ArtOfWar. Творчество ветеранов последних войн. Сайт имени Владимира Григорьева
Каменев Анатолий Иванович
Придется держать ответ за войну

[Регистрация] [Найти] [Обсуждения] [Новинки] [English] [Помощь] [Построения] [Окопка.ru]
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Ведь уставы создает война, опыт войны. Существующий устав отразил опыт прошлых войн. Новая война его ломает. В ходе боев его ломают доведенные до крайности, до отчаяния командиры. Ангел-хранитель обороняющегося - время...


  

ЭНЦИКЛОПЕДИЯ РУССКОГО ОФИЦЕРА

(из библиотеки профессора Анатолия Каменева)

   0x01 graphic
   Сохранить,
   дабы приумножить военную мудрость
  
   "Бездна неизреченного"...

0x01 graphic

А. Бек

"ПРИДЕТСЯ ДЕРЖАТЬ ОТВЕТ ЗА ВОЙНУ"...

(фрагменты из кн. "Волоколамское шоссе")

  
   Один из тактических принципов молниеносной войны, примененный немцами еще в Польше, в Голландии, в Бельгии и во Франции, Рыл, как известно, таков: прорвав в разных пунктах линию фронта, мчаться вперед, вперед, оставляя позади разрозненные, рассеченные, деморализованные части противника.
   Под Москвой это гитлеровцам не удалось.
   **
   На военном языке это называется "контролировать дорогу огнем".
   Тем самым мы заставили немцев вместо "вперед, вперед!" заняться ликвидацией очага сопротивления.
   Заставили...
   На военном языке это называется: навязать свою волю противнику.
   Немцы стали кромсать лес снарядами и минами. Мы отвечали, маневрируя артиллерией. Стянешь куда-нибудь все четырнадцать орудий, ахнешь несколькими залпами по тылам, потом быстро рассредоточишь артиллерию по две, по четыре пушки, обстреляешь беглым огнем другие пункты.
   Шесть деревень открывались глазу с верхушек сосен.
   Все шесть деревень заняты врагом. От нас попеременно доставалось врагу во всех этих пунктах, благо по части снарядов и пушек мы были богачами.
   **
   Пора подумывать об уходе. Но, представьте, уходить не хотелось. Наши боеприпасы истощились, а то я охотно повоевал бы на этом месте еще сутки; подержал бы еще сутки противника за хвост, поиграл бы с ним...
   Страха уже не было. Отошли, остались на вчерашнем острове мои тягостные настроения.
   Так был изжит страх окружения.
   Так был пройден первый курс высшего воинского образования.
   **
   Размышляя, я вместе с тем продолжал войну.
   Немцы попытались, пользуясь темнотой, возобновить движение по шоссе.
   Мы не дали.
   Они направляли машины в объезд.
   Мы мешали, мы били по развилкам дорог.
   Я по-прежнему ощущал, что прищемил врагу хвост. Отпускать не хотелось.
   **
   Во мраке мы идем и идем лесом.
   Лес заповедный, вековой.
   Работают пилы, топоры, мы валим, оттаскиваем деревья, вырубаем просеку, вырубаем память о себе.
   В батальоне семьдесят пил, полтораста топоров -- все в деле. Мы идем и идем.
   В темноте смутно белеют свежие срезы пней. Просекой тянутся двуколки, санитарные повозки, пушки. Мы везем двенадцать орудий. Два подбиты в бою и напоследок нами взорваны. Потеряно около двадцати лошадей, но и тяжестей меньше: свыше тысячи снарядов выпущено по врагу, сохранен лишь неприкосновенный запас.
   Не много осталось и ящиков с патронами. Израсходованные -- это наши залпы, это огонь пулеметов, это отбитые нами три атаки. Нет на повозках и хлеба, нет консервов, круп, овощей, лишь кое-что прибережено для раненых.
   Да, пора, пора было уходить.
   Завтра пришлось бы туго.
   **
   Затихают пилы. Обрывается стук топоров. Какая-то припоздавшая верхушка описала свистящую дугу, и рубка -- стоп!
   Головной дозор донес: батальон подошел к прогалине, что пролегает поперек. Там проселочная дорога, ведущая к шоссе.
   На дороге противник.
   **
   Как быть? Развернуть орудия? С двуколок снять пулеметы? Вступить в бой?
   Но снарядов почти нет, патронов немного.
   Ждать ночи?
   Нельзя! Противник, вероятно, уже установил или скоро установит, что мы покинули наше вчерашнее гнездо. По нашему следу, по коридору, который мы просекли, нас в любой момент могут здесь обнаружить, а нам почти нечем огрызаться, мы не сможем долго отвечать огнем на огонь.
   Пожалуй, можно все же попытаться уйти в глубину леса, припрятаться дотемна там. Немцы не любят проникать в леса, предпочитают не ввязываться в лесные бои.
   **
   Но у меня приказ: вести батальон к Волоколамску.
   Нас туда требует Панфилов.
   Мы нужны там, чтобы встретить огнем эти полчища; нужны как можно скорее, чтобы подпереть нашу преграду, гнущуюся под напором врага.
   Надо прорываться! Прорываться немедленно, пока немцы беспечны, пока не разузнали, что мы здесь.
   Как?
   Внезапной штыковой атакой! Застигнутые врасплох, немцы, несомненно, в первый момент не окажут серьезного сопротивления. Они растеряются, когда вдруг в тиши загремит устрашающее русское "ура". Пробив широкие ворота, мы заляжем с обеих сторон и будем держать проход открытым до тех пор, пока не пройдут наши повозки, артиллерия, раненые.
   Мы их прикроем огнем -- патронов для этого хватит. Потом снимутся и отойдут роты.
   Их отход тоже надо прикрыть.
   Чем?
   Парой пулеметов. Самое трудное, нечеловечески трудное выпадет на долю этим людям -- пулеметчикам, которые останутся последними, лицом к лицу с оправившимся, наседающим врагом. Этих людей уже никто не прикроет, им не уйти. Для такого дела, для такого подвига нужны самые стойкие, самые преданные: те, что будут стрелять до последнего дыхания, те, что исполнят до конца святой долг солдата, исполнят приказ не отходить! Тяжело...
   **
   Я оглянулся на бойцов -- притихших меж деревьями, не отрывающих взгляда от немцев. У каждого из моих солдат -- винтовка; у каждого в подсумках боекомплект патронов -- по сто двадцать на бойца.
   А что, если все-таки?..
   Эх, винтовочка, винтовочка, не выручишь ли ты нас?!
   Черт возьми, если решиться на рискованный шаг, который завладел мыслью, то при неудаче мы погибнем, может быть, все. Но зато, если выйдет, все будем целы; никого не придется бросать, как жертву, в пасть смерти. Что ж, риск -- благородное дело. Нет, без расчета риск не благороден.
   Но ведь тут у меня есть и расчет.
   **
   Я опять посмотрел на бойцов. Можно спросить любого: "Как думаешь: оставить ли на погибель нескольких товарищей, чтобы спасти остальных, или рискнуть: либо все пропадем, либо все до единого выйдем?" И любой скажет: "Рискни!"
   Ну, друзья, хорошо! Никого не оставим!
   На сердце сразу полегчало. И во всем теле я ощутил удивительную легкость.
   Заиграла кровь, заиграла дерзость.
   **
   Я разъяснил командирам идею прорыва.
   Она была такова.
  
