ArtOfWar. Творчество ветеранов последних войн. Сайт имени Владимира Григорьева
Каменев Анатолий Иванович
Семейный эгоизм

[Регистрация] [Найти] [Обсуждения] [Новинки] [English] [Помощь] [Построения] [Окопка.ru]
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Стремление "выйти в люди" любой ценой рождает пагубный карьеризм. Это пагубной установкой грешат многие наши семьи, не понимая, что тем самым предопределяют трагедию своим детям. Побороть бы этот семейный эгоизм... Размышления из романа М. Бубеннова "Белые березы".


  
  

ЭНЦИКЛОПЕДИЯ РУССКОГО ОФИЦЕРА

(из библиотеки профессора Анатолия Каменева)

   0x01 graphic
   Сохранить,
   дабы приумножить военную мудрость
   "Бездна неизреченного"...
  
   Мое кредо:
   http://militera.lib.ru/science/kamenev3/index.html
  

0x01 graphic

  

"Куда кривая выведет" 1859

Художник Тимм Василий Федорович (Георг Вильгельм) (1820-1895)

  

Анатолий Каменев

СЕМЕЙНЫЙ ЭГОИЗМ

  

Кто себя только любит, о себе лишь заботится, и думает: было бы ему только хорошо, - а другие пусть себе живут, как знают, - самый опасный враг наш.

Сенека.

  
   Каждый год Великой Отечественной войны (1941-1945 гг.) был по-своему драматичен.
   Но 1942 год, пожалуй, своим драматизмом выделяется среди прочих.
  
   Немецко-фашистские войска, получившие ощутимый удар под Москвой, оправились и стали более уважительно относиться к противнику.
   Советские войска, шокированные внезапным нападением, лишились многих своих кадров, потеряли большое количество техники, но еще не научились по-настоящему бить врага и потому нередко без должной к тому причины отступали с занимаемых позиций.
  
   Время было переломное и потому требовалась особо жесткая система управления, при которой требование "ни шагу назад" без приказа старшего начальника должно было стать непререкаемым.
   *
  
   Потеряв в первые месяцы войны, подготовленные кадры, советское командование вынуждено было вводить в бой резервы и назначать на открывшиеся командирские вакансии молодых офицеров военного времени, в недалеком прошлом сугубо гражданских лиц - инженеров, техников, учителей...
  
   Вчерашним мирным строителям жизни вручались не только взводы, но и роты и даже батальоны, а недавние ротные командовали полками...
  
   Подобное военное "омоложение" кадров наблюдалось и в высшем звене командования - дивизиями и армиями командовали совсем неопытные в военном отношении офицеры.
  
   *
  
   Стоит ли удивляться тому факту, что военные действия того времени были кровопролитны, а число убитых, раненых и попавших в плен не всегда оправдывалось той реальной обстановкой, в которой действовали войска.
  
   Следует предположить, что при более разумном командовании войсками, при иных решениях и действиях напрасных жертв было бы значительно меньше. Безусловно, это всего лишь предположение, но вполне допустимое, если взять в расчет все названные ранее факторы наших войск.
  
   *
   Писатель Михаил Семенович Бубеннов относится к категории "правдописцев" Великой Отечественной войны.
   Свой роман "Белые березы" он начал писать в 1942 году на берегах реки Вазузы, в частях 88 стрелковой дивизии 31-й армии на ржевском участоке фронта.
   Будучи сотрудником дивизионки, он получал информацию только на передовой, видя войну своими глазами, сидя в окопах и вместе с воинами дивизии отражая атаки врага.
   *
  
   Такому человеку, как М.С. Бубеннов, думаю, претило всякое приукрашивание войны, так же как и идеализация своих героев.
   К примеру, командира отделения сержанта Матвея Юргина, сибиряка, он показывает как исправного служаку и относит его к тому типу младших командиров, "которых бойцы недолюбливают в мирной жизни, но очень любят в бою".
  
   При всей своей строгости, суровости и угрюмости, он не чурается фронтовой дружбы и с особой заботой относится к солдату своего отделения Андрею Лопухову, который не служил в армии и плохо знал военное дело.
   Своим зорким взглядом он видел, "что этот задумчивый, добродушный парень со временем может, как настоящий солдат, тряхнуть своей, пока спокойной силой".
  
   Действительно, доброе покровительство Юргина над Андреем имело следствием то, как тот мужественно вел себя во время танковой атаки и не спасовал во время боя и последующего выхода из окружения.
   *
  
   Полк майора Волошина, в котором разворачиваются драматические события, был сформирован только в конце лета 1942 года и не успел закончить боевую подготовку. Ему еще не приходилось вести боев тогда, как фашисты пытались охватить армию с флангов, взять ее в клещи и разгромить.
   Заместителем Волошина был капитан Озеров.
   Командованием армии перед полком была поставлена задача задержать немецкие колонны до тех пор, пока все части не окажутся за переправой через реку Вазуза.
   Полк должен был стоять насмерть, сражаться до последнего, умереть, но спасти других...
   *
   Солдаты и командиры полка ни физически, ни морально не были готовы к такой задаче. Они не только еще не видели врага, но и не имели должной ненависти к нему. Это понимал сержант Юргин и потому перед первым боем он так напутствовал своих солдат:
   -- Каждому бы из нас, -- сказал Юргин, -- вот таким быть, как этот камешек! Каждому иметь в себе вот столько огня, силы да крепости! Да злости побольше! Черной как деготь. Чтоб всю душу от нее мутило! И война сразу повернет туда! -- Он махнул рукой на запад. -- Повернет и огнем спалит всех этих фашистов, будь они трижды прокляты! Голову даю на отрез!
   *
   Но мог ли Юргин предположить, что должной душевной крепости не окажется у его командира батальона старшего лейтенанта Владимир Лозневого?
   Он и не мог предположить, что этот бравый офицер в первом же бою забудет о присяге, о долге, бросит всех своих подчиненных и сбежит с поля боя на хутор одного из своих солдат, того самого Андрея Лопухова.
   *
   Примечательно то, как повели себя в схожей ситуации два человека: командир батальона Лозневой и его ординарец Костя.
   После бомбежки он повел своего командира Лозневого на медпункт. Но в ближнем леске Лозневой велел Косте вернуться в штаб батальона. "Сам дойду!" -- сказал он.
   Но вместо медпункта, он свернул в лесок, нашел убитого красноармейца, снял с него одежду и переоделся в солдатское обмундирование.
   Спасенный Марийкой, женой Андрея Лопухова, он поселился в доме его отца, Ерофея Кузьмича в надежде переждать военное лихолетье. Затем, поддавшись соблазну властвовать, пошел в полицаи и с усердием помогал немцам грабить сельчан.
   Костя, волей судьбы встретил Лозневого на хуторе, но повел себя иначе, нежели Лозневой.
   "Смекалистый, расторопный и ловкий, он был незаменимым вестовым. Все командиры в батальоне знали и любили его. И Костя в любое время готов был броситься в огонь и воду за эту любовь. Как и всем солдатам, Косте не нравился комбат. Но Костя заставил себя уважать Лозневого. Он привык верить командирам беззаветно, выполнять их приказы безоговорочно, заботиться о них везде и всюду и, если потребуется, не щадить себя для спасения их жизни. В этом он видел основу суровой и справедливой воинской дисциплины".
   В то время, как Лозневой все больше забывал о своем воинском долге, Костя крепко держался военной привычки.
   "Он рано вставал, аккуратно прибирал свою постель, следил за обмундированием, туго подпоясывал ремень, чистил ботинки и часто брился, хотя на его ребячьем лице появлялся только реденький пушок. Он будто считал, что все еще состоит на военной службе и должен точно выполнять ее законы".
   Это сознание воинского долга привело его в партизанский отряд, а отсутствие оного - Лозневого - в полицаи...
   *
   Правда о войне, показанная писателем М.С. Бубенновым, заставляет задуматься о том, чего в нашем воспитании недостает для того, чтобы воспитать в сознании священное чувство долга и высочайшую ответственность перед Отчизной.
   Юргин, Андрей Лопухин, Костя, с одной стороны, Лозневой, Власов и другие предатели родины, - все они воспитывались и жили в одной системе, но восприняли от нее разное, а потому, первые готовы были до последней капли крови защищать Родину, а вторые готовы были пойти на подлость и предательство, лишь бы спасти самого себя.
   Почему так?

Обратимся к роману М.С. Бубеннова "Белые березы".

М.С. Бубеннов

Стоять насмерть!

  
   Всю неделю отступления Лозневой ждал внезапных и грозных событий, но никак не ожидал того, что случилось: их полк, ради спасения других частей, был обречен на верную гибель. И Лозневой с ужасом почувствовал, что в груди его все заледенело, будто ворвалась в нее, как в распахнутую настежь дверь, лютая сибирская стужа.
   <...>
   Встреча с майором Волошиным была самым важным событием в жизни Лозневого за последние дни. Проводив командира полка, Лозневой крикнул своего начальника штаба, лейтенанта Хмелько. Тот давно и с нетерпением ожидал этого вызова, чтобы узнать новости. Легкой мальчишеской походкой, позвякивая шпорами, он подбежал к комбату, вскинул ладонь под козырек фуражки. Не глядя на Хмелько, пересыпая на ладони литые бронзовые желуди, Лозневой спросил шепотом:
   -- Знаешь, кто мы?
   -- Мы? А кто?
   Кинув горсть желудей по земле, посыпанной опавшей золотистой листвой, Лозневой прошел мимо Хмелько, на ходу бросив тому в ухо одно слово:
   -- Смертники!
   <...>
   Весь вечер полк закреплялся на рубеже для обороны. Больше двух тысяч солдат, растянувшись извилистой цепью на несколько километров, зарывались в землю с пулеметами, винтовками и гранатами. Для защиты рубежа, особенно большаков, по которым двигались немецкие колонны, артиллеристы устанавливали все полковые орудия и пушки из противотанкового дивизиона.
  
   Всеми работами по созданию обороны непосредственно руководил капитан Озеров. Он носился по рубежу то на коне, то пешком, редко присаживаясь покурить. Он лично проверил, где были выбраны ротные районы обороны и их главные опорные пункты, как были отрыты основные и запасные позиции, где устанавливались орудия для стрельбы прямой наводкой.
  
   Капитан Озеров отлично понимал, что у немцев большое превосходство в мощности огня, с каким они обрушиваются при атаках, и поэтому особенное внимание обращал на то, как распределяются и маскируются на рубеже все огневые средства полка и какое взаимодействие устанавливается между ними.
   Всем командирам он давал строгий наказ, чтобы огневые точки были тщательно скрыты от врага до начала боя и только в нужные, решительные минуты и по возможности внезапно вступали в действие. По замыслу капитана Озерова, предстоящий бой должен был таить для немцев множество самых неприятных неожиданностей. Это в значительной мере могло восполнить недостаток в огневой мощи полка и, следовательно, хотя бы в некоторой степени уравновесить две силы, которым предстояло столкнуться на поле боя.
  
   К наступлению темноты все основные работы были закончены. Не без суеты и ошибок, но все же, в конечном счете, каждая рота, а в ней и каждый боец заняли свои места на рубеже.
   <...>
  
   В самый ответственный момент, когда начинался бой, третий батальон, занимавший центр обороны, остался без главного командира. Но горевать некогда было. Всей душой Озеров чувствовал, что теперь надо дорожить каждой минутой. Охваченный одной мыслью, он изо всех сил, держа каску у груди, бежал к передней линии.
  
   Выскочив на пригорок, заросший низеньким березняком, он остановился перевести дух и сразу сквозь дрожащий, дымчатый воздух увидел, что по полю с участка третьей роты, пригибаясь и часто падая, вразброд бегут солдаты. Вначале Озеров подумал, что это все еще мечутся в панике те, кто напуган бомбежкой. Но все солдаты бежали навстречу ему, и Озерову стало ясно, что они почему-то бросают рубеж обороны.
  
   На пригорок, запалясь от бега, выскочил Петя Уралец, все время бежавший позади своего командира. Озеров молча выхватил у него автомат. Подняв его над головой, Озеров закричал на все поле, кривя лицо, как от дикой боли:
   -- Сто-о-ой! Стой!
  
   Один солдат, не видя Озерова и не слыша его крика, бежал прямо на него, бежал, согнувшись, едва не хватаясь руками за землю. На подъеме, выбившись из сил, он упал, прополз несколько метров, исступленно работая руками и ногами, затем вскочил и, все еще не видя перед собой Озерова, бросился прямо на него.
   Озеров дал вверх очередь из автомата.
   -- Стой!
  
   Солдат остановился, раскинув руки, очумело взглянул на Озерова. Лицо у него было измазано глиной, гимнастерка на груди разорвана, лоб в крови, а расширенные глаза побелели и ничего не видели от ужаса. Услышав очередь из автомата и увидев, что передний остановился, начали останавливаться и сбавлять шаг также и те солдаты, что бежали далеко позади и по сторонам.
   Весь дрожа, Озеров шагнул вперед и закричал хрипло:
   -- Куда, гад, а? Бежишь?
  
