ArtOfWar. Творчество ветеранов последних войн. Сайт имени Владимира Григорьева
Грог Александр
Время Своих Войн - 7 глава

[Регистрация] [Найти] [Обсуждения] [Новинки] [English] [Помощь] [Построения] [Окопка.ru]
Оценка: 9.50*5  Ваша оценка:


  
   "Не удивительно ли, как земли, разделенный вечными преградами естества, неизмеримыми пустынями и лесами непроходимыми, хладными и жаркими климатами, как Астрахань и Лапландия, Сибирь и Бессарабия, могли составить одну державу с Москвою? Менее ли чудесна и смесь ее жителей, разноплеменных, разновидных и столь удаленных друг от друга в степенях образования? Подобно Америке, Россия имеет своих диких; подобно другим странам Европы, являет плоды долговременной гражданской жизни..."
  
   (Николай Карамзин "История государства Российского")
  
  
   Александр ГРОГ и Иван ЗОРИН (аватары) представляют:
  
   "ВРЕМЯ СВОИХ ВОЙН" - Часть 4 - ОПОРЫ
  
  
   "Нам оставляют лишь сомнительное увлечение гадать и фантазировать, надеяться, либо страшиться. Запад одалживает нам свой язык, нравы, обычаи, представления о добре и зле, навязывает поведенческие каноны, добивает последних из христиан, подменяя небеса информационной сумятицей, идеализацию - идолизацией. Вспыхивающие звездочки, гаснущие кумиры, калейдоскоп лиц, мелькающих на экране, не ведает границ, проникая в дома, сердца, души, создавая иллюзию жизни, виртуальное заслоняет действительность. Обманчивые призывы жить настоящим заслоняют реальность минувшего, привлекательная простота техногенных мифов вытесняет пафос древних саг. Прогрессирует историческая амнезия, разрастается племя иванов не помнящих родства. Практика направлена на реализацию американского эксперимента, вслед за "долларизацией" всей планеты... Какова же надежда? Что оставляем себе сами? Будущее неотвратимо, как смерть, пророчество всегда лживо..."
  
   (Иван ЗОРИН "Глобализация культуры")
  
  
   "Человек растет и воспитывается подражанием. Это может быть подражание отдельных людей отдельным людям, и подражание народов народам. Государство, если оно здорово, либо стремится к этому, отыскивает и выявляет примеры годные для подражания, являющиеся для всех ориентирами и опорой. Государство сдавшееся, находящееся в зависимости, кажет своим гражданам иное, то что диктуют захватившие над ним власть, боящиеся, что оно окрепнет здоровыми для него примерами и ориентирами..."
  
   (Александр Грог "Этюды смысла")
  
  
   Глава СЕДЬМАЯ - "ПЕРВЫЕ"
   (Центр "ПЕРВОГО")
  
   ПЕРВЫЙ - "Гришка-Командир"
  
   Рогов Георгий Владимирович, воинская специальность до 1992 - войсковой разведчик, командир спецгруппы охотников за "Першингами", в 1978-79 - проходил практическое обучение в Юго-Восточной Азии (Вьетнам, Камбоджа) Командировки в Афганистан. Участвовал в спецоперациях на территории Пакистана (гриф секретности не снят).
   Из семьи потомственных офицеров. До Рязанского Воздушно-Десантного некоторое время учился на медицинском - не закончил... Обладает прирожденными свойствами командира, универсален, умеет мыслить нестандартно. В быту скромен, с подчиненными поддерживает дружественные отношения. Уволен в запас по сокращению. Работал по частным контракта в Африке и Юго-Восточной Азии.
   По прозвищам разных лет:
   "Первый", "Воевода", "Змей-Георгиевич", "Гришка-Командир", "Хирург"... и другим разовым.
  
  
   АВАТАРА (псимодульный портрет):
  
      ...Ссора вспыхнула из-за козырной шестерки. Серафим Герцык покрыл ею туза, а нож Варлама Неводы, выхваченный из-за голенища, пригвоздил карты к столу. Лезвие вошло между пальцами штабс-капитана, но они не шевельнулись. "Что-то не так?" - равнодушно спросил он. "Шулер", - прохрипел раскрасневшийся Варлам. Его глаза налились кровью, он был пьян, и горстями сгреб ассигнации.
      Дело происходило посреди крымской неразберихи, когда белая армия отхлынула к морю, увлекая за собой мошенников, прокопченных южным солнцем контрабандистов, петербуржских барышень, студентов провинциальных университетов, мужей, годами целовавших жен лишь на фото, и жен, вдовевших с каждым разорвавшимся снарядом. В корчме, битком набитой острыми взглядами и проворными руками, на офицеров не обратили внимания: миллионы подобных ссор вспыхивали здесь до этого, миллионы - после. Только лупоглазый шарманщик с гвоздикой за ухом вдруг затянул с надрывом: "И улетела вверх душа через дырку от ножа..." В углу два сгорбленных молдаванина, как сумасшедшие, бренчали на гитарах, бледный, исхудавший еврей, то и дело убегал из-за рояля в уборную нюхать с зеркальца кокаин, а красная конница сметала все за Сивашским валом.
      Познакомились час назад, но, как это бывает среди беженцев, Варлам успел выложить все: про аресты в Екатеринодаре, расстрелы "чрезвычайки", про тачанки, косившие его казачий эскадрон, и про бежавшую в Париж невесту, с которой они условились встретиться "У Максима".
      Штабс-капитан кивал. "А у меня никого... - отхаркивал он кровью в платок под орлиным, нерусским носом. - Разве это..." И, криво усмехнувшись, разгладил на гимнастерке георгиевский крест.
      "Чахотка", - безразлично подумал Варлам. Румяный, кровь с молоком, он перевидал таких в окопах германской, получив от солдат прозвище "Большой есаул", гнул пятаки и за уздцы останавливал скачущую мимо лошадь.
      Игра завязалась сама собой, перекинулись по мелочи, больше для того, чтобы забыться, ставили деньги, которые с каждой минутой превращались в бумажки. Штабс-капитану отчаянно везло. Ему приходили дамы и короли, он едва окидывал их рассеянным взором, невпопад бился, но все равно выигрывал. Его мысли были далеко, он стучал им в такт ногтем по дереву, точно клевала курица, изредка вставал и снова садился, беспричинно обдавая Варлама безумным, едким смехом.
      Оскорбив Герцыка, есаул сжал кулаки, ожидая пощечины, но штабс-капитан отвернулся к окну, точно смотрел вслед своим мыслям. На улице моросил дождь, рыхлый, пузатый кучер, развалившийся на козлах, со скуки хлестал псов, брехавших на коня, пока раскрасневшийся отец семейства загружал тарантас с кривым, пыльным верхом пухлыми чемоданами.
      "Надеюсь, мы не станем драться, как мужичье, - процедил, наконец, штабс-капитан с холодной усмешкой, опять кашлянув кровью. - К тому же у Вас преимущество..." Варлам разжал огромные кулаки. "Здесь тесно, а на дворе - сыро... - Серафим Герцык зябко передернул плечами. - Я не совсем здоров..."
      "Струсил", - подумал Варлам.
      Вместо ответа штабс-капитан надел фуражку, достал из кобуры наган, отбросил на сторону барабан, зажал дупло и, встряхнув, выронил шесть пуль на карты, защелкнул, крутанул барабан на сухой ладоне, прислонил дуло к виску... Раздался сухой щелчок. "Ваша очередь", - протягивая рукоять вперед, облизал он тонкие губы.
      По соседству горланили необстрелянные юнкера в серых от пыли шинелях, широко отставив локти, пили здоровье убиенного царя, по-мальчишески перекрикивая друг друга, били о пол рюмки, и осколки летели в нищего старика, который грел пятки, уперев их в свернувшуюся клубком собаку.
      Варлам зажмурился и, как во сне, спустил курок. "Я начал первым, - едва переведя дух, услышал он, - надеюсь, Вы человек чести, и уравняете шансы во всех случаях..." Серафим Герцык, не моргая, уставился Варламу в переносицу, держа пистолет курком вверх. Так, с открытыми глазами, он и встретил смерть - грохнувшим выстрелом ему снесло пол черепа.
      На мгновенье воцарилась тишина, взвизгнули женщины, а потом громче заиграла музыка, и все, как сумасшедшие, пустились в пляс, чтобы не видеть, как суетятся половые, счищая тряпками кровь того, кто еще минуту назад был Серафимом Герцыком.
      К вечеру красные были в пяти верстах, и военные торопливо оседлали коней, вонзая шпоры, не жалели плетей. Самоубийц не отпевают, и вслед за продырявленной фуражкой тело с георгиевским крестом понесла река. В последний путь Серафима Герцыка провожали зеленые слепни, да увядшая гвоздика, которую, вынув из-за уха, швырнул ему вслед лупоглазый шарманщик.
      А есаул не сдержал слова. В нем червоточиной поселился страх. В Севастополе он сходил в церковь, исповедовался. "Беда-то какая вокруг, - вздохнул батюшка, - а Вы..." "Черт возьми, - посоветовал ему знакомый ротмистр, с которым они брали у немцев "языка", - если уж тебе невмоготу, пальни в себя, да и выброси все из головы..." Варлам храбрился, обещал не откладывать, пил с ротмистром на брудершафт, но в душе был уверен, что мертвец утащит его за собой, что он обязательно застрелиться, если сдержит слово. "Ты пойми, - жаловался он денщику сквозь пьяные слезы, - мертвый убьет живого, разве это справедливо?" Но по ночам видел гроб, из которого поднимался окровавленный штабс-капитан и требовал долг. Он по-прежнему страшно кашлял и криво усмехался. "Да ты сам искал смерти, - открещивался во сне Варлам, - знал, что до Констанцы не доберешься..." А иногда вставал на колени: "Христом Богом молю, прости долг, на что он тебе, а я прежде невесте вернуть должен, она то здесь при чем..." Но штабс-капитан был непреклонен. По пробуждении Варламу делалось стыдно, надев мундир, он долго тер затылок, потом, запрокидывал бритую шею, собирая жирные складки, заряжал пистолет. И каждый раз откладывал в сторону, не в силах преодолеть себя, опять видел закрытую вуалью женщину, которая проводит вечера в ресторане "У Максима", посматривая на дверь, снося пошлые разговоры и липкие взгляды. Вспоминая смуглые, нерусские черты штабс-капитана, Варлам подозревал, что на него напустили порчу, золотил ручку цыганам, которые снимали сглаз, катая по блюдцу яйцо и сжигая на свече пахучие травы.
      Но не помогли ни ворожба, ни заговоры.
      Пароход пенил воду, перекатываясь на вздыбленных валах, Варлам целыми днями валялся на койке, мучаясь морской болезнью, а, когда выходил на палубу, окидывал горизонт мутными, посеревшими глазами.
      "Тоже нашел занозу, - начищая до блеска сапоги, кряхтел рябой, подслеповатый денщик, - одно слово - господа..."
      А в кают-компании философствовали. "Гордиться надо существованием, чай, люди, а не животные какие... - ковырял в тарелке безусый капитан, одетый с иголочки. - Вот лошадь, она, поди, и не знает, что живет, ей овса подавай, да жеребца поигривей... А мы жизнь псу под хвост кидаем, точно рубаху, сбрасываем, подгуляв в дешевом кабаке...". Дамы с интересом разглядывали его белоснежный, отутюженный китель, мужчины угрюмо молчали. "В конце концов, у нас долг перед Всевышним..." - начинал он горячиться, обводя всех молодыми, васильковыми глазами.
      "Э, бросьте, - не выдерживал, наконец, знакомый, Варламу ротмистр, - какой там долг - вши навозные..." Помолчав, он безнадежно отмахнулся: "В жизни все - дело случая, была Россия, присяга, думали на века, а потом убивали братьев, и впереди - чужбина..."
      "Да, да, - успокаивал себя Варлам, в горле которого стоял комок, - это же недоразумение, глупая случайность - не встреть я его тогда..." И опять видел шляпку со страусовыми перьями, твердо решив взять себя в руки и обязательно доплыть.
      Низко и жутко висело небо, за кормой короткохвостые, крикливые чайки хватали растерзанную винтами рыбу, и мир представлялся хищным и беспощадным.
      "Лукав человек, - вступал в разговор корабельный священник, подоткнув рясу и для убедительности трогая нагрудный крест, - говорит одно, думает другое, делает третье, грешим и словом, и помыслом, и делом, а раскаяния - ни на грош..."
      Густели сумерки, море чернело тревожно и страшно, бешено перекатывая крутые валы, и все чувствовали бездну, которая была глубже воды, ниже дна...
      "Да, мало ли я лгал, - думал есаул, - иначе не выжить. - Застыв перед трюмо, он выставлял перед собой ладони, казавшиеся в зеркале еще огромнее: разве на них первая кровь? - "Надеюсь, Вы человек чести..." А сонных на рассвете резать? А пленных рубить шашками: их благородия казаки в бой летят пьяные - чистые мясники... Что вообразил себе, этот покойник..."
      Усталый, Варлам падал на кровать, его все больше окутывала звенящая тишина, но во сне он скрежетал зубами и пронзительно свистел, пугаясь собственных криков, вскакивал, зовя спросонья денщика с пятнистым, как птичье яйцо, лицом.
      Среди прислуги было много турок и греков, выросших по левому и правому борту своих рыбачьих баркасов, с дубленой от соли кожей, привыкшие к морскому ветру, они насмешливо косились на русских, при малейшем порыве наглухо застегивающих свои медные пуговицы с двуглавыми орлами. И Варлам шарахался, узнавая то в одном, то в другом штабс-капитана. На впалых щеках у него проступила щетина, резко обозначая выпиравшие скулы, заостренный нос и блеклые, потухшие глаза.
      "Подумаешь, слово, - оправдывал он себя, - истина в нем живет мгновенье и умирает вместе со звуком... Каждый окружен словами, как пасечник пчелами, надо жить, будто не было этой нелепой дуэли..."
      Варлам Невода застрелился в трех милях от Констанцы. В его каюте было опрятно, бокалы насухо вытерты, а в нагане больше не было пуль.
      "Этих русских не поймешь, - ворчал стюард-турок, переваливая за борт потяжелевшее в смерти тело.
      "Жизни не любят", - поддакнул помогавший ему грек.
  

* * *

  
   "Ковш", "Большая Медведица" или "Семь Престолов", как называли ее на Востоке, крутанувшись вокруг невидимой оси, все также упрямо гранью своей чертила линию, указывающую Север. В лесу последними шапками из крупных колючих зерен, сбившихся в испуге в одно месиво, долеживал свое отгулявшее пиршество снег. Все оживало. Безрассудно, нахально, словно и не боясь, что завтрашний или послезаврашний мороз убьет лопнувшие почки.
   - Сдохла сволочь! - ворвавшись прямо с порога объявляет Лешка-Замполит.
   - Которая? - спрашивает Георгий. - Сволочей много.
   - Из короткого списка!
   - Горбачев, Ельцин, Чубайс?
   - Ельцин! Борька-Пьяница!
   И Леха грязно ругается, наделяя покойного множеством непечатных эпитетов...
   Есть от чего... В очередной же раз обманул - вывернулся тот, чье царствование на Руси, подобно тому, как царствование Лжедмитрия называют "семибоярщиной", будущим историкам, как не вертись, придется называть схоже - "семибанкировщиной" или, что исторически точнее, "семижидовщиной" - суть есть однотожие - безраздельным царствованием шести жидов, а средь них седьмого - "непонятно что"...
   Представился ли "Бориска", двойник ли его, которого водили за ниточки закулисные кукловоды Вашингтонского Обкома - какая теперь разница? Наследство оставленное им Руси составило миллионы умерших и сопоставимо с самыми страшными кровавыми и голодными периодами России, а последующим же поколениям не уставать удивляться - как можно было допустить до такого?..
   - Пить не будем, - мрачно объявляет Георгий. - По этому поводу вовсе пить не будем. Эта тварь даже смертью своей нашей радости недостойна!
   Седой дожидается газеты, доставленной почтальоншей на велосипеде, отходит в сторону, не читая, роняет ее под ноги портретом вверх, развязав тесемки, достает то, что уже миллионы лет является руководящей принадлежностью мужчины...
   А может, скажете вы, не стоит ссать на труп? Стоит! Куда же еще? Пусть будет ему посмертное лежание в том, чем сам был. И пусть действо напоминает самого покойного, представителя великой страны, ссавшего на колесо своего самолета на глазах изумленных делегаций и корреспондентов, обгадившего своих предшественников... Вряд ли ему Царствие Небесное - и хватит о сволочи. Недостойна!
   Непозволительно высказываться неуважительно о тех, кого убил или намереваешься. Есть единственное исключение - отношение к предателям. Для них даже не пуля, а веревка. Считали, что первыми в списке стоят Горбачев и Ельцин.
   - Вывернулся сука! Не успели! - опять высказывает Леха общую мысль ...
   - Вечно так, - принимается ворчать Седой. - Запрягаем, запрягаем...
   - Ничего, семья осталась. Клан! На круг виновные - куда не ткни. Тут без срока давности, хоть сто лет пройди...
   - Я сто лет ждать не намерен! - взрывается Казак и выбегает вон.
   - Куда это он?
   - Куда еще... Понятно, в Москву.
   - Вернуть?
   - Попробуй, верни такого. Вона как завелся, сердешный.
   Извилина заходит, с шумом сваливает у предпечья березовые чураки, отряхивается.
   - Казака видел - ножом землю тычет. Чего это он?
   - Ельцин сдох!
   - Понятно... А чего расстраивается?
   - Сам по себе сдох. Неправильно это.
   - Понятно, что неправильно, а что сделать можно? Выкопать - убить и снова закопать?
   - Казака лучше не трогать - пусть пар выпустит, - говорит Георгий.
   - Тогда надолго, ужинать без него будем.
   - Пожалуй, и завтракать тоже. Деревья бы не попортил, - беспокоится Седой.
   - Сам бы не порезался.
   - Молчун, присмотри! - командует Георгий. - Если совсем изведется, свяжешь - пусть поостынет.
   - Теперь начнется!
   - Что начнется? - говорит недовольно Извилина. - Ничего не начнется, кроме сотворения прессой очередного тухлого - зажимай носы! - кома вранья...
   Весной 2007, те, которые не оставили нераскрытой ни одной русской могилы, чтобы в нее не нагадить, вдруг разом возопили, что о мертвых положено - "только хорошее, либо ничего!", давя на исконно русское, на совестливость и жалость. Народ, уже начавший рубить осиновые колья для забивания в могилу - мера разумная, предупредительная, положенная к подобным вурдалакам, от всего этого - буйства перьев и телевизионных проповедей - подрастерялся. Озадачился, казалось бы уже приученный ко всяким глюкам, случающимся от паленой водки, то одноименной "президентской", на заре перестройки, рекомендуемой даже американским героем Клад-Вань-Дайкой, умудряющимся садиться "ноги к ушам", как садятся некие бабы, - но им то природой разрешено - чтобы нараскоряку, а тут, вроде бы мужик, да без треска собственных штанов, и, что более удивительно, без отваливания причиндалов - не под эту ли водку? - весьма удивлял простодушный деревенский народ... Водка "распутинка", горячо рекомендуемая мертвым Распутиным, тычущим пальцем вверх - на пробку с винтовой нарезкой, а другим вниз - что осталось за кадром, способствовало временному пониманию, но личный опыт, даже под нее, упрямо говорил - нет!
   На свои похороны - все заметили - Ельцин собрал в десятки раз меньше, чем собирал на митинги, и всем подумалось - народа поуменьшило...
   СМИ восторгались похоронами Первого Президента России, а сама Россия подумывала - сколько еще президентов надо схоронить, чтобы все наладилось? Дай бог, без особых бы пауз... Закопаем! Только, вот, чтобы уж не своей смертью, а держали шкурный ответ...
  
   --------
  
   ВВОДНЫЕ (аналитический отдел):
  
   ИНФОСТАТ:
  
   Время правления Ельцина:
   3 млн. детей не ходили в школу,
   5 млн. жили на улице,
   14 млн. находились за чертой бедности;
   в 3 раза снизился объем промышленной продукции;
в 13 раз сократился бюджет страны;
   на 23,7% сократилась территория;
   в 20 раз увеличилось количество бедных;
   в 14 раз стало больше организованных преступных групп;
   на 5 млн. стало меньше детей;
   в 2,5 раза возросла смертность младенцев;
   в 48 раз увеличилась детская смертность от наркотиков;
   в 2,4 раза возросло число русских, больных туберкулезом, в 10 раз -- наркоманией, в 25 раз -- сифилисом...
  
   The Washington Post:
   резидент России Борис Ельцину сделал больше, чем кто-либо другой в построении нового демократического и капиталистического государства Россия..."
  
   Премьер-министр Израиля Эхуд (Иуда) Ольмерт:
   "Его отношения с еврейской общиной России привели к процветанию последней". 
  
   (конец вводных)
  
   --------
  
   Ущерб, который Ельцин нанес стране сопоставим с ущербом, который ей нанес Гитлер. "Второй после Гитлера" - такова реальная оценка деятельности Ельцина. Но в одном аспекте Ельцин оказался впереди Гитлера: тому не удалось уничтожить самое большое в мире многонациональное государство - Союз Советских Социалистических Республик.
   Общая численность населения России в 1991 году составляла:. 175 миллионов, спустя десять лет, в 2001 году, уже 145 миллионов, включая легальных иммигрантов... Более 30 миллионов человек, без учета так и неродившихся детей - это реальные потери России в первое десятилетие "семибанкировщины", во времена царствования Борьки-Пьяного, хама всея Руси, того что подарил русским подлое словечко "россияне"...
   Картина была гораздо страшней, чем ее видели и знали многие - все направлялось на сдачу страны, там где к власти пришли западники, не могло быть иного. Все в угоду запада, а для этого надо разрушить изнутри, похоронить сельское хозяйство, что в общем-то уже сделано: созданы и выдуманы тому самые "объективные" причины. Россию, что когда-то и дедовскими технологиями - лошадкой и сохой - могла, худо бедно, существовать на самоснабжении, а в иные годы снабжать зерном и Европу, подвели к тому, что если внезапно перекрыть границы, внутренних продовольственных ресурсов хватит максимум на два-три месяца, и начнется голод. Извилина с цифрами на "ты". В безвременье Ельцина вскрыли неприкосновенный стратегический продовольственный запас, что в зоне вечной мерзлоты создавался еще Сталиным...
   - Нельзя ли форсировать? "Пятый"?- спрашивает Георгий.
   - Если порыхлить... - задумчиво говорит Извилина. - Есть пара наметок. Придется кому-то к прибалтам сгулять. Разом "Седьмой" парок стравит. Только это... Словом - не по нашему это профилю. Даш добро на "темную"?
   - Без плана-отчета? Под импровизации?
   - Да.
   - Кого, кроме Казака?
   - Беспредела.
   - Слишком приметный для "темной операции".
   - Его для декораций. Еще Сашку - точки примерить, "пристрелять". Замполита - есть необходимость языком почесать в одном интересном месте... Ну, и сам.
   - Извилина, ты, часом, не темнишь? Почти всех на "темную" забираешь!
   - Молчуна оставляю.
   Федор выдает свое недовольство блеском глаз: зло не зло, но читай - сердито. "Четвертый" говорит мало, кажется живет в каком-то своем, только ему понятном мире - все привыкли, воспринимают как должное, но сверкание глаз вниманием не оставляют.
   Лешка помнит, как разок подумал (всего лишь раз - когда Федя стоял спиной к нему), что вот если прямо сейчас сделает короткий выпад лопаткой под основание черепа, именно выпад, резко и с двух рук, а не боковым замахом, что можно уловить периферийкой или движением воздуха, то Федя никак не справится, и Молчун тут же обернулся, глянул в глаза столь мертво-пронзительно, что зашлось сердце. Можно бы счесть случайностью, Лешка, может так и счел, но Федя-Молчун выдавил глухое: "Не надо!", и Лешка-Замполит прочувствовал корни волос на затылке и на висках, словно шевельнулись, отслоились и перенасадились заново, и жар ударил в щеки...
   - Извини, Федя! Еще Седой остается - он троих стоит, и ты, Змей. Разве мало?
   Георгий пару секунд думает.
   - Охота на лис? Не загуляете?
   - Мы ненадолго - даже не плацдарм, только порыхлить. Там Казак будет для силового - для отведения души, остальным "по азимуту побродить", да в паре театральных постановок поучаствовать.
   - Работайте, опричники!
  
