Аннотация: Ведь уставы создает война, опыт войны. Существующий устав отразил опыт прошлых войн. Новая война его ломает. В ходе боев его ломают доведенные до крайности, до отчаяния командиры. Ангел-хранитель обороняющегося - время...
ЭНЦИКЛОПЕДИЯ РУССКОГО ОФИЦЕРА
(из библиотеки профессора Анатолия Каменева)
Сохранить,
дабы приумножить военную мудрость
"Бездна неизреченного"...
А. Бек
"ПРИДЕТСЯ ДЕРЖАТЬ ОТВЕТ ЗА ВОЙНУ"...
(фрагменты из кн. "Волоколамское шоссе")
Один из тактических принципов молниеносной войны, примененный немцами еще в Польше, в Голландии, в Бельгии и во Франции, Рыл, как известно, таков: прорвав в разных пунктах линию фронта, мчаться вперед, вперед, оставляя позади разрозненные, рассеченные, деморализованные части противника.
Под Москвой это гитлеровцам не удалось.
**
На военном языке это называется "контролировать дорогу огнем".
Тем самым мы заставили немцев вместо "вперед, вперед!" заняться ликвидацией очага сопротивления.
Заставили...
На военном языке это называется: навязать свою волю противнику.
Немцы стали кромсать лес снарядами и минами. Мы отвечали, маневрируя артиллерией. Стянешь куда-нибудь все четырнадцать орудий, ахнешь несколькими залпами по тылам, потом быстро рассредоточишь артиллерию по две, по четыре пушки, обстреляешь беглым огнем другие пункты.
Шесть деревень открывались глазу с верхушек сосен.
Все шесть деревень заняты врагом. От нас попеременно доставалось врагу во всех этих пунктах, благо по части снарядов и пушек мы были богачами.
**
Пора подумывать об уходе. Но, представьте, уходить не хотелось. Наши боеприпасы истощились, а то я охотно повоевал бы на этом месте еще сутки; подержал бы еще сутки противника за хвост, поиграл бы с ним...
Страха уже не было. Отошли, остались на вчерашнем острове мои тягостные настроения.
Так был изжит страх окружения.
Так был пройден первый курс высшего воинского образования.
**
Размышляя, я вместе с тем продолжал войну.
Немцы попытались, пользуясь темнотой, возобновить движение по шоссе.
Мы не дали.
Они направляли машины в объезд.
Мы мешали, мы били по развилкам дорог.
Я по-прежнему ощущал, что прищемил врагу хвост. Отпускать не хотелось.
**
Во мраке мы идем и идем лесом.
Лес заповедный, вековой.
Работают пилы, топоры, мы валим, оттаскиваем деревья, вырубаем просеку, вырубаем память о себе.
В батальоне семьдесят пил, полтораста топоров -- все в деле. Мы идем и идем.
В темноте смутно белеют свежие срезы пней. Просекой тянутся двуколки, санитарные повозки, пушки. Мы везем двенадцать орудий. Два подбиты в бою и напоследок нами взорваны. Потеряно около двадцати лошадей, но и тяжестей меньше: свыше тысячи снарядов выпущено по врагу, сохранен лишь неприкосновенный запас.
Не много осталось и ящиков с патронами. Израсходованные -- это наши залпы, это огонь пулеметов, это отбитые нами три атаки. Нет на повозках и хлеба, нет консервов, круп, овощей, лишь кое-что прибережено для раненых.
Головной дозор донес: батальон подошел к прогалине, что пролегает поперек. Там проселочная дорога, ведущая к шоссе.
На дороге противник.
**
Как быть? Развернуть орудия? С двуколок снять пулеметы? Вступить в бой?
Но снарядов почти нет, патронов немного.
Ждать ночи?
Нельзя! Противник, вероятно, уже установил или скоро установит, что мы покинули наше вчерашнее гнездо. По нашему следу, по коридору, который мы просекли, нас в любой момент могут здесь обнаружить, а нам почти нечем огрызаться, мы не сможем долго отвечать огнем на огонь.
Пожалуй, можно все же попытаться уйти в глубину леса, припрятаться дотемна там. Немцы не любят проникать в леса, предпочитают не ввязываться в лесные бои.
**
Но у меня приказ: вести батальон к Волоколамску.
