'В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню и дико внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, один за другим теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему...'
(Николай Васильевич Гоголь - 'Тарас Бульба')
'Что случилось, уже случилось, и случится еще когда-нибудь...'
(зулусское)
'В те годы напало затмение, навалилась безграничная усталость на Русь, словно отвернул от нее Господь лик свой...'
(из 'Речений' - свода пророчеств оставшихся безвестными.)
Александр ГРОГ и Иван ЗОРИН (1959-2020) представляют:
'ВРЕМЯ СВОИХ ВОЙН' - роман в 8 главах
/1 глава версии 2004-2007, в редакции 2024/
'Нам в какой-то мере повезло, мы жили 'тогда', живем во времени нынешнем, мы можем сверять 'то и это время' без чуждых вливаний в уши, мы вправе судить время, подставив ему зеркала...' (с)
Жизнь человеческая большей частью пустяшна, мелочна - крупных дел в ней мало. А самых крупных средь них две: рождение и смерть. Меж ними может затесаться такое серьезное дело как война, что, ставя препоны жизни и смерти, обнажает смысл прихода в этот мир, бессмысленность ухода из него, а равно право и бесправие на отнятие мира чужого - что на войне вменяют в обязанность.
Можно ли представить себе что-то более несерьезное, чем восемь голых мужиков в банном пределе, что под водочку планируют - это ввосьмером-то! - списать с карты европейское государство? Всерьез настроенных, без дураков. Иной бы отмахнулся, другой усмехнулся, и только редкий бесшабашный, которых, нет-нет, но еще рождает русская земля, задумался - а почему бы нет? И попросился бы в соучастники...
Как мало надо, чтобы перекроить карту мира, отправить в места 'дикой охоты' людей достойных, а еще больше случайных! И все из-за того, что решето, которое просеивает людей и события, один раз то ли сбилось с ритма, то ли прохудилось по краю, и тот, кому по должности положено быть всеведающим, от скуки ли, а скорее от тоски по-настоящему, от того ли, что ячейки решета век за веком становятся все мельче - соразмерно тому, как мельчает людская порода и вырождаются народы - решил не предугадывать ничего, а дать волю течь событиям течь через край - во все стороны разом...
Съехались на братчину! Началось с ерунды, не ерундой продолжилось.
- Вот это я понимаю - были времена! Собрал полк, взял город на шпагу - три дня твой - гуляй, и никакой трибунал ни пикни, если помяли кого-то не того. А не взял город, просто отстоял под ним, то можно было и контрибуцию срубить. Теми же девами, к примеру, взять. Всяко в выигрыше.
Возможно, обошлось бы шутками, и сварганили бы залихватский тост, но кто-то досадливо вздохнул:
- Не сегодня и, увы, не нам.
И было тут же произнесено:
- Как два пальца!
Сказано 'Пятым'... А ко всему, что изрекал 'пятый' - 'Сергей-Извилина', чей ум не односум, а уловок не перемерить, отнестись следовало со вниманием - его прозвище не от фуражки - зряшных необдуманных слов за ним не водилось.
- И не какой-то городишко - столицу, а с ней всю 'кантри'!
И умолкнул, не собираясь ничего объяснять. Но видно, что все взвешено, как на аптекарских весах, а значит, так оно и есть, все взаправду - не отмахнешься. Зачинщику взятым разгоном хочется что-то сказать и сказалось бы, но поперхнулся... Притихают.
- Хочешь сказать, в современном мире можно силами полка выставить на цыпочки какое-нибудь европейское государство?
- Да, - подтверждает 'Извилина': - Именно европейское. Узел, столицу - что для современных структурных, полностью завязанных на центр, приравнивается к потери страны в целом. И не полком. По численности до полувзвода. Понятно - десантного. Окошмарить город, держа его под собственным контролем двое-трое суток. То есть, 'взять на шпагу', со всеми из этого вытекающими.
- Десятком бойцов цельный город? Не детинец, не президентский курятник?
- Уничтожение современной инфраструктуры приравнивается к уничтожению крепостных стен, - уточняет Извилина. - После чего делай что хочешь. Почему бы и нет? Выполнимо.
Извилина их 'начштаба', с подобным, когда дело касается 'работы', шутить не будет - все знают, но сейчас сомневаются, все-таки жизнь корежит человека, могло повредить 'главный инструмент' - кто его знает, где и как отгулял свой год.
- Наш ответ Голливуду?
- Не-а. 'Семеро смелых' студии 'Довженко', не иначе!
- Почему Довженко?
- Так в советское время были хорошие фильмы, фильмы плохие и фильмы 'студии Довженко'.
- Это типа - хрен поймешь о чем?
- Вот именно! Философские.
Расслабляются, появляются ухмылки. Еще никто не воспринимает сказанное всерьез, чтобы озаботиться. И право, если бы 'Пятый' улыбнулся со всеми, к этому не возвратились бы. Но тот - вдруг и опять!
- Увеличение численности личного состава снижает шансы в геометрической прогрессии. Парадоксальность конкретной войсковой операции.
А вот это придется переваривать. Фантазии Сергея-Извилины не строятся на песке. Таким не шутят...
- Войсковая операция? - переспрашивает 'Первый', он же Георгий-Командир, он же Воевода, он же Змей, за которым обычаем первое, но равно и последнее слово, которому 'по должности' положено бы 'быть в курсе', но который 'ни сном, ни духом', и теперь, как все, выглядит ошарашенным.
- В открытую. Большей частью можно пройти хоть в парадной форме - с погонами, нашивками и наградами.
- Нашей? Державной?!
- В смысле - советской? Если принципиально, то - да.
- Ух!
- Ах? Асеньки? - откликается хозяин бани, не к времени задремавший. - Кто? Кто угорел?
- Седой! Волю заспишь! Извилина предлагает вражью столицу ободрать!
- И что? Я даже знаю какую именно, - зевает Седой. - Он мне рассказывал.
- И...
- Без всяких 'и', если звезды сойдутся. Только шумно не обсуждайте. Дайте подремать...