  -- Батальон строится в одну шеренгу, ромбом. Внутри ромба размещаются повозки и пушки.
  -- По моей команде батальон двинется умеренным шагом, сохраняя строй ромба.
  -- Винтовки держать наперевес, на изготовку.
  -- По моей команде стрелять залпами с ходу.
  -- Стрелять не в воздух и не в землю, а наводя ствол на врага.
  
   **
  
   И зашагал.
   И повел ощетинившийся ромб.
   Немцы не сразу поняли, кто мы, что мы, что за странный безмолвный строй выдвигается из леса. Многие продолжали толкать машины; другие, повернувшись к нам, удивленно смотрели.
   Это действительно было им непонятно.
   Красноармейцы не бегут в штыки, не кричат "ура", это не атака.
   Идут сдаваться? Не похоже... С ума сошли?
   Метров восемьдесят -- сто они дали нам пройти, не поднимая тревоги. Потом прозвучал повелительный крик на немецком языке.
   Я уловил: некоторые кинулись в машины, к оружию, к пулеметам.
   Именно уловил: теперь время будто рассеклось на мельчайшие отрезки.
   **
   Это страшная штука -- залповый огонь батальона, единый выстрел семисот винтовок, повторяющийся через жутко правильные промежутки.
   Мы прижали врагов к земле, не дали возможности поднять голову, пошевелиться.
   Мы шли и стреляли, разя все на пути.
   Ни один боец не нарушил строй, ни един не дрогнул. Я вел батальон в просвет между машинами. На дороге, в грязи, убитые немцы. По-прежнему подавая команду, не сворачивая, я наступил на одного. Под сапогом труп податливо ушел в грязь.
   По трупам, сквозь немецкую колонну, прошли люди, лошади, колеса.
   **
   Опыт войны научил нас, командовать, что в современном бою, и в обороне, и в наступлении, решающее средство воздействия на противника, на психику противника -- огонь. При этом вернее всего действует внезапный огонь: ошеломляющий, мгновенно парализующий высшие мозговые центры.
   Я называю себя учеником Панфилова, я стремлюсь быть достойным этой чести. А Панфилов, как вы знаете, настойчиво внушал: "Берегите солдата! Берегите не словами, а действием, огнем!"
   **
   Повторяю: особенная сила залпового огня в его внезапности. А основа такой внезапности, помимо выбора момента открытия огня, опять и опять -- дисциплина.
   Вот эти-то мысли хочется выделить курсивом: двигать пехоту огнем -- и не только артиллерийским, но также и ее собственным, пехотным, -- огнем, а не криком, не горлом.
   **
   Каждым ударом ноги, будто единой у сотен, мы отвечали:
   -- Нет, это не катастрофа, это война.
   Солдатской поступью мы отвечали на тоску, на жалость:
   -- Нет, мы не жалкие кучки, выбирающиеся из окружения, разбитые врагом. Мы организованные советские войска, познавшие свою силу в бою; мы били гитлеровцев, мы наводили на них жуть, мы шагали по их трупам; смотрите на нас, мы идем перед вами в строю, подняв головы, как гордая воинская часть -- часть великой, грозной Красной Армии!
   **
   Для меня после всего пережитого эти маленькие бои, эти незначительные по масштабу действия малых групп -- взвода Донских и взвода Брудного -- отодвинулись, далеко-далеко.
   Странно, зачем Панфилов спрашивает об этом?
   Какое значение имеют теперь наши давние первые стычки?
   Панфилов улыбнулся, будто угадав, о чем я подумал.
   -- Мои войска, -- сказал он, -- это моя академия... Это относится и к вам, товарищ Момыш-Улы. Ваш батальон -- ваша академия. Нуте, чему вы научились?
   **
   Чему же, в самом деле, я научился?
   А ну, была не была, выложу самое главное.
   Я сказал:
   -- Товарищ генерал, я понял, что молниеносная война, которую хотят провести против нас немцы, есть война психическая. И я научился, товарищ генерал, бить их подобным же оружием.
   **
   Это казалось счастливой случайностью борьбы. Но сегодняшнюю случайность Панфилов завтра применял как обдуманный, осознанный тактический прием. В этом мне довелось убедиться несколько дней спустя, когда, в новой обстановке, Панфилов ставил мне боевую задачу.
   Да, его войска были его академией.
   Вновь переживая волнение боя, я описал, как залповым огнем мы проложили себе путь сквозь немецкую колонну, как прошли по трупам.
   Победой на лесной прогалине я втайне гордился: там, в этом коротком бою, я впервые почувствовал, что овладеваю не только грамотой, но и искусством боя.
