимо меня на своей маленькой взмыленной лошадке и, не станавливаясь, прямо на скаку выпустил из своего маленького упругого лука звонкую, тонко просвистевшую в воздухе стрелу. И она, эта стрела, воткнулась в мою душу своим железистым, остро отточенным наконечником. А низкорослый горластый всадник помчался дальше, оглашая мир вокруг себя, своим зазывным боевым кличем...
А я словно дикий зверь, загнанный в ловушку и раненый отравленной стрелой, уже метался мыслями, чувствуя, что смертельный яд проникает всё глубже и глубже в мою душу. "Шиндагарец"...
Слово это, странное и несообразное на первый взгляд, как нельзя лучше отвечало своему предназначению - клеймить тех, кто посягал на самое святое - Память. Память Афганцев, то есть тех настоящих солдат, которые пройдя горнило Афганской войны, получили таким образом право сказать о том мужестве, которое делает человека настоящим Человеком. И многие из них честно пытались рассказать об этом. И не только на тех первых Уроках Мужества, которые стали организовывать в школах добросовестные и честные учителя, которые хотели, чтобы их дети тоже стали в будущем мужественными солдатами. Нет, такие импровизированные "уроки мужества" стали стихийно возникать в самых разных уголках городов и сёл.
На вокзале красавец-дембель, ожидая своего поезда, делился за бутылочкой водочки со случайным прохожим своими душевными переживаниями. В поезде такой же только что демобилизовавшийся солдат рассказывал своим случайным попутчикам о том, как много пришлось ему пережить на той войне, где остались погибшими его лучшие товарищи. А приехав домой, оба они торопились поведать своим, ожидавши их дома товарищам, всё то, что требовало выхода из их душ, всё, что рвалось наружу. А таких дембелей по стране ох и накидала тогда та война. И звучало в их рассказах то, от чего давно казалось бы отвыкло уже ухо народное с той самой последней и самой страшной войны. А вот пришлось же опять всё вспоминать. Не было только в тех рассказах ни названий фронтов, ни названий родных городов и сёл, но были зато как у их отцов когда-то - названия воинских подразделений и фамилии любимых командиров, номера полков и войсковых частей. А ещё звучали в тех речах чудные и непривычные порой уху названия и слова, привезённые из чужой далёкой страны, непонятные и манящие, враждебные и сказочные одновременно в своей притягательности. И рождался вдруг среди слушателей в такие моменты романтик, которому становилось завидно, что не он, а вот, сидящий напротив его товарищ всё это и видел, и узнал, и говорит теперь об этом. Да, повезло ему, этому Славке или Петьке, или Кольке. А вот тому, кто ждал его здесь дома, переживая за своего друга и днями, и ночами - не повезло. А ведь не меньше своего друга, проливавшего кровь, страдал он, тот который ждал, не меньше его пережил страхов и волнений, не меньше его ходил мысленно в атаку со своим другом, прикрыая его своей грудью... Несправедливо всё это, несправедливо.
Интересно, кто же придумал и первым произнёс это манящее и таинственное слово "Шиндагар"? Наверное, такой вот романтик, который решил, что в большой и чужой стране названия всех городов и кишлаков для уха чужого, непривычного всё равно все звучат одинаково, и не будет большой беды, если будет в той стране и ещё один город с чудным названием, в котором служил он, тот кто не был там физически, но зато всегда был рядом со своим другом душой своей. Да, вот так, наверное, из крепкой мальчишеской дружбы и рождалось большое взрослое предательство. И ходят теперь по стране эти "шиндагарцы" и рассказывают всем о своих подвигах на уроках мужества. Но нет теперь у них друзей, которые были когда-то на той войне, зато есть другие. Те, кто теперь так же, как они когда-то, завидуют им и восхищаются их подвигами.