   Георгий? Змей? За таким командиром не сироты! Георгия отличает некая, странная глазу флегматичность, сохраняющаяся до принятия решения, и взрывная безудержность на момент исполнения, словно спустили свору раздраженных холериков подстегивать себя и других, дабы успеть везде. Даже Петька-Казак, сам человек безудержный, как-то откровенно говорил, что "командира на момент боя слишком много, переизбыточно, а от того всякий раз и получается как бы сверхплана - для тела накладно, для души щекотно..."
   Он, чьей спокойной невозмутимости мог бы позавидовать всякий, обладает и поистине редким даром убеждения. Как частенько подшучивает Лешка-Замполит: "Наш Змей всякого старшего по званию умудряется послать на хер так, что тот бежит вприпрыжку и с удовольствием..."
   Можно ли любить бездну без крыльев? Если ты не паришь над ней? Георгий занимается тем, что сам он называет: "режиссура малых представлений". Редкие наблюдатели могли оценить их, но если ценили, то высоко. Каждому режиссеру требуется автор, который способен написать сценарий под имеющийся материал: под условия, смету, исполнителей. Лучшим в этом деле считается Извилина. "Продюссировать" же постановку случалось всем вместе: и Казак, и Щепка, и Мышонок, и Циклоп, и даже (было такое), по старой памяти, Лодочник подключался, решал "тряхнуть стариной". Но одно дело учебные операции, пусть даже условно-учебные, по максимуму приближенные к реальному, негласно обкатанные на конкретных объектах, но другое - то, что, может сгоряча, предложено Извилиной. Не Африка, тут много ближе к тому, к чему когда-то готовились, и второй десяток лет пытались держать себя в форме без поддержки и согласия государства. Признаться, в Африке такое не прошло бы. Не с тем количеством людей. Не та инфраструктура. А вот Европа... Европа! Ха! Запад разучилась довольствоваться малым, раздулся на всем и создал точки натяжения, которые и заметил Извилина. Но на то он и "Извилина", на то "Серега-Глаз", потому и "глаз", что видит дальше других и умеет просчитывать...
   Умение Георгия в другом. Приказано быть Командиром. По жизни своей! От пят до седой макушки! Всей душой и сердцем! Иного не дано, не оставлено. Георгий выполняет приказ данный самому себе...
  
   Власть лжива - это традиция всякой власти. Офицерство, какое бы не было, из каких слоев общества не выходило, власти в укор, рано или поздно обрастает собственными традициями, без которых существовать не может. Знает, что данное властью слово, не держится (дело невозможное для офицерского кодекса чести), и закон, даже основной, всеобщий гражданский устав, закрепленный Конституцией, ничего не значит, но в собственном кругу, словно сам собой, пусть только отголосками от прошлого, кодекс офицерской чести становился основополагающим. Всякое воинство без этих, специальных сдерживающих условий, превращается в наемников.
   Как объяснить человеку, служащему мамоне, что такое Честь? Поймет ли о том, что нельзя купить за деньги, о требовании - как дышать! - поступков, что не несут выгоды и даже могут быть себе во вред? Честь - синоним честности, потому смешна в мире торгашей, Честь - это гордость, а следовательно стоит в череде главных смертных грехов - неприемлема в мире, который узурпировал права на "духовность". Не бывает Чести без Мужества. Истинное Мужество - сила характера, готового каждый раз делать хоть чуть-чуть, пусть на каплю, но больше своих возможностей, всегда, день за днем. Мужество - это свершение Поступка, в том числе и без свидетелей, в одиночку, Честь (но это позже, если остался жив) - никому не рассказывать о предмете, который составил бы кому-нибудь "пожизненную гордость". Честь - это Долг. Не денежный - а тот духовный, который готов подтверждать себя материально...
   Георгия отличает некая правильность, в иные моменты доходящая до занудливости. Та "академическая" правильность, что порой называют "идейностью", настырностью в вопросах, которые он считает вечными и незыблемыми. Георгий когда-то вывел собственную формулу - простую, понятную, до краев наполненную смыслом, чтобы следовать ей всю жизнь: "России принадлежит все, что ей служит!"
   Есть характеры сложившиеся от рождения. Ощущающие собственную принадлежность к касте. Приказано быть командиром. Георгий, потомок от тех, кого царь Петр обязал служить по собственному происхождению...
  
   Когда слышится слово "офицер", первым делом представляют ровные ряды золотых погон, тянущиеся со времен Петра. Это не совсем так. Вернее, совсем не так. Цепочка эта была оборвана самым жестоким образом, потом начата новая, не имеющая с предыдущей ничего общего, хотя попытки сшить, создать преемственность, существовали...
   Многое из забытого, но чаще специально замалчиваемого, вновь представлено и объяснено в трудах замечательного русского историка Сергея Владимировича Волкова. Как то, что 1917, лица, произведенные в офицеры по факту личного героизма или выпуска сокращенных офицерских курсов военного времени, автоматически становились дворянами, привилегированным классом, пусть не наследным, пусть их потомкам пришлось бы доказывать это достоинство заново, но шаг был сделан, и следующий был легче - законы Империи, предусматривающие защиту отечества как привилегию, были в этом отношении чрезвычайно мудры. И то, что за три с лишним года Первой Мировой войны было произведено в офицеры 220 тысяч человек - больше, чем за ВСЮ ИСТОРИЮ русской армии. И что с начала войны потери офицерского корпуса в пехотных частях составили от 300 до 500% офицеров, в кавалерии и артиллерии -- от 15 до 40 %. Как результат, наиболее распространенный тип "классического русского офицера" -- потомственный военный (во многих случаях и потомственный дворянин), носящий погоны с десятилетнего возраста -- пришедший в училище из кадетского корпуса и воспитанный в духе безграничной преданности престолу и отечеству, практически исчез...
   К концу войны ротами, а часто и батальонами командовали "офицеры военного времени", т.е. фактически гражданские люди, закончившие трех-четырех месячные курсы прапорщиков, к этому времени часть из них стала поручиками и штабс-капитанами, а некоторые даже капитанами (в подполковники офицеры военного времени, как не получившие полного военного образования, не могли производиться). Офицерский корпус к этому времени включал в себя всех образованных людей в России, поскольку практически все лица, имевшие образование в объеме гимназии, реального училища и им равных учебных заведений и годные по состоянию здоровья были произведены в офицеры. Кроме того, в составе офицерского корпуса оказалось несколько десятков тысяч людей с более низким уровнем образования. Генерал Головин сообщал, что из 1000 прапорщиков его 7-ой армии около 700 происходило из крестьян, 260 из мещан, рабочих и купцов и только 40 из дворян...
   Эсер Шкловский писал: "Офицерство почти равнялось по своему качественному и количественному составу всему тому количеству хоть немного грамотных людей, которое было в России. Все, кого можно было произвести в офицеры, были произведены. Грамотный человек не в офицерских погонах был редкостью..."
   У интеллигенции, как рассказывал тот же Н.Н.Головин, было гораздо больше возможностей устроиться, и в состав действующей армии, попадали как правило те, кто устоял от искушения "окопаться в тылу"; создавался своего рода социальный отбор - сортировка из наиболее патриотично и действенно настроенных, которые собирались и погибали на фронте, и уже всех остальных - тыловиков.
   Генерал Гурко с пренебрежением говорил о "новом офицерстве, вышедшем из среды банщиков и приказчиков", заполнившем тыловое обеспечение.
   После февральского переворота были отменены ограничения касавшиеся иудаистов, и к маю правительством Керенского было срочным порядком произведено и направлено в войска около 40 тысяч "новых" офицеров. Это, наравне с печально известным приказом "Номер Один", исполненном правительством Керенского словно под диктовку Германского Генерального Штаба, можно и считать началом конца. В октябрь 1917 год вошли совсем другие офицеры... Офицерский корпус наполнился массой лиц не просто случайных (таковыми было абсолютное большинство офицеров военного времени), но и совершенно чуждых ему. Если во время беспорядков 1905-1907 гг. из 40 тысяч членов офицерского корпуса, спаянного единым воспитанием и идеологией не нашлось и десятка отщепенцев, примкнувших к бунтовщикам, то в 1917 году в офицерской среде оказались тысячи людей, настроенных не просто нелояльно, но и враждебно к российской государственности, а также и многие сотни членов революционных партий, ведших в войсках подрывную работу...
  
   --------
  
   ВВОДНЫЕ (аналитический отдел):
  
   6 марта 1917:
   "Ежедневные публичные аресты генеральских и офицерских чинов, производимые при этом в оскорбительной форме, ставят командный состав армии, нередко георгиевских кавалеров, в безвыходное положение. Аресты эти произведены в Пскове, Двинске и других городах. Вместе с арестами продолжается, особенно на железнодорожных станциях, обезоружение офицеров, в т.ч. едущих на фронт, где эти же офицеры должны будут вести в бой нижних чинов, товарищами которых им было нанесено столь тяжкое и острое оскорбление, и притом вполне незаслуженное. Указанные явления тяжко отзываются на моральном состоянии офицерского состава и делают совершенно невозможной спокойную, энергичную и плодотворную работу, столь необходимую ввиду приближения весеннего времени, связанного с оживлением боевой деятельности..."
   (Телеграмма Главкома Северного фронта - начальнику штаба Главковерха)
  
   (конец вводных)
  
   --------
  
   Наиболее частый "непробиваемый" аргумент от вечных ненавистников России, подаваемый с изрядной долей сарказма, звучит так - и почему это "Белая Гвардия" позорно "сдала" Россию, не осилила в гражданской войне "Красную Армию"?
   Гвардии не было... Гвардия усеяла собственными костьми поля сражений еще в 1914-15 годах. Свыше 60% выпускников пехотных училищ в 1916-1917 происходило из крестьян, и как остальные офицеры военного времени, не имея достаточного образования, они не являлись по существу носителями офицерской идеологии и понятий, хотя успели приобрети неплохую практическую подготовку и опыт войны. Можно понять разрозненность чувств этих людей, едва ли могших рассчитывать получить офицерские погоны в обычных условиях - они были более чем обостренными. Как бы то ни было, но подавляющее большинство офицеров военного времени, еще не войдя в соприкосновение с пропагандистами иного, не менее жертвенно выполняли свой долг, чем кадровые офицеры, и гордились своей принадлежностью к офицерскому корпусу.
   И погибли не отражая врага внешнего, а усилиями врага внутреннего, развязавшего гражданскую войну.
   Кем они были?
   Неистовый Ленин без устали кричал, что "офицерство" составлено из "классовых врагов рабочих и крестьян - избалованных и извращенных сынков помещиков и капиталистов"...
   После февраля положение офицеров превратилось в сплошную муку, так как антиофицерскую пропаганду большевиков, стоявших на позициях поражения России в войне, отныне ничто не сдерживало, она велась совершенно открыто и в идеальных условиях. Желание офицеров сохранить боеспособность армии наталкивалось на враждебное отношение солдат, распропагандированных большевистскими агитаторами, апеллировавшими к самым низменным сторонам человеческой натуры. Рядовое офицерство, несколько растерянное и подавленное, чувствовало себя пасынками революции и никак не могло взять надлежащий тон с солдатской массой. Но появился уже и новый тип офицера-оппортуниста, демагога, старающегося угождением инстинктам толпы стать ей близким, нужным и на фоне революционного безвременья открыть себе неограниченные возможности военно-общественной карьеры... Если большевики были откровенными врагами российской государственности, и их деятельность находила в глазах офицерства, по крайней мере, логичное объяснение, то едва ли не тяжелей воспринималась им предательское поведение по отношению к офицерскому корпусу деятелей Временного правительства. Последние, особенно Керенский, побуждали офицерство агитировать в пользу верности союзникам и продолжения войны, и одновременно указывали на "военщину" как на главного виновника ее затягивания.
   Генерал Драгомиров отмечал, что "ужасное слово "приверженцы старого режима" выбросило из армии лучших офицеров... много офицеров, составлявших гордость армии, ушли в резерв только потому, что старались удержать войска от развала... Недостойно ведет себя лишь ничтожная часть офицеров, стараясь захватить толпу и играть на ее низменных чувствах".
   Но это было еще лето 1917 года...
  
   --------
  
   ВВОДНЫЕ (аналитический отдел):
  
   "Необходимо отметить, что состав офицеров далеко не обладает сплоченностью -- это механическая смесь лиц, одетых в офицерскую форму, лиц разного образования, происхождения, обучения, без взаимной связи, для которых полк -- "постоялый двор". Кадровых офицеров на полк -- 2-3 с командиром полка, причем последний меняется очень часто "по обстоятельствам настоящего времени". То же происходит с кадровыми офицерами, которые уходят, не вынося развала порядка и дисциплины, нередко под угрозой солдат. Среди столь пестрого состава офицеров немудрено и появление провокаторов и демагогов, желающих играть роль в полку в надежде стать выборным командиром. Такие типы нередко попадают в комитеты, раздувая рознь между солдатами и офицерами в своекорыстных видах..."
   (Из рапорта командира 37-го армейского корпуса командующему 5-й армией)
  
   (конец вводных)
  
   --------
  
   С августа по октябрь 1917 (еще до прихода к власти большевиков) последовали многочисленные перемещения среди командного состава, аресты и бесчисленные расправы с офицерами. Волна эта прокатилась по всей России. Одним из распространенных поводов для ареста производившихся по солдатским доносам, являлась "контрреволюционость" офицера. Офицеры разбились по группам, чуждым и даже враждебным друг другу: одни "поплыли покорно по течению", другие -- объявили себя сторонниками Временного правительства, третьи, отрешившись от всяких дел, ждали возможности уехать домой, четвертые же понимали, что и дома им не удастся обрести покой, пока не будет сброшена революционная власть...
   К ноябрю армия была практически небоеспособна. Величайших трудов стоило просто удерживать войска на позициях. Опасаясь целой, боеспособной армии как силы, способной выступить против них в случае попытки захвата власти, большевики продолжали прилагать все усилия по ее разложению. Первостепенное внимание уделялось физическому и моральному уничтожению офицерства -- единственной силы, противодействующей этому процессу. Это стало "генеральной линией" большевистской партии. Ленин требовал без устали: "Не пассивность должны проповедовать мы, не простое "ожидание" того, когда "перейдет" войско -- нет, мы должны звонить во все колокола о необходимости смелого наступления и нападения с оружием в руках, о необходимости истребления при этом начальствующих лиц и самой энергичной борьбы за колеблющееся войско".
   Преуспели! Офицеры, распыленные в толще армии, были бессильны что-либо сделать... Как свидетельствовал один из очевидцев: "Невозможно описать человеческими словами, что творилось кругом в нашей 76-й пехотной дивизии, в соседней с нашей и вообще, по слухам, во всей Действующей Армии!... Еще совсем недавно Христолюбивое Воинство наше, почти одними неудержимыми атаками в штыки добывало невероятные победы над неприятелем, а теперь... разнузданные, растрепанные, вечно полупьяные, вооруженные до зубов банды, нарочно натравливаемые какими-то многочисленными "товарищами" с характерными носами на убийства всех офицеров, на насилия и расправы"..."
   По всей стране прокатилась волна погромов. Сознанием офицерства, как писал другой свидетель тех событий, - "уже мощно овладела сумбурная растерянность, охватившая русского обывателя....Чем другим можно объяснить, что во многих городах тысячи наших офицеров покорно вручали свою судьбу кучкам матросов и небольшим бандам бывших солдат и зачастую безропотно переносили издевательства. лишения, терпеливо ожидая решения своей участи. И только кое-где одиночки офицеры-герои, застигнутые врасплох неорганизованно и главное -- не поддержанные массой, эти мученики храбрецы гибли, и красота их подвига тонула в общей обывательской трусости, не вызывая должного подражания".
   Часть офицеров, не представляя себе сути и задач большевистской партии, наивно полагала, что те, взяв власть, будут заинтересованы в сохранении армии (нормальному человеку, а офицеру в особенности, трудно было представить себе, чтобы могла существовать партия, принципиально отрицающая понятие отечества и всерьез ставящая целью мировую революцию). Впереди был декрет "Об уравнении всех военнослужащих в правах", провозглашавший окончательное устранение от власти офицеров и уничтожение самого офицерского корпуса как такового, а также декрет "О выборном начале и организации власти в армии"...
   Множеству офицеров, пробиравшихся к своим семьям, так и не суждено было до них добраться. Опасность угрожала им всюду и со всех сторон -- от солдат, которым могла показаться подозрительной чья-то слишком "интеллигентная" внешность, от пьяной толпы на станциях, от местных большевистских комендантов, исполкомов, чрезвычайных комиссий и т.д., наконец, от любого, пожелавшего доказать преданность новой власти доносом на "гидру контрреволюции". Сами офицеры и их семьи практически безнаказанно могли подвергаться нападениям уголовников, всегда имеющих возможность сослаться на то, что расправляются с врагами революции (в провинции грань между уголовными элементами и функционерами новой власти была, как правило, очень зыбкой, а часто ее вообще не было, так как последние состояли в значительной мере из первых). Невозможно точно сосчитать, сколько офицеров пало от рук озверелой толпы и было убиты по инициативе рядовых адептов большевистской власти: такие расправы происходили тогда ежедневно на сотнях станциях и в десятках городов. Впрочем, и это было только начало...
   В гражданских войнах выигрывает более жестокий, беззастенчивый, готовый лгать и лить кровь без оглядки. Белая армия осознавала, что воюет со своим собственным народом, назвавшиеся же "Красной армией", для которых народ служил инструментом достижения целей, не подразумевали второе значение этого слова - "красоту" - ни под каким видом, а гордясь кровавостью, относились к нему безжалостно, словно хотели истребить в этой войне как можно больше - на века! Троцкий ввел проскрипции - расстрел каждого десятого в полках, отступивших по каким-либо причинам с места боя.
   Комиссары, даже не на первый взгляд, те же попы, поставленные над паствой, с той лишь разницей, что поповский интерес заключался, чтобы паствы прибыло, а комиссары, те кто знал конечную цель, паству прореживали густой гребенкой, всякое проявление над общим пассивным, рассматривали как угрозу этой "конечной цели", подлежащую немедленному уничтожению.
  
   Русь не может без провидцев, и случаются провидцы удивительные:
   "Я чую близость времен, когда христиане опять будут собираться в катакомбах, потому что вера будет гонима, - быть может, менее резким способом, чем в нероновские дни, но более тонким и жестоким: ложью, насмешками, подделками, да мало ли еще чем! Разве ты не видишь, что надвигается? Я вижу, давно вижу!" (Соловьев Владимир Сергеевич, июнь 1900 года)
   Но в 1900 году большинство газет и практически все книжные издательства были уже в тех руках, которых они находятся сейчас, и пытливый ум, высмотрев тенденцию движения куда направляется общество - на воспитание ненависти и желания худшего для отчизны - мог уже и угадать... но лишь в том случае, если был предполагал, что заслона этому не будет, лишь тогда осмелился на самые ужасные предположения. Каждому хочется верить, что существует "заслонный полк". Но власть не справлялась, а на лучших ее представителей была устроена самая настоящая охота.
   Начавшие убивать когда "нельзя", ни за что не остановятся, когда "можно"...
   Офицерство и духовенство не осознавали, что речь идет о его полном уничтожении, думало, что все это издержки времени, и каким бы не сложился государственный строй, а защитники ему - профессиональные военные и профессиональные духовники - будут нужны всегда, как необходимы крестьяне, на которых все держится..
   Россия 1917 года - это едва ли не 98 процентов крестьянского населения. Но в ЧК (Чрезвычайных Комиссиях, организованных для уничтожения "социально чуждых и прочей контрреволюции") не было крестьян - душегубство противно сердцу пахаря - и оно, крестьянство, в глазах кагала, казалось виновным уже этим - "социально чуждым" вне сомнений - требующим полного переустройства собственных обычаев и уклада жизни.
   Социальная болезнь не может отторгнуть весь организм, но может его "перенастроить"...
  
   Всего горя не перелопатишь. Русская история последнего своего столетия, где не копни - там кости человеческие, а виновные из своих домашних ухоженных могил не вытряхнуты, пеплом по свету не рассеяны, и живые виновные новейшего времени - их потомки и последователи - не бедствуют.
   Все имеет свой смысл. Беда всегда имеет много смыслов, и это беда... когда смыслов много. И вовсе не значит, что побеждает истинный смысл, как и находится истинный виновник...
   Георгий не из той породы людей, кто будет жевать платок на кладбище. Но узелок для памяти завяжет и проследит, чтобы не слишком надолго, чтобы обязательно пришел случай развязать. Не должно быть слишком много узелков для памяти - мельчают. Умеет "щупать пространство", в том числе и информационное. Хотя в этом ему далеко до Сергея-Извилины, но тот на его командирскую должность не претендует, приказы оспаривать не пытается, и Георгий привык считать Сергея при себе чем-то вроде начштаба.
   Георгий идет по жизни просто, когда информационное поле чем-то не устраивает, особо не озадачивается - накладывает собственное, по характеру, сводя с ним собственный смысл жизни, отметая остальное, и как уже многие, заразился устойчивой привычкой всему, всякому движению, искать причины: худому - скрытые, хорошему - природные. Состояние души естественное для территории России, где движение мысли и дел происходит нерационально, но к одному и тому же приходят с разных сторон, а выполнение поставленной задачи происходит диаметрально разными по полюсам усилиями... Понять, как и почему такое происходит - задача из задач. Неблагодарная, потому как бесполезная. И совершенно невозможная для осознания иностранцем. Это Русское Поле.
   Командиру трудно быть довольным - должность не позволяет. Георгий умудряется. Умеет, потому как, приучил себя довольствоваться малым - считает, что живет не для себя лично - должность такая. Взять хоть вот это... Кто он сам? Как ни крути (по малому ли, большому счету) - командир даже не взвода - отделения разведки. Лейтенантская должность. Покажется ли странным, но Георгий никогда не мечтал о большем. Почему? От понимания ли, что в таком случае попал бы под перекрестие тех, кто сверху, и тех, кто ниже?
   Войны оканчиваются не в воздухе и не на море, а на земле, и точку ставят стрелковые подразделения с личным оружием. Георгию хочется: когда будут расставляться точки, либо многоточия - если так придется - в последней для него войне палец не тыкал в широкомасштабную карту, а нажимал на курок...
   Да в этом подразделении, кого не возьми... Тут один Извилина тянет никак не меньше чем на генерала. Много генералов у других командиров в подчинении? Опять же, где найдешь такое подразделение, в котором с задачами не мелочатся? Способны решить практически (потому как практикой дышат), не на макетах. Тут всяк станет академиком. Петьку Казака возьми - разве не академик? Найдется хоть в каком подразделении еще один такой, чтобы имел столько практического опыта войн последних лет?
  
   Иное время - иное бремя.
   Когда наскоро формировали их подразделения, считалось - три кадровых составят центр управления и будут знать нюансы, а две пары из сверхсрочников - глаза, руки, уши. Действительность все перемешала. Люди расставлялись сверху, но перемешивались, занимая свои места по таланту. Снова образовывалось потомственное офицерство особого склада людей, и снова к этому тяготели те, кто мог ими стать лишь решением слепого случая.
   Подразделение! Боевая единица. Единица... Одна из многих? Георгию хотелось верить, что действительно - одна из множества с "вольным определением точек приложения". Убеждение - не враг правды, как не враг лошади человек ее взнуздавший. Все сказано, все выслушано... До времени по вольнице все равны. И нигде нет такой, не бывает, невозможно - только как в войсковой разведке. Никто из стоящих выше, ставя задачу, не вмешивается в ее выполнение, а покуда задача выполнена, не смеет критиковать и методы. Но что теперь? Вольница ли, когда под убеждения отсекли себя от центра? А можно ли было поступить иначе, если центр в любой момент способен предать?..
   Вот и "начштаба", Сергей-Извилина, предлагает по сути своей бандитизм. Пусть высокого полета и качества, едва ли не государственного уровня, но... тут всякая война, кроме той, где ты защищаешься от супостата, - бандитизм. Даже если позже она будет названа как "народно-освободительная", или обзовется выполнением "интернационального долга". Все сомнения лучше отбросить сразу.
  