   Взмахнув руками, солдат еще более расширил свои одичалые, белые глаза.
   -- Танки! -- закричал он. -- Вон, танки!
   -- Назад! -- подался на него Озеров.
   -- А-а-а! -- отступая, застонал солдат. -- Гонишь?
  
   Озеров вскинул автомат и дал вторую очередь над головой солдата.
   Солдат рухнул на землю, но тут же вскочил и, опасливо оглядываясь на Озерова, стремглав бросился обратно. Его товарищи, бежавшие позади, тоже завернули, как по команде, и кинулись к своим окопам.
  
   Озеров крупно зашагал с пригорка.
   -- Вперед!
  
   Только теперь, быстро шагая вслед за солдатами, Озеров посмотрел вдаль. Из елового леса, стеной закрывшего горизонт, выходили один за другим и развертывались в строй, покачиваясь на ухабах и рытвинах, темно-серые немецкие танки. Они были еще далеко, рокот их моторов долетал еще слабо, будто где-то прокатывался спокойный гром.
  
   Солдаты бежали к окопам, а Озеров быстро шел вслед за ними и изредка вскидывал автомат над головой:
   -- Вперед! Бить гранатами! Жечь!
   <...>
  
   Как только самолеты потянулись на запад, Матвей Юргин бросился к соседнему окопу. Из окопа показалась голова Андрея в тускло-зеленой каске.
   -- Кончилось? Ушли?
   -- Все кончено! -- Юргин присел у края окопа. -- Ну как ты?
   -- А что? Сидел! -- ответил Андрей, и мягкое, задумчивое лицо его на секунду осветилось улыбкой. -- Ух, как они воют! Как воют! До нутра прохватывает! Да ты лезь сюда, лезь!
  
   Он разговаривал несколько оживленнее, чем обычно.
   Бомбежка лишь возбудила, но не напугала его. Андрей пережил бомбежку впервые. За дни отступления он еще ни разу не подумал всерьез о том, что его могут убить. И теперь, увидев самолеты, он не подумал о смерти.
   Он еще не знал, что бомбежка -- страшное дело, и поэтому -- только поэтому -- не испытал никакого страха. Он наблюдал, как самолеты бросались с высоты, как от них отрывались бомбы. Оглушенный их железным свистом, он быстро прижимался в угол окопа, а потом, выглядывая, дивился: "Эх, дыму-то! Как из прорвы какой!"
   На счастье Андрея, все бомбы падали довольно далеко позади, на ложные позиции, он не видел своими глазами, что делает их адская сила, и поэтому не испытал никакого страха, а только возбуждение.
   Это порадовало Юргина.
  
   Устроившись на дне окопа, друг против друга, Андрей и Юргин, оживленно разговаривая о бомбежке, не заметили, как на опушке дальнего леса появились танки и как некоторые бойцы третьей роты бросились бежать с рубежа. Только когда в левой стороне раздалась автоматная очередь, они обеспокоенно выглянули из окопа. Бойцы третьей роты вразброд бежали по полю обратно к линии обороны.
  
   -- Это... что ж они? -- удивился Юргин.
   -- Гляди сюда! -- дернул его Андрей. Услышав гул моторов, Матвей Юргин посмотрел вперед, словно прицеливаясь, и быстрым шепотком сказал:
   -- Танки! Это танки!
   -- Много их?
   -- А черт их знает! -- Юргин поднялся над окопом. -- Ну, Андрюха, я пойду! Ты как? Гранаты связал? А где бутылки с горючкой?
   -- Вон, все есть...
  
   Юргин торопливо и сильно схватил Андрея за плечо, заглянул ему в лицо:
   -- Держись, Андрюха, держись!
   Он выскочил из окопа и закричал так, чтобы слышало все отделение.
   -- Приготовить гранаты! Бутылки! Не трусить! -- Голос его крепчал с каждой фразой. -- Подпускай ближе! Бей верно!
  
   Андрей не встречался еще с танками и не знал, как трудно и страшно бороться с ними слабыми ручными средствами, какие носил солдат на своем поясе. (Командиры же все время уверяли, что подбивать и поджигать танки -- совсем легкое дело.) И поэтому Андрей, увидев танки, и теперь не испытал страха.
   Отодвинув вещевой мешок к задней стенке окопа, чтобы случайно не помять харчи, он вновь, более пристально, посмотрел вперед. Танки выползали из леса один за другим, черные и гудящие, как огромные жуки, и, покачиваясь на выбоинах, медленно расползались по желтому полю.
  
   Андрей попытался сосчитать танки, но, потому что они, выравниваясь в строй для атаки, то появлялись на пригорках, то скрывались в низинках, сбился со счета.
   "Какие же это? -- подумал Андрей. -- Средние или легкие?"
   Он вдруг решил, что перед боем надо выпить воды. Глотая воду из фляги, он не спускал взгляда с поля, на котором появились танки, и тут подумал было о том, что ему грозит смерть.
  
   Но даже и при этом он не испытал страха и быстро отвлекся от своей мысли: над страхом брало верх любопытство. Он даже выдернул из бруствера несколько веточек, чтобы лучше было видно танки. Ему захотелось закурить, но тут он с сожалением понял, что не успеет сделать этого.
   -- После, -- вслух решил Андрей.
  
   Пригнувшись в окопе, он начал осматривать связку гранат.
   В это время моторы танков взвыли так, что их вой отдался во всех ближних лесах, -- видимо, танки пошли в атаку на большой скорости.
   Андрей приподнялся. Так и есть: один танк -- головной -- летел по проселку, поднимая пыль, а все остальные, растянувшись большой цепью, неслись позади, ныряя в ложбинах, подпрыгивая на буграх. Рев моторов и лязг гусениц, быстро нарастая, катились теперь по полю громовой волной. Земля загудела, как чугунная. За полсотни метров впереди окопа Андрея что-то хлопнуло два раза подряд, блеснув огнем и взметнув дымки, а затем что-то начало шикать вокруг, ударяясь о землю.
  
   -- Пригни-и-ись! -- услышал Андрей голос Юргина. -- Дурак! Стреляют!
   -- Танки, да?
   На секунду блеснула каска Юргина.
   -- Пригнись!
  
   Только Андрей прижался щекой к прохладной стенке окопа, левее -- от леска -- начали бить наши пушки. Головной танк, темный, с белыми крестами на бортах, взметая пыль, все летел по проселку, срезая его изгибы. Наводчики наших пушек, волнуясь, ловили его на перекрестия панорам, били часто, но все мимо и мимо...
   Наконец один снаряд чиркнул по покатой башне, а другой тут же ударил в борт, и танк вдруг на полном ходу с лязгом круто развернулся, расстилая по траве широкий и тяжелый пласт гусеницы. Дергаясь всем своим неуклюжим туловищем, он повернулся задом к пушкам. В этот момент в него, вероятно, попал еще снаряд -- раздался треск, и над полем высоко взлетело пламя.
  
   Андрей вновь глянул из окопа, но его тут же стегануло по щеке и каске земляной крошкой.
   "Тьфу, гады!" -- Андрей присел на корточки.
   Слева били пушки. По всей обороне наперебой строчили пулеметы. В гуле моторов, который все более грозно катился над полем, в грохоте пальбы и взрывов изредка взлетали человеческие голоса: "А-о-о-о!" На поле уже пылали три танка. В ноздри били душные запахи пороха, горелого мяса и железа. А новые танки все ползли и ползли, поднимаясь к рубежу обороны.
  
   Со стен окопа посыпалась земля. Андрей понял, что танки совсем близко. Не выгладывая, он схватил бутылку с желтоватой жидкостью. На бутылку была натянута резинка, она держала запал -- длинную щепочку, обляпанную какой-то янтарной смесью.
   Андрей выхватил из кармана спички. Одной спичкой он чиркнул по коробке три раза и только после этого заметил, что на ней нет серы. "Тьфу, пропасть! -- сказал он про себя с досадой. -- Вот делают!" С другой спички вся сера враз обкрошилась, и Андрей, ободрав коробок, заволновался. Земля дрожала и гудела все сильнее, а над окопом тявкали пули...
  
   Только третьей спичкой удалось Андрею зажечь запал, но теперь он уже не чувствовал в себе того спокойствия, какое было в первые минуты боя. По его щекам уже текли струи пота.
   Танк был в сотне метров от окопа. Он стоял, отвернув дуло орудия вправо, и бил по опушке леса, где грохотала наша батарея. Но вот он дернулся, и его мотор взвыл так, что у Андрея заложило уши, как от сильного ветра; Танк дернулся еще сильнее, будто проглатывая что-то, и из-под его загремевших и замелькавших гусениц полетели в воздух комья.
  
   Увидев, что уже сгорела половина запала, Андрей заторопился и сильно бросил вперед потеплевшую бутылку. Блеснув на солнце радужными цветами стекла и жидкости, начертив в воздухе дымчатую дугу, бутылка упала на целине, не долетев до танка.
   "Не добросил?" -- опешил Андрей. Минуя бутылку, у которой едва заметно дымил запал, танк двинулся прямо на его окоп. От гула и лязга у Андрея, казалось, разбухла голова. Теперь он уже не слышал ничего, что происходило вокруг. И видел он перед собой только танк.
   Приближаясь, танк становился все больше и больше. Огромный, грохочущий, бьющий из стволов, как из отдушин, струйками огня, он двигался теперь на фоне неба и облаков, и Андрею подумалось, что позади танка -- не облака, а клубы белого газа. Гусеницы танка, блестя и скрежеща, с бешеной силой тянули под себя все поле, окоп Андрея, кустарник...
  
   Андрей враз стал мокрым. Дико крикнув, он схватил связку гранат, поднялся и, не целясь, бросил ее под налетевший танк. Спасаясь от взрыва, он тут же упал на дно окопа. Танк встряхнуло и окутало дымом, но он, взвыв еще сильнее, рванулся вперед и со скрежетом проложил левую гусеницу над окопом Андрея, а потом круто повернул вправо, заваливая окоп землей и ветками.
  
   Но в тот момент, когда он рванулся дальше, из соседнего окопа, блеснув на солнце, вылетела бутылка. Она лопнула на моторной части, и смесь, вспыхнув, жидким огнем потекла в щели и по броне. Выскочив из окопа, Юргин отмахнул три больших прыжка и бросил вторую бутылку. На моторной части танка еще сильнее заиграл огонь, а над полем пронесся крик Юргина:
   -- А-а-а-эй!..
  
   Танк заметался, делая крутые развороты, бросился назад, воя на все поле, -- с неистовой силой живого существа он спасал свою жизнь, стряхивая огонь. Но огонь, смертной хваткой вцепившись в щели, держался крепко. Танк бросался из стороны в сторону, с бешеной скоростью выскакивал на пригорки и падал в ложбины, а огонь хищной птицей впивался когтями в его туловище, душил его, одолевал, не отпуская на волю...
   <...>
  
   Теперь Матвей Юргин был неузнаваем. Все движения его стали резки, судорожны. Задыхаясь, Юргин часто открывал рот, щерил крупные белые зубы. Из-под каски по его смуглым щекам, опаленным внутренним зноем, стекали грязные струи пота.
  
   Наблюдая за горящим танком, пытавшимся сбить пламя, Матвей Юргин некоторое время не замечал, что делается на поле боя, -- солдат всегда видит в бою только то, что происходит в непосредственной близости от него, да и то лишь разрозненные картины, которые чаще всего случайно ловит воспаленный взгляд. И только когда танк, завалясь в канаву, остановился и широко развернул над собой, как знамя смерти, огромное багровое пламя с бахромой дыма, Матвей Юргин осмотрелся и, увидев, что вокруг рвутся снаряды, вспомнил об Андрее.
  
   Впереди из-за пригорка показался еще один танк.
   Он двигался медленно. Из ближних окопов стрелки и пулеметчики били по его смотровой щели -- на всей лобовой части и башне искрило сухим блеском, заметным даже при солнце. Танк отвечал, из пулемета; похоже было -- он чихал огнем и дымом., с трудом пробираясь по грохочущему полю.
  
   Пригибаясь, Юргин бросился в свой окоп, где у него -- он помнил -- лежала связка гранат.
   Танк был совсем близко. Он медленно двигался правее окопа: видно, расплавленным свинцом все же залепило смотровую щель механика-водителя, а может быть, и поранило ему глаза.
   И вдруг на пути танка поднялась фигура бойца. На мгновение его задернуло легонькой шторкой дыма, но тотчас же осветило солнцем, и Юргин увидел, что боец, что-то безумно крича, пошел навстречу танку.
   В левой руке он держал связку гранат. Правая рука у него была оторвана по локоть, из-под лохмотьев рукава летели брызги крови.
   "Мартьянов!" -- узнал бойца Юргин и выскочил из окопа. Выскочив, он увидел, что Мартьянов, сбитый пулей, стоит в траве на одном колене и, крича, обессиленно поднимает в левой руке связку гранат. Наскочив, танк опрокинул его навзничь, и в ту же секунду волной взрыва Матвея Юргина бросило в сторону, точно тяжелым кулаком трахнуло в ухо.
  