Нас туда требует Панфилов.
Мы нужны там, чтобы встретить огнем эти полчища; нужны как можно скорее, чтобы подпереть нашу преграду, гнущуюся под напором врага.
Надо прорываться! Прорываться немедленно, пока немцы беспечны, пока не разузнали, что мы здесь.
Как?
Внезапной штыковой атакой! Застигнутые врасплох, немцы, несомненно, в первый момент не окажут серьезного сопротивления. Они растеряются, когда вдруг в тиши загремит устрашающее русское "ура". Пробив широкие ворота, мы заляжем с обеих сторон и будем держать проход открытым до тех пор, пока не пройдут наши повозки, артиллерия, раненые.
Мы их прикроем огнем -- патронов для этого хватит. Потом снимутся и отойдут роты.
Их отход тоже надо прикрыть.
Чем?
Парой пулеметов. Самое трудное, нечеловечески трудное выпадет на долю этим людям -- пулеметчикам, которые останутся последними, лицом к лицу с оправившимся, наседающим врагом. Этих людей уже никто не прикроет, им не уйти. Для такого дела, для такого подвига нужны самые стойкие, самые преданные: те, что будут стрелять до последнего дыхания, те, что исполнят до конца святой долг солдата, исполнят приказ не отходить! Тяжело...
**
Я оглянулся на бойцов -- притихших меж деревьями, не отрывающих взгляда от немцев. У каждого из моих солдат -- винтовка; у каждого в подсумках боекомплект патронов -- по сто двадцать на бойца.
А что, если все-таки?..
Эх, винтовочка, винтовочка, не выручишь ли ты нас?!
Черт возьми, если решиться на рискованный шаг, который завладел мыслью, то при неудаче мы погибнем, может быть, все. Но зато, если выйдет, все будем целы; никого не придется бросать, как жертву, в пасть смерти. Что ж, риск -- благородное дело. Нет, без расчета риск не благороден.
Но ведь тут у меня есть и расчет.
**
Я опять посмотрел на бойцов. Можно спросить любого: "Как думаешь: оставить ли на погибель нескольких товарищей, чтобы спасти остальных, или рискнуть: либо все пропадем, либо все до единого выйдем?" И любой скажет: "Рискни!"
Ну, друзья, хорошо! Никого не оставим!
На сердце сразу полегчало. И во всем теле я ощутил удивительную легкость.
Заиграла кровь, заиграла дерзость.
**
Я разъяснил командирам идею прорыва.
Она была такова.
--
Батальон строится в одну шеренгу, ромбом. Внутри ромба размещаются повозки и пушки.
--
По моей команде батальон двинется умеренным шагом, сохраняя строй ромба.
--
Винтовки держать наперевес, на изготовку.
--
По моей команде стрелять залпами с ходу.
--
Стрелять не в воздух и не в землю, а наводя ствол на врага.
**
И зашагал.
И повел ощетинившийся ромб.
Немцы не сразу поняли, кто мы, что мы, что за странный безмолвный строй выдвигается из леса. Многие продолжали толкать машины; другие, повернувшись к нам, удивленно смотрели.
Это действительно было им непонятно.
Красноармейцы не бегут в штыки, не кричат "ура", это не атака.
Идут сдаваться? Не похоже... С ума сошли?
Метров восемьдесят -- сто они дали нам пройти, не поднимая тревоги. Потом прозвучал повелительный крик на немецком языке.
Я уловил: некоторые кинулись в машины, к оружию, к пулеметам.
Именно уловил: теперь время будто рассеклось на мельчайшие отрезки.
**
Это страшная штука -- залповый огонь батальона, единый выстрел семисот винтовок, повторяющийся через жутко правильные промежутки.
Мы прижали врагов к земле, не дали возможности поднять голову, пошевелиться.
Мы шли и стреляли, разя все на пути.
Ни один боец не нарушил строй, ни един не дрогнул. Я вел батальон в просвет между машинами. На дороге, в грязи, убитые немцы. По-прежнему подавая команду, не сворачивая, я наступил на одного. Под сапогом труп податливо ушел в грязь.
По трупам, сквозь немецкую колонну, прошли люди, лошади, колеса.