В правде слов мало: либо - 'да', либо - 'нет'. Надо понимать - о чем говорит Сергей-Извилина, на какие струны нажимает. Всяк держит у себя форму периода Державы, но шансов когда-то ее надеть остается все меньше и меньше. Кто-то с сожалением смотрит на стол и отодвигает стопку. Разговор начинается серьезный - не под вино...
- Шансы? Какие шансы у нас? Если в ту яму прыгнем? - спрашивает 'Второй'.
- Ты всерьез? То есть, выживут один-два? Тогда какой смысл?
- Чего тут не понять, Извилина считает, что камикадзами мы большего добьемся.
- Ну, раз Серега... Он у нас оракул. Можно сказать - пророк.
- Есть что добавить?
Извилина молчит. А что тут добавить, кроме того, что если ты не идешь на войну, когда она только зарождается и выглядит, как непослушный ребенок - война приходит в дом и начинает не по-детски шалить...
- - - - - - - -
От автора:
/Зимой 1998-го, рассматривая доставшееся мне 'наследство', размышляя об утерянном, думалось - как до 'вас' достучаться; можно ли соединить воедино 'Семь Самураев' Акиры Куросавы, 'Робинзона Крузо' Даниеля Дефо (а это когда-то первая книга по количеству тиража после Библии), 'Капитал' Карла Маркса - лучшую бухгалтерскую книгу всех времен и народов, 'Библию по Толстому' Льва Николаевича, которому мучительно хотелось ее переписать, выправить, изъять из нее то, что разрушает, коверкает детское осознание, следуя 'Моральному кодексу строителя коммунизма' - в самом прямом смысле, без дураков! - беря наше 'староверие', которое не следует путать со 'старообрядием' - толков не перечесть! (я старовер солнечного толка), 'записки Михея', и 'тетради варага', доставшиеся мне, как урочнику, наследием, имея пред глазами наглядный пример состоявшихся 'Катехизиса' и 'Протоколов' - великолепных диверсионных руководств, способных разрушить или подчинить любое государство, имея понятие о спиральной цикличности нашей истории, что сужается, ускоряется и заставляет проживать 'интересные времена' без пауз, включив практику службы и командировок в Афганистан, Кампучию после Полпота, Румынию, времен свержения Чаушеску, Израиль на момент, когда Чусейнич метал в него свои болванки, а люди открывались в любопытных страхах, некоторых других и даже в Гонконг (до воссоединения того с Китаем), а именно стран и людей - в их сложные переломные годы, включив практики выживания - гражданские и военные, свое детство (которого было слишком много), раздав и его персонажам, рисуя людей, живых и мертвых, которых знал сам, что вечно будут стоять у меня перед глазами, пропустив их тела и их души через то, что случилось, может случиться и, надеюсь, никогда не случится в наших 'географиях', выделяя, выпячивая отдельные части, отчасти утрируя и даже слегка окарикатуривая - поскольку это делает человека и событие еще более узнаваемым, достоверным, применить все это, не переборщив, то... случится ли... нет, не книга - слепок России, к которому будут возвращаться, на что-то надеясь?..
Всему есть примеры, и всякий путь есть повторение пути кого-то.
Благослови, Михей!/
Да, всему есть и будут примеры. В варажьих тетрадях и по сей день можно прочесть:
'...Кроткость всегда по зубам, зубастые ее и хвалят...'
'...Всему есть прыщ наследный. Иной не мешает и вскрыть...'
'...Жди войны. В войне кривые дрова горят прямо и даже лучше всяких прямых - ярче и дольше, должно быть, от той смолы, что в себе накопили. За горением никто их кривизны больше и не замечает - ко двору пришлись, к общей печке. Все в уголь пережигается, все души...'
'...В смерти своя поэзия. В жизни - проза. Когда много смертей, они прозой становятся, а жизнь - поэзией. Цени каждый день, всякую минуту. Успевай думать о красивом... но думай и дерзкое. Делай это своим привычным - однажды и оседлаешь...' '...Осторожных смерть никак найти не может, но и жизнь их сторонится. Нет их на ее празднике! Где удалому по колено, там всякому сомлевающему по уши. Всяк хлебает свою судьбу. Иной раз по воде и верхом пройти можно - пробежать нахалкой, круги за собой оставляя расходящиеся...'
'...Мир слоист. Мы ходим одними и теми же путями по разным дорогам...'
То, что вы прочли, зовутся 'атавитами' (смыслами), их сотни. Когда-то были тысячи, но вековой обычай хранить тетради в долбленых патаях бревен собственных изб, местах когда-то надежных, не ведая того, что когда-нибудь придет фашист...
- - - - - - - -
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ - 'ШАНС' - Глава ПЕРВАЯ
/В которой вы узнаете, каковы 'Седьмой' - Петька, прозвищем 'Казак' и 'Шестой' - Лешка, прозвищем 'Замполит', когда-то дозорные 'левой руки' числа подразделений т.н. 'Охотников за Першингами', и с какой ерунды все началось.../
'СЕДЬМОЙ', 'Петька-Казак' - дозорный 'левой руки'
/Петров Юрий Александрович, воинская специальность до 1990 - войсковой разведчик, пластун в составе спецгруппы охотников за 'Першингами', в 1978-79 - проходил практическое обучение в Юго-Восточной Азии (Вьетнам, Камбоджа). В начале 70-х войсковой разведчик 357 полка ВДВ (Боровуха-1) Сверхсрочная. Спецкурсы. Командировки в Афганистан. Был задействован в составе группы в спецоперациях на территории Пакистана (гриф секретности не снят). В 1990 был уволен за действия несовместимые с... /пропуск - см. документы приложений/ сидел, бежал, несколько лет находился на нелегальном положении. Принимал участие в сербско-хорватских событиях. С помощью бывшего командира спецгруппы легализировался по новым документам. После официального роспуска группы, проходил ежегодную переподготовку в ее составе, как и остальные, уже частным порядком. Последние десять лет регулярно работает по контрактам в Африке (подготовка групп особого назначения), принимая личное участие во всех мероприятиях, , в том числе и сомнительного свойства, легко соглашается на разовую частную: как доставка выкупа, розыск пропавших, обмен заложниками и пр.. Мастер ножа, страстный коллекционер, проявляет фанатическую привязанность к предмету. Личный счет неизвестен.