   Цепляясь за траву, Юргин вскочил, страшный от пережитого ужаса и подступившей ярости, бросился вперед. Раздавив Мартьянова, темно-серый танк с драконом на борту круто завернул вправо -- в ходовой части у него, вероятно, были немалые раны. Пробежав несколько метров, Юргин разогнулся и со всей силой бросил связку гранат под гусеницу танка, а сам обессиленно ткнулся в сухие травы.
  
   Его сильно встряхнуло. Через секунду он поднял голову и увидел, что танк, погрязнув правой гусеницей в окопе, косо уткнувшись в куст шиповника, дергался, храпел мотором, ворочал башней и хоботом орудия, словно обнюхивал путь, и не мог тронуться с места.
   По другую сторону танка раздался новый взрыв. Юргина опахнуло дымом. Он вскочил и бросился к танку:
   -- Сюда-а! Дава-а-ай!..
   С разбегу, уцепившись за скобу, он вскочил на танк и, оглядываясь, махая руками, снова закричал:
   -- Сюда-а-а!
  
   Первым подбежал тот боец, что бросил гранату в подбитый танк с другой стороны. Это был Дегтярев.
   -- Песком! -- закричал ему Юргин. -- В жалюзи!
  
   С развороченного танком бруствера окопа Дегтярев схватил в пригоршни земли.
   -- Каской! -- приказал Юргин. -- Каской!
  
   Дегтярев зачерпнул каской землю и высыпал ее на горячую решетку жалюзи, под которой нет-нет да и всхрапывал, пытаясь взвыть, мотор танка. В это время к танку подбежал Умрихин, весь вымазанный в глине, а вслед за ним -- с разных сторон -- другие бойцы.
   -- Бей! -- торжествующе закричал Юргин.
  
   Вокруг раздались крики. Разгоряченные боем и удачей, ничего не видя вокруг и не слыша, солдаты чем попало добивали танк. Они стреляли в разные отверстия, забивали жалюзи землей, били камнями по стволам орудия и пулемета, по теплой броне...
  
  

Почему боятся немцев?

  
   -- Ну как, не надоело еще? -- спросил Озеров.
   -- Что "не надоело"? -- насторожился Юргин.
   -- Отступать-то?
   -- Эх, товарищ капитан! -- Юргин с досадой бросил в лужицу истертый пучок осоки. -- Так обидно, что душу рвет!
   -- Ты вот что, земляк, скажи мне... -- Озеров оглянулся назад, затем спросил потише: -- Отчего это у нас немцев так боятся, а? Что такое? В чем дело?
   -- А кто боится?
   -- Да многие.
   -- Ну нет, -- спокойно возразил Юргин. -- Таких, товарищ капитан, совсем мало. Нет, против немцев особого страху не видать. У кого заячья душа, тот, понятно, и свою тень увидит -- без памяти шуганет в кусты.
   -- Отчего же... чуть что -- паника?
   -- А это, товарищ капитан, из-за танков и самолетов, -- ответил Юргин. -- Немцев наши ребята не боятся, говорить не приходится, а вот их танков да самолетов побаиваются, это верно. Многие ведь и в бою еще не были, не нюхали пороху, а машины -- они... От одного их воя, черт возьми, оторопь берет! А ведь у нас... Можно сказать?
   -- Конечно, говори все, -- разрешил Озеров.
   -- Техники у нас маловато, товарищ капитан, вот что! -- Юргин кивнул на свою винтовку, что стояла на сухом месте под елкой. -- Что с ней сделаешь против танка? Не по этой дичи. Ну а бутылки эти... Тоже можно?
   -- Говори все, не бойсь!
   -- Я не боюсь. -- Матвей Юргин улыбнулся одними губами. -- Когда речь зайдет среди бойцов, я эти бутылки сам хвалю. Зажечь танк этой горючкой можно, она вон как полыхает! Ну, а все же эти бутылки -- от большой нужды. Плохая от них утеха.
  
   Озеров слушал, наблюдая, как листья, разогнанные им, вновь сходятся к средине лужицы. Потом хлестнул по лужице прутиком:
   -- Обожди, земляк! Все, что надо, будет!
   -- Я верю, что будет.
   -- И танки и самолеты! Все! Обожди только.
   -- Да мы ничего, потерпим, -- пообещал Юргин.
   -- А пока и бутылками надо жечь!
  
   -- Что ж сделаешь! Будем жечь! -- Юргин помедлил, взглянул на Озерова и продолжал горячее. -- Оно, товарищ капитан, и с таким оружием, какое есть, можно бы воевать лучше, да тут одна заковыка... Диву я даюсь! Сколько мы отходим, сколько земель и добра бросаем, сколько нужды терпим, а нет, многим еще не дошла эта война до печенок! Не дошла! Помаленьку начинает доходить, а еще не совсем. Вот когда дойдет -- тогда все! Это как на пасеке... Залезет медведь лапой в улей -- и вот поднимутся пчелы! И сначала, пока, видно, не поймут толком, что случилось, -- вот вьются, вот гудят! А как поймут, что медведь начисто зорит улей, -- и пошло! Облепят медведя, и тому только дай бог ноги! Извиняюсь, товарищ капитан, может, я не так соображаю?
  
   Озеров поднялся, сказал:
   -- Ну, земляк, порадовал ты меня! Соображаешь ты правильно, очень правильно! -- Опустил глаза. -- Ненависть -- самое сильное оружие. Но это оружие, Юргин, нам не привезут из тыла. Мы сами, на ходу, должны его ковать. Понял?
   <...>

Капитан Озеров

  
   Вблизи раздался треск. Капитана Озерова ослепило. Через несколько секунд, пораженный тем, что лежит на земле, он начал подниматься, хватаясь за колесо пушки.
   Волосы у него были спутаны и забиты землей, все лицо измазано пороховой гарью, а по левой небритой щеке текла кровь. Глаза метались, что-то ища на поле боя.
  
   -- Ранило? -- со стоном подскочил Петя Уралец.
   -- Меня не ранит! Не убьет! -- закричал Озеров, как буйный пьяный, в бешенстве кривя страшное лицо. -- Меня? Нет! -- Он встал на колени. -- Там... что?
   -- Третье орудие...
   -- Разбило?
   -- Вас ранило, ранило! -- закричал Петя Уралец. -- Надо перевязать, вот кровь, товарищ капитан!
   -- Меня ранило?
   -- В голову! Вот!
   -- А-а, ну перевяжи, Петя! Ну, быстро!
  
   Капитан Озеров стоял на коленях, держась за колесо пушки, и покорно разрешал Уральцу так и сяк повертывать голову, обматывать ее бинтом. Когда перевязка была закончена, он оттолкнул вестового от себя и разом встал у пушки -- высокий, грузноватый, с черным лицом, с обмотанной бинтом головой, как в чалме.
   -- Снаряды! -- закричал он хрипло, оглядываясь.
  
   На батарее осталась только одна пушка. Остальные три, стоявшие цепочкой влево, были разбиты. На развороченных снарядами земляных двориках валялись колеса, измятые, разбитые лафеты и стволы, расщепленные ящики, убитые бойцы, кровавые лохмотья, изуродованные винтовки и каски. Два бойца, подхватив раненого, неумело тащили его в лес. Один раненый сам полз туда, волоча перебитую ногу. В ближней щели мелькали каски,
  
   -- Эй, вы! Эй! -- опять закричал Озеров, держась за щит орудия. -- Разве мы не русские? Снарядов!
   Петя Уралец бросился за снарядами. Вслед за ним, выскочив из щели, бросились еще три бойца в касках и грязной одежде.
  
   У одинокой пушки вновь закипела работа. Артиллеристы, случайно не задетые смертью, были из разных расчетов, но понимали друг друга с одного взгляда и делали каждый свое дело проворно и быстро. И капитан Озеров, то подавая снаряды, то наблюдая за полем боя, вновь начал кричать:
   -- Огонь! Огонь! -- Никому не нужна была эта его команда, и никто не слушал его. Но капитану Озерову почему-то приятно, радостно было повторять это самое ходовое слово войны. Он выкрикивал его с наслаждением, словно впервые выучил, он готов был повторять его без конца:
   -- Огонь! Огонь!
  
   Озеров был так захвачен боем, что не мог ни о чем думать. Он был в состоянии бессознательного, но полного отречения от всех мыслей о себе. Он не слышал взрывов снарядов и свиста пуль. Ему некогда было думать об опасности, о смерти, которая грозила ему каждое мгновение. Ему также некогда было думать и о том, чтобы на виду у подчиненных показать свое бесстрашие и презрение к смерти.
   Каждая минута боя заставляла делать множество разных дел, и все дела, которые требовали немедленного выполнения, поглощали без остатка напряженное внимание капитана Озерова, все силы его души.
   <...>
   ...Один танк вырвался к пушке совсем близко. Капитан Озеров увидел его, когда он поднимался на пригорок, и яростно крикнул:
   -- Огонь!
  
   Маленький и весь черный как трубочист наводчик с двумя треугольничками в петлицах повернул дуло пушки вправо, прикинул поверх его глазом -- и пушка сильно Дернулась, будто хотела выскочить из своей позиции, обнесенной валом, и броситься на танк. Снарядом разбило у танка колесо-ленивец. Скрежеща ослабевшей, спадающей гусеницей, танк круто повернулся и полез в лощину, где были кусты орешника и крушины.
   -- Огонь! -- закричал Озеров, толкая наводчика.
  
   Позади разорвался снаряд. Черномазый наводчик дернулся, судорожно схватился за замок, еще раз дернулся и, взмахнув руками, откинулся назад. Другой боец, выронив снаряд, закричал и кинулся в сторону, хватаясь за бок.
  
   Пока Озеров и Уралец оттаскивали в сторону убитого черномазого наводчика, третий артиллерист, тоже молодой парень, но крупной породы, орудуя с замком, обнаружил, что осколок снаряда разбил крышку ударного механизма -- боевая пружина и боек отлетели неизвестно куда. Еще издали, почуяв неладное с пушкой, Озеров кинулся к ней, присел у станины:
   -- Ну что? Что тут?
   -- Вот, видите? -- показал артиллерист и, поднимаясь, махнул на пушку обеими руками, жестом этим хороня ее и прощаясь с ней. -- Все! Бросай!
  
   Озеров вдруг вспомнил, что где-то около пушки видел топор, случайно оставленный с ночи, когда готовили огневую позицию, и закричал, оглядываясь по сторонам:
   -- Петя, топор!
   Заскочив в дворик, Уралец подал топор.
   -- Да гвоздь еще, гвоздь найди!
   -- Вот напильник, -- предложил артиллерист, поняв, что задумал неутомимый капитан.
   -- Заряжай! -- скомандовал Озеров.
  
   Подбитый танк, дергаясь, прополз кустарник и уходил дальше в лощину. Вставив в пустое отверстие клина затвора напильник, Озеров, торопясь, ударил по нему обухом топора. Пушка дернулась, и снаряд угодил в моторную часть уходящего танка -- его захлестнуло чубатой волной огня.
  
   Но Озеров даже не успел порадоваться удаче. Сзади его схватил и, что-то крича, потащил от пушки Петя Уралец. Переступая вспять через станину, Озеров упал, а когда вскочил, влево от себя, совсем близко, метрах в двадцати, увидел танк, вылезший из-за кустарника.
   Озеров хотел что-то сделать, за что-то схватиться, но было поздно. Оглушив воем мотора и скрежетом, танк уже лез на бруствер дворика, задирая вверх гусеницы. Все дальнейшее произошло в течение нескольких секунд. Не успев ничего сделать, капитан Озеров, пятясь, опрокинулся навзничь. Он уже не видел, как танк левой гусеницей накрыл пушку и артиллериста.

Отражение танковой атаки

  
   Как и многие солдаты полка, Андрей впервые испытывал все ужасы ожесточенной артподготовки. Каждое мгновение, весь сжимаясь, он ожидал, что в блиндаж ударит еще один снаряд, и тогда... Но о том, что будет тогда, он не хотел думать -- он уже приучил себя не думать о смерти. Пролетали минута за минутой, и все его существо было наполнено одним ожиданием взрыва над головой.
   "Только бы не ударило!" -- изредка восклицал он про себя. Но хотя все его существо и замирало от ожидания, где-то в глубине души, как родничок, все струилась и струилась надежда, что все кончится благополучно, и тогда... И вот о том, что будет тогда, когда все кончится благополучно, он охотно и живо думал в те немногие секунды, когда был способен думать.
  
   Раньше, бывало, Андрей относился к участию в бою как к суровой необходимости. Но когда возвращался из санбата и увидел, как трудится народ для обороны Москвы, впервые почувствовал щемящее, пощипывающее сердце желание поскорее встретиться с врагом. События последних дней в полку еще более обострили это желание.
  