   - Что есть нравственно?
   - О чем ты, Змей?
   - Скажи, Серега, что есть нравственно для нас? Где тот последний рубеж, за который нельзя заходить?
   - Нравственно то, на что можно смотреть без содрогания. Но когда человек не содрогается там, где должен, когда такое исчезает вовсе, можно с уверенностью сказать - этот человек стал насквозь безнравственным!
   - Вот этой тропинкой и пойдем.
   - Командир! Скажи слово!
   А вот это уже традиция. Перед каждым крупным делом, в котором придется одевать "рубахи" - чистое счастливое исподнее - родился в рубашке или нет, счастливчик, али как, но не помешает. Свое слово говорили Александр Невский, Дмитрий Донской и безвестный лейтенант на последнем московском рубеже.
   Георгий словно понимает - что от него ждут, считывает с сердец и возвращает им, заставляя биться сильнее.
   - За тыщу лет до Православия, Старые и Мудрые говорили, как закон лепили: "Место в мире божьем, что вам послал господь, окружите тесными рядами. Защищайте его в дни, когда светло и еще пуще в дни, когда темень, не место защищайте - волю! За мощь его радейте..."
   Откуда все берется? Не спрашивайте. С объяснений убудет, всегда убывало, словно от лишних слов терялась сила сказанного...
   Георгий верит в армейский Устав... Словно в одних перьях всю жизнь проходил. Мнение о нем не ломалось, и где бы не служил, поражал сослуживцев своей правильностью, что брали под подозрение, считая, что тот, пусть чуточку, но издевается - показывая на собственном примере какой командир должен быть. Но где еще таких взять, когда самому стать не хочется? Слишком сложно, накладно тянуться вверх, шагая не по ступенькам "званий", карабкаясь по должностной дуге, круто забирающей вверх, а всей сущностью своей. Быть профессионалом ради профессии...
  
  
   ГЕОРГИЙ (60-е)
  
   Георгий, а попросту (но только уже среди "своих") - Гришка, спрыгивает, когда состав - сцепка торфяных вагонов - разогняется чересчур уж быстро...
   Все развлечения у ТЭЦ. Главное - можно сходить на "теплый канал", который в любую зиму не замерзает, и над поверхностью клубится пар, еще на отстойники - побросать камни в корку жидкой грязи. Но главное - покататься на "торфянниках". Хотя больше приходится сидеть на груде шлака - скучать или балаболить, смотреть, не подвернется ли что-нибудь "веселого", да ждать, когда состав пойдет в ту или другую сторону - какого-то расписания они не придерживаются.
   Сразу от ворот ТЭЦ тепловозу мощи разогнать не хватает, да и сцепка обычно длиннющая. Проезжая машинист грозит им кулаком, и все делают вид, что это к ним вовсе не относится, что он их с кем-то путает, потом на повороте машинист теряет их из вида, тогда, как один, срываются, скатываются с кручи, вскарабкиваются на насыпь и, ухватившись за поручень, какое-то время бегут рядом, чтобы, выбрав удобный момент - "под ногу", сильно оттолкнуться и взлететь, вспрыгнув на ступень. Некоторым, если им кажется, что состав взял слишком уж быстрый разгон, не хватает духа, отказываются от попытки, к смеху тех, кто запрыгнул...
   Георгий спрыгивает на ровное, даже не приходится перекульнуться через плечо - только пробежать "по ходу". Мало кто так может - чтобы удержаться на ногах. Но в этом месте падать плохо - насыпь крутая, колотые камни, можно здорово подрать одежду.
   Теперь стоит подумать - домой или обратно. Смотрит на часы...
   - Пацан! Поди сюда - мне ноги отрезало!"
   Голос глухой, хриплый. Георгий оборачивается, видит - в самом деле отрезало, не придуривается. Пацан лежит на рельсах - сам на одну сторону, ноги на другую. Отхватило по-разному: одну много - выше колена, вторую короче. Георгий садится рядом на корточки, удивляясь, что крови нет.
   - Тебя как зовут?
   - Паша.
   - А меня - Георгий. Можно Гришка - некоторые так зовут, но это неправильно, это от Григория. Жорж - тоже можно - только это не по-русски, мне не нравится. Георгий - самое то. Знаешь, был такой древний воин, который последнего Кощея на Руси убил. В честь него назвали. А тебя? Спорим, что как деда! Если он в войне погиб, то как деда. Моего тоже Георгием звали!
   - На что спорим? - вяло спрашивает пацан.
   - На что хочешь!
   - Тогда на мои ботинки, - говорит пацан и попытался посмотреть в сторону ног. - Больше не понадобятся.
   - На хрен они нужны! - хмыкает Георгий, не уточняя - ноги или ботинки. - Помнишь, как Мересьев на протезах танцевал? А сейчас протезы совсем от ног не отличаются!
   И принимается рассказывать про фильм, который все знают наизусть. И еще про то, что ползти Пашке никуда не надо, потому как "скорая" сейчас приедет. Одновременно понимая, что быстро не приедет, когда еще пацаны до телефона добегут, и опять же - поедет ли она по рельсам, не застрянет? Еще соображая, что с пацаном этим надо все время разговаривать - отвлекать, тетя Маша всегда так делает, когда укол надо поставить. Георгий только одно не понимает, почему пацан этот не орет от боли, он, Георгий бы, точно орал и ругался, и не знает - хорошо это или плохо.
   Потом Георгий ни о чем не думает. Руки словно сами делают необходимое. Георгий "играет" в военного хирурга - дядю Валеру. Того самого, с которым дружит отец и частенько заходит к нему на "мензурку" спирта. У дяди Валеры есть книга-альбом, в которой много фотографий, рисунков и даже схем - что надо делать. Георгий часто ее разглядывает (он дежурный по мензуркам), и ему кажется, что некоторые вещи смог бы сделать сам. Не так оно и сложно. У дяди Валеры пальцы толстые, а у Георгия тонкие, ловкие. Можно было бы даже посоревноваться - кто быстрее.
   - Затянуло! - жалуется пацан. - Само затянуло! Меня теперь батя за ноги убьет!
   - Не убьет, - говорит Георгий. - Тут главное, чтобы хер не отрезало.
   И тут же думает, что хер - это больнее, чем ноги.
   Пока разговаривают, подходят еще пацаны, уже постарше. Георгий к этому времени перетягивает одну ногу выше колена - примерно на ладонь от месива, хваля себя за то, что когда-то накрутил дырок в ремне по всей его длине, и теперь занимается второй - выдергивает у Пашки из штанов тонкий ремень, едва ли не бечеву. Завязывает вокруг ноги узлом, крикнув, чтобы поискали палку. Находят. Велит отломать кусок. Ставят на рельсу - прыгают, ломают. "Как ногу..." - думает Георгий. Просовывает обломышь под петлю, накручивает и боится, что тонкий ремень лопнет. Чтобы палка не раскручивалась обратно, подвязывает ее шнурком от ботинка. Шнурок кто-то дает свой, хотя можно было бы взять и с Пашкиных ботинок. Но их побоятся трогать, даже смотреть на них избегают...
   Когда мать в очередной раз ушла от отца, Георгий был уже не маленький, к частым переездам привык, даже ждал их. В каждом городке свои развлечения, нужно только правильно себя поставить, чтобы не было проблем с местными. Потому Георгий придумал для себя игру - играть того, кого хотят видеть. Сейчас взялся играть военного хирурга - приятеля отца, дядю Валеру, у которого частенько бывали, особо часто, когда отец с матерью поругается. Георгий увязывался - послушать взрослые разговоры и смотреть, чтобы больше двух мензурок-колбочек отец не выпивал - это у них такой давний договор был - две колбы и баста!
   Пашку он сегодня запомнил именно по тому, как пьет. Большой компанией сбросились, и все пили синий мятный ликер, Пашка легко глотал, кадык двигался и матерился сильно. На других смотрел ревниво. Георгий, показывая свою взрослость, тоже лихо запрокидывал, зажимая отверстие языком, чтобы не лилось в горло. Но не пил, только изображал. Жутко не нравилось это сладкое, липкое...
   ...Пашка попросил сигарету - ему тут же дали, кто-то не пожадничал из новых дорогих с фильтром - болгарских. Минуты тянулись тягостно. Георгий посмотрел на часы и удивился, что так мало времени прошло.
   Потом, вдруг, все покатилось быстро и без Гришкиного участия. Скорая помощь приехала, но по шпалам не рискнула. Притрусил маленький доктор и санитары с носилками. Один, толстый, неуклюжий, запыхался так, что даже уронил свою сторону. Маленький доктор на него заругался, а с Пашкой был ласков и очень вежливый. Называл его молодым человеком. Тут же спросил:
   - Кто жгуты накладывал?
   Показали на Георгия.
   - Все сделал правильно.
   И Георгий понял, что ремень ему не вернут. Жалко - офицерский ремень, от отца, а отец больше с мамкой не живет. Хотел попросить, но постеснялся, неудобно получается: ноги, да хоть бы и одна, пусть и чужие, такой хороший ремень как-то перевешивают...
   Носилки на взрослого, и когда укороченного Пашку уложили, осталось много места, с другого края сложили ноги. Георгий отчего-то расстраивался, что их попутали местами - левую и правую, по ботинкам видно.
   Тут Пашка уплыл глазами, закатил их так, что стали видны белки. И тогда все побежали. А Георгий остался и подумал, что толстый санитар опять запыхается и может носилки уронить... И еще про время подумал, про то, что "время" умеет так растягиваться и так разно бежать, словно ему можно приказывать. Быстро или медленно, а еще "было" и "есть". Пашка сейчас то, что "было", а он, Георгий, то, что "есть". Все, что вокруг него - "есть", а то, что не рядом - или "было", или "будет"...
   Часть пацанов тоже остается и сразу же начинает спорить - пришьют или не пришьют ноги обратно. Большинство сходится, что пришьют - потому как ноги с собой забрали, а не здесь оставили, а находятся такие, которые говорят, что нет - не успеют, да и кровь вся из ног вытекла, надо было ноги ремнями перетягивать - быть теперь Пашке безногому, как тот самый Мересьев. И смотрят на Георгия, будто он виноват, что отрезанные ноги не перетянул.
   - Не пришьют, там кость, а кости не пришивают.
   - Сейчас клей такой есть медицинский - склеивают!
   - Я знаю, есть такой клей медицинский - жжется!
   - Это для ран, а для костей другой.
   Кто-то поднимает осколок кости - маленький.
   - Забыли!
   - Отнести?
   - Не догонишь.
   - Догоню!
   - Шуруй!
   Срывается с места.
   И принимаются спорить - пришьют или не пришьют ноги. Зачем-то ведь увезли, не бросили?
   - А кому бросать? Собакам? Или чтобы мы сами Пашкиным родителям их отнесли?
   Опять интересно - зароют на кладбище или в другом месте?
   - На котлеты пустят! - говорит кто-то, и ему дают по морде.
   Но потом еще кто-то принимается рассказывать страшную историю про котлеты, потом еще что-то, и про Пашку на какое-то время забывают.
   Проходят мимо еврейского кладбища, обнесенного высокой глухой оштукатуренной стеной, поверх которой наторканы стекла - да так густо, словно стоит там что-то прятать, кроме закопанных покойников.
   - Раз забор, значит, прячут! - говорит Коська, не уточняя - что именно.
   Обычно этого места стараются избегать, нехорошие разговоры про это кладбище, потому ходят другой дорогой, а сейчас заболтались. Теперь идут тихо, хотя и не вечер. Лешка, понизив голос, рассказывает, что когда с младшим проходили здесь же - водил на отстойники показать ему "гудящую грязюку", то какой-то с улыбкой и нехорошими глазами подзывал их и обещал конфеты. Но не пошли - запросто могли внутри запереть. Ворота у них тоже глухие, что стена.
   Жека тут же рассказывает, что какие-то в черной одежде и кепках повернутых наоборот, гонялись за ним по всему кладбищу, а он на дерево и с него через забор! Кто-то спросил - это какое-такое дерево там изнутри к забору прилегает? Жека тушуется, и все понимают, что он соврал - если и было, то не с ним.
   Молчком проходят мимо ворот, один створ которых открыт, внутри виднеется бортовая машина, еще "Победа", из которых забирают какие-то коробки в упаковочной бумаге и заносят в приземистое (немногим выше забора) здание без крестов.
   Георгию все время кажется, что у него сползают штаны, потому держит руки в карманах, подтягивая их кверху, и вид имеет независимый.
   Опять вспомнают про Пашку. Почти каждый думает - что расскажет дома, если там узнали уже, и что ему за это будет?..
   Позже Георгий свой ремень вспоминает часто. Даже приснился раз. Всякий раз почему-то кажется, что тот толстый неуклюжий санитар, который ему не понравился, теперь этот ремень носит, застегивая на крайние дыры. А может, и повезло - достался маленькому доктору - это было бы хорошо. Доктор главнее санитара - мог бы себе потребовать. Это вроде офицера, попробуй не подчинись. И Георгий еще раз думает, что будет офицером, а не кем-нибудь другим...
   Про Пашкины ноги узнали - не пришили и даже не пробовали, должно быть, слишком поздно. Пашка как-то незаметно исчез с горизонта интересов, сначала учился на дому, потом перешел в другую школу, да и вообще был он не совсем с их района, жил на пограничье и теперь прибился к другому. Георгий слышал, что родители купили ему мопед "Рига", и теперь он иногда рассекает по лесопарку, и даже сбегал посмотреть. Все взаправду - лихо гоняет в редком сосновнике и по набитым дорожкам. Мопед у него действительно - "Рига", такие только что стали выпускать. Иногда Пашкины "ноги" соскальзывали и принимались болтаться по сторонам. А когда забуксовал на рыхлом и упал, сам подтянул мопед к дереву и стал на него карабкаться. Георгий подбежал, взялся помогать, но Пашка зло огрызнулся и обматюгал.
   Георгий увидел, какое у него стало толстое круглое лицо и вообще сам как-то внезапно зажирел, должно быть, от того, что мало двигался. Георгия он не узнал, а быть может, сделал вид, что не узнал. Сам Георгий не стал ему напоминать и даже про ремень не спросил - у него теперь новый был. Отец с мамкой опять помирились - он привез и обещал с собой забрать, квартиру на это раз давали, а Георгию сказал, что прямо из окна видно как парашютисты прыгают. Это в каком-то учебном центре. Что его теперь туда и обратно по командировкам гонять не будут.
   Еще он гулял с Георгием, и тот заметил, что отец старается не хромать и быстро устает, часто предлагает посидеть на скамейке, и особо ровно ходит при мамке.
   Георгий спросил:
   - Это от парашюта?
   - Нет, - ответил отец. - Это от другого...
  
   Во всяком городе или даже районе своя прописка. Так просто не примут. Но за столько переездов Георгий научился урезонивать. Тут, как говорит дядя Петя - "Быка за рога! А если надо, то и всех!"
   Первое дело: ошарашить...
   - Время терять не будем, дерусь с самым сильным из вас. Как хотите - на кулачках, на поясах? Самбо, бокс? Можно вовсе без правил. Выбирайте!
   Главное настолько уверенно, чтобы вовсе без драки обошлось.
   - Мы с заречными деремся.
   - Значит и я буду с заречными драться. Мне сейчас здесь жить. Давайте тогда, кто из ваших сделал то, что я не смогу сделать?
   Долго вспоминают, перебирают.
   - Платонов на заводскую трубу забирался. До самого верха!
   - По рукам! А за сколько времени он туда забирался?
   Выясняется, что не замеряли.
   - Пусть попробует быстрей меня. Мелкие, держите часы - замеряйте, а я полез.
   - Сейчас нельзя, рабочий день, а надо в выходной.
   - Мне выходного ждать некогда.
   Если на трубу лазить, то надо себя высотником представить, они на верхотуре целый день работают - сейчас строек много. Еще сильную отговорку надо иметь, чтобы без потерь для авторитета спуститься. Хорошая отговорка: "Я ученик вашего слесаря, за инструментом лазил - он оставил там!"
   - А где инструмент?
   - Должно быть, внутрь провалился.
   И оставить с открытыми ртами - пусть соображают - какой, нафиг, слесарь и на черта ему надо было на трубу лазить - что там такого слесарить?
   Внизу новые неприятности, но это привычно. Ясно, что без драки первый день редко обходится.
   - Пока ты лазил, старшие пришли и часы отняли.
   - Что ж, пойдет отнимать обратно - где они у вас кучкуются?
   И уже по новому кругу - кто тут из вас самый сильный? Подеремся за мои часы?
   Там играть из себя дядю Степана - бить размашисто и прямо в ухо, второй тут же в нос, не откладывая и не разбирая - старше ли, сильнее ли. Дядя Степан тоже никогда не разбирает и даже по званию не интересуется - кто перед ним. Георгий кем только не перебывал. И дядей Петей, и дядей Валерой. Ко всякому случаю найдется свой дядя. Дядя Степан (если что не по нем), тот сразу бьет, никогда не показывает, что сейчас ударит, говорит - сам не знает, и очень на этот счет казнится. У него потому много неприятностей и опять очередное звание задерживают. Дядя Степан, хотя понимает, что если по неприятностям бить, неприятности не уменьшаются, но удержаться не может, и, если видит, что прапорщик врет, украл, а рожу держит, будто не украл, тут, говорит, рука сама срабатывает, как гаубица. Везет только, что всякий раз бьет за вину, за такую вину, за которую во время войны имел бы полное право расстрелять перед строем. А еще, что многое до начальства не доходит. Потому что, он своих не сдает - сам учит.
   Вот Георгий тоже бьет сразу же, не задумываясь - потому, что часы, чьи бы не были, у мелких отнимать нельзя. Георгий и дядя Степан на тот момент одно общее. Правоту свою чувствует, а вот кулак нет - ничего не чувствует, нисколько не болит, хотя бы в лоб ударит - не его кулак на тот момент, а дядин Степин. И все кругом чувствуют его правоту, потому кучей не лезут и не жалуются.
   Бывает другое. Бывает, что приходится прыгнуть с моста на проплывающую снизу баржу с песком. Скатиться, съехать к краю, но там непременно встать на ноги и поддразнить тех, кто на маленьком горбатом толкаче. Нырнуть "на головку" - подальше, чтобы не затянуло, и косыми саженьками доплыть до берега.
   Такое почти в каждом городишке - труден только первый день.
   Тоже скидываются своими копейками, тоже, как и везде "по взрослому" передают друг другу бутылку. И Георгий залихватски опрокидываем, делает это, как дядя Петя - но только вид с него, притворяется, что глотает, шевелит кадыком, пускает внутрь бутылки пузыри, а потом, крякнув, тыльной стороной руки вытирает губы. Он, как прежде, не любит сладкий противный ликер, и "Солнцедар", и "Яблочное", и "Плодово-ягодное" и всякие другие...
  
   Некоторое время Георгий учится на хирурга (мать упросила), потом, неожиданно для всех, будучи уже на третьем курсе, эту учебу бросает и подает документы в Рязанское воздушно-десантное...
   Эмитируя что-то можно стать настоящим...
   Став старше, Георгий отношения к жизни не меняет, а только корректирует, понимая, что иной раз достоинство можно прятать за хитростью, предъявлять миру не себя самого, а какой-то из дежурных образов. Другое дело, что нельзя делать часто одинаковое, держаться за какой-то слишком долго, это может войти в привычку и потом сложно ломать самого себя.
   В Армии как? Сначала ты играешь образ, потом образ начинает играть тобой - именно он ведет и воспитывает. Все просто. Невозможность в определенных обстоятельствах иного поступка, чем то, которое от тебя ждут. Стыдно не соответствовать образу. Дал трусости поглотить себя, так и будет зажевывать до самого твоего позорного конца. Шагнул вопреки, через дрожь и пустоту - держась памятью за предков, боясь позора, так и будешь шагать, с каждым шагом отвоевывая по кусочку, пока не станешь тем, кем должен стать. И тогда смерти нет! Она тебя боится. Жизнь? Жизнь проходяща - позор вечен... Главное значение жизни - как подготовишь себя к переходу через порог, как пройдешь его. Мышечная память, братцы, мышечная память, - говорит иной раз Георгий. Дядя Петя, дядя Валера, дядя Степан и другие по-прежнему живут в нем...
  

* * *

  
   Человек живет подражаниями. Племя ограничивает человека, выставляя себе обычаи, которые лепят человека племени. Человек не может существовать вне племени, а те редкие единицы, которые себе это позволили, рано или поздно исчезают, и память о них стирается...
   Но группа людей, сплоченная собственным видением мира, которое иногда называют "идеей", и своим местом в нем, способна влиять на группы людей много большие. Племя русов, погибнувшее ли, растворившееся в крови других народов, обессмертило себя тем, что яркостью характера, обычаями своими, заставило племена, с которыми когда-то соприкоснулось, подражать себе и с гордостью называть себя русами - русскими.
   Человек живет подражаниями, выбирая достойные себя. Случается, такими подражаниями меняются, продлевая жизнь свою, целые племена...
   Одним из факторов назначения Георгия командиром этого подразделения, как раз и послужило его "медицинское" прошлое. Кому, как не командиру, являющемуся ядром, центром, прослеживать состояние и лечить собственные "конечности", следить за их душевным и физическим здоровьем. Таков и Седой. Это утверждалось и в середине 16 века в "тихих" особого назначения подразделениях государя Алексея Михайловича, также прозванным "Тишайшим", при котором в специальных группах, что готовились при монастырях, методом практики, проб и ошибок, была утверждена многофункциональность - когда учили не только быстроте и скрытности, не только наносить раны множеством способов (видимых глазу и глазу невидимых), но и уметь залечивать их.
   Но еще раньшим примером может выступать, когда осенью 1608 года 30-тысячное войско поляков обложило осадой Троице-Сергиев монастырь, но так не смогло взять его, промаявшись у стен его едва ли не два года. И это несмотря на то, что защищало святыню лишь малое число воинов, монастырские монахи и местные крестьяне! Но часть монахов была из служивых людей, стариков замаливающих раны и души, и что самим было не в мочь, рассказывали, да показывали крестьянству. Два года продержались в осаде, отражая штурм за штурмом воинства во много-много раз большего, не просто защищались, делали дерзкие вылазки, вносили смятение в умы. Поляки произвели подкоп под Пятницкую башню, заготовили порох, однако отряд защитников пробился к нему, а крестьяне Никон Шилов и Петр Слота взорвали заготовленный порох вместе с собой, обеспечив себе бессмертие на века... Осада была снята.
  
   --------
  
   ВВОДНЫЕ (аналитический отдел):
  
   "Буш должен добиться признания от Путина, что распад СССР был необратим и бесповоротен, и Москва должна прекратить все свои имперские попытки вновь установить влияние в свободных республиках, создавая угрозу НАТО, которое, как известно, расширяется на восток..."
   /Wall Street Journal/
  
   "Вхождение Украины в Единое экономическое пространство с Россией, Белоруссией и Казахстаном не в полной мере соответствует ее интересам..."
   /посол США на Украине Дж. Хербст/
  
   "Новый мировой порядок при гегемонии США создаётся против России, за счёт России и на обломках России. Украина для нас - это форпост Запада".
   /Збигнев Бжезинский/
  
   (конец вводных)
  
   --------
  
   Петька-Казак плывет жизнью, не имеющей берегов. Частенько в снах своих, да и сразу после сна не может сообразить где находится - в Африке или Азии? И понимает, что там не умрет - слишком дешево получится. Греет себя надеждой уцелеть на последней войне и "последнем деле", потому как любопытен безмерно, желает знать - что дальше будет? Ну а если уж придется справлять тризну по себе, так уж самую славную. Уж не меньшую, как тот десантник, которого пытали в немецкой казарме, что ухайдакал полказармы огрызком ножа, что погиб в деле, в работе, словно стремился в Валгаллу, куда принимают только таких воинов - с ножом в руке, наведя страх и заставив понять, что в России отныне разбудили русов средь русских. Петьку греет мысль о такой смерти - чтобы в гуще врагов пугалом, чтобы отвести душу перед уходом, да забрать с собой чужих рабов как жертву.
   - Беречь гражданских? Это всерьез? Что так, вдруг?
   - Действительно... Георгий, зачем усложняешь?
   - И опять же, дороже все получится, - качает головой Седой.
   Один Сашка ехидничает.
   - Боитесь, в смету не уложимся?
   - За все, что сверх, кровью платить. Собственной. Уложимся, конечно... Но тогда и сами - все! - в буквальном смысле.
   Михаил говорит неуклюже, но как думает, как есть.
   - Михей вот тоже...
   - Сам просил? - цепляется надеждой Лешка.
   - В бумагах его - читай меж строк!
   - Дошла честь, что голова с плеч! - восклицает Замполит. - Может, это и благородно, но, ей богу, неумно!
   - Лучше потерять лицо, чем задницу! - соглашается с ним Казак.
  