**
Опыт войны научил нас, командовать, что в современном бою, и в обороне, и в наступлении, решающее средство воздействия на противника, на психику противника -- огонь. При этом вернее всего действует внезапный огонь: ошеломляющий, мгновенно парализующий высшие мозговые центры.
Я называю себя учеником Панфилова, я стремлюсь быть достойным этой чести. А Панфилов, как вы знаете, настойчиво внушал: "Берегите солдата! Берегите не словами, а действием, огнем!"
**
Повторяю: особенная сила залпового огня в его внезапности. А основа такой внезапности, помимо выбора момента открытия огня, опять и опять -- дисциплина.
Вот эти-то мысли хочется выделить курсивом: двигать пехоту огнем -- и не только артиллерийским, но также и ее собственным, пехотным, -- огнем, а не криком, не горлом.
**
Каждым ударом ноги, будто единой у сотен, мы отвечали:
-- Нет, это не катастрофа, это война.
Солдатской поступью мы отвечали на тоску, на жалость:
-- Нет, мы не жалкие кучки, выбирающиеся из окружения, разбитые врагом. Мы организованные советские войска, познавшие свою силу в бою; мы били гитлеровцев, мы наводили на них жуть, мы шагали по их трупам; смотрите на нас, мы идем перед вами в строю, подняв головы, как гордая воинская часть -- часть великой, грозной Красной Армии!
**
Для меня после всего пережитого эти маленькие бои, эти незначительные по масштабу действия малых групп -- взвода Донских и взвода Брудного -- отодвинулись, далеко-далеко.
Странно, зачем Панфилов спрашивает об этом?
Какое значение имеют теперь наши давние первые стычки?
Панфилов улыбнулся, будто угадав, о чем я подумал.
-- Мои войска, -- сказал он, -- это моя академия... Это относится и к вам, товарищ Момыш-Улы. Ваш батальон -- ваша академия. Нуте, чему вы научились?
**
Чему же, в самом деле, я научился?
А ну, была не была, выложу самое главное.
Я сказал:
-- Товарищ генерал, я понял, что молниеносная война, которую хотят провести против нас немцы, есть война психическая. И я научился, товарищ генерал, бить их подобным же оружием.
**
Это казалось счастливой случайностью борьбы. Но сегодняшнюю случайность Панфилов завтра применял как обдуманный, осознанный тактический прием. В этом мне довелось убедиться несколько дней спустя, когда, в новой обстановке, Панфилов ставил мне боевую задачу.
Да, его войска были его академией.
Вновь переживая волнение боя, я описал, как залповым огнем мы проложили себе путь сквозь немецкую колонну, как прошли по трупам.
Победой на лесной прогалине я втайне гордился: там, в этом коротком бою, я впервые почувствовал, что овладеваю не только грамотой, но и искусством боя.
-- Вы так рассказываете, -- с улыбкой произнес он, -- как будто залповый огонь -- ваше изобретение. Мы, товарищ Момыш-Улы, так стреляли еще в царской армии. Стреляли по команде: "Рота, залпом, пли!.."
Немного подумав, он продолжал:
-- Но это не в обиду вам, товарищ Момыш-Улы. Хорошо, очень хорошо, что вы этим увлекаетесь. И в будущем так действуйте. Учите людей этому.
**
Грязь подавила наш огонь, все пулеметы и винтовки постепенно отказали.
Прижимаясь к липкой, холодной земле, там и сям залегли бойцы. Я продолжал мрачно шагать. Ко мне подошел растерянный, понурившийся Заев.
На его груди по-прежнему болталась лямка, почерневшая от грязи. Ручной пулемет прикладом назад, наподобие дубины, был перекинут через плечо. Я приказал выносить с поля боя пулеметы, идти с ними в племхоз, расположенный неподалеку, под горой, вычистить, смазать и вернуться.
**
Для чего я живу? Ради чего воюю? Ради чего готов умереть, на этой размытой дождями земле Подмосковья? Сын далеких-далеких степей, сын Казахстана, азиат -- ради чего я дерусь здесь за Москву защищаю эту землю, где никогда не ступала нога моего отца, моего деда и прадеда? Дерусь со страстью, какой ранее не знавал, какую ни одна возлюбленная не могла бы во мне возбудить. Откуда она, эта страсть?
**
Казахи говорят: "Человек счастлив там, где ему верят, где его любят".