   Никто из солдат, сколько они ни ожидали, так и не услышал, когда оборвался грохот артподготовки. Услышал это только Матвей Юргин. Выхватив из ниши две гранаты, он сразу закричал, обращаясь в глубину блиндажа:
   -- За мной! В траншею!
   Многие с удивлением услышали его голос, но никто не понял, что он кричит, и не тронулся с места. Юргин стал хватать рукой в полутьме солдат, отрывать их от земли.
   -- В траншею! По местам!
  
   Солдаты, наконец, услышали, что земля не дрожит и над блиндажом прекратился грохот взрывов, и, придя в себя, начали хватать оружие.
   Выскочив из блиндажа, Юргин увидел в закоулке белый вздрагивающий комок. "Заяц!" -- понял он и присел, осторожно протягивая руки. Он ожидал, что заяц, увидев его, бешено метнется из закоулка, но косой только дрожал и сжимался. Матвей Юргин схватил его и, оборачиваясь к бойцам, которые уже выскакивали мимо него в траншею, поторопил:
   -- Живе-ей!
  
   Не замечая зайца в руках Юргина, солдаты один за другим, с винтовками и гранатами, проскакивали мимо него и, не осматриваясь, второпях толкаясь о стены, разбегались в обе стороны по траншее. Только Умрихин, выбежав последним, задержался около Юргина и ахнул:
   -- Косой? Да он как?
  
   Над полем все еще несло дым и легко порошило снегом. Высоко над головой со свистом проносились одинокие снаряды и ложились за лесом -- немцы начинали переносить огонь в глубину обороны. На западе гулко рокотали моторы и брызгали в хмуром небе ракеты.
   -- Вот варево, а? -- кивнул Умрихин на зайца.
   -- На место! Что сказано? -- надвинулся на него Юргин, щуря сверкающие карие глаза. -- Я тебе дам "варево"! -- И он даже погрозил Умрихину, который, сгорбясь, кинулся на свое место.
  
   Юргин увидел, что и другие из его отделения уже высыпали в траншею -- повсюду замелькали каски. Подняв зайца высоко в руках, словно показав ему ближний лес в восточной стороне, Юргин быстро посадил его на черный снег за траншеей:
   -- Марш домой! Живо!
  
   Дым совсем разнесло, и открылось все поле до гряды леса, откуда взлетали ракеты. На дальнем краю поля показались немецкие танки. Они с гулом шли к обороне, пыля снегом. Позади них мелькали маленькие фигурки немецких солдат. По всей обороне послышались крикливые голоса и лязг оружия.
  
   Юргин побежал по траншее, крича во весь голос:
   -- Приготовить гранаты! Бутылки! Не робеть!
  
   Андрей установил на площадке пулемет. Рядом невысокий Нургалей, не сгибаясь в траншее, быстренько поглядывая на своего старшего товарища, начал укладывать диски, гранаты и бутылки с горючей смесью. А с левой стороны, невдалеке, встал Умрихин. Остальные бойцы тоже встали на свои места, и по тому, как они вскидывали на бруствер винтовки и перекликались, Андрей понял, что тот страх, который мучил их в полутемном блиндаже, уступил место новому чувству: жить и действовать, как того требует бой.
   Сам Андрей уже не чувствовал в себе никакой боязни, и только усталость, порожденная долгим ожиданием взрыва в блиндаже, еще держалась во всем теле, да каска казалась такой тяжелой и так она туго сидела на голове, что гудело в ушах. Но в траншее было больше свежего воздуха, и с каждой секундой дышалось легче, и с каждой секундой в душе росло предчувствие того наслаждения, какое он должен испытать сейчас в бою.
  
   Ведущие танки, не отрываясь от пехоты, начали приближаться к пригорку с белой, сверкающей березой. Кое-где из дзотов наши пулеметы открыли огонь по немецкой пехоте, группами, бредущей за танками. Вслед за ними сухо захлопали и винтовки. Некоторые танки начали немедленно отвечать из пушек по замеченным дзотам, из пулеметов -- по траншее.
   -- Ребя-ата-а! -- закричал Андрей, оглядываясь по сторонам. -- По пехо-оте! Бей гадов, чтоб кровью икали!
  
   Выпустив из пулемета диск по пехоте, идущей за танками, Андрей оглянулся на Нургалея, и тот, сверкая черными глазами, закричал:
   -- Пропал немец! Помирать ложился!
  
   Андрей не слышал, как наши противотанковые пушки, стоявшие в засадах у переднего края, открыли по танкам беглый огонь прямой наводкой. Два танка у пригорка с березой уже густо дымили, и над ними сказочно быстро росли острые, как у ландыша, листья огней. Другие танки прибавили газ и рванулись вперед еще быстрее. В это время в помощь маленьким противотанковым пушечкам ударили с закрытых позиций наши тяжелые батареи. В небе раздался пронзительный свист и вой -- и все поле, где шли танки, содрогнулось от гула и грохота.
   -- Наши бьют, а? -- крикнул Умрихин.
   -- На-аши! -- ответил Андрей. -- Не видишь?
   -- Ой-е-е-е-о! -- ужаснулся Умрихин и, думая, что Андрей все же расслышит его, закричал, размахивая рукой: -- Вот это дают! Это не как у той речки! Помнишь, а? О, батюшки! О, родные! Андрюха! Андрюха! -- все кричал он, прижимаясь к стенке траншеи. -- Не-е-ет, теперь нас не возьмешь! Андрюха, живе-ом! Теперь не возьмешь!
  
   Наши батареи не стихали. Дымом покрыло все поле перед рубежом полка. Многие танки потерялись из виду. Некоторые метались, плеща огнем. Но два танка вырвались из зоны обстрела и двинулись к траншее -- на участок взвода Матвея Юргина. Теперь, без пехоты, им не было никакого смысла идти на траншею, но танкисты шли, обезумев от своей неудачи и ярости.
  
   Наша пушка прямой наводки, стоявшая на участке взвода, успела дать несколько выстрелов по переднему танку -- он завернул и, виляя, скрежеща гусеницами, пошел обратно, волоча за собой павлиний хвост огня и дыма. Но второй танк, шедший позади, обнаружил пушку и одним метким ударом вывел ее из строя. Расчистив себе путь к траншее, он шел все же тихо, вероятно опасаясь мин, шел прямо на Андрея и его товарищей.
   Все, что произошло дальше, заняло, может быть, не больше трех минут. Но Андрей не замечал, с какой быстротой мыслил и делал необходимые движения, и поэтому считал, что бой с танком занял немало времени.
  
   Это была его вторая встреча с танком.
   И хотя первая встреча за Вазузой окончилась неудачно, она не прошла для него бесследно. К тому же из бесчисленных разговоров с бойцами, которым пришлось отражать танковые атаки, он незаметно насбирал очень много крупиц различных познаний, необходимых в борьбе с танками врага. Этого было достаточно, чтобы теперь мужественно принять бой с бронированной машиной. И поэтому Андрей не испугался, когда понял, что наши артиллеристы не успеют и не смогут, боясь поразить своих, задержать танк и что его придется бить ручными средствами. Им полностью владело одно желание -- то, которое в последние дни настойчиво звало его в бой.
  
   Андрей снял с площадки пулемет и диски, приготовил противотанковую гранату к броску, крикнул Умрихину и Нургалею, чтобы и они были наготове, поправил каску на голове, присел в траншее, пробуя, как будет делать бросок, и потом замер в напряженном ожидании встречи с танком врага.
  
   Танк шел, то и дело рубя очередями по траншее. Пули врезались то перед бруствером, то со свистом прошивали снег на его гребне. Из траншеи нельзя было поднять головы, чтобы посмотреть, как близко подходит танк. Надо было напрячь все чувства и вслепую уловить тот момент, когда он подойдет так близко, что не сможет бить по гребню бруствера, а лишь значительно выше его. Упустить этот момент -- значит опоздать с броском гранаты: танк успеет пронестись над траншеей. Из всех секунд, которые оставались до встречи с танком, надо было уловить точно эту секунду.
  
   Грохот боя мешал Андрею подстерегать нужный для броска момент. Когда не слышно было пуль над головой, он каким-то особенным чутьем определял, \что танк, еще далеко. И так тяжело было ждать его приближения, что с Андрея градом полил пот. Ему было трудно стоять на ногах от того напряжения, какое скопилось в нем, от той силы, какую он приготовил в себе для встречи танка. Мелькнула мысль, что танк может неожиданно свернуть со своего прямого пути. Эта мысль испугала Андрея: он знал, что, кроме Умрихина, никто из солдат отделения не встречался с танками, и поэтому при первой встрече каждый из них мог растеряться и пропустить танк за траншею. "Только бы не свернул! -- подумал Андрей горячо. -- Только бы на меня!"
  
   Над траншеей легко, свободно свистнула струя пуль. Андрея так и прожгло: вот он, этот момент! С необычайным облегчением, от которого душа будто стала крылатой, Андрей разом выпрямился над бруствером. Танк пересекал как раз ту линию, на которой мечтал поймать его Андрей. И он со всей силой бешенства и торжества всадил гранату под правую гусеницу танка.
   Грохнул взрыв.
  
   Над траншеей посыпались комья земли, промело снегом, как в метель, и пронесло клубы дыма. Андрей хотел тут же выглянуть из траншеи, но раздался второй взрыв, за ним третий, четвертый... Это Умрихин, Петро Семиглаз и Осип Чернышев, заранее подбежавшие на помощь к Андрею, побросали в танк свои гранаты. А горячий Нургалей сразу после этих взрывов, как белка, выскочил из траншеи с двумя бутылками горючей смеси.
  
   Танк был изранен, но еще жил злой, огнедышащей жизнью и, завернув, пытался уйти обратно.
  
   Не думая об опасности, Нургалей бросился к нему и, когда подбежал совсем близко, одну за другой разнес вдребезги на его броне свои бутылки. По танку потекли ручьи огня, и он густо задымил вонючим дымом, пахнущим тухлыми яйцами.
  
   Ничего этого Андрей не видел: ему запорошило землей глаза. Но вскоре он услышал радостные голоса солдат по сторонам, а потом -- совсем рядом -- голос Юргина:
   -- Ребята, молодцы-ы!
   -- Мы им дали жизни! Вот дали! -- должно быть отвечая ему, заорал Умрихин. -- Они навек запомнят! Вот их как надо!
   Позади, за лесом, раздался такой шум и свист, точно из недр земли, найдя отдушину, рванулись на волю раскаленные пары.
  
   "Р-р-ры-ык! Ры-ы-ык!"
   А через несколько секунд по всему дальнему краю поля, куда уходили немногие уцелевшие немецкие танки и бежали одинокие солдаты, взметнулись и заиграли чубатые волны огня, и весь запад заслонило клубами дыма.
   -- "Катюша" это! -- во весь голос пояснил Юргин.
   Очень хотелось Андрею взглянуть в эту минуту на поле боя, но он все "еще не мог протереть запорошенные землей глаза.
  

Лозневой

  
   С того самого дня, когда Лозневой появился в доме в чужой одежде, Ерофей Кузьмич стал относиться к нему презрительно.
  
   Это презрение росло все больше и больше. Когда же Лозневой стал полицаем и вместе с гитлеровцами занялся ограблением деревни, Ерофей Кузьмич в глубине души возненавидел предателя.
   Лозневой весьма усердно помогал вести хозяйство. Но и это не смиряло ненависть хозяина. Ерофей Кузьмич понимал, что Лозневому не место в его доме. Если бы Ерофей Кузьмич знал, что Лозневой обманул, сообщив о смерти Андрея, он не потерпел бы его в доме ни одной секунды! Но Марийка ушла, ничего не сказав о своем разговоре с Лозневым в сарае. Только это и спасло Лозневого от изгнания из лопуховского дома. И еще одно: Лозневой знал, где спрятан хлеб. Стоило ему сказать немцам несколько слов -- и Ерофей Кузьмич мог остаться без единого зерна. Это обстоятельство сдерживало Ерофея Кузьмича. Он побаивался открыто выражать свою враждебность к полицаю. Война затягивалась, жизнь становилась все трудней и опасней, а Лозневой все больше и крепче связывался с гитлеровцами. Зачем рисковать? Он, Лозневой, мог теперь отплатить за ненависть и презрение.
  
   ...Разговор шел о войне.
   -- Значит, нахвастались немцы, что закончат войну до зимы? -- спросил Ерофей Кузьмич.
   -- Они не хвастались.
   -- Как не хвастались? Я сам слыхал!
   -- Предполагали, конечно, -- сказал Лозневой. -- Война -- дело хитрое, Ерофей Кузьмич! Нельзя все учесть заранее. Но такого стремительного продвижения огромных армий по чужой территории, какое провели немцы у нас, не было в истории войн. Значит, у них огромные силы. Да мы видели это сами. Где устоять нам против такой силы? Вся Европа покорилась ей, а Европа -- это... Европа! Я думаю, сейчас немецкая армия готовится к последнему прыжку на Москву, и тогда -- все!
  