   Есть три способа решить задачу: правильно, неправильно и "по-нашему". Последний самый экономичный - "шоково-дешевый", как определяет его суть Георгий, но теперь придется дробиться на вариации. А это все равно, что пальцам ног поручают вдеть нитку в иголку, а затем сшить расползающиеся края.
   Нет и не может быть неразрешимых проблем! Есть только такие проблемы, решение которых становится накладным для всех сторон. Излишняя дерзость, как и излишняя робость по отношению к кому-либо предмету истекают обычно из-за недостатка информации об этом предмете. Но хуже всего "пересидеть" решение, выбирая одно из многих...
  
   - Ладно, думаем два случая, - говорит Воевода. - Один короткий...
   - Без сантиментов?
   - Да. Второй - щадящий.
   - Вот и ладушки!
   - Сейчас по второму длинному говорить?
   - Как придется.
   Непутевый город! - высказывает общее мнение Миша-Беспредел. - Тут и с наскока можно дров наломать, а если вдумчиво? Разберем по камушкам.
   - Только дадут? В лимиты уложимся?
   - Вдумчиво, но выборочно! - дает установку Командир.
   - У меня вопрос, - поднимает палец Сашка-Снайпер
   - Валяй.
   - Почему бы по определенной дате не сработать? Когда там у них военный парад? Очень удобно было бы - все в корзине. А то - бегай за каждым...
   - Действительно, - соглашается Лешка-Замполит. - Мишу бы выставили, да Сашу - поцокали бы их армию.
   - Неспортивно! - заявляет Петька-Казак
   - Почему это?
   - Потому что, на парад им патронов ни за что не дадут - это во всякой полупиндосии строго.
   - Извилина, что скажешь?
   - Заманчиво, - говорит Сергей-Извилина. - Но мы ша прогноз погоды завязаны. Будет погода, сработаем и на праздники. Есть плюс. Есть минус. В плюсы - образцово-показательно, минус - нерабочий день. Отсюда следует: придурков на улице больше, а машин на порядок меньше.
   - Ну и что?
   - В рабочий день придурки к собственным машинам привязаны - прямая выгода. Нам автомобильный аншлаг требуется.
   - Светофоры в час пик? - соображает Миша.
   - Узко мыслишь, - хмыкает Сашка-Снайпер. - На три краски только. Потому и командиром тебе не быть, а только светофорных дел мастером!
   Миша мыслит обидеться - по лбу видно, но потом решает не обижаться и вопросительно смотрит на Извилину.
   - Мелочиться не будем, - говорит Сергей. - Отсечем энергообеспечение.
   - Тады придется тебе, Миша, побегать, - вздыхает Сашка. - Это сколько электрощитовых по городу? Пока у каждой рубильник вырубишь...
   - Придуриваешься? - подозрительно спрашивает Миша-Беспредел.
   - Да! - честно отвечает Сашка.
   - Ну и придурок!
   Пока не "пошла работа", еще нет необходимости вникать в "нюансы", позволяют себе похохмить. Это потом быть предельно внимательным к постановке задачи, отработке деталей, пройти маршрут "в себе" множество раз в рамках разрешенных вариаций, когда шаг вправо или влево от установленного, от общей сыгранности означает глупую дурную гибель. Уложиться точно в временные рамки - не некий шик, а жесткая необходимость. Досрочное исполнение уравнивается с опозданием.
   - "Раму" знаем, теперь наполнение - начинаем стеклить...
   - Без потерь среди гражданских сработать нереально, - опять говорит Лешка.
   - Почему это?
   - Лады, вот смотрим сюда - этот мост можно снести наскоком, в пять минут уложиться. Согласны? Цепляем взрывчатку на ванты по левому - там они плотненько - сколько их? Дюжина? Пусть так. Подъезжаем. Соскакиваем, отгораживаемся влево, чтобы не снесли... Да со всем этим один справится, второму дежурить. Шлеп! Поехали на второй... В две минуты можно вантовый уронить, если не в голую крепить, а цеплялки сварганить направляющие...
   - Да потренироваться на макете под размер, - едва слышно бурчит Казак.
   - Но заботиться о гражданских? От получаса минимум! Это, значит, перекрывать надо направления, Сашку выставлять на каком-нибудь из зданий - чтоб озаботившихся снимал. Или даже Мишу с уборочным комбайном? Как считаете?
   - Нет, Мишу не надо, это уже на второй вариант никак не тянет, - говорит Сашка, - Миша у нас не ювелир, гражданских положит на мосту, да подле, не в пример больше, чем мы их в самый-самый час пик вместе с мостом уроним...
   - Тогда понимать следует так - отсечь грузопоток, но чтобы надежненько... Допустим, со стороны центра бензовоз зажжем - там удобно, узко - старый город, видите? - вполне одного хватит. Горючку вниз спустим - пусть горит. Вот с этого проулочка славно будет разогнать - въехать, перегородить, да загореться. Опять и симпатично получится - президентская резиденция рядом. А если удастся и в ту сторону горючку спустить, так полная фиеста.
   - Вива Куба!
   - С левого берега как? Опять бензовозы? Смотри - какая тут ширина! На два бензовоза с прицепами на основных - и это минимум! А еще два дополнительных въезда-выезда. Слишком близко... Если здесь, то и себя поджарим. Объект Феде валить?
   - Можно я? - тянет руку Казак..
   - Козу на возу! - сердится Седой.
   - По-любому кто-то должен страховать. И внизу на уровне, и с господствующей. Еще и координатор... Сколько получается? Шесть единиц! Опять же и отход. Дополнительная подстраховка транспортом - две единицы, плюс дубли. Двумя группами отходим - так опять Сашка всех прикрывает? На две стороны рваться? А неполадки? Или компактно отходим? Вместе? Но опять, по ходу я или Казак соскакиваем, возвращаемся - страхуем Сашкин уход. Как ни крутись, получается - все заняты. Да за это время, если разделиться, да без сантиментов, можно еще два объекта сделать!
   - Ладно. Записываем пока так: бензовозы и... Что там еще? Коробок спичек?
   - Сколько мостов валить?
   - Все! - говорит Извилина.
   - Угу... Тогда - вот эти три, да еще один достраивается, к тому времени войдет в список, плюс железнодорожный... Его тоже работаем?
   - Да.
   - Всего пять. Это столько это взрывчатки, если с железнодорожным? Смотри - он же старый стандарт, на каких быках посажен! По всем характеристикам после войны ставили. Не сталинской ли постройки? Крепкий! Тогда если бетон, так бетон, с запасом прочности. И... Что еще не знаем по железнодорожному?
   - Закрытая зона и будочники с автоматами. Не под холостой патрон, конечно.
   - Маята. И опять потеря времени. Пока разгрузишь, пока уложишь... Охранение пощелкать с той и с другой стороны. Или расчет на то, что так и будут смотреть?..
   - Охранение только на одной стороне, по левому берегу, с правого - формальное.
   - На железке никакой взрывчатки! - говорит Седой. - Так сделаем...
   - Да, ну?!
   - Шутишь?
   - Нет, и если в полный серьез, тут я исключительно на Мишу надеюсь. Надо будет в середке моста состав уронить. Аккуратненько так... на бочок. Справишься Миша?
   Миша кряхтит. У Сашки-Снайпера тоже лицо вытягивается.
   - Там главное одну дуру одну в вагон забросить, - продолжает Седой. - Очень тяжелую. Потом на рельсе ее установить, локомотив чуток разогнать и не забыть выпрыгнуть.
   - Колея?
   - Двойная.
   - На свободную заваливаем - слышишь, Миша?
   - Да отстаньте вы!
   - Сторону не попутай - на какую прыгать, - говорит Леха.
   - Это само собой, - подтверждает Сашка. - Предлагаю ленточку ему на ногу подвязать.
   - Хорошо бы зажечь, - говорит Миша.
   - Что? Ленточку?
   - Вагоны.
   - Зачем?
   - А... красиво!
   Извилина кивает.
   - Тогда надо будет уточнить - которые лучше горят. Может, электричку? Там у них старого образца должны быть. Хорошо горят!
   - Две канистры по 20 литров, железяка... - отмечает на листочке Седой. - Считай, еще на 500 рубликов влетаем. Почем у них там горючка?
   - Дороже чем у нас, - говорит Петька-Казак. - Но дешевле, чем в среднем по Европе.
   - Это если покупать...
   - Какая у нас общая смета на мосты?
   Извилина пожимает плечами.
   - Хочется, понятно, подешевле, но чтобы смотрелось недешево.
   Седой вздыхает.
   - От бога денежка, от черта дырочка. Как бы велика денежка не была, а вся в дырочку уйдет. Ладно, два - это понятно. Сделаем. Один вовсе без взрывчатки. Второй - десять раз по двести грамм - так Федя? Или в сто уложишься?
   - Двенадцать по сто, - отвечает за него Извилина.
   - Хватит?
   Федя кивает.
   - А остальные как? Три?
   - На три будем рассчитывать.
   - Есть предложения? Чтобы дешево и сердито?
   - Очень сердито?
   - Показательно сердито.
   Мера - всякому делу вера. Седой и раньше затраты стремился мерить аптекарскими весами, а прибыль требовал аховую.
   Опять рассматривают открытки и фотографии, разбросанные на карте города. Пялятся в схемы, набросанные Сергеем-Извилиной...
   - Сколько метров в этой херовине? - тычет пальцем Миша.
   - Тебе зачем? - подозрительно спрашивает Сашка.
   - Если уронить, сюда достанет?..
   - "Ибу ибуди - хуйдао муди..." - декламирует Лешка-Замполит китайскую мудрость и спешно, специально для Миши-Беспредела, переводит: - "Шаг за шагом можно добиться цели!" Гений!
   Миша рдеет...
   - Федя, ногу тебе рубить. Срубишь?
   Федя кивает.
   - Принято!
   - Так, три в минус, еще два. Потянем?
   - Денег нет, зато сами золото! - утешает Седой. - То, что в гору с трудом семеро затащат, один с горы запросто спустить сможет...
  
   Георгий еще не втянулся, больше молчит, а если спрашивают, отвечает невпопад, растерянно, размышляя не по задачам, а о группе, о последнем для нее.
   Вот собрались мужики на войну. Сами собрались, добровольцами, никто не агитировал. Обычные в общем-то мужики. Как и все, любили противоположный пол - потереться пупками - а кто не против, если здоровье позволяет и возможность есть? - баню любили (отчасти за то, что есть возможность поговорить), рыбалку (за то, что есть причина помолчать, причем душевно, отбросив все мысли, кроме как отдаться настрою текущей воды, или воды стоячей, глади, ряби, зелени и небу...), задуматься, прижавшись щекой к дереву, как всякий нормальный русский мужик. Именно - мужик, не городской житель, даже если в городе прописан - не интеллигент, даже если "образован" - выставлен временем на такую должность и волен притворяться, что перерос собственное "деревенское" детство, что досталось ему от "дедов". Русский мужик - это человече. Не человек, а именно "человече".
   А древо России - это бесспорно - березка. Русские такие же - душой белые с черными шрамами по стволу - отметинами, горят с жаром, без чада, неба не коптят. Дуб - воинское дерево, дерево охранения России, избранных - русов среди русских. Пока есть в России, пока не спилено последнее древо на ее необъятности, русов не убудет, не исчезнут они.
   Миша, хоть и "Беспредел", а душой чист, насколько чист и ясен может быть человек. Выносливости и силы необыкновенной. С привычкой на всех занятиях загонять себя до состояния: "чтобы к бабам не хотелось". Пулеметчик не умением, а каким-то наитием, инстинктом, словно рукой со стола смахивает, а не пулями нащупывает...
   "За вкус не ручаюсь, но горячо будет!" - говорит Беспредел.
   И Петька-Казак понятен, такие были во все времена, ни одна война не обходилась без них - редкие, самородные, рожденные для нее. Из тех "дорожных людей", у которых ночлег всегда с собой...
   "Дрожать умеючи не замерзнешь!" - хвалится Казак.
   Лешка-Замполит, частенько забывающий мудрость - "Никогда не говори больше того, что можешь доказать!"... "Божий пистолетчик" по какой-то лишь им известной причине - ему и Богу. Такими мастерами так просто не становятся, тут надо либо что-то видеть пред собой, высматривать, либо, напротив, от чего-то прятаться, уходить, убегать в стрельбу весь без остатка. Либо ранний грех на душе, либо греха ищет...
   "Досуг будет, когда нас не будет!" - уверяет Замполит.
   Самый темный в их деле Федя-Молчун. Георгию приходилось убивать, как и всем им, но никогда руками, никогда самолично, никогда - глаза в глаза - всегда через "посредника", которым чаще всего являлась пуля, мина или собственный приказ. - А ведь каждый, - думалось Георгию не вовремя и невпопад, - чем-то себя разделяет, ставит промежуточную границу. Все так, кроме Федора. И лишь Казак наиболее близкий к его пониманию, но и он перекладывает "грех" на нож, на его расправу, не собственную... Умение Молчуна казалось Георгию чужим, "нечеловечьим", принесенным откуда-то из древности, оттого мрачным, темным...
   Молчун молчит.
   Сергей-Извилина... Вот словно один раз заставил себя человек быть умным более, чем отпущено богом человеку по всякому, даже самому крайнему его стандарту, и держится того. Стандарт Сергия? Был ли такой? Есть странность в имени, которое некоторые брали себе как награду. Взялся ли когда-то доказать себе и другим, что и это не было случайностью? Пришлось ему быть умным раз от разу, и стало потребностью? Может быть такое? Может! Георгий знает по себе... Извилина, пусть к "одному", но всякий раз говорит разное, словно обстреливает цель с разных концов. У него все под перекрестным. При нем у всех жажда. Находит не словца, но Слово - зачерпнет сколько надо, плеснет, словно водой из колодца - и напоит, и остудит, и взбодрит...
   Нет слов у Извилины - у него Слово.
   И Сашка-Снайпер стал снайпером что-то доказывая, стараясь соответствовать, быть достойным кого-то. С чего началось? Известно. Пусть сам он про то не рассказывает. В "деле", в "работе" всякий раз, как приговор выносит, которому адвокат, судья, палач и свидетель...
   "Воля божья, суд - людской!" - нашептывает Сашка.
   А про Седого говорят, что был таким всегда - "родился седым". Может быть и так... Другим его не видели - Георгий специально интересовался. "Сеня-Седой", он же - "Сеня-Белый", "Сеня-Снег", "Пустынник", "Сахара", "Русак"... Вот казалось дожил до возраста, когда для иных прогулка до туалета является героической, но словно в укор современным молодым не обрюзг, а выдубел, сохранил ясность ума, подвижность членов. "Кощей", "Иван", "Шаман", "Знахарь", "Иудей", "Река", "Харон", "Лодочник"... И это только те имена, которые Георгий знает. За каждым именем - конкретное дело. Такое, что имя пришлось менять - так еще поступали так согласно древней традиции, решая этим обмануть смерть, сбить со следа, если казалось, что последним исчерпан лимит везения, и было ощущение что цеплялась за пятки костлявая... Седой!
  
  
   СЕДОЙ (Енисей Иванович Михайлов)
  
   АВАТАРА (псимодульный портрет)::
  
   ...Сын киевского башмачника, Нозар Правда в юности учился в униатской семинарии и спускался проповедовать к днепровским порогам. Однажды он попал там в лапы казаков. "Ты кто?" - устроили они пьяный допрос. "Правда", - простодушно ответил он. "На свете нет правды", - мрачно ухмыльнулись они, тряся чубами. Один отрезал Нозару язык, другой проколол ушные перепонки. "Вот теперь ты и впрямь правда, - иди, куда глаза глядят..." С тех пор Нозар возненавидел белый свет. Пересчитывая его четыре стороны, он злобно плевал против ветра, который всегда дул ему в грудь и никогда в спину.
   Алексия Оныкия он подобрал на постоялом дворе. Алексий был сиротой, и кормился объедками - хозяева терпели его из жалости, но лишний рот никому не нужен. Он спал, свернувшись калачиком на соломе, зажимая в угол горб, а в ногах у него умывалась кошка. "Алексейка - на горбе тюбетейка!", - проходя мимо, пинали его хозяйские дети и передразнивали неуклюжую походку. Уродлив он был от рождения: горб давил его к земле, так что собака хвостом могла запросто выбить ему глаз, а руки при ходьбе зачерпывали горстями лужи. Прежде чем взять его с собой, Нозар разломил сухарь и дал погрызть, внимательно наблюдая, точно вслушивался в хруст своими немощными ушами, ведь для бродяги, как и для волка, главное - крепкие зубы.
   Так глухонемой Нозар стал изъясняться через калечного поводыря.
   "Ы-ы..." - закатывая белки, мычал он.
   "Один друг - это немало, и тысяча - не слишком много", - бойко переводил Алексий.
   Он овладел грамотой в монастырских кельях, долгими, зимними вечерами переписывая за кусок хлеба Евангелие. Рано убедившись, что миром правит не астрономия, а гастрономия, он первым делом узнавал на кого из монахов наложили епитимью переписывать новозаветные морали и, пробираясь к нему тайком, корпел над непослушными буквами. У Нозара по ночам ныли кости, пьяный от бессонницы, он много раз пытался представить скрип двери, когда под утро сквозь щель в комнату проскальзывал лунный свет, а в нем бледный от усталости Алексий. Плюнув на пальцы, горбун гасил свечу перед образами и, хлестнув волосами темноту, как ворон на добычу, кидался на дощатую кровать.
   Из года в год ходили по хуторам, кормились, чем Бог послал, и ночевали, где придется. Зимовали при монастырях, ухаживали за скотиной, таская на мороз тяжелые ведра помоев, а летом теснились в шалаше, где места и одному мало, зато комары с ноготь, христарадничали и продавали по селам лапти, которые плели из бересты.
   "Алексейка идет - Правду ведет", - бежали с околицы дети, расшугивая уток и кур.
   В тени церковной колокольни, пока на воткнутых в землю палках сушились лапти, Нозар развлекал селян. "Жил-был человек, - громко пояснял Алексий его жесты, - у которого под стеной поселилась змея, человек подносил к ее норе молока, а она берегла дом от порчи. И человек процветал. Но однажды его жена налила молока сыну, змея выползла и стала пить вместе с ним, ребенок стукнул ее по лбу ложкой, а она его ужалила. Мальчик тотчас умер, - здесь Нозар валился на траву, закрывая глаза, несколько раз дергал ногами, - а взбешенный отец бросился на змею с ножом... Однако она успела забраться в нору, и он только хвост отрубил...
   С тех пор дела человека пошли из рук вон плохо. И сказали ему мудрые люди: "Это оттого, что раньше змея принимала на себя твои беды, а теперь ты один несешь свою судьбу". И пошел человек к змее мириться: опять подставил к норе миску с молоком и стал ласково нашептывать. А она ему отвечает: "Былого не вернешь, разбитого не склеишь. Если мы даже и помиримся, то, как взгляну я на свой обрубок, так и вспыхнет во мне злоба, а, как вспомнишь ты про сына, так и зайдешься в бешенстве. Уж лучше нам жить раздельно""
   Крестьяне чесали затылки, не могли взять в толк к чему этот рассказ, а после махали рукой: одно слово - странник.
   "Это к тому, - не моргнув, находился Алексий, - что все обязательно сбудется, но - по-другому..."
   А бывало, Нозар заводил другую песню. Сядет по-басурмански, скрестив под собой пятки, и шарит везде глазами, пока все не отвернутся - никто не мог вынести его тяжелого, беспокойного взгляда.
   Однако он умел заговаривать зубы и лечил язвы наложением рук.
   Все здоровые похожи друг на друга, каждый калека страдает по-своему. Нозар пропускал время через себя, как ветер сквозь сито, а Алексий копил ночи и хоронил дни, складывая в горб. Но для обоих жизнь маячила за горизонтом, оставаясь журавлем в небе. Их провожали стаи галок, которые по многу раз успевали вывести птенцов, а они все размечали дорогу кострами, которые тушили, мочась на угли. И с годами Алексий стал обгонять Нозара на шаг. Где тот выпрашивал копейку, Алексий выцыганивал алтын, Нозар выучился читать по губам, Алексий - по глазам. Однако Нозар по-прежнему угощал приемыша палкой и целыми днями кормил мочеными яблоками, от которых урчал живот. Отвернувшись, Алексий орал тогда во всю мочь, краснея от натуги, клял Нозара, на чем свет стоит. Нозар, однако, понимал это по-своему, трогая за рукав, каялся, забывая, что обида, как камень в сапоге, точит, пока не достанешь.
   А между тем вокруг заполыхало восстание, которое не разбирает ни правых, ни виноватых. Все ненавидели всех, и каждый перетягивал Бога на свою сторону.
   От запаха сырой земли Алексия душил кашель, и он, задирая ноздри к солнцу, грел их, упираясь затылком в горб. Уже три дня шли они по лесу, питаясь комарами, сосущими их кровь, и еще три топтали степной ковыль, когда невнятное бормотанье Нозара перебил гогот гусей и набат церковного колокола.
   Однако к затерянной в глуши деревне вышли не вовремя - на нее налетел отряд Вишневецкого.
   Пан Иеремия, как кошка, смотрел на мир вертикальными зрачками, разрубал человека так быстро, что половинки успевали увидеть друг друга, и под солнцем вращал над головой саблю, оставаясь в тени. Он не любил ходить вокруг, да около: чтобы познать вещь ему, как зверю или ребенку, нужно было положить ее в рот. Вокруг него грудились люди в черных капюшонах, с косыми скулами и челюстями, как серп. Они уже спалили капище греческих отступников, и теперь, кидая смоляные факелы, поджигали жилища. "Убивайте их так, чтобы они чувствовали, что умирают, - размахивал плетью предводитель. - Пришел Судный день, и незачем сластить пилюлю"
   Рассыпавшись по деревне, вишневцы с гиканьем хватали всех без разбору, вырывая с земли, как сорную траву, отправляли на небо. Их капюшоны уже пропитались семью потами, а они продолжали бесноваться, пока, наконец, не устали.
   "Какой вы веры, убогие?" - отставив назад локти, растянулся на гумне пан Иеремия. В зубах он перекатывал соломинку, на которой, как пиджак на гвозде, висела съежившаяся улыбка. Ударяя кулаком в грудь, Нозар завыл, было, об униатстве, расплющивая палец о проколотые уши и отрезанный язык. Но обида, как камень в почках, изводит, пока не выйдет. И Алексий подстерег случай - шагнув вперед, так чтобы спутник не видел его губ, выдохнул: "Греческой..."
   Иеремия поморщился и выплюнул соломинку.
   "Завтра Пасха, - стеганув плетью по сапогу, вскочил он, - так что одного отпускаю..."
   Алексию словно нож под ребро сунули, ни жив, ни мертв, он опустился на колени. А Нозар пустился на хитрость. "Он говорит, - едва успевал переводить Алексий заплетающимся языком, - что ты переживешь его только на день..."
   Глаза Иеремии налились кровью.
   "Одного из двух", - прохрипел он.
   И тут Нозар Правда стал богом. Ибо только богу доступно отречься от себя. Обогнув Алексия, он в три шага покрыл расстояние, на которое отстал от него за годы, и, заглянув в кошачьи зрачки, прочитал в них свое будущее.
   Иеремия все понял без слов. Повернувшись, он сделал жест людям в капюшонах, и те поволокли Нозара на площадь. Он едва успел скинуть штаны, как уже смотрел на все, сидя на колу. Хлынул дождь, капли, смывая кровь, застучали по лужам, а первая же молния вознесла Нозара на небеса.
   Но Иеремия этого не дождался. Он оседлал коня и, увозя в двух переметных сумах преступление и наказание, поскакал навстречу судьбе. На другой день он сел разговляться и, закусив мед соленым арбузом, свалился под стол, предоставив лекарю дивиться скоротечности лихорадки.
   "Наказание не искупает преступления, - подумал тот, медяками закрывая глаза покойному, - его искупает раскаяние".
   А Нозар, возможно, пополнил бы список местных святых, если бы Иеремия не вырезал деревню под корень, пощадив лишь детей. Они выросли в диком, обезлюдевшем крае, вдалеке от дорог, и со временем среди них укрепился культ Правды. "Вы пережили светопреставление, - воздев персты, наставлял их Алексий, - на ваших глазах умер бог..." "Царство Господне не от мира сего", - вел он их по лесам, и постепенно глухота и немота стали главными атрибутами бога, наряду с беспомощностью и неприкаянностью, а в неокрепших сердцах Кол заменил Распятие, Нозар вытеснил Христа. Алексий Оныкий, его единственный апостол, сын, предавший отца, переписал главы его жития, как раньше переписывал главы библейских преданий. "Прошлое, что мертвец, - оправдывал он себя, - на него все спишешь..." Пройденные дороги зарастали бурьяном, к тому же Алексий давно понял, что книга и жизнь дополняют друг друга: в жизни давят репей - в книге распускается цветок.
   Нищие взрослеют рано. С мозолями от плуга, подростки хлебали щи без соли и не искушали себя богословскими спорами: их вера родилась из трагического чувства жизни и презрения к словам. "Не донимайте бога молитвами, - запрещал сочиненный Алексием катехизис, - он слышит не ваши слова, но ваши помыслы"
   Спустя год воображение подсказало одному маляру восстановить лик Правды. Но Алексий воспротивился: икона, как бог, должна быть одна, и, взяв кисть, сам изобразил сцену суда. Иеремия на картине превратился в сатану, Нозар - в бога. Однако для многих олицетворением божественной казни стал горшок на шесте, перед которым подолгу стояли, молча царапая ногтями на жилистой шее вертикальную черту, заменившую крест.
   Нет бога, кроме Правды, и Алексий пророк его. Рушились царства, менялись государи, но символ не мерк - правду продолжали сажать на кол. В этом видели подтверждение вечного пророчества своего бога. "С Правдой и в аду рай, без Правды и в раю ад", - прилизывая слюной брови, щурился Алексий, веря под старость в собственную выдумку. А постарел он в одночасье - так проседает дом, осыпающийся седой штукатуркой. Раз в плывших сумерках, взглянул на зеркало и вместо себя увидел Нозара, приглашавшего его на кол.
   "Я уже оплатил зло, - прочитал он по губам, - теперь твой черед..."
   "Это было самоубийство", - замахал руками Алексий, зеркало треснуло, и он завесил его овчиной.
   Но с тех пор ощущал в спине невыносимую боль, будто из горба вместо позвоночника торчал кол, слышал во сне воронье карканье и, выступая на шаг, предавал опять и опять...
   Вера без чуда, что каша без масла, и Алексий, став патриархом, от имени своего глухонемого бога обещал спасение. "Когда-то человек и бог жили в одном доме, - вспоминал он Нозарову байку, - а потом насолили друг другу, и теперь им не быть вместе..." Затем он говорил о предопределении, прислонив к печке горб, судил избранных, а, оставшись один, долго качал головой: "Кому астрономия, а кому гастрономия..."
   Дни стучали, как рассыпавшиеся бусы, у Алексия оставалось все меньше зубов, и появлялось все больше морщин, которые, собираясь у рта, заменяли сжеванные за жизнь губы. Его нос оседлали очки, и он все больше погружался в праздную сосредоточенность: перебирая бумаги, никак не мог отделить в них прошлое от настоящего - записи под его руками путались, осыпаясь, будто сделанные песком.
   "В изнанке любой правды - ложь", - успокаивал он себя, убеждая, что его богу было суждено самоубийство, но в душе его глодал червь.
   Борясь ночью с постелью, он не знал, куда деть горб, и боялся встречи с Нозаром. Отодвигая этот час, пил отвары из чудодейственных трав, однако перед смертью нашел в себе мужество глянуть на мир поверх очков.
   "Отправляюсь на тот свет, раз на этом счастья нет..." - слова, которые, сыграв свою обычную шутку, приписала ему молва.
   После Алексия секта сразу распалась, и все же у созданного им учения были все атрибуты религии: миф, пастырь и горстка приверженцев.
  