Вспоминаю еще одну казахскую поговорку: "Лучше быть в своем роду подметкой, чем в чужом роду султаном". Советская страна для меня свой род, своя Родина.
Я, казах, гордящийся своим степным народом, его преданиями, песнями, историей, теперь гордо ношу звание офицера Красной Армии, командую батальоном советских солдат -- русских, украинцев, казахов.
Мои солдаты, обязанные беспрекословно исполнять каждый мой приказ, все же равные мне люди. Я для них не барин, не человек господствующего класса. Наши дети бегают вместе в школу, наши отцы живут бок о бок, делят лишения и горе тяжелой годины.
Вот почему я дерусь под Москвой, на этой земле, где не ступала нога моего отца, моего деда и прадеда!
**
Мрачные думы одолевали меня.
Почему, почему мы отступаем?
Почему так тяжко, так неудачно началась для нас война?
Еще недавно, еще в мае и в июне этого трагического года, всюду висели плакаты: "Если нас тронут, война разыграется на территории врага".
**
Наступление, наступление, вперед, только вперед -- таков был дух нашей армии, дух предвоенных пятилеток, дух поколений. Об отступательных боях мы не помышляли, тактикой, теорией отступления никогда -- по крайней мере на моем офицерском веку -- не занимались. Даже самое слово "отступление" было вычеркнуто из боевого устава нашей армии.
Почему, почему же мы отступаем?
Нас бьют... Но ведь и мы -- вот эти солдаты, что унылой вереницей шагают за мной, -- ведь и мы били врага, видели спины удиравших от нас немцев, слышали их предсмертные крики.
Нас бьют...
**
У меня не было времени для разговора. Так и не выдался подходящий час, чтобы, как я намеревался, посидеть, пофилософствовать с Дордия о том, что такое советский человек.
Я приказал Рахимову созвать и выстроить на прогалине весь средний командный состав батальона. В шеренге стоит и доктор Беленков.
Ссутулившись, он взирает исподлобья сквозь пенсне, знает: я не прощу.
-- Беленков, выйдите из строя! -- произнес я.
Он метнул взгляд по сторонам, хотел, видимо, запротестовать, но все же шагнул вперед, нервно оправил висевшую на боку медицинскую сумку.
Я отчеканил:
-- За трусость, за потерю чести, за то, что бросил раненых, отстраняю Беленкова от занимаемой должности. Он недостоин звания советского командира, советского военного врача. Беленков! Снять знаки различия, снять медицинскую сумку, снять снаряжение!
Он попытался возразить:
-- Вы... Вы... Вы...
-- Молчать! Киреев! Идите сюда. Передайте свою винтовку Беленкову. Вы, Киреев, будете командовать санитарным взводом, а этот недостойный человек будет сам подбирать, выносить раненых, как рядовой санитар. Беленков, исполняйте приказание! Снять знаки различия!
Беленков заговорил:
-- У меня... У меня высшее медицинское образование. Вы не имеете права разжаловать меня. Меня может разжаловать только народный комиссар.
Действительно, по уставу, по закону я не имел права на разжалование. Тем более что в петлицах Беленкова поблескивала капитанская "шпала", а я носил лишь "кубики" старшего лейтенанта.
Но я выпрямился, посмотрел Беленкову в глаза -- в неспокойно бегающие глаза труса -- и твердо ответил:
-- Я имею на это право. Мы, четыреста пятьдесят советских воинов, оторваны от нашей армии. Наш батальон -- это остров. Советский остров среди захваченных врагами мест. На этом острове высшая власть принадлежит мне. Я, командир батальона, сейчас представляю всю советскую государственную власть. Я здесь... -- И меня понесло. -- Здесь я главнокомандующий всеми Вооруженными Силами Советского Союза. На этом куске земли, где впереди и сзади, справа и слева находится враг, я здесь... -- Я не мог найти слова. -- Я -- советская власть! Вот кто я такой, командир батальона, отрезанного от своих войск. А ты, жалкий трусишка, говоришь, что я не имею права. Я имею право не только разжаловать тебя, не только расстрелять за измену долгу, но и на куски разорвать.
Волнуясь, невольно встав со стула, я воспроизвел перед Панфиловым эту мою речь. Вот тут-то, именно в этот, казалось бы, самый драматический момент он начал смеяться.