   -- Вы так рассказываете, -- с улыбкой произнес он, -- как будто залповый огонь -- ваше изобретение. Мы, товарищ Момыш-Улы, так стреляли еще в царской армии. Стреляли по команде: "Рота, залпом, пли!.."
   Немного подумав, он продолжал:
   -- Но это не в обиду вам, товарищ Момыш-Улы. Хорошо, очень хорошо, что вы этим увлекаетесь. И в будущем так действуйте. Учите людей этому.
   **
   Грязь подавила наш огонь, все пулеметы и винтовки постепенно отказали.
   Прижимаясь к липкой, холодной земле, там и сям залегли бойцы. Я продолжал мрачно шагать. Ко мне подошел растерянный, понурившийся Заев.
   -- Вот, товарищ комбат, какая вещь, -- невнятно буркнул он.
   На его груди по-прежнему болталась лямка, почерневшая от грязи. Ручной пулемет прикладом назад, наподобие дубины, был перекинут через плечо. Я приказал выносить с поля боя пулеметы, идти с ними в племхоз, расположенный неподалеку, под горой, вычистить, смазать и вернуться.
   **
   Для чего я живу? Ради чего воюю? Ради чего готов умереть, на этой размытой дождями земле Подмосковья? Сын далеких-далеких степей, сын Казахстана, азиат -- ради чего я дерусь здесь за Москву защищаю эту землю, где никогда не ступала нога моего отца, моего деда и прадеда? Дерусь со страстью, какой ранее не знавал, какую ни одна возлюбленная не могла бы во мне возбудить. Откуда она, эта страсть?
   **
   Казахи говорят: "Человек счастлив там, где ему верят, где его любят".
   Вспоминаю еще одну казахскую поговорку: "Лучше быть в своем роду подметкой, чем в чужом роду султаном". Советская страна для меня свой род, своя Родина.
   Я, казах, гордящийся своим степным народом, его преданиями, песнями, историей, теперь гордо ношу звание офицера Красной Армии, командую батальоном советских солдат -- русских, украинцев, казахов.
   Мои солдаты, обязанные беспрекословно исполнять каждый мой приказ, все же равные мне люди. Я для них не барин, не человек господствующего класса. Наши дети бегают вместе в школу, наши отцы живут бок о бок, делят лишения и горе тяжелой годины.
   Вот почему я дерусь под Москвой, на этой земле, где не ступала нога моего отца, моего деда и прадеда!
   **
   Мрачные думы одолевали меня.
   Почему, почему мы отступаем?
   Почему так тяжко, так неудачно началась для нас война?
   Еще недавно, еще в мае и в июне этого трагического года, всюду висели плакаты: "Если нас тронут, война разыграется на территории врага".
   **
   Наступление, наступление, вперед, только вперед -- таков был дух нашей армии, дух предвоенных пятилеток, дух поколений. Об отступательных боях мы не помышляли, тактикой, теорией отступления никогда -- по крайней мере на моем офицерском веку -- не занимались. Даже самое слово "отступление" было вычеркнуто из боевого устава нашей армии.
   Почему, почему же мы отступаем?
   Нас бьют... Но ведь и мы -- вот эти солдаты, что унылой вереницей шагают за мной, -- ведь и мы били врага, видели спины удиравших от нас немцев, слышали их предсмертные крики.
   Нас бьют...
   **
   У меня не было времени для разговора. Так и не выдался подходящий час, чтобы, как я намеревался, посидеть, пофилософствовать с Дордия о том, что такое советский человек.
   Я приказал Рахимову созвать и выстроить на прогалине весь средний командный состав батальона. В шеренге стоит и доктор Беленков.
   Ссутулившись, он взирает исподлобья сквозь пенсне, знает: я не прощу.
   -- Беленков, выйдите из строя! -- произнес я.
   Он метнул взгляд по сторонам, хотел, видимо, запротестовать, но все же шагнул вперед, нервно оправил висевшую на боку медицинскую сумку.
   Я отчеканил:
   -- За трусость, за потерю чести, за то, что бросил раненых, отстраняю Беленкова от занимаемой должности. Он недостоин звания советского командира, советского военного врача. Беленков! Снять знаки различия, снять медицинскую сумку, снять снаряжение!
   Он попытался возразить:
   -- Вы... Вы... Вы...
   -- Молчать! Киреев! Идите сюда. Передайте свою винтовку Беленкову. Вы, Киреев, будете командовать санитарным взводом, а этот недостойный человек будет сам подбирать, выносить раненых, как рядовой санитар. Беленков, исполняйте приказание! Снять знаки различия!
   Беленков заговорил:
   -- У меня... У меня высшее медицинское образование. Вы не имеете права разжаловать меня. Меня может разжаловать только народный комиссар.
  