* * *

  
  
   СЕДОЙ (1946)
  
   ...Разглядывал тяжелую, битую войлоком дверь, с натянутым поверх него старым брезентом, дырки разглядывал, старый плакат - "Все для фронта, все для победы!"... и больше разглядывать было нечего, разве что людей, но люди были одинаково-сумрачные и поступали одинаково - заходили, стряхивали с ног снег, спрашивали очередь, курили и молчали.
   - Следующий!
   Сеня сообразил, что дождался, перестал подпирать плечом круглую, обшитую металлическим листом печь, большей своей частью замурованную в стену и такую же, как и она, холодную, потянул дверь на себя, пропуская вперед сестру.
   С коридора показалось, что сильно натоплено, даже лишку, но начальник, про которого ему говорили, сидел в фуфайке. Нетолстый - Сеня почему-то решил, что будет толстый - голос такой слышался, когда приоткрывали двери. И сразу подумал - хорошо это или плохо? Толстые добрее. Но и не худой. Впалый щеками, узкоскулый, гладковыбритый, пахнущий одеколоном, с городской стрижкой, аккуратными черносмольными волосами. Сеня сел на стул, сестра тут же пристроилась сбоку, Сеня отодвинулся, давая место.
   - Она зачем здесь?
   - А куда ее? Пусть здесь сидит.
   - Пусть в коридор выйдет!
   - В коридоре холодно! - настойчиво сказал Сеня.
   - Пусть выйдет.
   - Тогда и я тоже, - упрямо сказал Сеня - Я потом приеду. Если машину дадут!
   - Откуда?
   - С Толчеи, там написано, вы сами присылали, - протянул бумагу. - Вязовские мы! А я - Михайлов, - Енисей я! - назвал имя, под которым был записан в метриках, и которое сам едва ли помнил - все "Сеня, да Сенька"...
   - Ага! - сказал начальник, и Сене очень не понравилось это "ага", - словно словили на крючок. Начальник встал, прошелся до шкафа, приоткрыл так, чтобы Сене не было видно - что там внутри, достал большой, твердого переплета журнал, зажал подмышкой, закрыл на ключ, который положил в карман, уселся на свое - Сеня обратил внимание, что на стуле у него подушка и удивился. Никогда не видел и даже не слышал, чтобы на подушках сидели.
   - Значит, так... Толчея - Михайловы... - начальник разложил журнал и отметил там что-то и посмотрел на Сеню внимательно. - С каждого двора, и с твоего тоже, положено сдать по продналогу четыре дюжины яиц, а это значит сорок восемь штук.
   - У меня курей нет.
   - У многих нет. Значит, положено купить и сдать.
   - С нашего не положено, - удивился Сеня. - Семья погибшего на фронте, я несовершеннолетний, и больше нет никого.
   - Написано с каждого жилого двора! - помахал бумажкой начальник.
   - Совхоз будет решать, - сказал Сеня.
   - Совхоз решит, как мы скажем, - отмахнулся начальник и посмотрел на сестру. - Сколько ей?
   - Девять. Катя зовут.
   - Ты несовершеннолетний, ей девять. Значит положено ее сдать в детский дом.
   - Это с чего это? - ощетинился Сеня.
   - Он немца убил! - громко сказала Катя, думая, что это поможет.
   - Да? - на секунду удивился начальник. - Ну, и что - я может быть тоже убил!
   - Вы не воевали, вы сюда из Ташкента приехали, - сказал Сеня то, что слышал у себя в совхозе.
   - Полицая тоже убил! - тут же громко-громко сказала Катя.
   Про полицая, это она зря - подумал Сеня, - этот теперь совсем обидится, подумает, что намекают...
   - Хамим? Значит так! - рассердился начальник. - Будем решать вопрос с детским домом! Товарищ не понимает!
   - Да понимаю я, - сказал Сеня. - Сдам яйца!
   - Сиди пока.
   Подхватил журнал, быстро вышел, слышно было, как хлопнул дверью соседнего кабинета. Отсутствовал всего пару минут, пришел довольный - Сеня сразу заметил - распирает человека.
   - Все ваши в погибших не считаются, а числятся пропавшими без вести!
   - Погибли они! - сказал Сеня. - Я знаю!
   - Бумаги лучше знают! - сказал начальник, и Сеня понял, что такого не переубедишь, должность такая: тут либо человека под нее подбирают, либо она ломает под себя.
   - Ему медаль обещали! - опять сказала Катя. - За немца и полицая!
   Начальник отмахнулся.
   - Агентом у вас назначили, сейчас посмотрю... Давид Маркович Субботин - он будет ходить по продналогу, собирать и описывать.
   - Это Субботу что ли? - скривился Сеня. - Пришлого?
   - Пришлых здесь нет! - строго сказал начальник. - Здесь все советские люди!
   Как же, советские... Сеня не очень был уверен, что начальник совсем советский, а уж Суббота...
   - Свиней держите? Кожу положено сдавать!
   - Откуда у нас свиньи! - удивился Сеня. - Свиньи теперь в городе.
   - Пошел вон! - сказал начальник, захлопывая журнал и откидываясь назад.
   - Я не про это хотел сказать! - заторопился Сеня, сам испугавшись сказанного. - Свиньи теперь только при вас, при комбинате, а у нас, как все немцы повыжрали, так новых не заводили - самим жрать нечего...
   - Вон! - коротко сказал начальник.
   Сеня вышел, пропуская Катю вперед, придержал, не давая пружинам хлопнуть, прикрыл аккуратно за собой.
   - Сердитый? - спросили в очереди.
   - Угу! - кивнул Сеня
   Снова приоткрыл, просунул белую голову.
   - А грачевыми принимаете?
   - Что?
   - А яйца! - громко напомнил Сеня, думая, что тот плохо слышит. - От грачей!
   - Вон!! - прорычал начальник замахиваясь бумагами.
   Сеня захлопнул дверь. Постоял, подумал - стоит ли еще спросить про вороньи яйца? - и решил не спрашивать.
  
   - Какой белый! - сказала кладовщица про Сеню. - Словно седой!
   Белобрысые среди "вязовских кровушек" не редкость, но Сеня (а если по взрослому, то - Енисей) не родился таким, таким стал - в один из ноябрьских дней взял, да и выинел, словно убитый морозом рогоз - никто не заметил как и почему это произошло.
   - Он немца убил! - сказала Катя, и Сеня дал ей тумака.
   Вообще-то Сеня добрый, а тумака дает, когда не дело говорит или не к месту.
   - Не надо ее бить! - сказала кладовщица.
   - Надо! - сказал Сеня. - Кроме меня у нее никого нет.
   Дядька-инвалид не сказал ничего, только странно посмотрел на Сеню и вздохнул.
   Когда пришли, Катя его не сразу заметила, только когда в углу шевельнулось, увидела на деревянной тележке полчеловека, с перекинутой через шею торбой. Полчеловека это мало, получилось, что он хоть и взрослый, а она, Катя, уже больше его.
   - Теперь кору будем принимать, - сказала кладовщица. - Наряд такой спустили. Расценки по ходу определят.
   - Зачем кору?
   - Кору для обуви, принимать будут вязанками.
   - Обувь из нее делать? - удивилась Катя
   - Нет, это для чего-то другого, - наморщил лоб брат-Сеня.
   А скучающий дядька-инвалид объяснил:
   - Дубить будут, квасить, кожи замачивать. Но пока запрос на лозовую.
   Катя подумала - как это можно корой красить? - потом вспомнила, как брат Сеня обстругивал ольховую палку, а с нее красились руки, словно кровь.
   - Этот наряд, прости Маруся, не для меня!
   - Ты мешки латай! - сказала кладовщица инвалиду. - Мешки понадобятся.
   - На мешках не заработаешь.
   - Только лозовую будете принимать?
   - Пока - да. Если много заготовишь, машину пришлем, но стаскать надо в одной место, ближе к дороге.
   - Ближе к дороге украдут, - пробурчал Сеня.
   - За прошлую сдачу тебе положено... Деньгами возьмешь?
   - Нет! - сказал Сеня. - Сечку!
   - Мешок свой есть?
   Сеня вынул из-за пазухи сложенный мешок, тот что дорогой согревал грудину, и даже не столько сам, как мыслями, что он, Сеня, в нем понесет. Достал веревку - обвязывать.
   - Что же к углам не подшил? - спросил инвалид. - Теперь как не вяжи, какая-нибудь дорогой соскользнет.
   - Можно по камню внутрь в углы, и вокруг обвязать, - сказал Сеня, который так уже не раз делал. - Я схожу поищу.
   - Смерзлось все! - сказал инвалид. - И снег!
   - Можно из под дома, там под крыльцом должны быть.
   - Не ерунди! - сказал инвалид. - Хозяйка, удружи мальцу пару картофелин.
   Кладовщица укоризненно посмотрела на инвалида, но перечить не стала, вышла в складское и принесла две гладкие картофелины. Инвалид загнал в углы и ловко обвязал веревкой.
   - Хорошая веревка. Немецкая?
   - Немецкая, - подтвердил Сеня.
   - Где достал?
   - Там нет уже, - честно сказал Сеня.
   - Куда тебе?
   Сеня сказал, мужчина присвистнул.
   - Ты поосторожнее бы у себя гулял, там у вас, я слышал, самые бои были. Подорвешься нахрен!
   - Это не у нас, это три километра от нас. Все хорошее уже обобрали. Еще трофейщики обобрали.
   - Трофейщики чисто не обирают, - сказал инвалид. - Леная команда.
   Посмотрел на Катю.
   - Не дотопаешь с ней.
   - Я знаю, - сказал Сеня.
   - Только сечку? - спросила кладовщица. - Еще что-нибудь?
   - Нет, самое дешевое.
   - Это больше чем полтора пуда будет, - сказала кладовщица с сомнением.
   - Донесу! - уверенно заявил Сеня. - Это донесу.
   Обмотал, затянул горловину, подгоняя лямки под размер.
   - Машина будет в Луки, я шоферу скажу, чтобы до Рокачино вас подбросил, а дальше сам.
   - Спасибо! - с жаром сказал Сеня. - Я вам этой коры больше всех наготовлю!
   Когда ждали машину дядька-инвалид спросил тихо.
   - Ты правда немца убил?
   - Да, - сказал Сеня.
   - А мне вот не пришлось, - сказал инвалид. - Меня раньше убили... Но, считай, ты за меня рассчитался.
   - За вас он полицая убил, а немца - за нас! - встряла Катька и опять получила тумака, но несильного...
  
   Сеня не один, у которого в Отечественную погибли все до единого; и те, кто ушел на фронт, и те, кто остались. Повыбило родню ближнюю и дальнюю. Всех повыбило. Мужчин, женщин, погодков и тех, кто младше... А на фронт, кто смог, так все разом и ушли, что по отцовской, то и по материнской - деды, их братья - дядья, включая двоюродных, их сыновья-неженатики...
   Неизвестно, кто и как потом писал статистику по "южным псковским", но тех, кто носили родовое звание "вязовские кровушки", включающие в себя длинную цепочку деревень и выселок вдоль реки Великой, ее верховьях, разом набили два эшелона. Так родней тогда и брали, чтобы бок о бок воевали и пристыдили, если кто сплоховал. Погибли в первый же год войны - где? - неизвестно. Не было еще таких войн, чтобы убивало всех. Стали! Гитлеры пришли... Кто-то говорил, "вязовские кровушки" на псковском рубеже постановили больше не отступать, не приказ такой получили, а сами решили - миром своим. Может быть и так. Война слизнула. Оставшихся добрала оккупация, а последние крохи хрущевские дела. И деревни - вся гирлянда их, многоголосая, затейливая - исчезли бесследно, редко где оставив молчать за себя угловые камни...
  
   - А правда, что отец с водяным дружил? - спросила Катя.
   - Правда! - сказал Сеня.
  
   ...В глухую осень сорок первого пришел Михей. Сеня чувствовал как кто-то по звериному смотрит из-за реки. Вечером специально вышел на кладки с удочкой, стал ждать. Человек переплыл, вцепился в кладки, вылазить не стал. Голый, тощий, должно быть, одежду развесил на том берегу - осмотрительно.
   Сеня с трудом признал Михея, который был им каким-то боком родня, если считать по дальним и сводным.
   - Ползи к бане, - стараясь не смотреть в его сторону, сказал Сеня. - Там наши, укроют под полом.
   - Кто?
   - Мы, бабка Стефанида, Макаровна со своими...
   - Дети с ней?
   - Все шесть.
   - Не пойду, - сказал Михей. - Про своего станет спрашивать, а он погиб, голосить начнет.
   С Енисеем разговаривал как со взрослым, словно он последний или самый старший остался. Стуча зубами успел рассказать про пересыльный лагерь - там всяких много, но "вязовских кровушек" было только пятеро.
   - Мы вчетвером ушли, отец твой, Иван Алексеевич Михайлов, велел кланяться, он не сдюжил, рана у него нехорошая.
   - Оставили значит? - глухо спросил Сеня.
   - Он так велел. Антонов огонь пошел от бедра.
   - Остальные где?
   - У Абрацево стреляли по нам, Егориных, Кирю и Павла, сразу насмерть. А дядьку твоего, Алексея Алексеевича, закопал у Новой Ранды, дальше не сдюжил нести.
   - Где?
   - Там видно. Свежий холмик и ветка воткнута еловая.
   - Цела мельница? - зачем-то спросил Сеня, про водяную мельницу на которой когда-то - уже кажется что так давно - работал его отец.
   - Нет, порушена, но восстановить можно, - сказал Михей и неловко добавил: - Дядьку твоего перезахоронить бы, я глубоко не смог. Волки раскопают...
   - Мне туда не попасть, у нас за уход расстреливают, партизан боятся.
   - А что, есть партизаны?
   - Наши повывелись, а с Белоруссии заходят. Ты куда теперь?
   - Сперва домой.
   - Не ходи, там теперь плохие немцы, не по-немецки разговаривают. Дядьку Серафима убили.
   - Он же старый совсем!
   - Шапку не снял. Гвоздями приколотили. Так велели и похоронить - в шапке и с гвоздями... Автомат дать?
   - Откуда у тебя автомат?
   - Нашел! - соврал Сеня.
   Пришла сестра, Михей поднырнул под кладки.
   - Иди домой! - строго сказал Сеня.
   - Меня Васька обижает!
   - Иди! Скажи, сейчас приду - щелбанов ему надаю.
   - И Витька!
   - Ему тоже.
   - Ты с кем-то разговаривал.
   - С водяным! - сказал Сеня. - Иди, не мешай, мы не договорили еще.
   - Я посмотреть хочу!
   - Только не ори! - предупредил Сеня. - А то получишь от меня.
   - Он добрый?
   - Добрый.
   - За нас?
   - Да, за нас.
   - Тогда не буду! - пообещала Катя.
   - Сейчас выплывет... Не спугни. Хорошо?
   - Хорошо.
   - И не смотри на него, немцы могут заметить. На поплавок смотри...
   Плеснуло.
   - На дядю Михея похож, - сказала Катя.
   - Молчи! - предупредил Сеня. - Дай мне с ним договорить.
   - Молчу, - сказала Катя.
   - Моих когда видел? - спросил Михей.
   - Давно. Ваши, слышал, работали на Древяной Лучке, потом их куда-то дальше угнали.
   - Так значит, - постарев лицом сказал Михей.
   - У меня автомат есть, - напомнил Сеня. - И футляр с обоймами. Могу дать.
   - Нет, - сказал Михей. - Прибереги. Мне с винтовкой сподручней. Я за такую же расписывался, должен отчитаться. Хлеб есть?
   - Сейчас пройдусь - соберем.
   - Крючков бы еще и леску.
   - Лески нет, я конским волосом. Сейчас от своей намотаю.
   Взял щепку, смотал, потом, не возясь, обломил кончик удилища, уронил на кладки.
   - Сидор принесу как темно станет, положу в тот куст к воде... Плыви обратно - замерз уже совсем.
   - Подожди, - остановил Михей. - Отец ваш, Иван Алексеевич Михайлов, велел кланяться и простить, что так получилось. Еще сказал, что в доме, возле дырника, меж бревен червонец заткнут. Велел взять.
   - Как его теперь возьмешь? - растерянно проговорил Сеня. - Немцы, штаб у нас.
   - Бывайте! - сказал Михей и нырнул.
   - Откуда водяной отца знает? - удивилась Катя.
   - Отец мельником работал. Забыла? Дружили они...
  
   --------
  
   ВВОДНЫЕ (аналитический отдел):
  
   "В следующем году мы окончательно завоюем и те территории Европейской России, которые остались еще не занятыми... Принципиальная линия для нас абсолютно ясна -- этому народу не надо давать культуру. Я хочу здесь повторить слово в слово то, что сказал мне фюрер. Вполне достаточно: во-первых, чтобы дети в школах запомнили дорожные знаки и не бросались под машины; во-вторых, чтобы они выучили таблицу умножения, но только до 25; в-третьих, чтобы они научились подписывать свою фамилию. Больше им ничего не надо..."
   /Г.Гиммлер - министр образования и пропаганды Третьего Рейха - речь перед высшими руководителями СС и полиции на юге СССР в сентябре 1942 г./
  
   "На Востоке я намерен грабить и грабить эффективно. Все, что может быть пригодно для немцев на Востоке, должно быть молниеносно извлечено и доставлено в Германию..."
   /Г. Геринг, план "Ольденбург"/
  
   "В России, как и в любой стране мира, часть населения, составляющая элиту общества, должна иметь от жизни всё. Удел остального населения - обслуживать своих лидеров. При этом естественным явлением будет и то, что часть населения будет вымирать от голода, а часть будет находить себе пропитание на помойках..."
   /В.Кириенко (Израитель) - бывший премьер-министр России (ныне - Полномочный представитель Президента в Приволжском Федеральном округе) - речь перед выпускниками Всероссийского института повышения квалификации МВД России в 2002 году./
  
   (конец вводных)
  