-- Так и сказали: "Я -- советская власть"?
-- Да, товарищ генерал.
-- Так и пальнули: "Я -- главнокомандующий?"
-- Да.
-- Ой, товарищ Момыш-Улы, лошадиная доза...
Я на минуту опешил. Неужели Панфилову известна история лошадиной дозы, еще не занесенная в вашу тетрадь, история, о которой я и ему не обмолвился ни словом?
-- Товарищ генерал, вы про это уже знаете?
-- Про что?
-- Про случай с лошадиной дозой...
-- Ничего не знаю... Что за случай?
-- Особого значения он не имел. Признаться, товарищ генерал, я и не собирался вам рассказывать.
Панфилов, однако, заинтересовался.
-- Извольте рассказать... Но не спешите. Я вас не тороплю. Мы с вами сейчас на прогалине в лесу. -- Он опять рассмеялся. -- Неужели вы действительно могли бы разорвать на куски вашего доктора?
Теперь засмеялся и я:
-- Нет, товарищ генерал... Не мог бы.
Некоторое время Панфилов о чем-то молча думал. Потом живо спросил:
-- Ну, а насчет высшего медицинского образования? С этим-то как быть?
-- Насчет высшего медицинского образования, товарищ генерал, я ему ответил: "Послужишь рядовым санитаром, потаскаешь раненых из-под огня, научишься честно исполнять свой долг, тогда и будет у тебя высшее медицинское образование. Снимай шпалу, иди в рядовые, зарабатывай высшее медицинское образование". И разжаловал, товарищ генерал.
Панфилов с улыбкой смотрел на меня.
Что-то в моем рассказе, видимо, радовало его, отвечало каким-то его мыслям. Словно подтверждая эту мою догадку, он сказал:
-- Вы, товарищ Момыш-Улы, возможно, сами еще не понимаете, до чего эта история примечательна... Пишите рапорт, я, со своей стороны, попрошу командующего армией утвердить. Но с этим успеем... Рассказывайте, рассказывайте дальше.
Я продолжал свой доклад или, вернее сказать, свою командирскую исповедь.
**
Под взглядами стоявших в строю командиров Беленков вытащил из петлиц знаки различия, снял планшет, медицинскую сумку и, передав все это Кирееву, поплелся с винтовкой, как рядовой санитар, к фуре, видневшейся на другом краю поляны.
Я объяснил командирам, в каком трудном положении мы находимся, приказал всякое нарушение порядка карать только смертью. Все иные виды взысканий отменяются, пока мы не выйдем к своим.
**
Затем я приказал построить батальон.
На прогалине встали ряды бойцов. Как это уже не раз со мной бывало, я ощутил силу, как бы источаемую строем.
Я сказал бойцам:
-- Мы, четыреста пятьдесят вооруженных советских людей, находимся на захваченной врагами территории. Наша задача -- выйти к своим. И не просто выйти, а уничтожать противника, мешать его продвижению вперед. Кроме того, нам предстоит побороться с голодом. Голод сейчас -- страшный враг, который стремится расшатать, сломить нашу волю. Он набрасывается, как бешеный волк, пытаясь поколебать нашу верность долгу, присяге, великую заповедь советского народа: одолевать все трудности, не покоряться им. Наша главная сила теперь -- дисциплина.
Далее я сообщил, что разжаловал в рядовые Беленкова.
И продолжал:
-- Товарищи бойцы и командиры! В этих условиях я приказал всякое нарушение порядка карать только смертью. Неповиновение командиру, все проявления трусости, нестойкости будут наказываться смертью.
Закончив свою речь, я приказал построиться в колонну по четыре.
Затем скомандовал:
-- Направо! За мной шагом... марш!
**
Утром тридцать первого мы наконец вышли к своим.
**
Я достал из полевой сумки характеристики командиров и бойцов, которых считал достойными награды.
Панфилов живо потянулся к листам, начал их просматривать.
Пробежав страницу, где говорилось о политруке Дордия, Панфилов несколько раз кивнул, потом прочитал вслух:
-- "Оставшись без командира роты, без связи, по собственному почину принял командование, собрал разбредшуюся в темноте роту".
Опустив лист, Панфилов взглянул на меня.