   -- А я думаю так: не пришлось бы ей теперь туго, а? -- возразил Ерофей Кузьмич. -- Армия-то, понятно, сильна, нет спору... Небось перед слабой наши не стали бы отступать, что там и говорить! А все же до Москвы дойти у них ведь не хватило духу! Даже по сухой дороге. А как они пойдут по снегам? Ты знаешь, у нас иной раз так навалит, особо в лесах, что по брюхо коню. Как тут пойдешь на машине? А ударят морозы? Ударят такие, как в прошлом году, -- деревья вымерзают. А ведь ты знаешь, какие у них шинели? Это ты в счет берешь?
  
   С первых же дней жизни в Ольховке Лозневой убедил себя в том, что хорошо понимает Ерофея Кузьмича. Отказ старика эвакуироваться Лозневой счел лучшим доказательством того, что он не верит в победу Советского государства.
   Стремление Ерофея Кузьмича после отступления Красной Армии запастись зерном и натаскать в дом разного добра Лозневой расценил не просто как желание человека, у которого еще сильны чувства собственника, обеспечить себя на время войны, но и как самый верный признак того, что хозяин готовится к возвращению привычных, старых порядков. А когда, наконец, Ерофей Кузьмич стал старостой, Лозневой решил, что хозяин не только во власти могучих чувств собственника, которые тянут его к прошлому, но и ярый противник советской власти, хотя об этом и не говорил никогда.
  
   Теперь же Лозневой почувствовал, что рассуждения Ерофея Кузьмича противоречат его впечатлениям. Прежде Ерофей Кузьмич почему-то всегда избегал разговоров о войне. Почему же он сейчас заговорил о ней сам и без всякого повода? И заговорил так странно: в его рассуждениях ясно чувствуется сомнение в дальнейших успехах немецкой армии. "Обиделся, -- заключил Лозневой. -- И зачем им нужно было обижать старика? Не могли обойтись без его коровы! Балбесы, честное слово!"
  
   Ерофей Кузьмич все говорил и говорил о том, что теперь у немецкой армии будут особенно большие трудности: надо воевать не только с нашей армией, но и с нашей зимой. Он не утверждал, что немецкая армия не преодолеет этих трудностей, но давал понять, что преодолеть их ей будет нелегко.
   Слушая хозяина, Лозневой мрачнел с каждой минутой.
  
   Теперь он был совсем не тот, каким его видели на лопуховском дворе до назначения полицаем. Где-то в кладовке валялась вся одежда, какую он носил в те дни: потертый армячишко, облезлая шапчонка, залатанные штаны...
   Теперь он был в новой немецкой солдатской форме, только без погон, с белой повязкой на левом рукаве, на которой чернела крупная буква "Р" -- немецкая начальная буква названия его презренной должности. Не носил он и жидкой ржаво-пепельной бородки.
   Он был чисто выбрит, а отросшие, хотя еще и короткие, волосы на голове старательно зачесаны в косой ряд. И держался Лозневой теперь совсем не так, как прежде. Зная, что опасность миновала, не нуждаясь больше в покровительстве Ерофея Кузьмича, он перестал относиться к нему заискивающе и угодливо. Он держался с хозяином вполне самостоятельно и уверенно, хотя и не позволял себе вспоминать его обиды -- время было такое, что нельзя было лишаться даже плохих друзей. На стороне же, как было известно Ерофею Кузьмичу, Лозиевой проявлял не только грубость, но и жестокость, и его уже боялись в деревне.
  
   Слушая хозяина, Лозневой криво улыбался левой щекой. Глаза его блестели, как свежие железные осколки. Теперь, когда он был в немецкой форме змеиного цвета, по-новому освещавшей его сухое, птичье лицо, осколочный блеск его глаз был особенно резок и холоден.
  
   -- Да, нелегко, пожалуй, будет немцам на фронте, -- заключил Ерофей Кузьмич, выложив все свои соображения о трудностях передвижения машин в морозы и метели, о необеспеченности немецкой армии теплым обмундированием, о том, что наши красноармейцы гораздо привычнее к зиме, чем немцы. -- Да и тут, в тылу, пожалуй, не лучше будет, -- продолжал он затем. -- Мое дело стариковское: поел -- да на печь. А с печи много ли видно? Конечно, где мне все знать! Может, я по старости ума, как тот старый кобель: лишь бы побрехать. Вот поднялся на ноги -- и разговорился. Две недели, считай, молчком лежал... Ну вот я и говорю: как тут, в тылу, будет, а?
   -- А что тут? -- хмуро спросил Лозневой.
   -- Э-э, Михайлыч, не знаешь ты народ! -- сказал Ерофей Кузьмич. -- Опять же мое дело -- сторона. А только я тебе скажу: я этот народ знаю. Не терпит он обид никогда! Русский, он терпелив до зачина. Он всегда задора ждет. Это известно со старых времен. А если что... он ни с мечом, ни с калачом не шутит, русский-то народ! Вот я и толкую: как думаешь, не будет ли чего? Послыхать, будто кое-где эти... партизаны объявились, а? Ты слыхал?
   -- Да что он сделает, твой народ? -- вдруг, раздражаясь, сказал Лозневой. -- Что он сделает голыми-то руками? Вон какая армия ничего не сделала! Германия захватила всю Европу, все ее фабрики и заводы... Вся Европа теперь двинута против нас! Германия наступила на нас, как сапогом на муравейник! Муравьев много, но что они могут сделать?
  
   -- Хо, еще что могут! -- возразил Ерофей Кузьмич; он поудобнее расставил локти на столе и, приблизясь к Лозневому, продолжал: -- Вот тебе случай. Из моей жизни, истинное слово. Однажды мы поймали змею, бросили на муравейник и прижали рогатиной. -- Двумя раздвинутыми пальцами он ткнул в стол. -- Одним словом, попала змея, что ни туда и ни сюда, ни взад ни вперед! На другое утро приходим, смотрим: нет змеи, один хребетик!
  
   -- Так это вы зажали ее, -- сказал Лозневой,
   -- А немецкую армию не зажали?
   -- Что ж ты теперь хочешь?
   -- Я ничего не хочу, упаси меня бог! -- ответил Ерофей Кузьмич. -- Я только об народе говорю. А народ...
  
   За стеной послышался хруст снега, затем что-то ударилось о бревна и донеслись стоны. Откинувшись в разные стороны от окна, Ерофей Кузьмич и Лозневой несколько секунд ждали настороженно и тревожно.
   -- Это кто? -- крикнул с печи Васятка.
   За стеной вновь послышался человеческий стон. Алевтина Васильевна замахала мужу от печи рукой, давая знак, чтобы тот потушил огонь, -- совсем забыла, что окна занавешены дерюгами.
   -- Погоди! -- отмахнулся от нее Ерофей Кузьмич и обернулся к Лозневому. -- Человек ведь, а? Пойдем, надо же посмотреть!
  
   Ночь стояла пасмурная, без звезд и лунного света. Опять легко вьюжило. Во тьме не видно и не слышно было деревни, точно ее никогда и не существовало на ольховском взгорье, и странным было это впечатление мертвого пространства в том месте, где жили сотни людей.
   -- Глухо как! -- шепнул Лозневой, боязливо выглядывая из ворот с автоматом в руках. -- Будто вымерла деревня...
   -- Деревня никогда не вымрет, -- сказал Ерофей Кузьмич, и Лозневому показалось, что это его замечание есть продолжение его недосказанной мысли о народе.
  
   Под окнами кухни они нашли Ефима Чернявкина. Он корчился в сугробе, то свертываясь в комок, то судорожно, со стоном разбрасывая руки и ноги.
   Кое-как его втащили в дом.
   Через несколько минут Ефим Чернявкин умер у порога, как умирает бездомная, никому не нужная собака...
  
   Перепуганные Алевтина Васильевна и Васятка не выглядывали из горницы. Ерофей Кузьмич и Лозневой сидели на корточках около Чернявкина, рассматривая в полутьме искаженное смертью лицо.
   -- Опился все же, -- сказал наконец Лозневой.
   -- Нет, не опился, -- возразил Ерофей Кузьмич, поднимаясь. -- Отравили.
   -- Отравили?
   -- Или не видишь?
  
   Лозневой осторожно отошел от Чернявкина.
   -- Вот тебе и наш спор, -- сказал Ерофей Кузьмич.
   -- Какой спор?
   -- А насчет голых-то рук, забыл?
   -- Надо доложить, -- мрачно сказал Лозневой.
   -- Коменданту? Да ты что, очумел? -- Ерофей Кузьмич метнул на Лозневого недобрый взгляд. -- Не наделай беды, смотри! Еще подумает, что мы его по какой-нибудь злобе отравили. У нас же в доме случилось это! Скажем, опился -- вот и все. Всем известно, как он пил.
   -- Зачем же он подумает, что мы отравили?
   -- А дьявол его знает, что у него в голове! Ему растолковать к тому же трудно. Не поймет да еще привяжется. А тут просто: опился -- и все.
  
   Лозневой сел, задумался, прикрыл ладонью глаза.
   -- Дойди-ка лучше до Ефимовой жены, -- посоветовал Ерофей Кузьмич. -- Дай знать. Что-то надо же делать! Что он тут будет лежать? Пока теплый, надо бы обрядить -- человек ведь! Что ж, раз уж такое дело... Да-а, вот тебе и голые руки! Вот тебе будто вымерла деревня! Фу ты, вроде бы мороз по коже!
  
   Лозневой вспомнил, какая стоит сейчас над землей темная, глухая ночь, и ему стало страшно идти в безлюдное и мертвое пространство, где, по старым приметам, должна находиться деревня, но где теперь только вьюжит метелица, заметая последние в жизни следы Чернявкина... Но как не идти? Лозневой стал собираться в путь с чувством тягости на душе и почему-то внезапно поднявшегося озлобления против Ерофея Кузьмича -- все сегодняшние мысли старика о войне действовали теперь на него, как эта темная и вьюжная ночь.
  
   Ерофей Кузьмич тем временем стоял над Чернявкиным и, будто только сейчас вспомнив, как полагается вести себя в таком случае, сокрушенно хлопал тяжелыми ладонями по бедрам.
   -- Ведь вот беда, а? Вот беда! -- горевал он над умершим, и казалось, что горюет он искренне. -- Жил, ходил, выпивал и вот -- на тебе! В один момент!
   -- А тебе и жалко его? -- ядовито спросил Лозневой.
   -- Понятно, жалко, -- словно не замечая язвительности и озлобленности Лозневого, просто ответил Ерофей Кузьмич. -- Шуточное дело! Где теперь найдешь такого полицая? Кто пойдет на такую должность? А с меня спрос. Заставят самого бегать!
   -- Вон что! Пожалел, значит?
  
   Схватив автомат, Лозневой быстро двинулся к двери. Он намеревался обойти Чернявкина справа или слева, но тот лежал у самого порога. Надо было оттащить Чернявкина от порога или шагать через него. Оттаскивать -- неприятно, шагать -- тоже: у мертвеца еще не остыло тело. А надо спешить. Подумав, Лозневой перешагнул через мертвеца, открыл дверь, и Ерофей Кузьмич, наблюдавший за этой сценой, зябко подернул плечами.
   <...>
  
   Лозневой думал, что если гитлеровцы хотят создать новое русское государство по образу и подобию фашистской Германии, то они должны быть заинтересованы в самых добрых отношениях с теми русскими, которые желают оказать им помощь в этом деле. Между тем даже небольшой опыт службы показал, что гитлеровцы не очень-то заботятся об этом.
   В чужой стране они держатся самоуверенно и нагло, как хозяева. Лозневой объяснял это тем, что еще не закончена война и законы ее требуют от армии, ведущей наступление, быть суровой и беспощадной, а от военных -- всем своим видом, всеми своими поступками доказывать силу и величие своей армии. Но все же Лозневого обижало, что гитлеровцы так наглы, грубы и невнимательны.
  
   Вот умер человек, усердно сотрудничавший с ними, а представитель немецкой власти даже не нашел ни одного слова сочувствия и жалости. "Просто дико! -- рассуждал. Лозневой. -- Умер человек, а он и бровью не повел! Подлец, только и всего!"
   <...>
  
   Лозневой твердо и бесповоротно решил принять предложение Гобельмана и уехать в Болотное. "Служить так служить! -- подумал он. -- На побегушки найдутся поглупее меня!"
   Однако этого мало. В Болотном, где стоит большой немецкий гарнизон, жить, конечно, безопаснее, но и только. Чтобы жить совсем спокойно, надо уничтожить партизан. И он, Лозневой, ради своей же безопасности должен помочь гитлеровцам уничтожить их. Он должен найти партизанское лесное убежище. Медлить нельзя ни одного дня, ни одного часа: за промедление и нерешительность можно поплатиться головой.
  