   --------
  
  
   - Есть хочется! - в который раз сказала сестра.
   - Я помню! - чуточку сердито буркнул Сеня, понимая про что она думает.
   Две настоящие картофелины, это тебе не "тошнотики", что получались с той, которую весной после запашки разрешили обобрать на совхозном поле.
   Уже дотопали до "немецкого кладбища", куда сносили невыживших раненых от палаток развернутого здесь полевого госпиталя. Здесь не скопом закапывали, как наших, которых собирали с полей, а каждого в отдельной могиле, красивым березовым крестом и надписью.
   Мимо этого кладбища теперь ходить страшновато - могилы открыты. Это дядя Давид летом и осенью чудил, то про которого все говорили, что он "порченый" и не поймешь откуда - то ли питерский, то ли ташкентский - хвастал, что работал там во время войны, какую-то бронь имел. За каким лешим оказался здесь, не вернулся туда, откуда родом, но осел - прилепился к хозяйке с уцелевшим двором. Как было принято говорить - ушел в примаки - дело среди мужчин неуважаемое. Ходил сюда рвать золотые зубы. Вот от этого поваленные кресты и раскрытые могилы. Здешние крестов не валят. Катя подумала, что дядя Давид очень смелый, это наверное, страшно у мертвяков зубы рвать. Потому подумала: так им и надо, фашистам! Пусть без зубов лежат!
   Здесь Катя совсем притомилась. Хотя снег отсвечивал, дорогу было видно, но дальше не полями идти, а лесом - темно. Сеня сказал скоро луна будет и холодно станет, а пока можно отдохнуть. Место открытое, никто незаметно подойти не сможет. Катя подумала - если только из могилы, и поругала себя - мертвяки не ходят, мертвых она видела своих и чужих, и ни один не пытался обидеть. И потом, это наша земля, чужие должны бы лежать тихо, это чужим у нас страшно лежать.
   Сеня наладил костер, нарвал коры с крестов, принес те, которые повалились. Стало светло, и печь в тот бок, которым поворачиваешься. Кресты, подумала Катя, горят лучше, чем любые дрова, даже если они и не такие, не березовые. Почему так? Сеня принес еще. Катя стала громко читать имена, немецкое она читала даже уверенней, чем Сеня. На одном по буквам разобрала: Курт и попросила - не жги!
   - Это не тот Курт! - сказал Сеня, но все равно отложил, потом отошел в сторону, воткнул и навалившись всем телом, стал с ожесточением вкручивать. - Весной все равно оттает и повалится! - заругался Сеня, чему-то злясь.
   Про Курта, который не раз, с каким-то грустным убеждением говорил - "Я не немец, я - австриец!" - вспоминать было странно-печально. То же самое Курт говорил, когда помогал выносить вещи, а потом поджигал их дом, но здесь он уже прибавлял, что придет немец, увидит, что Курт дом не сжег, сделает ему, Курту, пух-пух-пух! Курт говорил смешно, Катю это всякий раз веселило, но только не тогда, когда он жег их дом. Пусть даже и не жили они в нем давно - немцы его сразу заняли, как пришли - хороший дом, братья Михайловы рубили, не кто-нибудь. Себе рубили! Тем, кого выгнали, разрешили приютиться в старой бане у реки: Макаровна со своими шестью детьми, баба Стефания, Катя с Сеней и еще одна женщина с сыном, что отстала с эвакуируемыми - его потом на глазах у Кати и убили. Но тогда не Курт на работу возил, а другой...
   Сеня скинул фуфайку, заголил руку до плеча, опустил в сечку, радуясь, что ее так много, нащупал картофелину, осторожно вынул, дал держать Кате, стал щупать вторую... Катя прижала картофелину к щеке.
   - Гладкая!
   - У нас сорт другой. С нашей толку больше! Лучшего сохранения! - сказал Сеня и запнулся.
   Картошку свою недохранили. Катя вспомнила, как солдаты раскрыли картофельную яму, а Сеня пришел ругаться на них. И сказали друг другу много обидных слов. И как посерел лицом, когда его обозвали - "фашистский выкормыш". И сказать на это было ничего нельзя, потому что немцы кормили тех, кто работал, а кто не работал, те умирали. И не сказать им, что немца убил, потому как они сами каждый день убивают, и их самих, быть может, убьют, а Сеню уже нет... Сеня не пошел к командирам жаловаться, а солдаты вернули часть картошки.
   Сеня сдвинул костер в сторону, а в жар пихнул картохи и присыпал...
   Катя вспомнила как жарили кротов и сглотила слюну. Кроты вкусные. Жарили их на палочках. Сеня ловил много - сдавал шкурки. По всякому ловил, и проволочными витыми капканами - сам понаделал из стальной проволоки, и даже руками. Катю тоже научил - надо сидеть тихо и ждать, когда крот холм свой зашевелит, тогда сразу же ход перекрывать, нору - ее видно, вздутая она, потом быстро раскапывать... Кроты на вкус одинаковые, а шкурки разные. С подпалинами не хотели брать вовсе. С подпалинами считались браком, как линялые. Брат Сеня уговаривал, чтобы взяли по другой цене, но так и не уговорил. Баба Стефания из выбраковышей сшила душегрейку, ту самую, которая сейчас у Кати под пальто поддета.
   - Проживем! - в который раз говорил Сеня-брат, и Катя понимала что проживут, но есть хотелось все время. Себе удивлялась, Сеня-брат ел не больше ее, а был большим - ему, наверное, больше надо? Или нет - поскольку уже вырос? Не замечая, что Сеня до взрослых еще не дотянулся. Иногда пугала сама себя, что внутри червяк завелся. Сеня-брат глистов вывел чернобыльник заваривая, Катя сама видела, как вышли, и Сеня сказал, что глист большим может быть - во весь желудок, и чтобы всегда руки мыла, они с грязных рук заводятся. Катя скребла руки с песком и золой, ее и для мыльной воды разводили, этим же отскребали, мыли посуду... Руки были в цыпках и поверх потрескались, было очень больно. Сеня опять ругался, чтобы не забывала вытирать насухо и часто не мочила. Мазал маслом, но не тем, которое можно есть...
   У Сени тяжелые немецкие ботинки, Катя не спрашивала откуда. Может быть оттуда, откуда все. Ходил по лесу и окопам, собирал всякое и сволакивал в одно место за рекой, потом сортировал и перепрятывал. Сейчас в лес ходить можно было. За это больше не расстреливали. А раз очень-очень повезло... Ту бочку Сеня два дня катил. Теперь она в огороде была врыта, сверху крышка, гнилухи и всякий мусор. Леня иногда открывал, ковырял там веслом-обломышем, выворачивал кусок машинного масла в котелок и носил на обмен. Катя к ближним окопам тоже с ним ходила, помогала патроны собирать которые россыпью, и блиндажах раскапывать, ко всему, кроме патронов, другому Сеня ей запрещал прикасаться - велел его звать, случалось хвалил. Все, что собирали, густо мазал маслом, складывал в снарядные ящики, иногда еще обматывал поверх тряпками и опять мазал маслом. Говорил - пригодится! Хотя бы для охоты!
   Катя несколько раз видела как убивают. А один раз сама помогала. Выкрикнула по-немецки одно нехорошее слово, немец повернулся, а Сеня, который на корточках рядом сидел - червяков немцу насаживал, тыркнул его ножом в шею, который под кладками был зажат, и потом стал тыркать везде, даже когда тот с кладок стал сползать все тыркал и тыркал. От немца крови было много больше - все кладки залило. Питаются лучше, либо Сеня неправильно его убил... Потом мама Аладика подбежала помогать кладки мыть от крови, а немец, как упал, так по воде и уплыл, но неживой.
   Неизвестно, что другие немцы подумали - искали долго, но не нашли. Если бы в деревне кто-нибудь из взрослых мужчин был, может быть и расстреляли, но на женщин и детей думать не стали, хотя автомат пропал и ботинки тоже. Подумали, что он в другую деревню ушел, он иногда уходил, а партизан здесь не было, хотя Катя видела партизан, одна такая к ним заходила, хлеба спрашивала, а тут немцы стали к бане спускаться, так она фуфайку бросила, стала на нее и давай стирать уже замоченное. А по шее вши ползут! Катя подумала - увидят, что вши, сразу догадаются, что партизанка, и всех тогда расстреляют, но немцы не зашли, они купаться спускались. Потом Сеня и полицая убил, но так, что подумали на другого полицая. Катя опять это видела, хотя Сеня не знал, что она видела, и видела как невиноватого полицая забирают, и как он трясется, совсем как Аладик, когда его расстреливали, и подумала, когда ее убивать будут, тоже так будет, но когда Сеню будут убивать - он трястись не будет ни за что!..
   Сеня выкатил картохи. Катя зажала свою рукавами, наклонилась и стала нюхать, вбирая в себя сытое тепло. Сеня у своей выел середину и отдал половину ломкой, пачкающейся кожуры. В кожуре самая сытость. Потом Катя взялась за свою...
   Аладик с братом Сеней воровали мешки - бабы распускали их на носки, Катя сама в таких носках ходила. Звали его не Аладик, и даже не Владик - Катя слышала, как мать его звала по другому и разговаривала на незнакомом языке, но всем, к месту и не к месту, говорила, что зовут Владиком. И Аладик это подтверждал, угрюмо кивая.
   В тот день Катя сама слышала, как Сеня сказал, что сегодня не надо - сегодня не Карл, а другой, но Аладик рассмеялся, а когда отъехали, подполз на карачках к заднему борту и бросил в сторону скатанный мешок. Машину остановили, слышала, как немец орал шоферу, потом всех заставил вылезти, так же всех повел к мешку - поднял, стал тыкать в лица и спрашивать - кто? Никто на Аладика не показал, но тот затрясся и сразу стало понятно - кто. Отвел в сторону, отошел на два шага и расстрочил из автомата. Катя видела как с груди словно камнями пыль выбило, а потом Аладик упал, а потом закричали, запричитали, а немец повел автоматом в их сторону, и все замолчали... А Катя закрыла глаза и больше ничего не видела, и открыла, только когда приехали. Сеня больше мешки не воровал, но убил немца. Правда, другого, этого офицеры куда-то перевели... Убил на кладках, когда тот рыбу ловил, а мама Аладика помогала кровь отмывать.
   А потом фронт пришел, всех стали угонять, а Сеня сделал так, чтобы санки их, на которых Катя сидела с вещами, не скользили совсем, и от больших саней их отцепил, будто они сами. И следом тянул изо всех сил - все видели - как старается, даже плакал, показывал, что боится отстать. Даже немец соскочил, взялся помогать, потом плюнул, махнул рукой и побежал догонять...
   Тех кого угнали, ждали в 45-ом и 46-ом - не вернулись никто. - Может, под бомбежку попали, - в очередной раз говорил кто-то, а Катя всякий раз перед сном тихонько плакала, но так, чтобы Сеня не услышал - он очень не любил, когда она плакала.
   Катя картоху съела и согрелась больше чем от костра, осоловела, стала клевать носом. Сеня надавал тумаков под бока - идти надо! Катя заплакала. Брат-Сеня рассердился, но пообещал, как вернутся, запечь сладкого. Сознался, что лук закопал в снег. Печеный лук, если до того хорошо замороженный, очень сладкий. А тут еще и сечку можно запарить.
   - Теперь на плече придется нести, - сказал Сеня, глядя на мешок.
   - Я помогу! - сказала Катя, веря, что действительно поможет.
   - Ничего, - сказал Сеня. - Недалеко теперь...
  
  

* * *

  
   Пред всякой операцией, темной, чистой или серенькой, положен утряс личных дел. Чтобы потом только чистое бельишко и мысли без домашних забот. Извилина остается у Седого - некуда ему, да и запрошлый глупый перелом разболелся. Георгию тоже теперь некуда - решил по району прогуляться, посмотреть - чем дышат. Седой отговаривал - стоит ли лишней злостью сверх краев набираться, не во вред ли? Многое предстоит делать, тут бы хорошо холодным разумом. Не отговорил...
   Под окном разговор.
   - И давно хмелевик бьет? - заботливо расспрашивает Седой какую-то женщину.
   - С неделю.
   - И сам хочет бросить?
   Ответа не слышно...
   - Жди!
   Седой заходит в дом, выдвигает ящик из под кровати, лескочет бутылочками, смотрит надписи, морщит лоб и шевелит губами, пытаясь разобраться в подчерке Михея, наконец, находит одну, затканную большой грубо оструганной деревянной пробкой, встряхивает, смотрит на просвет и, не глядя на Извилину, выходит во двор.
   - Вот это будешь капать в водку или другое дурное питие до сорока капель на стакан. Но чтобы видел! От запоя молись святому Вонифатию и Моисею Мурину! - наставляет Седой.
   - Кто такие? - спрашивает Извилина, когда женщина уходит.
   - Веселовы.
   - Да нет же, Мурин и этот... как его - Вонифатий?
   - Шут его знает! - честно говорит Седой. - Худого не будет.
   - Поможет?
   - Поможет! Это от Михея осталось - они, как видят, внушаются. Михей здесь в авторитете был. Считается, я перенял. Надел авторитет на себя. Вот, знахарствую помаленьку, даже помогает, что не совсем местный перенял - что пропал и постранствовал - своим домашним такого доверия нет.
   - Своим нигде доверия нет, - замечает Извилина.
   - Да не в том дело! Тут тебе и чужому, но насквозь понятному, все что на духу расскажут, если знают, что сорное не расползется. Выслушиваю, и как бы забираю в свою кладовочку, под крышку плохое, а хорошим наставлю, подлатаю, креплю... Что-то вроде психотерапевта если по-современному, но только не от психо, а с собственной душой. Раньше батюшки этим занимались. Теперь в районе ни одной церквушки, одни психотерапевты. Впрочем, вру - недавно поставили, только там у батюшки бороденка жиденькая, из под рясы джинсы и кроссовки высвечиваются, да ходит он с мобилой у уха, нестепенно как-то. Жаловались уже. Нет и не будет ему того уважения и доверия...
   Седой больше как 50 лет тому, подростком еще, ушел с этих мест. Знал тому причины. Нынче показал Сергею место, привел его по набитой тропинке, что казалось вела никуда, да вдруг, ни с того ни с сего, резко обрывалась, словно пришел человек, постоял и не решился дальше, развернулся на пятках... да так не один десяток раз, и даже не сотню...
   - Сестренка здесь подорвалась. В одна тысяча девятьсот сорок шестом... С деревьев собирал. Может быть, и с этих... Не выросли они чего-то. Думаю, спилить надо...
   Седой теребит неровную золотую лепешку, что висит на шнуре, даже в бане не снимает, хотя парится жестоко, и та оставила на груди вечное несмываемое пятно.
   Есть дни когда хочется молчать, а есть такие, когда неспешно говорить о простом, наивном, выстраивая собственную живую философию живых примеров детства.
   - Горе наверху плавает - как не живи, к твоему берегу, рано или поздно, а притянет. Беда в глубине - утащит самого... Так за что цепляться? - настраивается Сергей на лад неспешного разговора, льстит традиции мест, где не стесняются задавать вопросы старикам и имеют терпение дождаться ответов.
   - А ты примечай! С нами горе, без нас беда... Горе на двоих делить - каждому по полгоря, на восьмерых - по осьмушке всего приходится. Больше друзей - легче горе рассасывается. Радость - другое... С друзьями ее прибывает. Поделись радостью с другом - две радости будет, не убудет ее - прибудет! Подлечит...
   Только друзья, только вольные натуры способны искренне радоваться удаче одного, тем увеличивая радость, и они же имеют способность забирать на себя, оттягивать немалую часть горя, если придется.
   Седой взял за моду слушать сердце старой фельдшерской трубкой - не берись, тоже, как и некоторые предметы в доме, с Отечественной 1812 года. Страшно подумать сколько сердец в ней стучало...
   - Как спал?
   - Хорошо.
   - Твоим снам я не владыка. А в них всякое может произойти, - Седой смотрит вопросительно.
   Извилина молчит. Теперь от бессонницы, от тоски, от ночных страхов, что теребят душу, по совету Седого, берет по одной мусорине с каждого из углов и кладет под подушку. Кажется - глупость, а помогает. И такое: на ночь приставить у дверей метлу вверх прутьями, либо щетку ворсом - какая только найдется доме - это пугать "полуночницу", что приходит донимать всякими мыслями. Не обязательно верить, чтобы помогло... А в иные дни Седой заставляет, прижавшись спиной к дереву, обхватить ствол позади себя руками, и так стоять, чувствовать, как идут соки и с ними приливает сил. Дуб - мужское дерево. Береза - женское. Но силу мужчина берет и с дуба и с березы. Береза дает щедро. Дуб столько, сколько надо честному человеку, либо потомственному русичу, тому, кто душой прикипел к русской земле, и тут уж не разбирает - хороший или плохой - родня! Сергей не задается вопросами - почему так получается, что дерево лечит едва ли не сразу - отпускает боль, сил придает, и отчего метла вверх ворсом у порога дурные мысли ночью не допускает, или почему подушку надо перевернуть, если хочешь сон сменить на иной. Но последнее может и от того, что с обратной ее стороны температура другая, сны-слои, словно страницы, где каждая рассказ, и от температуры мозга зависят на какой окажешься. Так можно это объяснить. И другому найдутся объяснения, только вот не хочется...
   Седой советует - кто бы послушал! - во многом ненормальном... Срабатывает. Извилина про себя, пусть редко, но посмеивается - прознал бы кто - чем два гвардии майора занимаются, что должны бы ни в черта, ни в дьявола... Эх! Есть в жизни место и чертям и дьяволу. Это не Седой, это сам сейчас понял. Без их участия не могло такого случиться ни с ними, ни с Русью. Свои черти перевербовались, чужие под своих перекрасились, но власть они взяли - полную власть над людьми, и не отдают. Впрочем, многие из племени людского под этими чертями "обхвостатились"...
   - Самому-то как спиться?
   - Как коту Евстафию, что покаялся, постригся, посхимился, а во сне все мышей видит!.. Мне тут тоже сон приснился, - признается Седой.
   - Опять Федя Бессмертный? - спрашивает Сергей-Извилина, зная, что Седой частенько мучается одним и тем же сном.
   Позапрошлой ночью, аккурат перед раздачей "отпусков", Седому показалось, что он слышит, как плачет домовой. Верная примета, что быть в семье покойнику. Только не понимал - от чего? Слушал себя, разговаривал с каждым, смотрел в глаза и ни в ком не видел примет смерти. Так день и прошел, и следующий наступил - ничего не случилось, кроме тяжести на сердце и какой-то непроходящей тоски. Такой же, как в день, когда узнал, что умер его первый учитель - Федор Бессмертный, и в день, когда умер учитель последний - Михей Кудеверь.
   - Да. И к чему бы это? Опять звал... Пойдем! Нет - не пойду! Пойдем, говорит! Тут застонал и сам себя разбудил, не дал досмотреть - уговорил он меня али нет? Вот и не знаю теперь, были мы с ним на кладбище? Как ты считаешь?
   Седой верит в продолжение снов, что чем-то они кончаются, даже когда людей в них нет, пропускает свои патлы сквозь пальцы, словно причесывается против шерсти, отчего мгновениями становится похожим на те старые рисунки "очевидцев", что неуклюже пытались отобразить лешака, которого повстречали в лесу. Еще это непроходящее беспокойство, тревожность в глазах, словно ждет трактора с бригадой рубщиков у заповедной рощи.
   - Сильно пьют? - спрашивает Сергей-Извилина, переводит разговор, словно переворачивает "сонную" подушку..
   - До хмельных шишей! - сердито говорит Седой. - Посмотрел бы, что на Троицу на кладбищах делается! Или на Радуницу! Обязательно кто-то обопьется до смерти прямо на могилках.
   Алкоголизм на Руси - простейшая, обставленная традициями, форма протеста, возведенная в культ и подзабытая за временем, для чего собственно начиналась... Беду с водкой коротать сподручнее - вроде и беда не бедой смотрится - залит глаз - но постыдно, словно бежишь, бросил своих! Но если много сбежавших, то вроде как уже и не бежали, можно кивать на сторону, указывая на "того", да на "этого", не видя в них самого себя...
   Десятка полтора видов водки в каком-нибудь сельском магазинчике уже не вызывали удивления, как и дотации губернатора выделяемые собственной водочной промышленности за счет детских пособий той удивительной логикой последней деградации чиновника: "вот вложим, а потом и пособия за счет этого увеличим, ведь самая прибыльная отрасль - это не молоко какое-то!" И уже не казалась порочным, потому как оброд ставился на личную прибыль - свято! - но там, где казалась убедительной такая логика, и стала кончаться земля русская - "обмосковилась"!
   - Раньше разве не так?
   - Раньше - нет. Был колхоз, была власть - было чем пристыдить.
   - Власти нет? - Сергей ставит вопросы, чтобы отвлечь Седого от личной боли, переключить на общую, всей местности, за которую тот считает, что в отвественности.
   - Сейчас власти сколько хочешь. Всем!
   - Я всерьез.
   - Московской власти прямая выгода от пития. Земли готовят под распродажи. На кладбище местные много не займут. Хорошо хоть, дети здесь еще встречаются... Придешь сегодня к уроку? - спрашивает Седой и хмурится, вспоминая, как Сашка-Снайпер и Миша-Беспредел перед самым своим отъездом тоже ходили - давать наставления по стрельбе.
   "Что есть винтовка, пусть и снайперская, по сравнению с надежным крупнокалиберным пулеметом? - смачно, едва ли не восторженно говорил Миша-Беспредел. - Фигня! Пукалка!.."
   "Что есть пулемет, пусть и ручной, по сравнению с винтовкой снайпера? - вторил ему Сашка. - Суть есть - молотилка бестолковая!.."
   Учительствовать не каждому дано... не ты, так война выучит.
   Образование - засидевшийся гость, ум - хозяин. Образование вовсе ни есть развитие ума. Ум способно развить лишь самообразование, потому как здесь разум выбирает сам, по приметам ищет кратчайшие и наиболее верные дороги. Всяк человек имеет свою сортность по рождению - это наследное, но высший подарок то, что способен ее менять.
   В университеты самообразования мальчишек всех времен и народов обязательным порядком входила улица. Уроки начинались с игр, начальная цель - подражание примерам.
   Дети современности этого опыта лишены, довлеет не опыт жизни, а теория жизни, ее электронный суррогат. Чтобы оградить их от самообразования, примеры смазаны, изъяты, срок обязательной учебы увеличен - искусственно растянут. Наиглавнейшие годы становления и закрепления характера проходят без опор, без достойных примеров, без возможностей, которые дают собственные оценки и переоценки, без практики выбора.
   Авторы с образованием в 5 классов писали замечательные книги, вчерашние солдаты командовали полками - это не рассматривалась как норма, но никого не удивляло. Огромнейшее количество закончивших школы, училища, институты, беря на себя эту ношу, оказывалось неспособными ни к чему. Вот этому действительно стоит удивляться.
   Не пустое пишет лишь тот, кому есть что сказать, остальные выдавливают и копируют. Воюет человек-воин, всяк другой отбывает войну словно наказание. Война не подарок, не наказание, она - проверка. И раз за разом побеждают "уличные университеты".
   Но высшим уличным университетом является война или тюрьма. Именно в той крайности жизни, от которых стремятся оградить своих отпрысков "благополучные" семьи.
   История отдыхает на потомках большей степени по причине, что потомков охраняет авторитет, он поддерживает под руки, не позволяет хлебнуть того, что в их семьях теперь считается невзгодами, а для оставшихся где-то ниже, бытом, обычнейшими перипетиями жизни. Не стоит ждать от изменивших самим себе геройства или таланта...
  
   --------
  
   ВВОДНЫЕ (аналитический отдел):
  
   Справка к предоставлению на звание "Герой Советского Союза":
   "Голиков Леонид Александрович, 1926 г.р., разведчик партизанского отряда N 67 В партизанский отряд вступил в марте 1942 года в возрасте 15 лет. Награжден орденом "Красного Знамени" и медалью "За отвагу". Участвовал в 27 боевых операциях. При налете на гарнизон Апросово в апреле 1942 г. из автомата истребил 18 гитлеровцев, захватил штабные документы. При разгроме гарнизона в деревне Сосницы застрелил 14 немецких солдат. В селении Севера перебил 23 гитлеровца. Всего истребил 78 фашистов, взорвал 2 железнодорожных и 12 шоссейных мостов, сжег продовольственный фуражный склад и два продовольственных склада, подорвал 9 автомашин с боеприпасами. 12 августа (1942) на дороге Псков-Луга, с командиром группы Петровым гранатами уничтожили легковую машину с генерал-майором и адъютант-офицером. Преследуя убегающих, Голиков из автомата убил генерала, взял его документы..."
  
   (конец вводных)
  
   --------
  
   Вряд ли сам царь Леонид в том последнем своем сражении убил больше вражеских воинов, чем русский подросток в защиту собственного Отечества. Этим ли они равны? Именем? Профессии разные, но главным из подвигов всегда считается один - тот, что в защиту своей Родины. Случайно одинаковые именем, да разные должностью: царь Леонид и школьник Голиков - что еще общего, и в чем еще разница? Если не считать, что второй, в силу своего возраста, навеки оставшись молодым, никогда не назывался Леонидом, а Леней или до смерти своей - Ленькой?..
   У памятной надписи первого, что находится у места смерти лучших из ныне вымершего народа, что составляет зудящее будоражащее напоминание привлекательных, так и не забывшихся идей Спарты (во многом стараниями Плутарха, создавшего свои "Сравнительные Жизнеописания"), толпятся позируют туристы. Памятник второго - окончательно заросший, в (ныне вымершей) деревне Острая Лука, у (ныне снесенной) школы, на земле (ныне исчезающего) русского народа и его померкнувших обычаев. Здесь тихо, и нет никого. Может, это и хорошо...
  