По прозвищам разных лет:
'Петрович', 'Петька', 'Казак', 'Перечапка', 'Черный Банщик' (в местах заключения), 'Африка', 'Шапка' (производное от 'шапка-невидимка' - за умение маскироваться и скрытно приближаться к объектам), и другим (около 20 - по числу операций)...
Вербовке не подлежит. /См. приложение.../
АВАТАРА - псимодульный внеисторический портрет основанный на базе новейших исследований ДНК - (литературная форма):
...Для одних мир распахнут, как окно, для других он - замочная скважина. Для Петьки 'Козырька', карманника и щипача, мир с колыбели приоткрылся на два пальца, и в эту узкую щель сыпались, как горох, тусклые будни. Осенью в ней отражался двор, задыхавшийся под шапкой серого, клочковатого неба, а зимой, мертвецами из могил, вставали сугробы.
Петька был мельче мелкого, к тому же последыш, про таких говорят, что родился в довесок. Его братья казались старше своих лет, а родители младше своих болезней. При этом и те, и другие бросали свой возраст в общую копилку, и семья становилась древней, как разросшийся за околицей дуб. На всех у них была одна крыша, одна печь и один смех. Поэтому, если кто-то смеялся, остальные плакали.
А плакать было отчего. Дыры они видели у себя, а деньги у других, и, точно слепцы на веревке, беспрестанно дергали друг друга, ощущая свою жизнь, как вставные зубы. Прежде чем париться в бане, они должны были наломать дров, а по нужде шастать в ночь, как филины...
Петька оказался смышленым, и рано понял, что живот у одного сводит от смеха, а у другого от голода. От постоянных дум о куске хлеба голова делалась, как вата. 'А, правда, что людей на свете, как листьев в лесу?' - спрашивал он, ложась на желудок, чтобы заглушить его звон. 'Да, сегодня четверг', - шипели ему. Не все ли равно о чем говорить, когда на уме одно...
Годы просверлили в Петькином мире черный ход, но через него пришли только сидевшие на шестах куры, да крикливый петух, которого зарезали за то, что пел раньше срока. Стуча крыльями, он бегал без головы, а его кровь потом долго мерещилась в блестках на бульоне. Раз Петьку водили к знахарке, она катала яйцо, заговаривая грыжу, и гадала по руке: 'Не доверяй мужчине с женскими бедрами и женщине, с глазами как ночь...' Вернувшись домой, Петька никак не мог уснуть, ворочался с бока на бок, всматриваясь в ночь с глазами женщины, и видел в ее темных размывах женские бедра...
А потом он подрос, став выше табуретки, на которой сидел, и шире улыбки, за которой прятал слезы. Однажды ему надели картуз, всучили вместо портфеля плетеную корзину, и утопили в перешедший по наследству сюртук. Из школы Петька вынес, что 'обедать' это существительное несовместимое с глаголом, а 'время' местоимение, потому что у каждого оно свое. На уроках математики он постиг также, что мир проще таблицы умножения, и что 'деньги' это числительное, он считал их в чужих карманах, а галок на плетне - по пальцам...
Восемь дней в неделю Петька ерзал на стуле, ловил ворон, и его драли, как сидорову козу...
У его учителя лицо было таким узким, что с него постоянно сваливались очки, и казалось, он может хлопать себя ушами по щекам. Он носил низкую челку, за которой прятался, как за дверью, и не ходил в лес, опасаясь наступить на ежа. Опускаясь на стул, он прежде шарил по нему руками, отыскивая кнопки и проверяя спинку. Когда Петька подложил ему очки, которые выкрал с носа, учитель побледнел, решив, что хрустнул позвоночник, а потом расстегнул верхнюю пуговицу, чтобы выпустить пар.
'Кто эта паршивая овца?.. - наткнувшись на молчание, как на штыки, заревел он. - Кто эта ложка дегтя?...'
Петьку будто окунули в погреб, со дна которого небо казалось с овчинку. В дверь уже просунулась лошадиная морда воспитателя, от которого за версту несло чесноком и розгами. На войне он потерял ногу, и в спину его дразнили 'культей'. Он жил бобылем, потихоньку спивался, и, вымещая обиду на паркете, стучал в коридоре протезом...
'Кто напакостил? - в последний раз спросил учитель. - Повинную голову и меч не сечет...' Он вел грамматику и Закон Божий, и любил поговорки не меньше чужого раскаянья. Но все молчали. Даже инвалид усмехнулся, ведь на признание ловят, как на блесну. И вдруг на ее пустой свет клюнул Иегудиил, с которым Петька сидел за партой. Они были одногодки, но Иегудиил успел вытянуться, как осока, и погрустнеть, как река. Он был, как плакучая ива, про таких говорят: однажды не смог понять, что проснулся, и с тех пор живет во сне. 'Дурак...' - дернул его за штаны Петька. Учитель завернул лицо в ладонь, как в носовой платок, сквозь который змеилась улыбка. 'А ты, почему не донес?' - близоруко щурясь, скомкал он Петькино ухо. - Я из вас сделаю граждан...'
Их заперли в сарай, длинной не больше семи локтей, в котором мир представлялся таинственным, как темнота, которую носят в кармане. Они вышли оттуда, спотыкаясь о собственную тень, и долго стояли под яблоней, подбирая падалицу и наподдавая огрызки босыми ногами...
И стали свободными, как стрелка в сломавшихся часах...
Поначалу Петька еще выдергивал перо из шипевшего гуся, садился в поле и под стрекот кузнечиков представлял, как его будут пороть. Но когда это случилось, все пошло своим чередом: мыши по-прежнему проедали дырки в карманах, а жизнь текла, ветерком по ржи...
И все вставало на места: хромой воспитатель, сосчитав однажды глотками бутылку водки, разбил ее о плетень и вскрыл себе вены, родители не пережили своих болезней, братья разбрелись куда попало, а Петька стал промышлять на ярмарках и нахальничать в кабаках. Заломив картуз, он ходил по базару, затыкая за пояс мужиков, и лез бабам под фартук. Для вида он бойко торговался, вытаскивая гроши, которые те берегли, как зубы. Случалось, ему фартило, и деньги, как мыши, сновали тогда по его карманам. Он спускал их тут же, не успев распробовать вкуса, просыпаясь в постелях женщин, имен которых не знал. Накануне он представлялся им купцом, клял их убогую жизнь и обещал, что утром увезет за тридевять земель. Женщины всплескивали руками, прикрыв рот ладошкой, ахали а, когда он засыпал, плакали...