Те-то, которые на самом деле были на войне, всё уже давно об ней рассказали. А нового ничего они придумывать не хотят, да и врать эти ребята, а теперь уже убелённые сединами мужики, не горазды. Вот и молчат теперь всё больше. Только если нахлынут вдруг воспоминания в компании таких же, как они, то поделятся вдруг опять - скупо и совсем без прикрас - о том, что да как там было...
Ну, а те, другие, которые раз соврав уже не могут остановиться, повязав себя своей же ложью так и продолжают рождать в своих рассказах новые подробности своего "героического" прошлого. Всё бы ничего, да вот беда - награждать их вдруг начали, как настоящих воинов настоящими медалями. Но и тут нашлось благородное оправдание в душах этих негодников. Вот же, мол, не забывает народ о той войне, чтит своих героев, перенимает из прошлого уроки мужества, а значит, всё хорошо, всё правильно они, "войско шиндагарское", делают. Растят в людях любовь к своей Родине и способность защитить её в трудную минуту...
Так и продолжает жить слово. Так и продолжает звонить и звучать.
Только не как колоколец поминальный, а как чугунок треснувший...
"Шиндагарец"...
Звонкое слово. Словно оплеуха, удар по лицу тому обманщику, который присвоил себе чужое право говорить о том, о чём не смеет даже думать. А уж тем более рассуждать о тех вещах, о которых рассуждать всуе, не имея на то ни веских оснований, ни справедливо заслуженного права - низко, безнравственно, отвратительно. И не только по понятиям земным, людским, но и по понятиям высшим, небесным. Грех это, одним словом. Но не тот, единственный грех, который зовётся тщеславием и омрачает, очерняет душу людскую одним лишь тщанием чего-то большего, чем то, что дано тебе в этой жизни свыше, из-за облак небесных. Нет, тут грех множественный - и тщение, и стяжание, и чёрных мыслей плен, и памяти чужой, доброй воровство...
Да, звонкое слово. И тяжёлое одновременно. Словно удар поддых тому же самому вору, зарвавшемуся в своих нечестных речах, когда он набирает в свои лёгкие воздуху и вот уже готовится опять исторгнуть из себя слова, оскорбляющие слух живых и память давно умерших и погибших.
А ещё оно, это слово, шелестящее. Словно не награда из дорогого металла повешена на грудь её обладателя, а кружок из тонкой фольги шелестит и шуршит на его одёжке. Одёжка та может оказаться и недорогой совсем, а может быть и богатой, знатной, сделанной из добротного материала. Да только из чего бы она сделана ни была, одежда та всё равно нищенская. Потому что только нищий, ничтожный человек может украсть у братьев своих, а потом им же и продать украденное... Шелестит слово, волочится за душой того, кто так был назван. Словно высохшая змеиная кожа, которая была сброшена, но ещё продолжает волочиться по песку за своим хозяином...
- Интересно? - вдруг тихонько толкает в плечо сосед, отвлекая меня от моих фантазий.
Поднимаю глаза навстречу его глазам и вижу, как пытливо и внимательно смотрят они на меня.
Словно стремятся проникнуть в самую глубь моих помыслов, о которых я и сам-то ещё может быть, не догадываюсь, а глаза эти уже видят что-то такое во мне, в моём ответном взгляде, и как будто предупреждают:
- Стой! Дальше не смей! - не говоря, однако, о чём именно я не смею желать и дальше чего мне нельзя идти. Ни о чём таком его глаза не говорят, но я, глядя прямо в них, кажется, понимаю...
- Пошли, покурим, - вместо этого шепчет мне мой новый товарищ, и мы, стараясь привлекать к себе как можно меньше внимания, пригибаясь и стараясь не сильно шаркать ногами, выходим.
Мы выходим на лестничную площадку, открываем окошко, и весенний ветер, неся с собой запахи прелой земли и растущей травы, освежает наши мысли и чувства, словно сдувая с них какой-то тяжёлый налёт.
Я ещё не ответил на вопрос собеседника о том, было ли мне интересно.
И потому теперь моя очередь задавать вопросы:
- Ну, как тебе? - беру инициативу в свои руки, пользуясь тем, что человек держит передо мной свою зажигалку, от которой я прикуриваю, и всё его внимание поглощено именно этим.