   Лозневой вспомнил, как Марийка уговаривала его и Костю уйти к партизанам в лес, вспомнил ее слова: "Я не знаю, где они, но я сведу вас к одному человеку, а он -- туда, к ним... он оттуда". Связь Марийки с партизанами, может быть и временная, была несомненной. Лозневой помнил об этом всегда, но не хотел выдавать Марийку. А теперь ничего больше не оставалось делать: надо было жить, а жизнь давалась нелегко.
   Через полчаса Марийку арестовали и посадили под охрану в летнюю избенку на дворе комендатуры.
   <...>
  
   С той самой минуты, когда партизаны схватили Лозневого, он все время находился в состоянии полной опустошенности, безразличия ко всему, что происходило с ним и вокруг него всю ночь и все утро. Ссутулясь, он недвижимо сидел на полу в темном углу кухни, смотрел на толпившихся вокруг партизан и точно не видел их, слушал и не слышал, о чем шумно рассказывала им старая хозяйка.
  
   Рано утром в центре деревни собрался народ.
   Илья Крылатов рассказал колхозникам, с какой подлой целью Лозневой занимался грабежом, и просил, чтобы обо всем, что произошло в Сохнине, немедленно стало известно в соседних деревнях. Потом Ерофей Кузьмич и Марийка рассказали, как он стал предателем.
  
   Но Лозневой все это время стоял спокойно, смотрел на всех отсутствующим взглядом и слушал партизан с таким видом, будто они говорили не о нем, а о каком-то неизвестном ему человеке...
   Лозневой равнодушно наблюдал и за расстрелом Сысоева и Ярыгина (Чикин был убит ночью при схватке). Ничто не изменилось в лице Лозневого и в ту минуту, когда объявили, что его оставляют пока в живых для обстоятельного допроса в отряде. И теперь вот, сидя на пне у тропы, ведущей к лесной партизанской избушке, Лозневой с полным безразличием слушал разговор партизан о своей близкой смерти.
  
   Все утро Лозневому даже и не думалось о себе, точно он уже не ощущал себя реально существующим в мире. Он вообще находился в состоянии того странного бездумья, от которого любой живой человек с содроганием чувствует себя находящимся в пустоте. Если же ему и думалось, то о пустяках и мелочах, никогда прежде не заслуживавших его внимания, да и то как-то неопределенно, смутно... "Странный этот снег, -- думал он сейчас, слушая разговор партизан. -- Ведь сейчас зима, очень холодно, а он так быстро тает в руке... И уже не снег, а вода... А отряхнешь руку -- и нет ничего... Странно!"
  
   Подошли на лыжах приотставшие в пути Крылатов и Марийка. Вероятно, они только что говорили о чем-то интересном для них: их молодые лица озаряло веселое возбуждение.
   -- Почему сидите? -- живо спросил Крылатов. Партизаны ответили не спеша:
   -- Не идет, сволочь!
   -- Едва ноги переставляет.
  
   Лозневой обернулся на голоса и встретился взглядом с Марийкой. И здесь Лозневой вдруг вспомнил, как, осенью, избитый гитлеровцами, он появился с колонной пленных в Ольховке, как сидел в пыли у колодца, ожидая смерти, а Марийка с горячей и бесстрашной решимостью просила начальника конвойной команды:
   -- Оставь его! Отпусти!
  
   Теперь она молчала. Лозневой ждал, что она, не вытерпев, все же заговорит с ним и скажет, может быть, слова гнева и презрения. "Пусть говорит, -- подумал он, -- я все выслушаю". Но Марийка, посмотрев на него с таким выражением, точно в пустое пространство, медленно отвела взгляд. И оттого, что Марийка не нашла для него в эту минуту даже гневного слова, Лозневой неожиданно почувствовал большую, ноющую боль в душе. Он внезапно вернулся к действительности, впервые услышал, как надо было слышать раньше, давно произнесенные партизанами слова о его смерти, и ему стало вдруг так страшно, что он вскрикнул и свалился в снег.
   -- Не задерживайтесь, -- приказал Крылатов.
  
   Пройдя около сотни метров вслед за размашисто шагавшей на лыжах Марийкой, Крылатов окликнул ее, догнал и осторожно спросил:
   -- И он еще ухаживал, а?
  
   Марийка вспыхнула, взглянула на Крылатова оскорбленно и быстро пошла дальше... "Да разве она могла полюбить такого? -- подумал Крылатов, любуясь легкостью и красотой ее движений на лыжах, всей ее устремленной вперед фигурой. -- Ничтожество! Мразь! И еще осмелился, поганец, думать, что он чета этой красавице?" Марийка скрылась в мелком ельнике. "Нет, у меня другое дело, -- не совсем уверенно подумал Крылатов, не торопясь догонять Марийку. -- Впрочем, чем же лучше-то? Пока ничего хорошего не видно!" Не однажды Илья Крылатов пытался заговаривать с Марийкой о своей любви.
  
   Но Марийка очень холодно, а то и враждебно встречала его самые осторожные намеки. Сегодня близость Марийки, ее приподнятое душевное состояние, вызванное первой боевой удачей, больше обычного взволновали Илью Крылатова. И он почел бы за неизмеримое счастье, если бы Марийка позволила ему сказать только одно слово из тех тысяч слов, какие припас он для нее за дни своей неожиданной любви. Но каждый раз, встретясь со взглядом Марийки, он мгновенно лишался дара речи. "Неправда, полюбит!" -- упрямо сказал себе Крылатов и даже ударил кулаком по стволу сосны. Но пошел он по следу Марийки все же с поникшей головой.
  
   Партизаны кое-как подняли Лозневого на ноги.
   Мертвенно-бледный, он сделал несколько шагов вперед, остановился, взглянул на хрустально сверкающий лес, на ясное зимнее небо и грохнулся грудью в куст багульника, сильно исцарапав лицо.
   Когда его подняли, он увидел на своих руках кровь и потерял сознание.
   До избушки партизаны вели его под руки.
  
   Как следует Лозневой пришел в себя только в бане, куда втащили его волоком. Увидев Шошина, он порывисто поднялся с холодного, щелястого пола, и внезапная трезвая мысль мгновенно вернула ему потерянные силы.
   -- Это ты? -- спросил он, сдерживая шумное, воспаленное дыхание.
   -- Тихо! Тихо! -- откидываясь в угол, прошептал Шошин стонуще, сквозь стиснутые зубы; он был потрясен внезапным появлением в бане волостного коменданта полиции.
   -- Спасай! -- сдерживая голос, потребовал Лозневой. -- Выручи!
   -- Как я могу? Ты что?..
   -- Спасай как хочешь!
   -- Да как спасти? Как?
   -- Думай! Спасай!
  
   В приливе яростной решимости бороться со своей судьбой он скреб ногтями доски. Он хотел жить, жить и жить... Глаза его горели жаждой жизни и свободы.
   -- Погоди! -- прошептал Шошин. -- Потерпи!
  
   Афанасия Шошина трясло как в лихорадке. Он подошел к двери и начал бить в нее кулаками. Часовой услышал не сразу: он бродил около бани, на солнышке. Не открывая двери, он недовольным голосом крикнул с порога предбанника:
   -- Кто там ломится? В чем дело?
   -- Вызови Пятышева! -- крикнул Шошин.
   -- А-а, это ты... А зачем он тебе?
   -- Не хочу я сидеть с этой сволочью!
  
   Часовой вышел из предбанника и несколько раз свистнул, заложив в рот пальцы.
   -- Есть, хорошо придумано! -- задыхаясь от радостной надежды, прошептал Лозневой. -- Настаивай! Требуй! А как выпустят, выручай. Придумаешь что-нибудь, а?
   -- Там-то я придумаю...
   -- Зажги дом! Устрой панику!
   -- Молчи, там мое дело...
  
   Пришел Пятышев. Кряхтя, он пролез в низкую дверь, выпрямился и, прежде всего, посмотрел на Лозневого. Тот сидел на полу, на сене, вытянув ноги в черных валенках, привалясь боком к лавке у каменки; его исцарапанное лицо было потно, крылья висячего птичьего носа раздувались от порывистого дыхания, расширенные глаза ярко блестели.
   -- Что он тут? -- спросил Пятышев, переводя взгляд на Шошина.
   -- Известно, гадина! -- крикливо, запальчиво ответил Шошин. -- Чует, что подошел конец, вот и взбесился, как зверюга! Видишь, как блестят глазищи! Он же, сволочь, хотел меня силком в полицаи назначить, да не вышло! А вот увидел в отряде и давай брызгать слюной! Известно, гадина!
   -- Это ты гадина! -- взвизгнул Лозневой.
   -- Замолчь! -- крикнул на него Пятышев.
  
   -- Он все время, гад, вот так! -- У Шошина нервно дергалось землистое, не по годам старое лицо. -- Он все время гавкает тут. Мне, говорит, конец, да и вам всем крышка! И разное подобное. Теперь вот скажи: могу я после этого сидеть с ним, а? Не могу! Нет моего терпения! Ни одной минуты не могу я сидеть рядом с этой сволочью!
   -- Обожди, не кричи! -- остановил его Пятышев. -- Ты же знаешь, что посадил тебя командир отряда. Как я могу отменить его приказ?
   -- А как мне сидеть здесь? Где такой закон: партизану сидеть под арестом вместе с предателем? Нет такого закона! Освободится место, тогда и отсижу. Куда я денусь?
   -- Нет, Шошин, не кричи, это бесполезно!
   -- Тогда посадите меня в другое место!
   -- А куда? К себе в карман?
   -- Значит, мне терпеть, да?
   -- Ну и терпи, не сдохнешь за ночь! Пятышев повернулся и вылез из бани.
   -- У-у, ид-диот! -- яростно прошептал Лозневой.
  
   Шошин присел на лавку у каменки. У него вздрагивали почти черные губы.
   -- За что?
   -- Не сумел! Не добился!
   -- Я сделал все, что мог...
   -- Врешь, не все! Думай!
   -- Да что я могу сделать?
   -- Думай! Не выручишь, тебя выдам!
   -- Меня? -- вздрогнув, переспросил Шошин.
   -- Погибать, так вместе!
  
   Шошин с ужасом понял, что ему тоже пришел конец, и пришел так нежданно-негаданно. "Да, выдаст! Выдаст! -- решил он, леденея от ужаса. -- Теперь ему все равно..." Опасливо озираясь на дверь, он попросил почти беззвучно и слезно:
   -- Не губи! Какая тебе выгода!
   -- Спасай! Спасай, а то выдам!
  
   Застонав от горя, Шошин свалился на каменку и в ту же секунду неожиданно для себя принял единственно возможное теперь решение. Нащупав под своей грудью камень-голыш, он вдруг круто обернулся и, не успел Лозневой отшатнуться, с диким воплем ударил его по голове, вложив всю силу в этот удар, суливший спасение от верной гибели.
  
   <...>
  
  

Послесловие

  
   Запутанной была жизнь Лозневого.
   Из романа М.С. Бубеннова:
   Отец очень любил и баловал Владимира -- единственного сына. Как и всем родителям, землемеру Михаилу Александровичу Лозневому всегда казалось, что его сын, во всех отношениях незаурядный малый, рожден для больших дел. Восторженное и даже поэтическое воображение Михаила Александровича всегда рисовало для него прекрасное будущее. Показывая гостям нелюдимого, худенького и большеносого мальчика с белесым чубиком, он всегда восклицал с гордостью:
   -- Видите, каков орел? Смею уверить, что его удел -- не мой удел! -- И ласково трогал сына за чуб. -- Большой будет человек! Верно, Вовик, а?
   С детства привыкнув думать высокомерно о своем будущем, Владимир Лозневой боялся только одного -- повредить своей карьере неудачным выбором профессии. За первый учебный год в Казанском университете он переменил три факультета и, наконец, понял, что его не прельщает перспектива жить всегда как бродяга и разведывать недра в нелюдимых местах, всю жизнь рассказывать ребятам сказку о яблоке, которое привело Ньютона к великому открытию, или дни и ночи колдовать над кислотами в химической лаборатории.
   Все это слишком мелко для него. Занятый поисками своего призвания, Лозневой занимался, конечно, кое-как, и дело кончилось тем, что в конце года его исключили из университета.
   Два года Лозневой колесил по стране в поисках "настоящего дела", занимаясь пока такими делами, которые бы не сильно обременяли и по возможности давали приличный заработок: то служил администратором в бродячей труппе иллюзионистов и акробатов, то вел курсы танцев в небольшом клубе...
   В стране совершались грандиозные дела, а он оторвался от них; весь народ жил напряженной и сплоченной жизнью, а он незаметно выключил себя из нее...
   Таким его и призвали в армию.
   Лозневой почему-то вдруг решил, что в армии он может с необычайным блеском проявить свои недюжинные способности и очень высоко взлететь на воинском поприще.
   Он проявил некоторое усердие по службе и довольно быстро, используя все возможности, добился офицерского звания. Его привлекла штабная работа. С тех пор его мечтой стало одно: изо всех сил карабкаться и карабкаться по военной лестнице, чтобы как можно быстрее добиться видной жизни и славы".
   *
   Может быть, Судьба несправедливо обошлась с Лозневым?
   Думаю, что нет, все в его судьбе закономерно.
   Личная трагедия Владимира Лозневого была предопределена еще в семье. Родители, видимо, не сознательно, сформовали у сына завышенные потребности, не подкрепленные личными успехами. Не научившись делать малое, не достигнув чего-то существенного, молодой человек устремился к карьерным высотам.
   Стремление "выйти в люди" любой ценой рождает пагубный карьеризм, стремление быстро и без оглядки шагать по служебным ступеням, не заботясь об общем деле и общественном благе, а думая лишь о собственной выгоде и преуспевании.
   Это пагубной установкой грешат многие наши семьи, не понимая, что тем самым предопределяют трагедию своим детям.
   Надобно вселять уверенность в наших детей, надо нацеливать их на достижение отдаленных результатов, но надобно их учить идти к ним последовательно и настойчиво, шаг за шагом осваивая новую высоту, не забывая о долге и ответственности перед своей Отчизной.
   Побороть бы этот семейный эгоизм...
  