   Действительно, по уставу, по закону я не имел права на разжалование. Тем более что в петлицах Беленкова поблескивала капитанская "шпала", а я носил лишь "кубики" старшего лейтенанта.
   Но я выпрямился, посмотрел Беленкову в глаза -- в неспокойно бегающие глаза труса -- и твердо ответил:
   -- Я имею на это право. Мы, четыреста пятьдесят советских воинов, оторваны от нашей армии. Наш батальон -- это остров. Советский остров среди захваченных врагами мест. На этом острове высшая власть принадлежит мне. Я, командир батальона, сейчас представляю всю советскую государственную власть. Я здесь... -- И меня понесло. -- Здесь я главнокомандующий всеми Вооруженными Силами Советского Союза. На этом куске земли, где впереди и сзади, справа и слева находится враг, я здесь... -- Я не мог найти слова. -- Я -- советская власть! Вот кто я такой, командир батальона, отрезанного от своих войск. А ты, жалкий трусишка, говоришь, что я не имею права. Я имею право не только разжаловать тебя, не только расстрелять за измену долгу, но и на куски разорвать.
   Волнуясь, невольно встав со стула, я воспроизвел перед Панфиловым эту мою речь. Вот тут-то, именно в этот, казалось бы, самый драматический момент он начал смеяться.
   -- Так и сказали: "Я -- советская власть"?
   -- Да, товарищ генерал.
   -- Так и пальнули: "Я -- главнокомандующий?"
   -- Да.
   -- Ой, товарищ Момыш-Улы, лошадиная доза...
   Я на минуту опешил. Неужели Панфилову известна история лошадиной дозы, еще не занесенная в вашу тетрадь, история, о которой я и ему не обмолвился ни словом?
   -- Товарищ генерал, вы про это уже знаете?
   -- Про что?
   -- Про случай с лошадиной дозой...
   -- Ничего не знаю... Что за случай?
   -- Особого значения он не имел. Признаться, товарищ генерал, я и не собирался вам рассказывать.
   Панфилов, однако, заинтересовался.
   -- Извольте рассказать... Но не спешите. Я вас не тороплю. Мы с вами сейчас на прогалине в лесу. -- Он опять рассмеялся. -- Неужели вы действительно могли бы разорвать на куски вашего доктора?
   Теперь засмеялся и я:
   -- Нет, товарищ генерал... Не мог бы.
   Некоторое время Панфилов о чем-то молча думал. Потом живо спросил:
   -- Ну, а насчет высшего медицинского образования? С этим-то как быть?
   -- Насчет высшего медицинского образования, товарищ генерал, я ему ответил: "Послужишь рядовым санитаром, потаскаешь раненых из-под огня, научишься честно исполнять свой долг, тогда и будет у тебя высшее медицинское образование. Снимай шпалу, иди в рядовые, зарабатывай высшее медицинское образование". И разжаловал, товарищ генерал.
   Панфилов с улыбкой смотрел на меня.
   Что-то в моем рассказе, видимо, радовало его, отвечало каким-то его мыслям. Словно подтверждая эту мою догадку, он сказал:
   -- Вы, товарищ Момыш-Улы, возможно, сами еще не понимаете, до чего эта история примечательна... Пишите рапорт, я, со своей стороны, попрошу командующего армией утвердить. Но с этим успеем... Рассказывайте, рассказывайте дальше.
   Я продолжал свой доклад или, вернее сказать, свою командирскую исповедь.
   **
   Под взглядами стоявших в строю командиров Беленков вытащил из петлиц знаки различия, снял планшет, медицинскую сумку и, передав все это Кирееву, поплелся с винтовкой, как рядовой санитар, к фуре, видневшейся на другом краю поляны.
   Я объяснил командирам, в каком трудном положении мы находимся, приказал всякое нарушение порядка карать только смертью. Все иные виды взысканий отменяются, пока мы не выйдем к своим.
   **
   Затем я приказал построить батальон.
   На прогалине встали ряды бойцов. Как это уже не раз со мной бывало, я ощутил силу, как бы источаемую строем.
   Я сказал бойцам:
   -- Мы, четыреста пятьдесят вооруженных советских людей, находимся на захваченной врагами территории. Наша задача -- выйти к своим. И не просто выйти, а уничтожать противника, мешать его продвижению вперед. Кроме того, нам предстоит побороться с голодом. Голод сейчас -- страшный враг, который стремится расшатать, сломить нашу волю. Он набрасывается, как бешеный волк, пытаясь поколебать нашу верность долгу, присяге, великую заповедь советского народа: одолевать все трудности, не покоряться им. Наша главная сила теперь -- дисциплина.
   Далее я сообщил, что разжаловал в рядовые Беленкова.
   И продолжал:
   -- Товарищи бойцы и командиры! В этих условиях я приказал всякое нарушение порядка карать только смертью. Неповиновение командиру, все проявления трусости, нестойкости будут наказываться смертью.
   Закончив свою речь, я приказал построиться в колонну по четыре.
   Затем скомандовал:
   -- Направо! За мной шагом... марш!
   **
   Утром тридцать первого мы наконец вышли к своим.
   **
   Я достал из полевой сумки характеристики командиров и бойцов, которых считал достойными награды.
   Панфилов живо потянулся к листам, начал их просматривать.
   Пробежав страницу, где говорилось о политруке Дордия, Панфилов несколько раз кивнул, потом прочитал вслух:
   -- "Оставшись без командира роты, без связи, по собственному почину принял командование, собрал разбредшуюся в темноте роту".
   Опустив лист, Панфилов взглянул на меня.
   Он улыбался, глаза казались хитрыми.
   -- Оставшись без командира, -- повторил он, -- без связи, по собственному почину... В этом, товарищ Момыш-Улы, гвоздь. Или, если хотите, гвоздик.
  