Мало того, что теперь не я, а он должен будет первый ответить на свой же вопрос, я ещё и самым наглым образом перехожу на "ты". Ничего, это хорошо. Дабы не стеснять в дальнейшем своего собеседника условностью нашего ещё несостоявшегося знакомства. Но даже если это знакомство состоится, мне не хочется, чтобы он, чувствуя ещё какое-то время во мне чужого, неблизкого человека, пытался говорить о том, что волнует его в данную минуту, обременяя себя выбором аргументации и лексики. А мне очень хочется, чтобы его ответ был как можно ближе к жизни и выражен теми словами, которые всего понятней и ближе ему самому.
- Владимир, - вместо ответа, словно не расслышав моего вопроса, протягивает он свою руку.
И после совсем мимолётной паузы называет фамилию...
Услышав знакомое имя, фамилию и интонации голоса, слегка задерживаюсь с ответом, всматриваясь в мужицкое грубое лицо, пытаясь разглядеть в нём те почти кукольные губы и такой же курносый вздёрнутый смешной нос, которые тогда, много лет назад так не шли одному моему земляку с таким же именем и такой же фамилией. И что странно, насколько сильно я тогда хотел отделаться от него побыстрее, настолько же сильным вдруг совсем недавно стало желание найти его и взглянуть в глаза. Словно для того, чтобы понять, не осталось ли там, в восемьдесят каком-то году прошлого века за мной вины перед ним.
- Вовка, ты что ли, - нерешительно протягиваю свою ладонь.
Протянутая рука всегда хороша уже тем, что она открыта и протянута. Хоть новому другу. Хоть старому, но забытому.
А почему же забытому? Нет, я ничего не забыл. Ни наряд в кочегарке под Новый, 1985 год. Ни полковой забор, через который мы ходили в самоволку. Ни ту бутылку портвейна, которую однажды успели выпить на двоих. Так она и осталась одной единственной за всю нашу совместную службу. Земляк... А ведь он может, если захочет, вспомнить и кое-что другое, и будут эти его воспоминания совсем не такими добрыми и приятными. Ну, что ж, может вот оно, время-то и пришло свести дебет с кредитом...
- Да не, извини, брат! Перепутал, наверное, с кем-то, - тут же чувствую крепкое рукопожатие мозолистой широкой ладони, и почему-то испытываю странное облегчение от его слов.
Спохватившись, успеваю только, пока он ещё не отпустил мою руку, назвать имя:
- Валентин, - и тоже после небольшой паузы добавляю фамилию, тоже словно неизвестно для какого случая. - Коливанов.
Он ещё раз словно для верности сжимает посильнее мою руку, и щуря глаза, выпускает струйку дыма в сторону от меня.
Я же, находясь в эту минуту под впечатлением от того, какие совпадения жизнь порой подкидывает нам, вдруг понимаю, что уже не испытываю никакого желания брать инициативу в свои руки. Так же как и мой собеседник, стою, курю, стараясь, чтобы струйка дыма, минуя моего нового товарища, направлялась прямо в открытое окно. За окном светит солнце, гудят машины, кричит детвора, слышен гул заходящего на посадку авиалайнера. Пока этих звуков достаточно для того, чтобы заполнить пространство между нами, которое в противном случае пришлось бы заполнять рассказами... О чём?
- Резину пора менять... - говорит Владимир, и я чувствую, что это - в данный момент, пожалуй,самая живая, самая реальная тема, которая может дать нам первый и последний шанс стать ближе и понятней друг другу.
Вместо этого я как всегда, как только речь заходит о машинах и резине, вспоминаю, что машину не купил в то время, когда было и здоровье, и деньги. А теперь уже ни того, ни другого в необходимом количестве не осталось. Осталось только то, что может быть потрачено на самое необходимое. Это ведь тоже как "резина": она либо есть в запасе, либо её надо доставать...