   0x01 graphic
  
   Информация к размышлению
  

0x01 graphic

Просчеты дворянского воспитания

К.Д. Ушинский

(Фрагменты)

     
      Мы выбрали для нашей статьи воспитание дворянства не толь­ко потому, что с этим воспитанием мы знакомее, чем с воспитанием других классов, но и потому, что
     
      именно из этого класса выходит несравненно большая часть лиц, на нравственное достоинство ко­торых преимущественно опирается наша государственная служба, наша литература и наше общественное образование.
     
      Класс среднего, мелкопоместного и вовсе беспоместного дво­рянства, который по преимуществу может быть назван служебным, сливающийся в высших пределах своих с аристократическим слоем и гораздо резче отделяющийся от низших слоев общества, часто подвергался более или менее справедливым нападкам со стороны нашей литературы, причем нередко забывалось, что именно этому самому классу, из которого возникает наше чиновничество, обязан Россия большей частью лучших деятелей ее цивилизации во все отраслях общественной жизни.
     
      Припомним себе только то, что большей частью наши великие полководцы, наши писатели и профессора вышли именно из этого класса и что с историей его до сих пор связана преимущественно история государственного управления, образования и литературы, и мы будем снисходительнее смотреть на недостатки его воспитания, чувствуя, что в этом воспитании должны быть и существенные достоинства, если оно могло породить столько достойных уважения личностей, которым русский народ обя­зан лучшими проявлениями своей жизни.
     
      *
      Прежде чем мы приступим к перечислению достоинств и недо­статков в воспитании детей этого сословия, мы должны сделать небольшую оговорку. Высказывая какой-нибудь недостаток в воспи­тании дворянского класса, мы никак не хотим сказать, чтобы этот недостаток был общим для всякого дворянского семейства. Если Гоголь рисовал своего городничего, то, вероятно, ему было не безызвестно, что не все русские городничие похожи на Сквозника-Дмухановского.
     
      Не имея никаких претензий даже на малейшую долю искусства великого художника, мы, тем не менее, считаем и себя вправе, выставляя тот или другой, по нашему мнению, типи­ческий, недостаток воспитания, не говорить о множестве исключе­ний, хотя, как мы сказали выше, именно эти самые исключения и дали нам желание выставить более общие недостатки. С другой стороны, выставляя многие из этих недостатков и достоинств, мы сознаем, что они общи не одному дворянскому классу.
     
      Мы, если хотите, будем говорить и в этой статье о нравственном элементе в нашем семейном воспитании вообще, но перед нашими глазами преимущественно будет находиться то воспитание, с которым мы наиболее знакомы, - воспитание среднего дворянства.
      *
     
      Патриархальность во взглядах на нравственные отношения, которую мы указали в низших слоях русского народа, является такой же характеристической чертой в нашем дворянстве.
     
      Стоит присмотреться к общественным отношениям в наших дворянских или служебных кружках, чтобы заметить, что в понятиях о нравственности и здесь патриархальный элемент сильно преобла­дает или, по крайней мере, преобладал до сих пор над элементом государственным и гражданским.
     
      Человек, умеющий себя держать прилично в обществе, строго соблюдающий вместе с тем прихотли­вые условия мелкой общественной честности, хороший семьянин, исполняющий в то же время внешние религиозные обряды, госте­приимный хозяин и человек, не нарушающий своего дворянского слова, честный плательщик своих долгов, сделанных на честное сло­во, и особенно карточных, человек, не позволяющий себе безнака­занно наступить на ногу, может наверное рассчитывать на полное общественное уважение во многих кружках, хотя бы источники его доходов были самые вредные, хотя бы его благоденствие корени­лось в казнокрадстве, во взятках и угнетении собственных крестьян.
     
      Здесь снова не в том дело, что существуют взяточники, казнокрады и люди бесчувственные, не имеющие понятия не только о любви, но даже о христианском сострадании к меньшим братиям, но в том, что общество часто мирится с такими людьми, что оно широко рас­крывает для них свои двери, что такие лица являются часто люби­мейшими членами многих общественных кружков, приятнейшими собеседниками, выгоднейшими женихами, руководителями удоволь­ствий, законодателями общественного мнения и так далее...
     
      Беда не в том, что существует эта язва, обессиливающая государство, но в том, что мы называем эти язвы маленькими грешками, которые очень легко извиняем и в себе, и в других. Беда в том, что наши хри­стианские убеждения так легко примиряются с этими страшными язвами и что совесть наша, которая мучит нас за нарушение каких-нибудь семейных отношений, нередко легким вздохом, похожим более на зевок, чем на выражение раскаяния, разделывается за самые тяжкие общественные грехи.
     
      Как часто нам удавалось слы­шать, что какой-нибудь почтенный отец семейства, составивший себе благоприобретенное состояние на службе, говорит своим близ­ким знакомым и детям, что вот-де благодаря богу он устроил и то и се, имеет и дом, и капиталец, и чины, и ордена, пользуется общест­венным уважением и любим своими приятелями, что вот-де и вы, дети, не забывайте бога, молитесь усерднее, и он вас не оставит и т. п.
     
      Такие речи не раз удавалось слышать каждому из нас, и общественное мнение нередко оправдывает такие речи, и человек, который в своем состоянии не может упрекнуть себя ни одним не­правильно нажитым грошом, растворяет часто настежь свои двери для благоприобретателей подобного рода.
     
      Как часто нам удавалось видеть, что какая-нибудь заботливая мать отыскивает для своей до­чери именно такого жениха, который бы обладал или по крайней мере мог обладать тепленьким местечком, человека солидного, что на служебном языке почти всегда означает человека, умеющего обращать свое официальное положение в свою собственную пользу.
     
      "Вы теперь уже семьянин, - часто говорят новому мужу или новому отцу семейства, - и вам пора уже оставить все фантазии молодости, сделаться человеком солидным, позаботиться о семье".
     
      И эти заботы о семье заводят часто человека в самую грязную яму.
      *
     
      Женщины в заботах о семье естественно идут еще дальше муж­чин.
     
      Получив поверхностное, по большей части внешнее образова­ние, недостаточно развитые для того, чтобы понимать какие-нибудь серьезные общественные отношения или свести идеи частного и об­щественного блага, проникаются они в семействе еще исключи­тельнее, чем мужчины, эгоистическими началами.
     
      Им нередко ка­жется, что весь мир, все государственное устройство, вся служба только для того и существуют, чтобы их милым деткам было хорошо. Их семья делается для них средоточием вселенной, и даже в самой религии видят они средство только семейного благополучия и бла­госостояния. Они молятся горячо, но молятся единственно о счастье своих детей, т. е. об их здоровье, богатстве, будущих чинах, крестах, имениях и пр. и пр.
     
      Интересы государства, интересы народа, науки, искусства, литературы, цивилизации, христианства для них чужды, или, лучше сказать, все это для них существует настолько, насколько может принести пользы их детям.
     
      Лакедемонянка, подавая щит своему сыну, говорила ему: "Возвратися или с ним, или на нем".
     
      Наша современная мать, приготовляя сына к жизни, наоборот, думает нередко только о его счастье, а не о его нравственном досто­инстве и часто желает ему счастья, во что бы ни обошлось оно го­сударству, человечеству и собственному нравственному достоинст­ву ее сына.
     
      Мы понимаем всю узкость воззрений спартанки, но если христианство расширило тесные пределы исключительного общества не только до пределов человечества, но и до безграничности вселен­ной, то, конечно, этим самым оно не сняло с нас обязанности жить для блага и истины и служить им точно так же, как служил спарта­нец тесной идее своей отчизны.
     
      Но много ли найдется между нашими родителями таких, которые бы серьезно, не для фразы только, сказа­ли своему сыну:
     
      "Служи идее христианства, идее истины и добра, идее цивилизации, идее государства и народа, хотя бы это стоило тебе величайших усилий и пожертвований, хотя бы это навлекло на тебя несчастье, бедность и позор, хотя бы это стоило тебе самой жизни".
     
      А такие слова были бы не более как христианским пере­водом слов лакедемонянки, и, скажем более, идея, выражающаяся в этих словах, есть единственная идея, на которой может основы­ваться истинное христианское воспитание.
      <...>
     
      Но мы поступаем не так: мы готовим детей наших не для борьбы с жизнью, а только для того, чтобы им было удобнее плыть по ее течению.
     
      Если мы и советуем им молиться, то прибавляем при этом: молись и будешь счастлив, т.е. будешь здоров, умен, богат, в чинах и т. д., забывая те евангельские слова, где выражено, что всех сих благ ищут языч­ники, и где христианское понятие о счастье навсегда отделено от языческого.
     
      Да, мы смело высказываем, что семейный эгоизм наш отравляет в самом корне наше общественное воспитание, это его глубочайшая язва, из которой, по нашему мнению, проистекают все остальные болезни и этих болезней не излечить никакими эгоисти­ческими философскими теориями и никакими материалистическими воззрениями на жизнь.
     
      Если мы будем говорить человеку, что весь он грязь, что все и вся жизнь человечества есть дело случая, что все исчезнет вместе с нами, что прогресс развития истины и добра есть создание болезненной фантазии, боящейся смерти, то я не думаю, чтобы такими фразами мы могли исцелить эту общественную язву.
      *
      Конечно, никто не потребует от нас, чтобы мы в одной короткой журнальной статье обрисовали все то многоветвистое дерево зла, которое вырастает из плодовитого зерна семейного эгоизма. Мы укажем только на некоторые, наиболее кидающиеся в глаза явле­ния.
     
      Русских отцов и матерей семейства из дворянского круга никак нельзя упрекнуть в том, чтобы они мало занимались воспитанием своих детей: напротив, в большей части дворянских семейств воспи­тание составляет главную заботу родителей, цель их жизни, пред которой часто преклоняются все другие цели и побуждения. Многими родителями овладевает даже истинная страсть к воспитанию, и иные дворянские дома, где есть пять, шесть человек детей в учеб­ном возрасте, превращаются в настоящие жидовские школы.
     
      Во всех комнатах и во всех углах, на шкалах и за зеркалами, на столах и под столами вы заметите следы самой яростной воспитательной деятельности: там мальчик зубрит французскую грамматику, там девочка твердит вокабулы, там Петруша отхватывает страницу из священной истории, там Ванюша выкрикивает европейские реки, там раздаются крики Саши, на леность которого пожаловался учитель.
     
      Отец и мать принимают самое деятельное, самое живое участие в детских занятиях. Он силится припомнить полузабытые им правила арифметики; она зорче всякой классной дамы следит пальцем по книге, прослушивая урок сына или дочери, и только по временам, бедная, глубоко вздохнет, подумав о том, как долго еще до того счастливого времени, когда дети ее, наконец, будут иметь право бросить все эти мучительные книжки и позабыть навсегда то, что в них написано, когда, исполнив, наконец, все прихотливые требо­вания экзамена, ее милые дети получат билет для выхода на общест­венную сцену и займутся существенными интересами жизни: теплы­ми и видными местами, выгодной женитьбой и прочими прекрас­ными и истинно полезными вещами.
      *
     
      Наши предки не понимали прихоти Петра Великого, гнавшего их насильно к образованию, но и мы сами еще едва ли вполне сознали его потребность: чувствуем только, что в настоящее время без него обойтись нельзя, что без него и в общественной жизни, а главное, в службе нашим детям придется плохо, и со вздохом покоряемся злой необходимости.
     
      Отсюда про­истекает и тот апатический, мрачный взгляд, которым наше общест­во смотрело до сих пор на своих педагогов: таким взором встречает иногда больной цирюльника, который пришел вырвать ему зуб.
     