   Я знал русское выражение "гвоздь вопроса".
   Не было невдомек, что имеет в виду Панфилов.
   Я спросил:
   -- Гвоздик чего?
   -- Вот этого! -- От стола, уставленного чайной посудой, за которым мы сидели, Панфилов легко повернулся к другому -- там во всю столешницу белела карта, испещренная разноцветными пометками, та самая, что сегодня, когда я впервые наклонился над ней, ужаснула меня. -- Гвоздик вот этого, -- еще раз сказал Панфилов, протянув к карте загорелую, словно побывавшую в дубильном густо-коричневом настое, руку. -- Нашей новой тактики. Нового построения обороны. Вы поняли?
   -- Нет, товарищ генерал, не понял.
   -- Не поняли? Но ведь вы же, товарищ Момыш-Улы, все сами объяснили.
   -- Что объяснил? Это?
   Я подошел к карте и снова увидел будто прорванный во многих местах фронт, распавшийся на разрозненные, казалось бы, в беспорядке звенья.
  
   Рассекая, дробя линию дивизии, немцы не раз приводили именно к такому виду нашу разрушенную, взломанную оборону.
   Но зачем мы сами будем помогать в этом противнику?
   Зачем это сделал Панфилов, посмеивающийся к тому же сейчас надо мной?
   **
   Закончив этот краткий разговор, Панфилов вернулся ко мне.
   -- Не буду от вас, товарищ Момыш-Улы, скрывать. Тянут меня, раба божьего, к Иисусу: почему был сдан Волоколамск? Создана специальная комиссия. Пишем объяснение: авось гроза минует. -- Он помолчал, вопросительно на меня взглянул. -- Как вы думаете, товарищ Момыш-Улы? Пронесет грозу?
   -- Уверен в этом, товарищ генерал.
   -- Гм... Благодарю на добром слове.
   Мне вновь показалось, что в тоне генерала прозвучала насмешливая нотка. Однако Панфилов стал серьезным.
   -- Разберемся же, товарищ Момыш-Улы, что сказали вам эти несколько дней.
  
   Однажды мне уже пришлось слышать от Панфилова: "Разве война не требует разбора? Мои войска -- это моя академия. Ваш батальон -- ваша академия".
   Сейчас вновь предстоял разбор действий батальона. Почему-то я вздохнул. Говорю "почему-то", ибо в ту минуту сам еще не понял, что означал мой вздох.
   Панфилов бросил на меня пытливый взгляд.
   Неожиданно сказал:
   -- Вы, наверно, думаете: "Я открыл ему всю душу, выложил все свои терзания, а он хочет отделаться мелочным разбором двух или трет боев". Так?
   Пожалуй, Панфилов действительно угадал то, в чем я еще не признался себе. Молчанием я подтвердил его догадку.
   Он продолжал:
   -- Наверно, думаете: "Пусть-ка он ответит, почему мы отступаем? Почему немцы уже столько времени нас гонят? Почему мы подпустили их к Москве? Пусть на это ответит!" Ведь думаете так?
   -- Да, -- напрямик ответил я.
   Панфилов поднялся, склонился к моему уху; я снова заметил под его усами лукавую улыбку.
   -- Скажу вам, товарищ Момыш-Улы... -- Он говорил не без таинственности, я ждал откровения. -- Скажу вам, этого я не знаю.
   **
   Наблюдая смену выражений на моем лице, Панфилов рассмеялся. Еще никогда, -- кажется, я об этом уже говорил, -- еще никогда я не видел Панфилова таким веселым.
   -- Впрочем, это не совсем так, -- поправил себя Панфилов. -- Кое-что весьма существенное мы с вами знаем.
   Он перечислил ряд причин наших военных неудач. Конечно, эти причины были известны и мне: немецкая армия вступила в войну уже отмобилизованной; в сражениях на полях Европы она приобрела уверенность, боевой опыт; она имела преимущество в танках, в авиации.
   -- Что еще? Внезапность? -- с вопросительной интонацией протянул он. -- Да, внезапность. Но почему мы ее допустили? Почему были невнимательны? Почему пренебрегли реальностью?
   **
   Он задавал эти вопросы самому себе, не глядя на меня, не вызывая на ответ.
   Он попросту приоткрывал мне свой внутренний мир, платил откровенностью за откровенность. Вероятно, он мог бы сказать еще многое, но сдержал себя.
   Некоторое время длилась пауза.
   Потом он обратился ко мне:
   -- Вот, товарищ Момыш-Улы, в чем, сдается, был наш грех: пренебрежительно отнеслись к реальности. А она не прощает этого! Вы понимаете меня?
   **
   Мы остались вновь наедине.
   Подойдя к карте, Панфилов посмотрел на нее, почесал в затылке, повертел пальцами в воздухе.
   -- Может быть, кое-где все-таки сомкнуться потесней? -- протянул он. -- Уплотнить передний край? Как вы думаете, товарищ Момыш-Улы?
   Его интонации были столь естественны, он с таким интересом спросил о моем мнении, что я так же непосредственно ответил:
   -- Конечно, потесней! Душе будет спокойней...
   Едва у меня вырвались эти слова, как они показались мне наивными, смешными. Панфилов, однако, не засмеялся.
   -- Душе? С этим, товарищ Момыш-Улы, надобно считаться. Вы знаете, что такое душа?
   По-прежнему чувствуя непринужденность разговора, я отважился на шутливый ответ:
   -- Ни в одном из ста изречений Магомета, ни в одной из четырех священных книг, товарищ генерал, ответа на ваш вопрос мы не найдем. Что же сказать мне?
   -- Нет, нет, товарищ Момыш-Улы. Вы отлично это знаете... Знаете как командир, как военачальник. Душа человека -- самое грозное оружие в бою. Не так ли?
  