Вот у Камала была резина, и он тогда в "зелёнке" заменил её, а я ему помог. Никогда не думал, что у бронетранспортёра так тяжело менять "резину" на колёсах.
Мы тогда только-только встали на место, после того, как обошли Южную зелёнку с южной же стороны. Все ещё приходили в себя, а Камал уже торопливо откручивал колесо. Запаска, сброшенная с башни БТРа, уже лежала рядом в жёлтой сухой траве. Камал пытался орудовать двумя ломами. Не помню, кажется, я сам предложил ему свои услуги. Хотя, возможно, и он попросил меня. Какая разница. К тому времени, после двух с лишком недель рейда мы успели сродниться и найти взаимопонимание куда лучшее, чем то, что удалось найти за предыдущие полгода, пока взвод почти безвылазно сидел в батарее...
А резину ту, то есть баллоны те на колёсах, поменяли, постояли три дня посреди "зелёнки", позагорали и дальше поехали. Без шума, как говорится, без пыли...
- Да, резину лучше менять вовремя, пока есть время... - впопад или уже совсем невпопад ответил я Владимиру и он согласно кивнул головой.
Нет, всё-таки весна явно выбивала нас из колеи нашей дружественной встречи. Совсем не хотелось думать о войне и о том, где и когда служил каждый из нас, пересекались ли мы на тропах войны или наши пути пролегали так далеко, что даже пытаться найти что-то общее в наших судьбах сейчас было совершенно бесполезно. Кроме одного...
- А ты... - задумываюсь, как спросить правильно или как вообще правильно спрашивать о таких вещах, но вопрос уже рождается как-то сам собой, помимо моей воли... - А ты где был-то?
С облегчением понимаю, что Владимир понял мой вопроса сразу, как если бы тот и не должен был звучать по-другому. И вообще, словно никакого другого вопроса он и не ждал. Он называет номер полка и афганский город, в котором его полк стоял. И добавляет в конце с тёплой интонацией в голосе:
- Командир взвода. Сначала лейтенантом был, потом старшего дали...
Мне ничего не остаётся, как ответить взаимностью. Стараюсь делать это, словно оправдываясь за то, что я не был офицером и между нами было не так много общего, как могло бы быть. Кроме одного...
- А я сержант... В семидесятой бригаде, в Кандагаре...
- В Кандагаре? - вдруг оживляется Володя, и я даже немного пугаюсь этой его живости.
Вот сейчас назовёт год, потом операцию, на которую их пригнали к нам в Кандагар на помощь, потом спросит, кого я знаю и где я в это время был...
Тот урод, с которым Валька схлестнулся на лестничной площадке, тоже потом что-то про Кандагар плёл. Только сначала спросил вот так же, разглядев наколку на груди, мол, ты где, братишка, был. Валька к тому времени уже остыл, да и выпить захотелось. Поэтому опрокинул налитую рюмку себе в рот, а потом и сказал, что служил в Кандагаре. Знай, мол, наших, не какая-нибудь там тьму таракань, второй по значению город в Демократической Республике Афганистан. Тут этот чудак на букву "м", что напротив Вальки сидел и вторую стопочку уже ему наливал, и сказал, что тоже, да, был, в этом самом, как его, Кандагаре. Вот, после того случая Валька и стал считать всех зэков независимо от ранга и звания бо-о-ольшими фантазёрами. А всё-таки смешно тогда получилось, когда зэк этот со всей своей шоблой на лестничную площадку вывалил, и нож для понта ещё так в ручке начал покручивать. А Валька ему, мол, ну давай, твои наколки против моих, футболку стянул и в одних трениках, босиком и голый по пояс остался. Да, дело молодое, горячее...
Первый раз тогда Валька столкнулся с такой наглой ложью. Правда, тогда он ещё не знал определения для той лжи ...
"Шиндагарец"... Зачем-то опять высвечивается в мозгу слово, слово неоновая надпись над стеклом ночного магазина, где я обычно покупаю... покупал... пиво.