В Бога Петька не верил. 'Устроилось как-то само...' - думал он, глядя на бегущие по небу облака и шумевший под ними лес. И жил, как зверек, в этом лесу...
Бывало, он засыпал богачом, а просыпался нищим. Но, засыпая нищим, всегда видел себя богачом. 'Да у меня сам квартальный брал под козырек', - бахвалился он во сне и слышал, как кто-то невидимый рассыпался тогда смехом: 'эх, козырек, козырек...'
В городе Петька ходил в синематограф, смотреть комика, который уже давно преставился и, беседуя с Богом, продолжал кривляться на экране. 'Чудно...' - думал Петька, и опять вспоминал, что время у каждого свое. Теперь он думал руками, а ел головой. И все чаще видел во сне мужчину с женскими бедрами и женщину с глазами, как ночь...
А потом пришел суд, плети и каторга с одним на всех сроком, одной ложкой и одними слезами. Петька вышел оттуда седым, как расческа набитая перхотью, и принялся за старое...
В отличие от Петьки, овладевшего единственным ремеслом, Иегудиил стал мастером на все руки. В драной, пыльной рясе он ходил по деревне, совмещая должности звонаря, пономаря и богомаза. В народе Иегудиил считался малость не в себе. 'Слово, как стрела, - бывало, учил он, сидя на бревне и чертя веткой пыль, - тетива забывает о нем, и оно свистит пока не застрянет, как крючок в рыбе, или не потонет, как месяц в туче. Слова, как птицы, рождаются в гнездах, живут в полете, а умирают в силках...' Он изощрялся в метафорах, подбирая сравнения в деревенской пыли, а заканчивал всегда одинаково: 'Слово, как лист, гниет на земле и сохнет на ветке, а живо, пока летит...' Он мог распинаться часами, но слушал его только бредущие с пастбища козы, да деревенский дурачок с тонкими, как нитка, губами...
Навещал он и учителя, тот постарел и лежал теперь, разбитый параличом, шевеля глазами, как собака... 'События тусклы, как лампада, - говорил ему Иегудиил, - это люди возвышают их до символа. И тогда их слава, как тень с заходом солнца, оборачивает землю, зажимая ее, точно ребенок, в свой маленький, но цепкий кулак...'
Пробовал философствовать и Петька. Раз, на голой, как палка, дороге, когда этап отдыхал после дневного перехода, он встретил бродягу, сновавшего между деревнями за милостыней. Повесив на клюку котомку, нищий опустился рядом с Петькой. Он поделился с ним хлебными крошками, а Петька солью, которая была их крупнее. Еду жевали вместе с мыслями. 'Вот галка летит, попробуй, приземли ее... - чесал до плеши затылок Петька. - Мир сам по себе, а человек сам...' В ответ бродяга кинул свою палку и перешиб птице крыло. С тех пор Петька понял, что его речи скликают неудачи, а счастье убегает от них, как от бубенцов прокаженного...
Встречались они всего раз. Стояла осень, ржавчина крыла деревья, но в погожие дни солнце еще съедало тени. Петька, куражась, привез из города гармониста, который знал все песни 'наперечет', и, запуская глаза в стакан, третий день горланил на завалинке. 'Эй, святоша...' - обнимая бутылку, окрикнул он проходившего за оградой Иегудиила и, хлопнув калиткой, полез целоваться. Ему хотелось рассказать, что в Сибири, далекой и холодной, как луна, слез не хватает, как денег, и там, если кто-то плачет, то остальные смеются, хотелось пожаловаться на судьбу, горькую, как водка, и, быть может, найти утешение в прошлом, когда они стояли под яблоней, рвали дичку и видели перед собой длинную-предлинную дорогу...
Но вместо этого подковырнул: 'Значит, ждешь воздаяния...' В церковь Петька давно не ходил, а из Закона Божьего усвоил только, что в пятницу нельзя смеяться, чтобы в воскресенье не плакать, и что Иоанна Предтечу зарезали, как петуха, кукарекавшего раньше рассвета. Но над Страшным Судом смеялся: чай, не хуже Сибири. В глубине он был уверен, что мир встречает, как сиротский дом, ведет через дом казенный, а провожает богадельней...
Не получив отпора, Петька озлобился. 'Уж лучше синица в руке...' - подняв бутылку к бровям, икнул он.
'С синицей в руке не поймать журавля в небе...'
А потом, старой телегой, загромыхала гражданская война, и в деревню пришли враги. Они так долго воевали, что уже и сами не знали 'красные' они или 'белые', посерев от пыли трущихся об их шинели дорог. Вначале они расстреливали и рубили, а потом, жалея патроны и, затупив сабли, стали отводить на лесопилку и давить досками. Их начальник, с усами, как крылья летучей мыши, и взглядом, как клинок, выбрал для постоя самый худой, покосившийся дом и судил, перевернув бочку, словно говоря: 'Не ждите от меня доброты, все вокруг и так валится...' В молодости он был актером, и одно время его имя гремело, пока не затерялось эхом в горах, оставив на его душе разочарование и безмерную усталость. С тех пор, забыв настоящее, он носил свое театральное имя, и пачкал его кровью, как мясник фартук. Пафнутий Филат был младше своих подчиненных, но по утрам у него хрустели суставы, а от сырости ломило кости...
И он был привязан к своему времени, как стрелка в часах...
Чистили всех, и всех под одну гребенку. На допросе Петька косился на колени с повернутым в его сторону револьвером. Играя желваками, Филат поднял предохранитель. 'Бывает, и палка выстрелит', - мелко перекрестился Петька. Пламя над свечой заплеталось в косичку, по углам плясали тени, и казалось, что в их паутине развалился черт. Перевернув пистолет курком вверх, Филат почесал рукояткой подбородок. 'А когда ты коней в эскадроне воровал, не боялся?' Земля ушла из-под Петькиных ног, защищаясь, он вскинул руки. 'Врешь, - пригладил слюной брови Филат, - ты их еще, как цыган, надувал через камыш...' В сенях кособочилось зеркало, и, мелькнув в нем, Петька вдруг заметил своей смерти глаза, как ночь...