   Седой из тех редких учителей, что едва ли не каждый осколок стремится проверить на прочность в надежде найти и шлифануть настоящий алмаз. Все по возможности ходят с Седым - обучать Началам, самым простым вещам.
   "Упал? - Перекатись! В одну, чтобы видели - куда, потом распластайся и скользи в другую, чтобы тех, кто видел, надуть..."
   "Заметил, где залег? Когда вскакивать будет, чтобы разгон взять, с ровного или преграды, равновесие поймает отшагиванием в ту сторону, в которой руке у него оружие. Значит, почти всегда влево от тебя. То место выцеливать заранее, а когда уловил движение, понимаешь, что начинает вставать, не раздумывай, клади..."
   "Пиндосия палит в расчете на шальное, нам это не по финансам. Мы только "сдвоечка" - первая идет точно, вторая страхует. Третья не попадет, потому третьей быть не должно. Палец на автоматическом должен быть чутким. Первая - куда целил, вторая выше и правее. Если есть что выбрать - цель твоя живот, чуть влево. Резкий выдох носом, замер - вали. На все секунда..."
   "Поливать длинными разрешено только плотное скопление, например, тех кто в бортовой под брезентом или нет, но сардинами сидят. Но через три секунды ты, считай, голый. За какую часть секунды научился перезаряжаться?.. А в каких положениях? Теперь еще вот в этом попробуй... А с боковым перекатом перезарядиться не слабо?"
   "Со старта лежа подберись, нога под корпус сколько сможешь и ядром первые пять шагов, даже и не думай выше пояса выпрямиться, пихай себя ногами вдогонку, вторые два по пять должен увидеть врага и сообразить что делать, еще пять осмотреться, если он не в твоих силах - найти место куда самому упасть и уцелеть..."
  
   Седой считает, что всякому осколку есть место - в общей топке все спечется в "друзу". У Седого безотходное производство - заслушаешься!
   - Справедливость возможна? - спрашивает он.
   - Да!
   - На каких условиях?
   Отвечают наперебой.
   - Справедливость возможна лишь при: Силе Духа, Неустрашимости Мысли, Готовности Действий - без оглядки, не выгадывая себе ничего личного!
   - Награда?
   - Наградой становится сама Справедливость, сознание ее торжества...
   Прошло время, кануло в небытие, когда Седой чувствовал себя словно занял грош на перевоз души, да все не забирали, а тут уже проценты, да немаленькие, вовсе не рублевые, на тот грош спрашивали... Совесть спрашивала. Взялся учительствовать - отрабатывать то, что понимал под "долгом".
   "Как замесим, так и вырастут!" - говорит Седой.
   Всему свой спрос. Теперь уже и Извилина задает, как казалось Седому, глупые вопросы.
   - Всерьез считаешь, что у меня есть желание опубликовать диссертацию под названием: "Некоторые психологические аспекты в практической подготовке детей к диверсионной работе"? - сердито недоумевает Седой.
   О "детстве" споров много - хорошо хоть, дети их не слышат...
   - А как, если для детей и взрослых на пол душевной ставки ты уже вроде шамана? - спрашивает Извилина.
   Седой шутке не улыбается. Старый ворон даром не прокаркает; либо про то что будет, либо про то что есть: - Верующий ли ты человек? - впервые прямо в лоб спрашивает он Сергея.
   Вопрос вопросов. Извилина медлит, прежде чем ответить, осторожно подбирает слова.
   - Можно сказать, я человек ведающий. Я ведаю и принимаю близко к сердцу то, что ведаю.
   - Если что, тетради у старой яблони откопаешь. Он пожара опасался...
   Извилина понимает, что говорится о тетрадях покойного Михея. И о какой яблоне сказано, тоже понимает. Тетради варажников - высшее доверие. Только то, что Седой начинает его в наследники готовить, не нравится.
   - Некоторые считают, что Михей - последний Атавит, мне дела передал - с рук в руки. Знаешь же такое схожее поверье? Ни один знахарь умереть не может, пока дела свои кому-то не передаст...
  
   Вода ума не смутит, - думал Седой, пока не увидел океан. И то видел, как океан человека не отпустил. И сам его мощь и жадность прочувствовал на том африканском берегу, когда пытался этого человека спасти... Океан пониманию такая рознь, казалось бы дьяволу ни в жисть этакого не сочинить, не удумать. А он есть. Не дьявол - океан. Здесь старый опыт не помощник. И читая тетради Михея думал: вот человек - что океан, а вот божий ли океан, дьявольский, уму непостижимо - словно слились в один, такой каким ему и должно быть.
   Михей умер, а не отпускал...
   Седой с утра немножко не в себе. Не дает покоя - в последнюю ночь, перед тем, как разъезжаться, в бревнах старой припечной стены вроде кто-то скульнул чуть-чуть и затих. Седой помнил, что слышал плач домового, когда умирал Михей, и вот опять, показалось ли, приснилось? Не так явственно, как в ту ночь, когда "домашний" сел на грудину и, с какой-то горестной яростью, принялся раскачивать Седого вместе с кроватью так, что железная спинка стала бить в стену. Тогда Седой все чувствовал, все понимал, силился открыть глаза, но не мог - ладошки мохнатые были прижаты, не давали поднять веки, тело словно деревянное, только мысль металась по всему, до самых пят, а когда домовой отпустил, слеза горячая упала на щеку - след оставила. Деревянно сел, сошел на пол, на негнущихся подошел к настенным часам, зажег спичку - глянул, запомнил время, потом вышел во двор. Луны не было, а звезд был миллион. Вот так оно и бывает. За делами и ночи не разглядишь. Когда ею любовались, а не использовали? Посидел на лавочке. Вернулся, по какому-то наитию откинул занавеску посмотреть на Михея - он до морозов любил спать в приделе, тронул рукой за плечо и понял, что тот умер...
   Каждой смерти предшествует собственная битва. Михей боролся с недугом по всякому, пока тот не уложил его в кровать. Но и здесь Михей не сдавался, пробовал что-то писать в своих тетрадях, править, потом надиктовывать, отдавал какие-то распоряжения, о которых потом забывал, требовал и обижался насчет других "дел", что оказались не сделаны, хотя о них ничего не говорил, а только думал. Собственные мысли все чаще казались ему собственным голосом ... Вроде еще вчера говорил внятно:
   - Город! Живали и в городе! Живали... - повторял Михей, словно лимон зажевывал, перекашивало лицо: - Жизнь там не жизнь... подражает только. И еда - не еда, нет в ней живого. Видом, цветом, даже запахом вроде бы то же самое, а не то. Все дальше от настоящего убегаем. Целлофан жеваный, а не жизнь! Рабы целлофановые! В городах русскими не прибудет.
   Откуда-то узнали, приехали его сестры - в темных цветастых платках, похожие друг на дружку. Морщинистые лица, но такие, словно каждая морщинка сложилась от доброты - что именная она, по неведаным причинам, ставила эти шрамики. Умные, видавшие, всепонимающие глаза, но не усталые - живые, да и движения вовсе не старческие, ловкие. Потом слышал, как на кладбище о них шептались.
   - Мирские монашки...
   - А разве есть такие? - спросил Седой.
   Из тех, кто рядом стоял, никто не ответил - словно вопрос был задан ни к месту или такой, что ответа не требует.
   В тот же день одна из них подошла и спросила про Озеро - показал ли его Михей?
   Седой сразу понял - о каком Озере речь, хотя Михей показывал всякие.
   - Показал, - признался Седой.
   - Значит - приважил! - оттаяла лицом. - Успел!
   И легко не по старчески поклонилась ему, коснувшись рукой земли. Выпрямившись, той же рукой провела по щеке, вглядываясь в глаза, но не так, словно хотела испить из них, а словно передать что-то с глаз собственных...
   Радость заслуживает благодарности и подарков, но чем одарить печаль, кроме как ответив печалью на печаль? Скорбеть вольно всем, красиво радоваться и радовать дано не каждому.
   На поминках держались так, словно ушла одна жизнь, одарив другую.
   Седой про "гуляния" свои с Михеем никому не рассказывал. Не рассказывал и про больное, про те споры, что сомнения в нем заложили:
   "Ну и что - что военный. Раненый! Эко! Вояка... Я сам такой. Медалей у меня, пусть с половину мусорные "юбилейки" - за то, что до срока дожил контрольного, зато остальные за войну Отечественную! - твоим нечета! Ты мне по совести скажи - за что воевал? Что ты сдаешь под отчет? Я тебе какую страну оставил?.."
   Умер Михей. Еще один из множества Михеев, что отстояли страну в годы больших бед и страхов. Смерть Михея казалось неожиданной. Каждая смерть неожиданность - даже "плановая", которую ожидаешь.
   Всяк до конца готов понимать только свою беду. Чужая так не жжет, чтобы сердцем почувствовать. Но в тот раз Седой прочувствовал - кожей ли? нутром? но словно озноб прошиб, словно рядом вплотную прошла беда страшенная, которую пока недопонимаешь. Только ли для деревенских? Соприкоснулось, повеяло чем-то, что отпихнуть бы побыстрее, забыть... Забыться бы! Но никто, ни в тот день, ни в следующий, ни на девятый, ни на сороковины, не стал забываться в алкогольном тумане. Знали - Михей бы не одобрил...
   Речей не было. Это в городе на каждом закапывании пытаются митинговать. Молчали. Не было кликуш - "Михей не одобрил бы!" Водки было мало, конфет, рассыпанных по могиле, много. "Михей любил сладкое!" Седой не впервые видел похороны с оглядкой на покойника. Словно пытались создать некие удобства ему, не себе. Похоронить под "характер". Ритуалы, связанные со смертью, в общем-то, нужны живым, а не мертвым. Они их успокаивают. Среди эпитафий редко найдешь слово правды. На камнях выдалбливают дежурные пустопорожние слова, закрепляя их на века. Крепить бы надо сердце, память, и, если умер не пустой человек, то душу. Но где столько людей найдешь, чтобы уроком служили и после смерти?..
   Пожилой и слова выговаривает "пожилые". Вечные ли, но кажутся такими же ненадежными, как он сам. То же, но из уст неокрепшего подростка, еще более ненадежно, будто держится на тоненьких подпорках. Вечным словам треба исходить от мужчин в соку, крепким, надежным, готовым подкрепить их не только собственным "кулачным характером", не только внушающими "висилками", что по бокам, что сами собой заставляют задуматься о смысле вечных слов, а "нечитым словом", к месту и времени, скрытым внутри - пружиной ли, которая еще не заржавела, которую, случается, можно сжать до предела, но нельзя долго удержать.
   Исключение - слова писанные. Здесь уже неважно кем, когда сказано впервые, сколько раз, лишь бы имело добротный смысл - бередило и залечивало, пороло и сшивало, чтобы честная строка ложилась на душу не одним лишь камнем на душу, но и подтягивала, звала из омута...
   - Все от веры. Веришь в Бога? Будет тебе помогать в тех рамках, в которые сам себя запрешь. Уверовал, что от дьявола тебе больше пользы? Так и будет тебе, со всем сопутствующим к этому случаю. Веришь только в себя? Помощи тебе не будет, кроме как от себя самого!
   - И от таких как я? - спрашивал Седой у Михея.
   - И от этих не будет, если иной веры нет.
   - А если Идея?
   - Идея - это тоже Бог!
   - Мы не божьи рабы, но внуки. Нам достаточно сил, чтобы выдумать "бога" для самих себя.
   - Эх! - кряхтел Михей. - Широко замахиваешься! Крутенько. Давно таких речей не слыхал... Внуки! Деда себе выдумывать затеяли? А если он давно за столом и, вот-вот, ложкой по лбу?..
   Задор силы не спрашивает. Седой окреп настолько, что выходил на улицу и в дождь, не боясь промокнуть до нитки. Летний хмельной дождь многим кружит голову - крупный сильный теплый, каким должен быть сам человек, накладывающий желание на вызревших баб, заставляющий раздеваться догола и кружить под ним, раскинув руки... да что там баб! - даже мужиков голяком плясать на пашне, а потом с берега, как есть, падать в реку, где, оставив тело плыть вниз по течению, расслабив члены, ощущать лишь одно лицо, мыслями с него подниматься вверх. Именно так, отдав тело воде земной, лишь лик подставлять воде небесной. С лица и мыслям течь, но уже вверх, по воде, по каплям, струям, что падают. Так и следует молиться, никак не иначе, оправляя вверх... нет, не слова, а душу - верховный разберет, накопилось ли в ней дельное...
   - Зажми рот, да не говори с год, а потом скажи умное. Не сумел? Молчи дальше, - учил Михей, понимая, что с ученьем этим безнадежно опоздал.
   Задним умом вперед не ходят, не исправить им и того, что позади себя оставили. Седой не враз, но к выводу пришел, что бездействие их лет прошлых - всех 90-х - суть есть - воинское преступление, сравнимое даже не с дезертирством, а предательством, переходом на сторону врага...
   А ведь могли! Редко, но случается, подхватывает человека злость веселая "безбашенная", словно веселит вскипающая адреналином кровь, стремится утянуть его в свой хоровод. Те, кто поддаются этому, творят страшные вещи, отдавая дань делам языческим. Таким как водилось в давние времена плясать на грудных клетках поверженных врагов и... Но стоит ли о том, что присыпано тонким слоем пепла? Уши сегодняшние не подготовлены для кострищ, глаза - для грязных ногтей сильных уверенных пальцев - последнего, что предстоит им увидеть; запечатлеть дикую настоящую кипучую ярость, которой кажется диким и смешным весь этот стеклянно-металлический мир - да и может ли быть что-либо более диким, чем строить собственные жилища из стекла и металла?
   Так было раньше, но будет и впредь. Человечество идет по кругу, всякий раз возвращаясь к одной и той же точке. Круг сложен из точек, но это круг, а вовсе не спираль развития. Спираль - технологическая одежда, одев которую, он, человек, пытается выскочить из собственного круга жизни.
   Побеждают более дикие, потом они "цивилизовываются", чтобы уступить место еще более диким. Не хочешь человече жить достойно? - значит, не достоин жить вовсе!
   Седой стал дичать... Читал "Воинский Требник", правленый Михеем, примерял на себя.
  
   Раненого выноси. Добей того, кто просит об этом, но оценку сделай сам... и все равно вынеси. За каждую смерть тебе отвечать собственной совестью, но за каждого невынесенного, брошенного - собственной шкурой. Бросил, оставил, попробуй доказать - что не шкура ты?
  
   При всех недоразумениях верным считается то, что выгоднее. Сделай так, чтобы и вера была выгодна. Но развитием может быть принято только развитие души. Из всех выгод первую ставь ту, что выгоднее духу, следующую - телу. Сумеешь совместить - хвала тебе!
  
   Ищи пути. Если не прошел - значит, либо время не вызрело, либо сам. Ищи другого, но туда же.
  
   Новое всегда губит старое. Возьми с собой лучшее из старого, не отдавай его новому, держи, но не крохоборничай. Сочтешь правым, сделаешь старое новым, очистишь от грязи времени - засияет.
  
   Ничто так не убивает, не калечит характер, как смирение...
  
   Смерть за плечами сидит, а дума за моря заглядывает. Бывает, что поступки прежние нагоняют, цепляются в подошвы, заставляют спотыкаться.
   - Вот смотрю на вас и думаю, - заводил речь Михей, словно видя кого-то у Седого за плечами, как и то, чему тот прежде учительствовал. - Это сколько усилий, как мучаетесь, изводите себя, и все на умение убить человека?
   - Столько усилий, чтобы не убили тебя, - неловко оправдывался Седой.
   Михей, ни слова ни говоря, брал клюку, вел в лес, показывал обвалившиеся партизанские землянки и рубленые восьмистенные варажницы, которым по сто лет, но устояли, не сгнили и не дали сжечь - скрыли себя, хотя и на виду.
   Седой пытался говорить умно, угадывать желания Михея.
   - Жили в срубах, на войну ходили от сруба и против срубов, хоронились и хоронили опять же в срубах. К исконному возвращаемся? К истокам своим?
   - Не про то полено говоришь! - сердился Михей.
   - Придет ночь, тогда и скажем каков был день? - искал смысл Седой.
   - Уж сумерки на дворе, пора бы с мыслями собраться! - ругал Михей. - От времен "в начале было слово" все беды словом и лепятся. Словом, а не думой!
   - Слова не те? Не с тех мыслей?
   - Слово мысль правит, а не наоборот, - поправлял Михей, но уже терпеливо.
  
   Быка вяжут за рога, человек за язык. И языком бывает вяжут, не шелохнешься. Под слово доброе на рынке продают, под слово недоброе покупают. Хоть и раб при себе, а отчего-то хочется доброму слову соответствовать. Может, потому, что раб? Или потому, что большей степени человек, чем хозяева?..
   Чистых войн не бывает. Все войны современности (кроме той личной, редкой, а сегодня едва ли не безнадежной, как в защиту Отечества), грязны и подлы вне зависимости от объявленных целей, поскольку стоят в плане, идут по сговору, преследуют цели далекие от понятия справедливость. "Справедливость войны" внушается тем, кто должен ее пройти, калеча собственное тело и душу. Тем, кто стоит за спиной, калечить душу не надо - она не может быть покалечена, ее просто нет. Кто воюет, не пожнет плодов победы. Плоды распределены среди тех, кто войны развязывает, скрываясь за занавеской, подергивает ниточки, решая проблемы прибыли, становления "мирового порядка на века".
  
   --------
  
   ВВОДНЫЕ (аналитический отдел):
  
   "...Говорите и поступайте так, как этого не допускает их мораль, как этого не допускают их понятия. Делайте то, что кажется им невозможным, невероятным. Они не поверят в то, что вы способны на слова и поступки, на которые они не способны. Говорите и поступайте уверенно, напористо и агрессивно, обескураживающе и ошеломляюще. Больше шума и словесной мишуры, больше непонятного и наукообразного. Создавайте теории, гипотезы, направления, школы, методы реальные и нереальные, чем экстравагантнее, тем лучше! Пусть не смущает вас, что они никому не нужны, пусть не смущает вас, что о них завтра забудут. Придет новый день. Придут новые идеи. В этом выражается могущество нашего духа, в этом наше самоутверждение, в этом наше превосходство. Пусть гои оплачивают наши векселя. Пусть ломают голову в поисках рациональных зерен в наших идеях, пусть ищут и находят в них то, чего там нет. Завтра мы дадим новую пищу их примитивным мозгам. Не важно, что говорите вы - важно, как вы говорите. Ваша самоуверенность будет воспринята как убежденность, амбиция - как возвышенность ума, манера поучать и поправлять - как превосходство. Крутите им мозги, взвинчивайте нервы! Подавляйте волю тех, кто вам возражает. Компрометируйте... Пусть они постоянно ощущают ваш локоть своим боком. Русские этого долго выдержать не могут. Избегая скандалов, они уходят, освобождая вам место... Особым шиком они считают хлопнуть дверью и уйти. Предоставьте им эту возможность! Вежливая наглость - вот наш девиз..."
   ( "Катехизис советского еврея" - 60-70-е, фрагмент)
  
   (конец вводных)
  
   --------
  
   - Полбеды - человек отстал, полная беда - заблудился, две беды - догонять не хочет. Со странами и народами тоже так. Отстали от смысла жизни. На кривой дороге, что вперед не видать. Отсюда и страха нет.
   - И что делать?
   - Теперь только одно, чтобы себя не путать, пришла пора узлы рубить! Не тужи о том, чему нельзя пособить. Не тужи о сделанном или не сделанном, а наверстывай что можно. Там, где страха божьего не знают, надо предлагать страх людской, не отсроченный! - поучал Михей. - Проникнутся и этим, остальное домыслят, сдадут! Не страхом ради страха, а страхом ради дела, страхом перед скотством, страха в скотину превратиться... - Михей не говорил, а будто строкой закон печатал: - "Виновных же в преступлениях, которым нет скидок на время, земле не придавать, кости их держать в открытом гробу под виселицей!.. И виселице не пустовать! Жалость к врагу - безжалостность к своим потомкам!"
   Человек, знающий историю в ее подлиннике, не может сомневаться, что 1991-1993 прямое следствие незаконченных дел 1937-1939. Аксиома заложена в именах и биографиях - всяк может это проверить.
  
  
   МИХЕЙ
  
   АВАТАРА (псимодульный портрет):
  