Надпись, разгораясь, осветила два отражения в оконном стекле - моё и моего нового почти однополчанина. Нет, не однополчанина. Бригада - это не полк. А как же тогда называться и называть друг друга тем, кто служил в одной бригаде? "Вот ведь непруха, даже в этом не повезло..." - потащились куда-то в сторону мои мысли. Но неоновая надпись, разгораясь всё сильнее между домов, словно сигнальная ракета между горными кряжами, упорно возвращала меня к этой жизни.
- Да, в зенитной батарее, - я сразу стараюсь расставить все точки над "i", чтобы не мучаться и для верности делаю контрольный выстрел в голову. Свою. - Практически безвылазно всё время там и просидел...
- А-а, - слышу не то сожаление, не то сочувствие в голосе. А может быть, опять показалось.
- А я так и не побывал у вас, в Кандагаре... Наши-то у вас там были, на той операции, а я в это время в госпитале с ранением отлёживался... Потом Союз, отпуск... Когда вернулся, всё уже закончилось...
Потом следует название операции, о которой я, конечно, первый раз в жизни слышу. Но какое это имеет сейчас значении: ведь могли же встретиться, могли! И только слепой случай помешал той нашей встрече. Но зато ничто не помешало встретиться сегодня, спустя два с половиной десятилетия.
Ну, вот, кажется, всё-таки разговор тронулся с мёртвой точки. А сначала я уже подумал - всё, не будет разговора...
И вот я уже стараясь не давать раскрыть рта Вовке, рассказываю этому своему почти другу о том, как я тоже, правда, совершенно по-глупому залетел два раза в госпиталь; вспоминаю особенности госпитальной жизни, надеясь, что они не сильно отличаются от особенностей жизни в его госпитале; потом перехожу плавно на описание всей нашей кандагарской жизни, ловко минуя и опуская некоторые не совсем приглядные детали и подробности солдатского бытия, понимая, что как у офицера и командира взвода у него может быть совсем иной, отличный от моего взгляд на эти самые подробности; в довершение всего говорю, что командиром в нашем взводе был прапорщик, замечательный мужик, в котором я души не чаял, а оказалось потом, что он мой ровесник...
Тут моя тирада замедляется, потому что я вспоминаю вдруг, что когда моя родная тётя увидала мою дембельскую фотографию, снятую кем-то из пацанов на "точке" и отправленную мною потом домой, она решила, что на фотографии запечатлён не я, а какой-то чуть ли не тридцатилетний мужик. Правда, в тот день не было "сопровождения" и мы неплохо отдыхали на первом посту, где после некоторого количества выкуренного, съеденного и выпитого и было сделано это историческое фото. Кто же виноват, что нашу заставу почти ни разу не обстреляли за те три месяца, пока я там был. Зато потом... Расул ведь писал мне, а я потом те письма, от зависти, может быть... "Шиндагарец"...
Неоновая надпись над ночным магазином уже давно зазывно манит к себе...
Встреча давно закончилась...
Кстати, тот парень, точнее мужик, который рассказывал всем свою историю, оказался никаким не "шиндагарцем". Он, оказывается, делал это не в первый раз. Но все в который уже раз мужественно выслушивали его, отдавая дань тому факту, что мужик был контужен на войне. Именно в этом месте, кстати, его рассказ обычно и прерывается, потому что именно в этом месте он впал в кому после своей контузии и пролежал в ней без движения почти три месяца. Вполне естесственно что он теперь иногда забывает, что и кому он рассказывал. Поэтому каждый раз на очередной встрече он начинает рассказывать всё сначала, стараясь не пропустить ни одной мелочи и подробности из своей на самом деле совсем не длинной военной биографии. Кажется, там тоже, как и у меня речь шла всего о нескольких месяцах. Совсем небольшой и совсем нестрашной войны...
По всем вопросам, связанным с использованием представленных на ArtOfWar материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email artofwar.ru@mail.ru
(с) ArtOfWar, 1998-2023