А потом вернулось детство, его заперли в тот же сарай, сквозь бревна которого мир представлялся таинственным и жутким. Он вытянул руку, и она утонула в темноте. А вместе с ней стал проваливаться и Петька. В углу ворочалась тишина, которую он не слышал, ему хотелось закричать от ужаса, покрывшись гусиной кожей, он часто задышал, и слюна сквозь щербатые зубы стала липнуть к стене...
А на утро пришел черед Иегудиила. Филат горбился над умывальником, фыркая как кот. 'Так это ты называл мои прокламации мертвечиной?' Иегудиил растерялся: 'Буквы, как телега, что положить, то и несут...' Он прятался за слова, но жить ему оставалось пол абзаца...
Привели свидетелей, и Филат поднял на них глаза с красной паутиной. 'Он, он, - запричитал юродивый, окончательно съевший свои губы, и вытянул мизинец, - говорил: слово живо, пока летит...' Филат побагровел и, смывая пятна, плеснул воды, которая вернулась в раковину красной. 'Эх, Расея... - зажмурился он. - На твою долю выпало столько боли, что рай должен стать русскоязычным...'
'И ад тоже...' - хмыкнул кто-то внутри.
И его глаза сверкнули безумием. Он резко взмахнул пятерней и схватил скакавшего по воздуху комара. 'Чем звенит?' - зажав в кулаке, поднес его к уху Иегудиила. Тот смутился. 'Кровью... - отвернувшись к окну, прошептал Филат. - Жизнь не знает иной отгадки, а смерть молчит...'
И сделал жест, которым отправлял в райские сады...
Иегудиил хотел сказать проповедь, но выдавил из себя лишь: 'Мы пришли из света и уйдем в свет, а на земле нас испытывают в любви...' Филат вздохнул. 'Твои слова, как бараний тулуп, - греют, но мешают рукам... Как же тогда убивать?' Он пристально посмотрел на Иегудиила. 'А помиловать не могу... У вечности нет щек - ни правой, ни левой...'
Покатую крышу долбил дождь. Слушая его дробь, они молчали об одном и том же, и, как и всем людям перед смертью, им казалось, что они не повзрослели...
Петька дрожал, как осиновый лист, и эту дрожь принес на лесопилку. Вокруг грудились деревенские, радовавшиеся, что еще поживут, что их срок оплатили чужие смерти, и от этого их глаза делались, как у кроликов, а лица - страшнее их самих. Петька проклинал белый свет, который встретил его, как сироту, а провожал, как бродягу. 'Вот и все, - думал он, и перед ним промелькнула вся его жизнь, которая, уткнувшись в дощатый забор, остановилась у ворот лесопилки. 'Из пустоты в пустоту...' - кричал ветер; 'из немоты в немоту', - стучал дождь; а из ночи глядели мутные глаза Филата...
И Петьке передалось их безразличие, его больше не колотил озноб. 'Каждый привязан к своему времени, - смирился он, - а мое - вышло...' Пахло опилками, и он равнодушно смотрел на валившиеся крестом доски, которые все прибывали и прибывали...
'Ошибаешься, - донесся сквозь шум голос Иегудиила, - скоро мы опять будем собирать яблоки, только в них не будет косточек...' Случается, и сломанные часы показывают правильное время, бывает, и устами заблудших глаголет истина, а за одну мысль прощается семь смертных грехов. Петька уже покрылся занозами, как дикобраз... 'А вдруг, - корчась от боли, подумал он, - вдруг он прав...'
И тут, у стены смерти, его мир распахнулся, как окно...
- - - - - - - -
- Каждый из нас уже жил на этом свете, - втолковывает свою мысль Лешка-Замполит разбитному малому, что играется длинным тонким ножом, пропуская его между пальцев. - И был ты в какой-то из жизней своих не гвардии разведчик ВДВ, не диверсант, не охотник за 'П' - не пойми правильно! - и уж не гроза африканского буша и других теплых мест, а вор-щипач. То бишь, по сути, делам и мыслям - мелкий карманник, не ведающий какого он рода и не желающий знать, что от семени его будет.
- А в рыло? - спрашивает Петька-Казак.
И все, кто присутствует, понимают - даст. Обязательно, если только его напарник не расфасует мысль таким 'панталоном', что не стыдно будет и на себя примерить.
Двадцать лет достаточный срок, чтобы притерлось и то, что не притирается, чтобы разучиться обижаться всерьез на сказанное. Первые дни выговаривались за весь год. Работа предполагала высокую культуру молчания, и только здесь - среди своих - можно было высказаться обо всем, заодно приглядываясь друг к другу - кто как изменился. В иной пяти минут достаточно понять, что человек прежний, а случалось, замечали тени. Не расспрашивали - захочет сам все скажет. А не расскажет, так ему с тем и жить. Но все реже кто-то светился свежим шрамом на теле и душе - грубом свидетельстве, что где-то 'облажался'.
Если 'истина в вине', то сколько же правды должно содержаться в водке? Языки поразвязывались. Раз в год на 'братчину' позволялось и не такое - 'выпускали пар'. Слишком многое приходилось держать в себе, и лишь одно место, где можно и даже должно 'стравить пар', излишки, которые никого не ошпарят. Иначе одно, сорваться и 'мочить'! Мочить уродство направо и налево, во все стороны без разбора, пока не завалят.
Не хмелея, делали вид, что говорят 'во хмелю'. Русской традицией в подпитии разрешалось многое. Это трезвому - свои трезвые, выверенные мысли, да чуждые неуклюжие словеса... Но трезвомыслие при доброздравии и раньше встречалось редко, что уж говорить о временах, в которых сама церковь выторговала у власти право на беспошлинный ввоз спиртного...
Лишь здесь, в резервации смыслов, слово шло легко. Всякое слово, затейливое и простое, про жизнь и смерть - про что угодно. Пили 'крепкую' - кто хотел, или 'мочили губы в красной' лишь один день - самый первый, банный. Поминали тех, кто достоин и... говорили всякое.