   Я в знак согласия склонил голову.
   **
   Видимо, он еще лишь вылепливал построение дивизии, оно еще не сформировалось, оставалось податливым под его пальцами...
   Вылепливал...
   Именно это выражение пришло в ту минуту мне на ум.
   Панфилов сказал, следуя каким-то своим думам:
   -- Вот мы и вернулись к гвоздику вопроса...
   Присев, он вместе со стулом придвинулся ко мне. Я понимал -- его подмывало выговориться, он хотел видеть, как я слушаю: вникаю ли, принимаю ли умом и сердцем его мысли?
   -- Вернулись к гвоздику, -- повторил он. -- Подошли к нему с другого бока... Что думали немцы -- и не только немцы -- о советском человеке? Они думали так: это человек, зажатый в тиски принуждения, человек, который против воли повинуется приказу, насилию. А что показала война?
   Эти вопросы Панфилов, по-видимому, задавал самому себе, размышляя вслух. Докладывая сегодня генералу, я откровенно признался, как меня угнетало, точило неумение найти душевные, собственные, неистертые слова о советском человеке.
   **
   Панфилов продолжал:
   -- Что показала война?
  
  -- Немцы прорывали наши линии. Прорывали много раз.
  -- При этом наши части, отдельные роты, даже взводы оказывались отрезанными, лишенными связи, управления.
  -- Некоторые бросали оружие, но остальные -- те сопротивлялись!
  -- Такого рода как будто бы неорганизованное сопротивление нанесло столько урона противнику, что это вряд ли поддается учету.
  -- Будучи оторван от своего командования, предоставлен себе, советский человек -- человек, которого воспитала партия, -- сам принимал решения. Действовал, не имея приказа, лишь под влиянием внутренних сил, внутреннего убеждения.
  -- Возьмите хотя бы ваш батальон. Кто приказывал политруку Дордия?
  
   Панфилов потянулся к листку, где моей рукой была дана характеристика представленного к награде Дордия.
   Вторично в этот день генерал негромко прочитал:
   -- "Оставшись без командира роты, без связи, по собственному почину..."
   Панфилов повертел бумагу, поднял палец.
   -- Кто-нибудь, возможно, скажет, -- продолжал он, -- что тут особенного? Да, были тысячи, десятки тысяч таких случаев. Но в этом-то и гвоздь! Припомните вашего Тимошина, вступившего в одиночку в схватку с немцами! А фельдшер, оставшийся с покинутыми ранеными! Кто им приказал? Под воздействием какой силы они поступали? Только внутренней силы, внутреннего повеления. А сами-то вы, товарищ Момыш-Улы?
   Панфилов покачал головой, улыбнулся.
   -- Вы, конечно, нагромоздили себе званий, произвели себя чуть ли не в генералиссимусы...
   Это вскользь брошенное замечание отнюдь не было резким.
   Панфилов очень мягко, так сказать лишь движением мизинчика, поправлял меня.
   **
   Генералу не сиделось. Он опять подошел к карте. Я тоже поднялся.
   На этот раз Панфилов не произнес: "Сидите, пожалуйста, сидите", а слегка подвинулся, предлагая присоединиться.
   -- Так и получилось, -- сказал он, -- что беспорядок стал... -- Панфилов тотчас поправил себя, -- становится новым порядком. Вы меня поняли?
   -- Понял, товарищ генерал.
   Мое краткое "понял" не устроило Панфилова. Он продолжал донимать меня вопросами:
   -- В чем же жизненность нашего нового боевого порядка? Что является его основанием?
   Я не успел ответить, как адъютант доложил о приходе капитана Дорфмана.
   Панфилов посмотрел на часы, взглянул на меня.
   -- Нет, нет, товарищ Момыш-Улы, не уходите. Сейчас я займусь с товарищем Дорфманом, а вы посидите, поприсутствуйте. Тем более что дело несколько касается и вас.
   -- Меня?
   -- Да. Приходится держать ответ за Волоколамск. И в частности: правильно ли я использовал свой резерв?.. Как вы на сей счет думаете? А?
   -- Мне товарищ генерал, сказать об этом трудно.
   -- Трудно? -- Будто узрев в моем ответе некий скрытый смысл. Панфилов вдруг живо воскликнул: -- Что верно, то верно... Сказать трудно!
   **
   Панфилов прошелся по комнате, подумал.
   -- В чем была наша ошибка в бою за Волоколамск? -- проговорил он. -- В том, что, несмотря на приобретенный уже опыт, я еще следовал уставной линейной тактике.
   -- Не вполне так, товарищ генерал, -- поправил Дорфман.
   -- Да, вы правы. Не вполне... Мы ее уже сознательно ломали. Примеров этому немало. Взять хотя бы решение об использовании резерва.
   Генерал повернулся ко мне:
   -- Видите, добрались, товарищ Момыш-Улы, и до вас... Я послал ваш батальон, приказав захватить, занять господствующую высоту. Это уже был отход от линии, от построения в линию. Но нерешительный, неполный, половинчатый... Ибо следовало, несмотря на прорыв линии, оставить ваш батальон в городе, поручить вам держать город. Думаю, что вы и сейчас бы еще дрались там...
   **
   Отпустив Дорфмана, Панфилов обратился ко мне:
   -- Видите, товарищ Момыш-Улы, даем бой нашему уставу. Ведь уставы создает война, опыт войны. Существующий устав отразил опыт прошлых войн. Новая война его ломает. В ходе боев его ломают доведенные до крайности, до отчаяния командиры.
   **
   --Пусть Волоколамск будет нам уроком. Если вы изучите всю эту полосу, -- Панфилов показал на карте широкую полосу местности, прилегающую к фронту дивизии, -- если ваш генерал больше не промажет, то и один батальон заставит противника поплясать несколько дней. Вспомните нашу спираль-пружину. Противнику придется развернуться, перестроиться. На это понадобится времечко. Не взводик, а батальон запрет дорогу. Ну-ка, действуйте за противника. Пожалуйста, господин командующий немецкой группировкой, как вы поступите, если на шоссе, на пути главного удара, упретесь в батальон?
   Несколько минут я пребывал в роли немецкого командующего. Затем признал:
   -- Конечно, два-три дня батальон у них отнимет.
   -- Может быть, товарищ Момыш-Улы, и побольше...
   -- А потом? А дальше, товарищ генерал?
   -- Дальше?.. В случае необходимости будем перекатами, рубеж за рубежом, отходить до Истры. Мне не полагалось бы, товарищ Момыш-Улы, вам говорить об этом. Я вам это доверяю как командиру резерва. Будем вести отступательный бой, пустим опять в ход спираль-пружину. Отступление, товарищ Момыш-Улы, -- это не бегство, это один из самых сложных видов боя. Не каждый умеет отступать. Нам поставлена задача: не давать противнику возможности быстро продвигаться, изматывать его, удерживать дороги, по которым могут устремиться механизированные силы. А ведь таких дорог -- присмотритесь, присмотритесь! -- таких дорог не много. Если мы будем умело отступать, то месяц-полтора он потеряет, чтобы выйти на рубеж Истры. Как, по-вашему, это нереально?
   Я смотрел на карту, следил за карандашом генерала, за планом боя, еще зыбким, вырисовывающимся лишь в некоторых главных очертаниях, планом, что открывал мне Панфилов. Не скрывая трудностей, он создавал во мне уверенность.
   Держать дороги...
   Месяц-полтора проманежить немцев...
  