Он улыбался, глаза казались хитрыми.
-- Оставшись без командира, -- повторил он, -- без связи, по собственному почину... В этом, товарищ Момыш-Улы, гвоздь. Или, если хотите, гвоздик.
Я знал русское выражение "гвоздь вопроса".
Не было невдомек, что имеет в виду Панфилов.
Я спросил:
-- Гвоздик чего?
-- Вот этого! -- От стола, уставленного чайной посудой, за которым мы сидели, Панфилов легко повернулся к другому -- там во всю столешницу белела карта, испещренная разноцветными пометками, та самая, что сегодня, когда я впервые наклонился над ней, ужаснула меня. -- Гвоздик вот этого, -- еще раз сказал Панфилов, протянув к карте загорелую, словно побывавшую в дубильном густо-коричневом настое, руку. -- Нашей новой тактики. Нового построения обороны. Вы поняли?
-- Нет, товарищ генерал, не понял.
-- Не поняли? Но ведь вы же, товарищ Момыш-Улы, все сами объяснили.
-- Что объяснил? Это?
Я подошел к карте и снова увидел будто прорванный во многих местах фронт, распавшийся на разрозненные, казалось бы, в беспорядке звенья.
Рассекая, дробя линию дивизии, немцы не раз приводили именно к такому виду нашу разрушенную, взломанную оборону.
Но зачем мы сами будем помогать в этом противнику?
Зачем это сделал Панфилов, посмеивающийся к тому же сейчас надо мной?
**
Закончив этот краткий разговор, Панфилов вернулся ко мне.
-- Не буду от вас, товарищ Момыш-Улы, скрывать. Тянут меня, раба божьего, к Иисусу: почему был сдан Волоколамск? Создана специальная комиссия. Пишем объяснение: авось гроза минует. -- Он помолчал, вопросительно на меня взглянул. -- Как вы думаете, товарищ Момыш-Улы? Пронесет грозу?
-- Уверен в этом, товарищ генерал.
-- Гм... Благодарю на добром слове.
Мне вновь показалось, что в тоне генерала прозвучала насмешливая нотка. Однако Панфилов стал серьезным.
-- Разберемся же, товарищ Момыш-Улы, что сказали вам эти несколько дней.
Однажды мне уже пришлось слышать от Панфилова: "Разве война не требует разбора? Мои войска -- это моя академия. Ваш батальон -- ваша академия".
Сейчас вновь предстоял разбор действий батальона. Почему-то я вздохнул. Говорю "почему-то", ибо в ту минуту сам еще не понял, что означал мой вздох.
Панфилов бросил на меня пытливый взгляд.
Неожиданно сказал:
-- Вы, наверно, думаете: "Я открыл ему всю душу, выложил все свои терзания, а он хочет отделаться мелочным разбором двух или трет боев". Так?
Пожалуй, Панфилов действительно угадал то, в чем я еще не признался себе. Молчанием я подтвердил его догадку.
Он продолжал:
-- Наверно, думаете: "Пусть-ка он ответит, почему мы отступаем? Почему немцы уже столько времени нас гонят? Почему мы подпустили их к Москве? Пусть на это ответит!" Ведь думаете так?
-- Да, -- напрямик ответил я.
Панфилов поднялся, склонился к моему уху; я снова заметил под его усами лукавую улыбку.
-- Скажу вам, товарищ Момыш-Улы... -- Он говорил не без таинственности, я ждал откровения. -- Скажу вам, этого я не знаю.
**
Наблюдая смену выражений на моем лице, Панфилов рассмеялся. Еще никогда, -- кажется, я об этом уже говорил, -- еще никогда я не видел Панфилова таким веселым.
-- Впрочем, это не совсем так, -- поправил себя Панфилов. -- Кое-что весьма существенное мы с вами знаем.
Он перечислил ряд причин наших военных неудач. Конечно, эти причины были известны и мне: немецкая армия вступила в войну уже отмобилизованной; в сражениях на полях Европы она приобрела уверенность, боевой опыт; она имела преимущество в танках, в авиации.
-- Что еще? Внезапность? -- с вопросительной интонацией протянул он. -- Да, внезапность. Но почему мы ее допустили? Почему были невнимательны? Почему пренебрегли реальностью?