Нет авторитета! И даже если умер, а порой именно потому, что умер!
Работать вместе - отдыхать врассыпную. Работать врассыпную, 'отдыхать' вместе. Стол накрыт в пределе, что прирублен к бане, открытой частью обращен к реке...
Баню стопили рано, не завтракали. В баню лучше натощак. Когда парились, мылись, ни пива себе не позволяли, ни лишнего куска - утяжелит, не в удовольствие. Баня тогда правильная, когда тело после само несет по тропинке к избе, к бабе, к столу, где тебя ждет рюмка водки, когда ноги земли не ощущают, не давит в них, и, кажется, оттолкнешься чуть сильнее - сразу не опустишься на свою тропку, не попадешь, оттянет ветерком в ласковую холодящую зелень.
Хорошо после бани - настоящей русской бани 'по-черному' - минут двадцать вздремнуть, положив веник под голову, пока хозяйка возится, наводит последнюю красоту на стол. Еще хорошо посидеть на скамье под окнами - душевно помолчать. Все умные и неумные разговоры уже за столом.
Хорошо, когда баня топится едва ли не с утра, нет перед ней тяжкой работы и срочных дел - можно подойти ко всему обстоятельно, как должно. Как водилось испокон веков...
Но по заведенной собственной традиции стол накрыли не в избе, а в широком банном пределе, открытом на реку, и нет хозяйки - одни мужики...
Бане всего пятнадцать, но повидала всякого, в том числе и того, о чем следовало бы стыдливо умолчать. Внимательный прохожий... (редкость для здешних мест - чтобы прохожий, да еще и внимательный) определил бы, что баню недавно перекладывали, белели два венца - новые подрубы, и грядками висел на стенах еще не подрезанный свежий мох. Еще заметил бы место, где она стояла раньше - густо заросшее крапивой, со старой обвалившейся закоптевшей каменкой. Подойдя ближе, можно было понять, почему хозяин, крепкую, и, в общем-то надежную баню, решил переложить - отнести с этого места. Тяжелая, непривычно крупная для этих мест баня, стала утопать. Два венца вошли в черную жирную землю, а камни, наверняка стоящие под углами, даже и не угадывались. Нижние венцы набрали сырости, но, как ни странно, лишь то бревно, что ближе к каменке, обтрухлявело по боку. Хозяин обкопал старые венцы, зачем-то натащил жердей - не берись, затеял в этом месте соорудить теплицу. Не слишком умно, - решил бы человек, чей корень от земли, - тут с одной крапивой война будет бесконечной - любит крапива потревоженные человеком места...
Теперь баня, хотя и ближе к воде, почти вплотную, но 'упокоилась'. Едва ли не треть всего занимает новая каменка. Огромные плоские валуны, стоящие торчком на песочной присыпке определяют жерло. Нижний несущий венец улегся на ряды плотно поставленных друг к другу автомобильных покрышкек, числом никак не менее полусотни, каждая набита песком. Второй крылец придела, обращен, как положено к реке, уходит 'запуском' и скатная крыша его прикрывает. А дальше крепкие кладки, что легли на вбитые в дно разнопарные, поддерживающие друг друга - 'не шелохнись!' - столбы. и получается так, что баня одним краем зависает над водой. В саму баню дверина низкая квадратом. А в малый зимний предел уже внушительная, в проеме можно запросто разойтись вдвоем.
Роскошная баня! У иных и дом не многим крупнее. Щедрая каменка. Всю баню определяет удивительная щедрость; тут и веники, о которых следовало бы остановиться особо, и окно... действительно, настоящее окно, а не привычное 'смотрило', что чуть побольше верхнего душника - располагается, правда, в самом низу, от уровня колен, зато выглядывает прямо в реку, улавливает солнечные блики от воды, позволяя поиграть им внутри, на стене. Потолок изрядно закопчен и верхние венцы, но сажа еще не висит лохмотьями, и от середины стены относительно чисты. По жердине связанные пучки трав - для запаха!
...И вот уже опрокинули первую рюмку - 'завстречную', помянули молодость, когда в суровую метель их сводное подразделение, потеряв связь и дальше действуя по тактической схеме: 'А не пошло ли оно все на 'хыр'!', в поисках места согрева тела (равно и души), совершило марш-бросок по замерзшим болотам, и дальше (каким-то большаком, которого позже так и не смогли найти на карте, оседлав две 'условно попутные' молоковозки... черт знает как и в куда!), а ближе к утру вышли-таки к окраинам какого-то городка, где самым наглым образом (под ту же 'перемать') - это замерзать, что ли? - заняли городскую котельную. И как-то так странно получилось, совпало редкостное, что этим, забыв о собственной тактической, решили чью-то стратегическую. Вот если бы только не нюансы... С одной стороны 'синие' бесповоротно выиграли, а с другой стороны - сделали это без штаба и старших офицеров. А потому те 'командно-штабные' велено было переиграть, и опять хлебнули того же морозного дела с лихвой.
Вспомнили 'потную страну', когда Георгий, чтобы пристрелить одного надоедливого гада, по песчаной косе (а фактически - зыбуну) заполз на прибитый плавающий островок, а тут стали сыпать минами, едва ли не первой его контузило, и с этим островком отнесло вниз по реке в тьмутаракань - за две границы, да так на тот момент совпало, что это началась военная операция 'того берега', и всем стало ни до чего остального. В тот день 'правый берег', поставив на карту все, начал масштабную операцию, возможно последнюю, которая должна была принести либо успех, либо окончательно истощиться и сдаться. Как удивлялись, когда он, глухой, что тетерев, с гниющими, воспаленными, едва видящими глазами, спустя неделю вышел, а ведь 'похоронили' и даже поделили его немудреные вещички. Впрочем, тогда хоронили не его одного...
И дали слово 'Седьмому', по тому заведенному обычаю, начинать с 'младших в звании', младших в должности, пусть те звания и должности уже пустая формальность.