   Это уже не ошеломляло, уже воспринималось как продуманная большая задача.
   -- Полагаю, -- продолжал Панфилов, -- что драться придется так: один против четырех, против пяти. Ничего для нас с вами, товарищ Момыш-Улы, это уже не впервой... А через месяц-полтора подойдут наши резервы. Нельзя нерасчетливо бросать их сейчас в бой по малости. Придет срок -- и, думается, мы увидим, где же наша армия, где же наша техника.
   **
   -- Ну, на сегодня хватит, -- заключил генерал. -- О тонкостях потолкуем в другой раз. На днях переведу ваш батальон к себе поближе, во второй эшелон. Приеду к вам туда справить новоселье. Приглашаете?
   Я низко поклонился:
   -- Милости просим... Угостим вас по-казахски. Приготовим плов. Только с вечера предупредите.
   -- Хорошо. Повару настроение не испорчу. Теперь вот что, товарищ Момыш-Улы. Хочу вам поручить одну сверхурочную работку. Опишите все ваши бои, все действия батальона. Приложите схемы...
   -- Слушаюсь, товарищ генерал.
   -- Трудностей не затушевывайте. Горькое вкушайте во всей горечи. Вы меня поняли? Сколько дней на это вам понадобится?
   -- Надеюсь, в три дня справлюсь.
   -- Нет, в три дня не успеете. Берите неделю. Ангел-хранитель нам это позволяет.
   Я взглянул недоуменно: какой ангел-хранитель?
   Панфилов пояснил:
   -- Ангел-хранитель обороняющегося -- время! Знаете, кому принадлежат эти слова? Клаузевицу, одному из выдающихся людей немецкого народа.
   **
   Только в эту минуту я вполне осознал: у меня зреет решение отдать станцию.
   Нет, нет! Не имею права! В мыслях я услышал низкий сильный голос Звягина: "Даже один шаг назад с этого рубежа был бы предательским, преступным". Нет, нет, не пойду на преступление!
   Пусть потеряю людей, не удержу рубеж, но не замараю честь.
   Но кому она будет нужна, моя честь, если не исполню долг -- мой последний единственный долг: удержаться до двадцатого... Не удержусь! Сейчас мне это ясно. Не сохраню людей, ничего не сохраню!
   Вновь, не в первый уже раз тут, на полях Подмосковья, припомнилось, как однажды вечером в Алма-Ате Панфилов мне сказал: "Умереть с батальоном? Сумейте-ка принять десять боев, двадцать боев, тридцать боев и сохранить батальон!" Но позавчера он, наш генерал, выговорил: "Вам будет тяжело. Очень тяжело". Выговорил, когда почувствовал, что я понял задачу. Товарищ генерал, как же мне быть, на что решиться? Я же не выполню, не выполню задачу!
   **
   К мосту подползли восемь танков. Здесь, они остановились, надлежало проверить, не заминирован ли мост. Из первых трех машин вылезли танкисты, начали осмотр. Пехота, сопровождавшая эту немецкую бронеколонну, перебежала замерзшую речонку и, развернувшись в цепь, с автоматами на изготовку, стала взбираться на бугор. Шли, не теряя осторожности, прочесывая кустарник. Замерзшие бойцы видели: немцы сейчас подойдут, сейчас уничтожат.
   **
   Инстинкт самосохранения напряжен. Еще минута, десяток-другой шагов -- и гибель!
   И как только Заев гаркнул: "Вперед!", бойцы единым махом поднялись в контратаку. Пожалуй, лишь в подобный критический момент, когда каждый нерв кричит: сейчас, сию секунду все решится; будешь ли жить или погибнете, -- лишь в такой момент возможен этот страшный, внезапный бросок.
   Крик Заева, его команда -- мгновенный спуск натянутой до отказа тетивы. Или, вернее, туго сжатой пружины.
   Дернуть чеку -- пружина вмиг распрямляется. Когда будете писать, дайте резкими чертами не только отдернутую чеку -- приказ, но и главное -- пружину.
   **
   "Мертвецы" поднялись и ринулись вперед, ринулись со склона.
   Это все равно что взрыв, пламя в лицо. Хоть ты и осторожен, все же будешь ослеплен, ошеломлен. Немцы шарахнулись.
   "Воскресшая" рота, рванувшаяся к мосту, расправилась с ними, заставала сломи голову бежать. Полегли, пронзенные нашими пулями, и девять танкистов на мосту. Другие танки открыли пальбу. Но наши бойцы уже вышли к речонке. Прикрываясь береговым обрывом, они стали метать противотанковые гранаты и бутылки.
   **
   -- Впоследствии мне довелось, -- продолжал Баурджан Момыш-Улы, -- слышать от очевидцев, как погиб Панфилов. Это случилось в деревне Гусеново, которую потом с лесной опушки мы видели в дыму и пламени.
   В тот день Панфилов опять указывал цели командиру "катюш", "помахивал палочкой", по его собственному выражению.
   Дивизия оставляла деревню за деревней, отходила на следующие рубежи, заставляла противника оплачивать кровью продвижение. Панфилов сидел со своим штабом в Гусенове, позванивал командирам -- утраченная вчера связь наутро снова действовала, -- следил по донесениям, а также по разным признакам, приметам, как мы, его войска, в жестоком оборонительном сражении выхватывали, выигрывали у противника еще один денек.
   Пробравшаяся в какую-то брешь обороны немецкая пехота начала обстреливать Гусеново из минометов.
   Наш неутомимый генерал надел полушубок -- тот самый, памятный мне долгополый полушубок с вывернутыми мехом наружу обшлагами, -- накинул на загорелую шею ремешок бинокля и вышел взглянуть, откуда ведется обстрел. Белая улица была испещрена черными метками разрывов. Полковник Арсеньев, вышедший следом за генералом, видел, как тот сделал по ней несколько шагов -- своих последних шагов. Послышался нарастающий вой мины. Пламя и грохот взметнулись почти у ног генерала. Панфилов упал. Невредимый Арсеньев бросился к нему; небольшой, с горошину, кусок рваного железа пробил овчину на левой стороне груди, там где китель Панфилова был скромно украшен малозаметным, со стершейся эмалью, полученным еще в гражданскую войну орденом Красного Знамени.
   -- Мне до сих пор кажется, что я сам был в тот миг возле Панфилова. Мысленно вижу и сейчас землистую, смертную бледность, сразу подернувшую его лицо, вижу черные аккуратные щеточки усов и как бы удивленно изломанные брови.
   Арсеньев плохо слушающимися пальцами принялся расстегивать, обрывая крючки, полушубок генерала. Мутнеющие глаза генерала разглядели, как взволнован, потрясен старый вояка-полковник. Панфилов успел прошептать:
   -- Ничего, ничего... Я буду жить.
   Это были его последние слова.
   **