   "Каждый человек - писатель, он пишет свое житие, но невидимыми чернилами..." - так думал Игнат Трепутень, кусая гусиное перо. За слюдяным окном догорал семнадцатый век, иван-колокол пугал ворон, а в кремле, заглушая его, шептались по углам.
   "Что страшно одному, другого не пугает", - продолжал размышлять Игнат. На площади чернели головы, с пиками вместо шей, галдели птицы, вырывая друг у друга мертвые глаза, и перья, измазанные запекшейся кровью, сыпались на булыжник.
   Игнат всего с месяц как сменил рясу на кафтан. "Послужи государю твердой рукой", - перекрестил его на дорогу игумен с высохшим от молитв лицом. У предыдущего писаря нос скривили клещи усов, а взгляд был такой острый, что хоть перо очинивай. Но на масленицу, проверяя глазомер, он высчитал глотками бутыль медовухи и допустил пропуск в титулах царя. От страха у него выпали волосы, хмель выветрился, а тень встала дыбом. Но с бумаги букву не вырубишь. Тараща медяки глаз, он уже видел, как точат топор. И, расплетя с перепугу лапти, стал вить веревку. Но потом, растолкав стражу, удрал в шляхту, принюхиваясь к пограничным заставам, точно зверь. Он бежал, выскакивая из порток, и в Варшаву явился, в чем мать родила.
   Звали его Кондрат Черезобло.
   Вслед ему полетели грамоты. Их под диктовку думного дьяка выводил Игнат. Красивым почерком, за который его взяли из монастыря.
   Изо дня в день Игнат прислонял букву к букве, макая носом в чернильницу. Он всегда держал ее под рукой, а перо за ухом. В его замурованной келье едва поместился стол, на котором, переплетая пламя косичкой, денно и нощно чадила свеча. Игнат сидел на высоком стуле, болтая ногами над земляным полом, заслонясь от мира кованой дверью и ворохом бумаги.
   А за Кондратовой душой явился государев человек. "Не сойти мне с этой половицы, - топал он каблуком, оттопырив карман, - пока здесь не окажутся его кости..." В королевской свите спрятали под ладонью ухмылки: "Но ваш подданный ссылается на нехватку чернил..." Оставалось расшибить лоб. Однако Москве упрямства не занимать, и посол гнул свое. "Кондрашка умалил честь помазанника, - стучал он посохом, багровея, как рак. И пока анафемствовал, зашло солнце. - Впрочем, воля ваша, вам выбирать..."
   "А в чем же наша воля?".
   "Кол или виселица"
   Ему отказали.
   Боярин выломал под ногами половицу и, унеся с собой, сдержал слово.
   Однако домой он вернулся с пустыми руками. И это ему не сошло. Звали посла Чихай-Расплюев, а указ о его ссылке написал Игнат Трепутень.
   Было ранняя весна, Кондрат брел по нерусскому лесу, разглаживая седые бугры мокрым снегом, и сочинял стихотворение:
   ЧУЖБИНА
   Чужбина. Чужбина, чужбина...
   Чужбина, чужбина, чужбина...
   Чужбиначужбиначужбина...
   Пел ветер, скрипели сосны, и воспоминания уносили его в Москву. А там икалось Игнату. Он запивал икоту квасом, корпел над челобитными и, причащаясь, видел отраженного в чаше змия. "Повинную голову и меч не сечет", - искушал он беглецов аккуратными ижицами и ятями. От лжи у него шелушился нос, и он соскабливал кожу ногтем.
   А после спускался в подвал - смотреть, как, выжимая рубахи, трудятся до седьмого пота палачи.
   Иногда он получал в ответ сломанную пополам стрелу. И тогда понимал: ему не верят.
   Игнат седел изнутри и, оседлав возраст, был лыс, как колено. "Не перебегай дорогу зайцу, чтобы чувствовать себя львом", - учил он. Однако его боялись. Величали по отчеству и ломали шапку перед его железной дверью.
   Теперь у него все было написано на лице. Но прочитать по нему было ничего нельзя. Когда же он невзначай проводил по лбу платком, там отпечатывалось: "Холопу - кнут, боярину - почет". И он торопливо прятал в карман свою мораль.
   На пирах Игната превозносили до небес, а за спиной мылили веревку. Он принимал это за должное. В своих ночных мыслях он доказывал, что прощать врагов, значит вовремя их предать, и не опускал глаз, когда угодники на иконах заливались краской. "Памятники рукотворны, - приговаривал Игнат, отправляя в Сибирь завистников, - к славе каждый себя сам за уши тянет..."
   Раз в келью явился татарский мирза Ага-Кара-Чун. На нем было столько крови, что пока он говорил, она стекала ручьями с рукавов. "Тебя же четвертовали..." - удивился Игнат, вспомнив, как гудело лобное место: "Ну что, секир-башка, добунтовался". А теперь татарин стоял, цел и невредим. "И что? - в свою очередь удивился гость. - Разве можно расчленив тело, разъять душу?" Взяв правую руку в левую, он почесал ее об угол стола. Игнат покосился на дверь: соглядатаев при дворе, как грязи. "А вот скажи, Игнат, - отрубленная голова закачалась параллельно полу, - что ты ответишь не мне и не государю, а там, - мирза вздернул палец, - когда тебя спросят, зачем ты из слова извлекал корысть?" "Я служил царю твердой рукой, - начал писарь, возвышая голос, - и всякий, кто оскорбит святейшую особу..." "Эх, Игнат, Игнат... - усмехаясь, перебил татарин. - Гордыня говорит твоими устами... Я видел царства, в сравнении с которыми твое - клочок земли... Я видел Чингисхана и Кира Великого, когда железный Хромец сыпал груды черепов, я стоял рядом, я шел за ордами Аттилы и полчищами Махмуда Молниеносного... Поверь, любой поступок только грех другого поступка, их лестница не приводит ни в ад, ни в рай, она упирается в бесконечный тупик..." Татарин сложил конечности, как в коробку. "А еще раньше я услышал голос: "Где брат твой?" и ответил, что не сторож я брату своему. С тех пор меня обрекли бродить по свету и кричать человеку: "Проснись!.."
   "Проснись... - тряс за плечо Игната думный дьяк. - Надо писать благодарственную - Ага-Кара-Чуна казнили..."
   В своем лесу Кондрат слыл книгочеем. "Очень важно не прочитать лишнего, - предостерегал он щебетавших по кустам соек. - Никакая книга не может стать Евангелием. Даже Евангелие". Он все больше сгибался, уже касаясь мизинцами икр, так что издалека казалось, будто катится колесо. "Раньше мои пятки сверкали, как грудь молодицы, - разгоняя кровь, упирался он босыми ступнями на ежа, - а теперь они, как глаза вдовы..."
   А Игнат продолжал бегать за собственным носом, наступая себе на пятки. "На родине и сухарь сладок, - соблазнял он, - на чужбине и мед в рот не лезет..." Его прилагательные виляли хвостом, а от глаголов пахло кандалами. "Бескрылая муха не жужжит, - цедил он, когда вернувшиеся корчились на дыбе и глохли от собственного крика.
   У слов двойное дно, они кричат, чтобы заглушить тишину...
   Шли годы. Будущее входило в левое ухо и собиралось у правого виска, поэтому пророчества лгали, а сны сбывались лишь после смерти. Пропуская время, как нить сквозь игольное ушко, Игнат двигался, растопырив руки, и ловил все, что в них плыло. Он уже переселился в дом с резным палисадом и, целующимися голубями на воротах. В его саду пахло липой, а среди корней гнездились конуры, где цепные псы лаяли так, что у чертей лопались перепонки.
   С женой Игнат был счастлив, а она с ним нет. В вечер они находили общий язык, который к заутрене теряли. И каждый год у них рождались немые дети. "Это ничего, - отговаривался Игнат, - говорят на языке брани, на языке любви молчат". В приданное он взял имя Чихай-Расплюевых, между четными и нечетными буквами вставлял себя и заедал кисели соловьиными язычками.
   Но жизнь закусывает мед перцем. Однажды на Игната напала хворь - в языке у него завелись кости, и он смолк, боясь, как бы тот не повернулся в ненужную сторону. К тому же у него ослабела рука, его гласные стали пускать петухов, а согласные трещали кузнечиками. И его отстранили от дел. Теперь он горбился у печи, ворочал кочергой угли и, как все старики, слушал упреки детей. Обступая его вечерами, они, точно побитые псы, шевелили ушами, нарушали тишину молчанием и, говоря невысказанное, обиженно кривили губы...
   А Кондрат жил уединенно. Собаки мочились на его ворота, которые никогда не открывались. Тут, в медвежьем углу, он понял, что любой поступок только грех другого поступка, что их лестница не может вести ни на небо, ни в ад, а упирается в бесконечный тупик...
   Была самая темная ночь в году, когда, как считают христиане, родился Бог, а огнепоклонники - сатана. В эту ночь оперение стрелы не ведает, куда летит наконечник, а слепые на дуэли убивают зрячих. Раздался стук дверного кольца. Кондрат притаился, зажав в кулаке ключ, но замок лязгнул сам по себе, и ворота заскрежетали. "Ты молчишь, как лев, - бросил с порога Ага-Кара-Чун, но заговоришь - словно птица запрыгала..." "Тебя же четвертовали... - промямлил Кондрат, вспомнив глашатаев на площадях - на мирзе польской крови было не меньше, чем русской. "Душу нельзя разъять, - уставился на него татарин, погладив бритую голову. - Но ее можно схоронить заживо". Кондрат перекрестился - бесов всегда как комаров.
   "Ты спрятался, как курица под крыло, и бережешь себя, точно свечу от сквозняка, - глухо вымолвил гость. - Ты думаешь, что путь не вне, но внутри, что крест не целуют в церквах, а носят на шее, но вера без слов мертва"
   Он опять провел пятерней по голове, расчесывая несуществующие волосы.
   "Кто мелет языком, будет лизать жаровню..." - попробовал оправдаться Кондрат. Ему стало казаться, что татарин отбрасывает две тени, которые сливаются в одну, а его речь, наоборот, раздваивается, выталкивая из себя, как роженица, свое отрицание.
   "Когда распинали Его, все попрятались, как тени в полночь, - не обращая внимания, продолжил Ага-Кара-Чун, глядя в угол. - В домах закрывали ставни, чтобы не слышать, как кричат третьи петухи..."
   Он почернел бровями, будто через сплюснутые ноздри выдохнул сажу. "Тринадцатый апостол, - мелькнуло у Кондрата, - вечный жид..." Он убавил в лампе фитиль, и тень Ага-Кара-Чуна поползла во двор. "Да, да - шагнул он ей вслед, и из темноты его речь опять потекла, как два ручья в одном русле, - я был там и с тех пор брожу по свету, стучась в закрытые двери: "Проснись..."
   "Проснись... - тряс за плечо Кондрата королевский гонец. - Зовут..." Его приглашали в Варшаву спорить с иезуитами. "Диалог, как супружеская любовь, - отговорился он первым, что пришло на ум, - его допустил Бог, а монолог это рукоблудие, и уж публичный диспут - свальной грех..."
   Однако он больше не хоронил слово. Он завел голубятню и стал посылать в мир сизарей, привязывая к их лапам сушеную бересту - страницы своих книг. "Каждый человек - писатель. Он пишет свое житие. Но невидимыми чернилами", - думал он, с размаху запуская в небо очередного почтаря. Но мир не откликался. Точно глухая птица, он пел, свою вечную песнь. И тогда Кондрат послал в него свою смерть. Ее услышали. В Москве зазвонили колокола, запели здравицы государю, радуясь, что Всевышний покарал его оскорбителя.
   Игнат Трепутень, слюнявя палец, перелистывал страницы, скрепленные сбоку рыбьей костью. Это были указы, составленные за жизнь. Ему нравился слог, витиеватая кириллица под его рукой не уступала арабской вязи, но теперь в своих трудах он не узнавал себя. Он видел в них Кондрата Черезобло.
   У крика есть эхо, у дерева - тень, у берега - противоположный. У каждого есть тот, кем он не стал. Судьба нечиста на руку, она всегда ведет двойную игру. Бывает, она бьет по шару, и тот занимает чужое место.
   Чтобы не видеть, как буквы наливались кровью, Игнат, подув на пальцы, загасил свечу...
   А на небе судили Кондрата. Вынули из головы память, и она развернула перед ним всю его жизнь. Толпившиеся на облаках ангелы, держа за щекой прошлое, медленно выдували время, и Кондрат еще раз проживал событие за событием. Как во сне, он видел их со стороны и в обратном порядке. Его вчера теперь начиналось завтра: вот, переступив свою смерть, он, еще пьяный со сна, отказывает в споре иезуитам, вот слушает исповедь безбородого татарина, вот оправдывается, ссылаясь на нехватку чернил, а потом, измеряя глотками бутыль с медовухой, сокращает царские титулы.
   И тут Кондрат понял, что ему суждено было умереть под чужим именем, а отвечать под своим.
   "Это не я, - в ужасе отпрянул он, когда череда оборвалась, - это..."
   И добровольно сошел в преисподнюю, узнав в себе Игната.
  

* * *

  
   МИХЕЙ (40-е)
  
   ...В вечер просочились - тихо, по одному. Ждем. К ночи совсем сгадило - моргоза! - вроде самое время, а приказа нет. Сидим, нахохлившись, что сычи, ждем. Под утро, как высветливать стало, туман пошел - хороший туман - самое бы время! - а никто команды не дает. Жди! Нет дурнее ожидания. Тут повылазило, пошла мошка выедать глаза. Чуть шевельнешься, стронешь кустик, так не только сыростью обдаст, но из-под каждого листочка хрень болотная - гневливая! - во все, что не прикрыто, в каждую щелку, жалить, сосать... Видать, всю ночь уговаривалась, как скопом кидаться на самые живые места. Настрой перед атакой создала - готовый я на все, лишь бы быстрее.
   Нет хуже сидения на таком месте. Болото - не болото, лес - не лес. Вроде все обросло густо, а чахлое, кривое, так и не укорневилось. Дернешь какое-такое - легко выйдет, а корень даже не метелка - ну, совсем никакой! - и ямка откроется, и вода в ней. Потопчешься на одном месте, чавкать начинает - грязь выдавливается. Хорошее время в живых остаться пропустили - ушел туман. Солнце заискрило - хорошее время умирать. Но когда мины пошли сыпать, сообразил, почему ротный на этот участок напросился: чпокают они, фонтаны грязи вверх, а осколков нет. Одна упала, едва ли не по маковке, рядом пузырь вздула и приподняла, а из разрыва только ошметками обдала, грязюкой. Уделала с ног до головы. В ином месте собирали бы меня по кусочкам, тут только уши заложило. Мягко минам падать, глубоко входят, вязнут, и осколкам уж той силы нету. А которые только - чпок! - вошли, и гулу нема, не иначе лешак заглотил.
   От своей мины шарахнулся, да веткой в глаз: горит, слезится - не проморгаться. Пропустил команду, чую только, что все бегут уже. Хотя какое тут беганье, семенят промеж коряг, продираются. Я и так черней черного, так еще, как бежали, месили грязюку, упал. По пуду на сапоги набрал, думал сердце разорвется от напряга. Тишком бежим, без крику. Но уж когда ворвались, тут уж волю глоткам дали.
   Свалился в окоп за остальными, тесно, не разойтись, бежим гуськом. Первым не помочь, как остановился кто, так под себя его подминаешь. Ранен - не ранен, жив - не жив, уже на их, и через их, лишь бы в глотку кому вцепиться, а как вцепишься, так задние уже по тебе, вдавливают в жижу обоих. Я своего первого на той атаке даже не удавил, утопил в грязи - захлебнулся он. Отдышался на нем лежачи. Хорошо! Очухался маленько, огляделся, вроде как один остался? Нехорошо... Стал наверх карабкаться, помнил, что наказывали, в первых траншеях не усиживаться, не обживаться, сразу же вторую очередь брать, иначе кранты всем - выбьют. Карабкаюсь-карабкаюсь, а никак, высоко и скользко. Окоп на горке, и задний край много выше. Там сунулся, здесь... Соскальзываю. Его ети! До чего обидно стало! И подставить нечего. Взял за ворот, подтащил того на этого, двоих мало оказалось, тогда еще одного взвалил поверх, а он зашевелился, вяленько руками отмахиваться принялся. Дорезать бы его... Нож сам собой в руку прыгнул. Сердце зашлось. Понимаешь - надо, а душа не лежит. Может, сам дойдет? Посмотрел - туда-сюда - ну, нет больше мертвых немцев. Искать не стал, его попользовал. Нож воткнул в землю, на руках подтянулся, ноги перекинул, откатился подальше от края... и чуть не заорал. Нос к носу с Алешкой Копнинским улегся, а он не живой совсем, лежит на боку, коленки к груди, рук не видать, а лицом чист. Все извалялись, а он лицом чистый. И глаза удивленные. Я еще сдуру подумал, что все наши, как помирают, сразу чистыми становятся. Хотя и не первый бой, а мысль откуда-то такая странная.
   Переполз через Лешку, ему все равно, он не обидится, поймет, потому как, вижу, что в полный рост стоит гад в не нашей шинели, белым шарфом у него горло замотано, и свинцом окоп поливает - сверху вниз, прямо под ноги себе. Опустошил магазин, бросил, и второй из своей круглой коробки тянет, вставляет так препокойненько, не торопясь, словно кажний божий день у него с этого начинает. И опять поливать - стволом водит со стороны в сторону. Я как был на четвереньках, так и пошел на него. И не вспомнил, что человек я, до самых его сапог... Только о ноже помнил, что в руке, а про винтовку свою вовсе забыл, будто не было ее никогда. Как понимаю, ее еще раньше забыл - в окопе, когда немцев складывал - прислонил к стеночке, чтоб не мешала.
   Развернулся он, когда почувствовал, что рядом встаю в рост, тут его и ударил снизу. Вряд ли он тот нож увидел. Сам его ножом поднимаю, и кажется мне, что это он куда-то вверх уходит, обидно уходит. Не понимаю, что я это делаю. Перехватил его левой рукой за загривок, к себе тяну, чтобы не соскочил, не улетел под небеса. Нельзя их в небеса отпускать, небеса для Лехи. Он выгибается, я к себе, духи учуял от шарфа... и так меня это озлило - сломил, зубами в шарф вцепился. Ноги скользят, разъезжаются. Обмякли оба, разом, будто воздух из нас выпустили. Так на коленях и замерли, обнявшись. Так и помер он. И я не понимаю, помер, али нет.
   Не знаю, сколько времени прошло, только понимаю - немца у меня отнимают. Зубы разжать не могу, отрезали кусок шарфа подле лица. Отняли немца, сняли с ножа, ногой спихнули. Ладонь с рукояти не разжать, закостенела. Покричали что-то в уши, не понять, потеребили, разбежались. Сижу.
   Видеть стал. Вижу, ротный поверху ходит, как тот фриц. Опять ротный живой, никакая холера его не берет. Где-то карманной пукалкой разжился, ходит постреливает, не понять кого. Может и наших, тех, кому уже край - кишки наружу. Таков уговор был, ежели ноги отдельно валяются, либо кишки по грязи размотаны - пособить. Он больной на голову, ему война в радость, все знают, потому самые дела поручают. Где другим могила, с него как с гуся.
   Сижу, кусок шарфа в зубах - рот не разжать - ни проглотить, ни выплюнуть. Вниз смотрю, грызу кусок до крови в деснах, орать хочется, выть, а слезы не текут. Там у блиндажа, стоймя, друг дружку подпирая, товарищи мои мертвые все, и немца того товарищи - всех он их, без разбора.
   Сижу, не хочу больше ничего. Наработался. Пульки стали пошлепывать в грязь. Чпок-чпок. А мне то не интересно, равнодушен стал. Ударило в бок. Не пулей, это ротный с налету толканул, прямо на головы, и сам сполз. Ох, нехорошо! Стали мы по этим головам ползти и дальше ползти, лишь бы подальше. Только нож, а винтарь где-то в первых траншеях оставил. И нож-то вроде теперь не мой, а чужой - фрицевский. Чистый трибунал, если винтовку потеряю. Схватил первую железку - отчитаться - волоку. Тяжелая, не наша. Ротный обернулся, обрадовался, перехватил, в первом удобном месте пристроил, и ну поливать - громкая хреновина. Опорознил всю, опять мне сунул. Волоки дальше, пригодится! Коробки стал собирать, обвешался. Так и бредем по окопу, он место выберет, приладится и отводит душу, пока целиком не расстреляет. Потом так же.
   Идем, я уже и о ствол руку ожег - хватанул неловко. В очередной раз мне это дело поручил - наладил, привалился спиной к окопной стене.
   - Давай, - говорит. - Жарь гадов!
   Высунулся - ничего не видать, нет живых.
   - Зажигай, - говорит, - какая разница. Пусть думают, что мы тут живы.
   Сам голову запрокинул - в небо смотрит. И я посмотрел, потом опять на ротного. Первый раз вижу, чтобы ротный настолько заморился.
   Стреляю, раню землю поодаль. Какая-то трассером идет, зарывается, потом вверх взлетает. Отторгает ее земля, не держит. Как и нас к себе не приняла... Мало шрамов ей, что ли, понаделали? Стреляю...
   Думаю, никого на всем белом свете не осталось, кроме меня и ротного. Так и пойдем мы по этому окопу до самого Берлина...
   А тут стали сползаться на шумовище. И Митяха, из тех Лешенских, что родней мне по дядьке двоюродному приходится - живой, и даже не раненый, и братья Егорины по окопу приковыляли, друг дружку поддерживая - бинты спросили. Еще Кузин-младший сполз - улыбка до ушей, зубы белые...
   Семеро нас вместе с ротным, и все, если глянуть, словно с могилы вылезли. Земляные. Глаза блестят.
   Тихо стало, по ненормальному тихо. Не бывает так. Стали по сторонам смотреть. Не может так быть, чтобы все контуженные были. Пошли дальше по окопу, а он и обрывается, но не совсем, а ложбиной дальше заросшей, будто лет сто прошло. Грибы понизу растут. Выбрались наверх, осмотрелись, не холм это, а остров маленький - вода кругом краснеется, словно луну кровавую утопили, а дальше туман, ничего не видать.
   И тут понял я, что умерли мы все. Сразу успокоился. И сразу стало как-то любопытно - текет ли кровь здесь? Спор у нас как-то по этому поводу был. По всему (что про "тот свет" рассказывают) не должна бы... Ткнул себя в руку - больно! - пошла кровь по руке, пошевелил ее ножом, поднял, рассматриваю. Мысль откуда-то звербит: "Сбежал народ кровью по лезвию ножа... сбежал народ кровью по лезвию... сбежал народ кровью..."
   Упала капля на землю, и тут же берег появился, словно морок какой-то был с водой, сдуло ее сквозняком. Только тихо кругом. Птицы перекликиваются, и пчелы гудят. Нет войны...
  
   МИХЕЙ (90-е)
  
   На Егория боль отпустила, и Михей подумал, что умер - уж больно краски в миру стали яркие - таких не бывает, осмотрелся - все по-прежнему, но и не так. Хотя жил большей частью в лесу, раньше как-то не замечал; сколько оттенков бывает зеленого, не помнил такого достоинства в его сытой неброской яркости. И дальше, уже по осени, которой не чаял дождаться, не уставал удивляться иной, петушиной красочности жизни. Другой бы давно свыкся, а он, нет-нет, да остановит лодку у плавающей кувшинки, чтобы заглянуть внутрь запаздалыша - цветка не по сроку - ишь ты! - и по-щенячьи возрадоваться. Вот оно оказывается как: правда в том, что без боли и света не увидишь, не поймешь его. Правильные глаза только после большой боли становятся. Хотя помнил, как иной раз через боль весь свет костил, невзвидеть готов был, когда в поту и бредостном состоянии готов был изгрызть валенок из подголовья, после, когда отпускало, так жаден становился взгляд, так высасывал все, что казалось со всех убудет - обнищает свет. Как ушла боль, так и жалость к самому себе прошла, и злость прошла, и простил всех, кого по совести простить нельзя - стал равнодушным к людскому племени и заботам, будто нет их и подобного на этом свете, не коптят они его. Прощение после боли приходит. Возможно ли такое, - думал Михей, - что самое правильно будет не держать в себе это открытие, а делиться им - избрать кой-кого, да наградить болью? Мысль казалась умной, решил дать ей вылежаться и окончательно созреть... А пока держаться старого. Бабушка учила наговору. Михей тут же поймал себя на том, что сейчас чуть ли не вдвое старей своей бабки, когда сам внуком был и в рот ей смотрел. Слова ее казались мудреными - недопонимал. Но слова так и остались, а сам вырос и даже их перерос. На Руси после семидесяти каждый год в подарок. Сколько таких подарков ему отвалило?.. Вроде ровные, а не повторяются, не то, что слова. Не так важен смысл слова, как его прежнее родное значение, либо звучание, или то, что сам в него вкладываешь. Слово "дурачок" может быть оскорбительным, злым, но и ласкающим, лечащим. Есть, конечно, и жестко срубленные слова, застывшие в своем значении, но они не принадлежат наговору, они вовсе для иных дел, больше для военных, для метания, для порушения скорлупы человека. Они могут подвигать на подвиг и пугать врага. А вот в миру надо пользовать мягкие, пластичные, которым способно придать любую окраску. Тут любые подойдут, главное во время наговора вызвать в себе - внутри себя возбуждение, волей окрасить слово на "добро" или на "худо" и перелить человеку. Можно даже на предмет перелить, но только так сделать, чтобы первым его коснулся тот человек, которому предназначено. Потому, если лечишь его на расстоянии, ставь на холстину и в той холстине, не касаясь, пусть ему отнесут, велят две ладони положить поверх. Не так важно новое значение слова, как его первичный, для многих забытый смысл, или как то, что ты сам в него вкладываешь...
   Достал свою тетрадку, принялся городить слова, столь ясные и понятные, когда в голове, и такие неуклюжие в своем написании.
  
   "...Кроткость всегда по зубам, зубастые ее и хвалят..."
  
   "...Думай дерзкое. Делай это своим привычным - однажды и оседлаешь... Осторожных смерть никак найти не может, но и жизнь их сторонится. Нет их на ее празднике! Где удалому по колено, там всякому сомлевающему по уши. Всяк хлебает свою судьбу. Иной раз по воде и верхом пройти можно - пробежать нахалкой, круги за собой оставляя расходящиеся..."
  
   "...Всему есть прыщ наследный. Иной не мешает и вскрыть..."
  
   "...Жди войны. В войне кривые дрова горят прямо и даже лучше всяких прямых - ярче и дольше, должно быть, от той смолы, что в себе накопили. За горением никто их кривизны больше и не замечает - ко двору пришлись, к общей печке. Все в уголь пережигается, все души..."
  
   "...Мир слоист. Мы ходим одними и теми же путями по разным дорогам...
  
   "...В смерти своя поэзия. В жизни - проза. Когда много смертей, они прозой становятся, а жизнь - поэзией. Цени каждый день, всякую минуту. Успевай думать о красивом..."
  
   Михей задумался о себе, о собственном месте в этом мире, о том, что для глухого весь мир глух, кроме собственного голоса: чтобы себя слышать слух не нужен, что слепому всякие цвета одинаковы кроме красного: потому как, красный - это боль, ее не глазами видишь... вздохнул и записал:
  
   "...Святость такая хитрая штука, полностью от веры зависящая. Любой может обрасти святостью словно скорлупой. И будешь ты Святой без лицензии. А нужна она тебе? Ищи - кому ты нужен..."
  
   "...Хочешь лечить других - свои раны показывай залеченными. То, что сочится, скрывай. Но не в том случае, когда лечишь утрату..."
  
   "...Походя добрым словом двери в душу открывай, одну за одной, сколько бы их там не было, и даже самые потайные - заходи. Только, заходя, не берись сразу же мусорное вычищать, хвалили средь него немусорное. Всякое, даже мелкомое, копеешное, за богатство считай - находи к тому доброе слово. От этого в душе действительно богатеть начнет, мусор выпихнет..."
  
   "...На кривде куда хочешь можно ускакать, только назад не воротишься - дожидаются тебя там, ссадят. По своей правде поступят за твою кривду. Перекроят! Всякая кривда - дуга. Середку спрячешь - концы торчат, концы в воду - середка всплывет, тебя самого покажет. Потому кажут - садись-ка ты на свою кривду, да скачи туда, где тебя не знает. Но много таких мест на свете? Мир невелик..."
  
   --------
  
   ВВОДНЫЕ (аналитический отдел):
  
   "Нации, как и женщине, не прощается минута оплошности, когда первый встречный авантюрист может совершить над ней насилие..."
   Карл Маркс.
  
   За 2007 год была прекращена или временно приостановлена деятельность 2766 сайтов, большинство из которых являлись дискуссионными форумами.
   РИА "Новости"
  
   (конец вводных)
  
   --------
  
  

Оценка: 9.50*5  Ваша оценка:

По всем вопросам, связанным с использованием представленных на ArtOfWar материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email artofwar.ru@mail.ru
(с) ArtOfWar, 1998-2023