- А я, про-между-прочим, пусть с путового контракта в непутевую страну, но опять без денег, - без малейшего сожаления объявляет Петька-Казак: - И не один такой, все кто там отметился, оплатили продуктом. Работодатель - полный банкрот! По последнему разу раздавал положенное черными девственницами - десять штук на брата...
Рты поразеваны - бегемот гнездо совьет!
- Без балды? - роняет кто-то.
- Привез? - острит Лешка. - Пару, между прочим, должен был бы доставить - законные двадцать процентов в общий котел, так договаривались.
- Верно! - оживляются. - Седого пришла пора женить, дозрел, пошли бы с них дети интересные.
- Если с черных, то в полосочку, как тельник!
И дальше, придя в себя, входя в раж, разом.
- Довез хоть?
- Не попортил?
- Точно девственницы? Сам проверил?
- Как делиться будем?
- Все сказали? - холодно обрезает Казак: - А теперь гляделки в кучу! Вот сюда...
Берет одежду, ищет, щупает по шву, надрывает над столом, стряхивая неровные стекляшки.
- Один камешек - человек, хотя и баба!
- Странно... - произносит Извилина в общей тишине: - Там жизнь полушки не стоит, а расплатились... Это то, что я думаю?
Берет один, проводит по бутылке - сдувает, наглаживает пальцем и, улыбнувшись, отключившись от всего, принимается что-то выцарапывать.
- По серьезному подошел! - говорит кто-то, и непонятно - упрекает или нет.
- За каждый такой камешек, и не в тех местах, сто душ положат, не поперхнутся!
- Продал-таки рабынь, души божьи?
- Так девственницы же! - повторяет Петька, удивляясь недопониманию. - Такой товар нельзя долго держать. А тут еще и личный сертификат на каждую от монарха - мол, подтверждаю своей монаршей волей - девственница! Такой диплом три поколения будет на стене висеть - гордость породы! Новые кланы так и создаются - на гордости за предков, на материальном тому подтверждении.
- Пакору заплатили за вторжение в Иудею женами, - говорит Извилина задумчиво.
- Много?
- 500 штук.
- Ого! Были же времена! А Петьке всего десять? Обмельчали мы, ой как - обмельчали...
- О, дева-Мария, - закатывает глаза 'Второй' - Сашка по прозвищу 'Снайпер'.
- Вот я и говорю! Уговор помню! Двадцать процентов с контракта, как было, доставил живьем и в относительной целостности.
Редко такое бывает, чтобы дважды онеметь...
- В верховье деревенька на пять дворов, четыре заколочены - заночевал у хозяйки, - поясняет Петька. - Печь хорошая, сильно им понравилось, залезли и слезать не хотят.
- Это не у Пилагеи ли? - уточняет хозяин, видавший виды.
- У нее. А ты откуда знаешь? И туда ходок?
- Тогда уже не на печи, а на грядках, - уверенно объявляет Седой. - Она баба ушлая, любого дачника припашет, а эти уже на любой взгляд, даже самый привередливый, достаточно загорели. Сдал, значит, на плантации.
- Пусть! - отмахивается Петька. - Утомили!
Тот, которому вышло сидеть меж них, глядит во все глаза - встревоженным сычом водит направо и налево, да и остальные на время немеют, только слушают, как Петька-Казак с Седым между собой рассуждают.
- Таки всерьез? - спрашивает кто-то.
- Но - как?
- Что?
- Что-что... Это!
- Сподобился?
- В смысле - как?
- В смысле - этак! Привез негритосок?
- В смысле - не верите?
- В смысле - выкладывай!
И опять вопрос в вопросе, пока не прорезается, вдруг, голос 'Четвертого' - Феди-Молчуна.
- Драться умеют?
Опять немеют. Раз уж Молчуна пробрало...
- Федя, не заговаривайся!
- Лучше молчи! Здесь и так уже... конец света. Опять наш Казак того... по-казацки.
- Ну, привез... - недоуменно отвечает Петька: - А как надо было? Уговаривались же - двадцать процентов с каждого. Привез! Без балды. Протрезвеете - сдам, а там уж сами решайте - куда их?
Кто-то мыслями 'захмелел', что сразу говорит - 'куда', но не уточняет - кому.
А вопрос, надо сказать, образовывается интересный.
- Удивил! - только и выдавливает из себя 'Первый'.
Играют в 'Удиви' - всегда так делают - давняя традиция. Каждый рассказывает что-то свое, из того, что узнал - 'вынес в клювике', либо случилось с ним необычного за год. Петька-Казак начал первым, и теперь сомневаются, что кому-то удастся перебить собственным - попробуй такое переплюнуть!
Оживляются, сойдясь на том, что работодатель-то у Петьки-Казака оказывается и не настолько уж банкрот, и что, пожалуй, если не будет других забот, стоит к нему прогуляться - поправить его и свои дела...
- У него после сезона дождей столпотворение начнется - затопчут! - говорит Извилина. - Определенно! Да и другими причинами качество пострадает. Вторые сезоны, если чем и славны, то второсортицей. Надо думать - рекламная акция была.
- Седой, что на это скажешь? Ты в возрасте умудренном, можно сказать - трижды дед, и так я слышал, что не простой, а межевой, если брать по вашей древней вере, получаешься не меньше генерала свадебного, яви-ка нам что-нибудь из глубин!
- Верно! Что дед твоему деду на сей счет говорил?..
Седой откидывается к стене. Кот с рваными ушами тут же прыгает в колени. Седой морщит лоб, пожевывает губами, словно что-то вспоминая. Кот принимается топтаться, требовательно подлезая под руки. Все, кто, как есть, замерли, ждут...
- Бери бабу непочатую! - изрекает Седой.
Разом хмыкают, соглашаясь, налегают на закуску: молочную картошку, сваренную как есть, с кожурой и посыпанную резаным укропом, прошлого года моченый чеснок, да соленые мелкие отборные, один к одному, грибы...
- Это первое! - говорит Седой.
Все замирают.
- Второе - 'сверяй по матери ее'.
- Третье?
- 'В каком углу сидит отец'.
- Мудро!
Инстинкты ли подстраивали под слог Седого - хозяина бани, что шкурой и душой вкипел в эти места, прошлая ли 'родовая память', но через некоторое время в речах своих, не замечая того, принимаются копировать Седого полностью. Являлись ли ему отражением-учениками, но рождали схожее на разные голоса, и из всех этих речей, если собрать и музыку, и смысл, мостился такой ряд, словно писал его один не человек, а... Человече! Род!