0x01 graphic

   Подошел черед и слову о Панфилове. Я сказал, что наш генерал погиб. Сказал о строках, посвященных его памяти, в которых он назван генералом-новатором.
   Таким он и войдет в историю.
  
   -- Иван Васильевич Панфилов, -- продолжал я, -- был очень человечным, чутким к человеку. Он уважал солдата, постоянно напоминал нам, командирам, что исход боя решает солдат, напоминал, что самое грозное оружие в бою -- душа солдата. На этом Панфилов и основал свое новаторство в тактике оборонительной битвы. Он ушел от нас, изведав высшее счастье творца. Его новая тактика была испытана таранными ударами врага и выдержала эти удары. Он исполнил дело своей жизни. Находясь близко к очагам боя, он незримо касался рукой плеча командиров, удерживал войска от преждевременного отхода. И если сейчас, на пятые сутки немецкого наступления, нам, нашей дивизии, принадлежит вот эта дорога, вот это поле, этот рубеж и дивизия по-прежнему грозна, то этим мы обязаны ему, Ивану Васильевичу Панфилову. Он был генералом разума, генералом расчета, генералом хладнокровия, стойкости, генералом реальности.
   **

0x01 graphic

   -- Ставьте большую-пребольшую точку, -- сказал Баурджан Момыш-Улы. -- На этом мы закончим нашу летопись о батальоне панфиловцев. Двадцать третьего ноября тысяча девятьсот сорок первого года я перестал быть комбатом. Меня вызвали в штаб армии, назначили командиром полка. Свои батальон я передал Исламкулову. Применяя панфиловскую спираль-пружину, огревая гитлеровцев огневыми пощечинами, мой полк отходил -- отходил до поселка и станции Крюково. Там, на Ленинградском шоссе, мы выдержали шестидневный бой и вместе с другими частями Красной Армии, поворачивая историю, погнали врага от Москвы.
   **
   Положив свою точеную кисть на рукоять шашки, Момыш-Улы одним махом неожиданно извлек клинок. В полутьме блиндажа засияла узорчатая сталь -- та, что сверкнула и в зачине, и только что, в последней главе этой книги.
   -- Лишь одно, -- повторил Момыш-Улы. -- Наврете -- кладите на стол правую руку. Раз! Правая рука долой! Вы подтверждаете ваше согласие?
   ***
   Я скрыл улыбку.
   Мой грозный Баурджан, ты верен себе, характеру, что создан под пером, создан вниманием и воображением.
   Впрочем, писцу следует быть скромным.
   Подтверждаю, -- сказал я.

1942-1960

  
  

 Ваша оценка:

По всем вопросам, связанным с использованием представленных на ArtOfWar материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email artofwar.ru@mail.ru
(с) ArtOfWar, 1998-2023