Вот словно в старом 'классическом' разуме сошлись люди! Когда спорили, и жестко, вовсе на 'вы' переходили. Что-то типа: 'Вы, блин, ясно солнышко Михайлыч, сейчас полную хню сморозили...' А если разговор выпадал за некие условные рамки, опять обращались к друг другу исключительно уважительно: Иваныч, Семеныч, Борисыч... Неважно что в этом случае склонялось - имя или фамилия. Звался ли Романычем Федя-Молчун (по собственной фамилии - Романов), а 'Миша-Беспредел' Михайлычем по имени... Знали за собой множество имен-прозвищ, помнили - за что 'наградой', что 'смешным случаем'. И это тоже обычай - давать и менять 'имена' к случаю, к истории.
/...Любопытно, но именно в этих местах когда-то (вроде бы совсем недавно) живали 'варага' (малоизвестный староверский толк), что держались обычая не только 'детского имени', но и взрослого 'варажьего' - истинного, а прикрытием - щитом от власти, завесой глазам - разбирали 'мирские прозвища', с которых создавались фамилии, с имен 'казенных' - по имени отца. Шло от приверженности к тем древним обычаям, в которых закладывалась ответственность отца за сына, а сына за отца. А, может, из-за простого удобства? К вопросу: 'Чей он?', шел моментальный ответ: 'Гришка Алексеев - Алексея Кузина сынок!' Далеко не помнили. Мало кто мог назвать имя прадеда или еще дальше, если тот не был личностью легендарной, но тогда он принадлежал уже не отдельной семье, а всему роду, а то и краю, был предметом гордости. И были здесь друг дружке, если копнуть, дальняя родня или крестные побратимы. А из живых, лишь самым уважаемым людям добавлялось отчество, а если следующее поколение это уважение закрепляло, не становилось сорным, то и отчество становилось фамилией, которая сохранялась долго - как наследственная награда... И рождались фамилии с прозвищ и фамилии от случаев. И во все века поднимали здесь братину, ендовину, скобтарь, жбан или другое по названию, но сутью русскую чашу с двумя рукоятями, чтобы не свильнула, чтобы не расплескать. Но какой бы не была прямой семейная линия, фамилиям, до прихода советской власти, суждено было чередовались, и если отца звали Иван, то сын получал фамилию - Иванов, хотя отцовская была Алексеев, по имени деда Алексея.../
Жаждущий воды на свое поле, копать будет по старому сухому руслу, а не поведет новое. Разговор вели не 'по-городски', не на телевизионном омертвленном последних лет, въедаюшемся в людей вроде язвы, а на природном - русском. Проскальзывали тональности Севера, певучесть Поволжья, и псковско-белорусский диалект, который сохранился лишь в тех местах, где так и не привился обычай пялиться в мерцающий выхолащиватель смыслов речи. Потому от 'братчины', впитав природного, находясь в Москве или других крупных городах, ощущали себя как на чужом, не в живом русском поле, а средь жизни, словно бы изъятой, вывернутой и завернутой в целлофан, где половина мужиков ходила с видом, будто у них месячные и закончились прокладки, еще одна, малая часть, напоминали людей, что держатся на земле за счет сохранившихся у них ключей от сгоревшего амбара - лишь они придавали им уверенность неосознания, третьи...
Третьи не выделялись, слились в одно общее, неживое, выговаривающее слова, значения которых не понимали, оттого еще более пустыми, 'телевизионными' казались и заботы их, в которых главными были теленяни-комментаторы, что без устали, лепя новую модель. Мещанина, или, что вернее - 'телемещанина', вовсе не случайно в каждом предложении вворачивали заменители, не держались ясных понятий, музыки русской речи, ни следовали вековым обычаям, - дикторы, начиная передачи, уже и не здоровались (что совсем не по-людски), ставили заплатки пустоте речей краткомодными словами, стараясь придать значимость. Пекли мозги про 'электорат мест благоприятного инвестиционного климата' (а разуму незамутненному слышалось 'клизма и климакс', что тоже нерусское, но ближе к правде), и через месяц, а то и неделю, приходило время новому модному слову или набору слов... Промежутки между занозами уменьшались, но суть и предназначение оставались неизменными - лишить возможности 'думать по-русски' и служить дымовой завесой истинных действий.
Уничтожение народов идет через язык. Это непреложно. Именно в языке содержится основная родовая память, чем больше в него заложено, тем сильнее он обогащает человека духовно. Но в первую очередь, столь яро и неистово, уничтожению живого русского языка, были направлены усилия эстрадно-информационного пространства, пространства оккупированного, без русских плацдармов. И не случайным, а целенаправленным приложением итогов проигранной Россией Третьей Мировой (Холодной) войны, сутью явлением внеисторическим, как в 'смутное время', когда латиняне предательством 'верхних' вошли в Кремль и испоганили святыни, размножило и разбросало мерзости по всей России.
И собственный язык враз не отмоешь. Люди в бане, словно вычищались, наводили чистоту, к которой бы ужо 'не липло'. На братчине становились гурманами. И право, какое это наслаждение - 'жевать', смаковать, дегустировать забытое слово!
Однако, не уходили в утрирование, не 'заговаривались до полной диалектики' (как подшучивал Замполит), не было про 'чапельник на загнетке', как в северной части области, или 'шостаке' - как звали 'загнетку' южные псковские, суть друг дружке, при случае, разъясняли уважительно. 'Подай-ка мне, сокол ясный пня дубового, ту рогатую хероновину, называемую ухватом, я тебя ею по спине вытяну!' Обо всем - жизни, смерти, рыбалке и бабах... только красиво, но так, чтобы и самих себя понимать. И музыка речи, свойственная месту, сперва как бы шутейно, помаленьку, но начинала проскальзывать, лезть в щели средь заскорузлого, наносного, омертвевшего...
По всем вопросам, связанным с использованием представленных на ArtOfWar материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email artofwar.ru@mail.ru
(с) ArtOfWar, 1998-2025