      Благодаря богу в последнее время сильно стала пробуждаться более живая и разумная потребность образования, но покуда это еще какое-то неясное чувство, скорее страх темноты, где всем нам приходилось плохо, чем любовь к истинному свету. От этого первого побуждения до сознания истинного, христианского значения обра­зования еще далеко.
      *
      Нет! В недостатке заботливости о воспитании детей нельзя упрекнуть наших родителей: этой заботливости так много, что если бы она была направлена на истинный путь, то воспитание наше достигло бы высокого развития. Но, выходя из источника семейного эгоизма, заботы эти приводят часто к печальным результатам и ско­рее мешают, чем помогают правильному общественному воспитанию.
     
      По большей части детей не воспитывают, а готовят чуть не с колы­бели к поступлению в то или другое учебное заведение или к выпол­нению условных требований того общественного кружка, в котором, по мнению родителей, придется блистать их детям.
     
      Вот откуда происходят те, поистине дикие заботы о французском языке, которые так вредно действовали на воспитание многих, вот откуда происходят и те странные вопросы, которые нам часто приходилось слышать:
      "По каким учебникам проходится арифметика или география в таком-то заведении? Я готовлю туда сына или дочь" и т. п.
     
      И напра­сно бы вы старались отделаться ответами, что требуются вообще такие-то и такие-то познания, а не знание тех или других учебни­ков. "Нет, все-таки вернее", - ответит вам родитель. И из этого не­важного обстоятельства вы уже можете заключить, какой характер имеют его воспитательные заботы.
     
      Напрасно старались бы вы уве­рить какую-нибудь родительницу, что слишком раннее изучение иностранных языков сильно вредит правильному умственному раз­витию ребенка.
     
      Если вам и удастся доказать ей эту истину совер­шенно ясно, то она, может быть, и вздохнет, но скажет: "Все это так, но как же обойтись-то без французского языка, а станут дети изучать его позже, то никогда не приобретут хорошего выговора". И для этого хорошего выговора жертвует она иногда не только умст­венным развитием, но и нравственностью своих детей, вверяя их иностранным авантюристам и авантюристкам.
     
      "Зачем вы учите вашу дочь музыке? - спрашиваете другую мать. - У нее нет никаких музыкальных способностей, и она никогда не полюбит музыки". Но в голове заботливой родительницы уже проносятся женихи, для которых невеста с музыкой так же необходима, как невеста с фран­цузским языком для Анучкина в гоголевской "Женитьбе".
      "Выйдет замуж, может музыку и бросить, - думает про себя заботливая мать, - а до тех пор пусть поиграет". И мучит понапрасну и учите­ля, и дочь.
     
      Не из этого ли же источника проистекает презрение к отечественному языку и к отечественной музыке?
     
      Разве нет еще теперь матушек, которым сын или дочь доставят большое удоволь­ствие, сделав ошибку в русском языке, показывающую, что ино­странный элемент начинает решительно преобладать в их головах, тогда как ошибка их во французском языке доводит иногда слабо­нервную матушку до истерики и слез. Это, видите ли, так мило, так аристократично ошибаться по-русски, и, к сожалению, это действи­тельно очень аристократично. Не из того ли же источника происхо­дит и то, что наши прекрасные русские песни и наши дивные сла­вянские мотивы, которыми так дорожил великий Бетховен, остаются в полном пренебрежении и вымирают даже в устах кормилиц и нянек, хотя они долго убаюкивали этими песнями детство русского человека. Глупейшие романсы, самым жалким образом исполненные итальянские арии - все это так аристократично!
     
      Аристократичность, стремление лезть вверх, дать своим детям такое образование, чтобы они стали выше нас в обществе, чтобы они выбрались из того положения, в котором мы сами стоим, - вот один из главнейших мотивов нашей семейной воспитательной дея­тельности.
     
      Всякая сколько-нибудь здравая педагогика говорит нам: воспитывайте ваших детей так, чтобы они, выросши, были довольны не только тем положением, в котором находились их родители, но и гораздо более скромным.
     
      Но наша практическая семейная педа­гогика говорит другое.
     
      Мы все мало думаем о том, чтобы быть полезными на том месте, на котором стоим, но стараемся лезть все вверх да вверх и если не можем сами забраться выше, то хотим под­ставить лестницу хотя нашим детям.
     
      Это семейное тщеславие - одна из отличительных черт русского воспитания, и к каким диким и жал­ким явлениям оно часто нас приводит!
     
      Вот отец и мать, не понимаю­щие ни слова ни на одном иностранном языке, наполнили сдой дом иностранцами и иностранками и ходят в собственной своей семье, как в лесу, не понимая ничего, что вокруг них делается и говорится. Вот папаша, обладающий грубейшими манерами полкового писаря, заботится об аристократичности в манерах своих детей и колотит своего сынишку за то, что он поиграл с сыном дворника. Вот госпо­дин, дотянувший до статского советника, бьется из всех сил, чтобы втиснуть своего сына в аристократическое училище, и т. д. Сколько жалких, и смешных, и безобразных явлений!
     
      Если бы родители заботились о том, чтобы дети их получили лучшее воспитание, чем получили они сами, то это было бы очень утешительное явление. Но разве это забота о воспитании? Нет, это только желание блеснуть другим в глаза, стать на голову другим.
     
      *
      Как часто беднейшие люди растрачивают последние крохи, чтобы дать блестящее воспитание своим детям, и потом удивляются: почему эти дети, воспитавшись между детьми людей богатых и знатных, делаются или несчастными, или ни к чему не годными, или даже мелкими плутами, которые различными проделками поддерживают себя в высшем кругу. Как часто такие родители с наки­певшей горечью в сердце говорят своим страдающим или беспутным детям:
     
      "Мы ничего не жалели для вашего воспитания, мы отказы­вали себе в куске хлеба, чтобы дать вам воспитание самое блестящее, какое получают только дети князей и графов, - и что из вас вышло?"
     
     
      *
      Бедные родители, жалкие дети! Да разве это было воспитание, а не дрессировка простой крестьянской лошади, которой назначено па­хать землю, на манер дорогого английского коня? Разве воспита­ние чем аристократичнее, тем и лучше?
      *
      Менее вреда, но тоже достаточно производит другое, более мелкое проявление тщеславия в воспитании. В ином семействе не пропустят ни одного знакомого, чтобы не показать ему, как хорошо дети декламируют стихи, как хорошо они танцуют, как говорят по-французски и т. п.
     
      Эти семейные публичные экзамены еще смешнее и вреднее публичных экзаменов многих наших учебных заведений.
     
      Как часто на этих экзаменах воспитание так противоестественно борется с врожденной, драгоценной стыдливостью детей, как часто раздувают в них самолюбие, зависть, тщеславие, нахальство, кокетство с такой заботливостью, как будто бы это были лучшие человеческие добродетели.
      *
      Под влиянием этого-то семейного эгоизма и проистекающего из него тщеславия портится не только умственное, но и нравствен­ное образование наших детей: как часто подавляем мы в них драгоценнейшие свойства души человеческой единственно только потому, что они проявляются не в тех формах, которые мы условились назы­вать приличными.
     
      Эгоизм, самолюбие, тщеславие делаются побудительнейшими мотивами воспитания: "Учись хорошенько, будешь умнее других, будешь богат, в чинах, выйдешь в люди, станешь человеком".
     
      Но под этим словом "человек" разумеется вовсе не хри­стианское понятие.
      Этот выход в люди перепортил у нас уже не одно поколение.
     
      По нашему понятию люди где-то вверху, выше нас, а не наравне с нами и тем более не внизу нас. "Тебе не прилично" - вот фраза, которая чаще всего слышится в нашем семейном воспитании. "Благовоспитанный мальчик не должен ходить на кухню, благовос­питанная девушка не должна говорить правду всякому встречно­му". Кстати о кухне: влияние кухни, передней и девичьей на воспита­ние русского дворянства было очень сильно и принесло немало вреда. Крепостные крестьяне наши по большей части в своем быту и в своей нравственности мало отличаются от крестьян казенных, но дворовые наши составляют совершенно особое сословие, кото­рое имело большое влияние на воспитание русского дворянства.
     
      Если бы для наших дворян было дорого истинное, а не фальшивое воспитание детей, то нет таких пожертвований, на которые они не должны были бы решиться, только бы отделаться от крепостного состояния.
     
      *
      Требовать нравственности от дворовых людей, и особенно от тех, которые стоят ближе к господам, значило бы требовать осу­ществления психологической невозможности.
     
      Нравственность и сво­бода - два таких явления, которые необходимо условливают друг друга и одно без другого существовать не могут, потому что нравст­венно только то действие, которое проистекает из моего свободного решения, и все, что делается не свободно, под влиянием ли чужой воли, под влиянием ли страха, под влиянием ли животной страсти, есть если не безнравственное, то, по крайней мере, не нравственное действие.
      Поскольку вы даете прав человеку, постольку вы имеете право требовать от него нравственности.
      Существо бесправное мо­жет быть добрым или злым, но нравственным быть не может.
     
      *
     
      Но если нравственность невозможна для существа, лишенного прав, то она невозможна и для того, в чью пользу лишается человек своих человеческих прав. Славянской природе нашей и христиан­ству мы обязаны тем, что крепостное состояние не превратилось у нас в рабство.
     
      Мы сказали: славянской природе именно потому, что, к величайшему сожалению, видим христианские нации и теперь сохраняющими институт рабства.
     
      Христианство не восстановляет раба против господина - это правда и великая правда, но делает гораздо более: оно уничтожает возможность иметь рабов.
      Раб может, оставаясь рабом, быть христианином, но истинный христианин не может быть владельцем рабов; если же американ­ский плантатор увертывается от этой аксиомы, то это не потому, чтобы он не понимал ее.
     
      К величайшему счастью, рабство было чуждо славянскому духу прежде даже, чем он просветился Евангелием, а теперь скоро и слабая тень его исчезнет. Правительство наше и дворяне (русские дворяне, конечно, могут это сказать: где же, как не в дворянском классе, созрела мысль о необходимости освобождения крестьян?), правительство и дворянство, уничтожая крепостное состояние, кладут первый основный камень нравствен­ного воспитания русского общества, и, говоря о дурном влиянии крепостной прислуги на воспитание детей, мы, к величайшему сча­стью, говорим уже о том, что готово исчезнуть.
     
      *
      Влияние это выражалось в прямом воздействии крепостной прислуги на детское развитие, но еще более проистекало из тех от­ношений, которые существовали между маленьким помещиком и его кормилицей, няней, лакеем, горничной.
     
      Не будем припоминать тех, возмущающих душу картин, которыми наполнено детство многих из нас, но скажем только, что это сознание своего права над лично­стью подобного мне существа и его бесправности в отношении меня было одним из губительнейших влияний, отравляющих воспитание русского дворянства в самом корне.
     
      Здесь-то, по нашему мнению, рано вырастала та привычка к произволу, которая делала для нас стеснительным всякое ограничение закона, здесь, может быть, коре­нится зародыш неуважения к законам государства и к правам дру­гих лиц, а равно и неуважение к своим собственным правам.
     
      Кто нарушает права другого, тот невольно в глубине души своей отка­зывается от своего собственного. Вот откуда, может быть, происте­кала та бесправность отношений, та игра произвола, случая и при­хоти, хитрости и силы, раболепства и угодливости, взяток, непотиз­ма и всякого рода окольных путей, которыми так богата летопись нашей служебной деятельности на всех возможных поприщах.
     
      Мы почти не верили в возможность законной, прямой дороги и, прежде всего, даже иногда без всякой нужды, искали везде и во всем околь­ной, скрытной тропинки. Нам даже иногда казалось странным, если какой-нибудь чудак приглашал нас идти открыто, по прямой дороге, и часто еще со школьной скамейки молодой человек, руководимый своими родителями и родственниками, а иногда даже начальника­ми, высматривал уже окольные дорожки жизни.
     
      И, увы! С грустью вспоминаем многие знакомые нам факты, когда молодые люди, которым с кафедры читали еще об уважении к закону и истине, разнюхивали уже втихомолку тепленькое местечко и влиятельных людей, делали визиты и старались установить связи, которые могли со временем пригодиться в жизни.
     
      Даже в отношении к наставникам нередко проглядывал тот же характер, и если какой-нибудь горячий юноша ломил, что называется, напрямик, то старики сомнительно качали головой и действительно угадывали нередко, что ему далеко не уйти.
      Неудачные же опыты на первых шагах показывали юноше, что те мелочные натуры его товарищей, над которыми он издевался, смотрели на жизнь гораздо умнее, чем смотрел он.
     
     
      Мы так привыкли по тому явлению, что старик-отец часто учит свое дитя отыскивать окольные дорожки в жизни, что и не можем себе представить всей глубины безобразия этого явления.
     
      Конечно, мы не приписываем всех явлений подобного рода одному влиянию крепостной прислуги на воспитание, но, тем не менее, значительная доля их принадлежит именно этому влиянию.
     
      Что же удивительного, что, окруженные с самого раннего детства существами бесправными в отношении к нам, мы сами рано привыкли к бесправности? Крепостная корми­лица, крепостная няня, крепостная горничная приучили нас с детст­ва к произволу в отношении подобных себе существ, и как трудно было воспитателю развить в ребенке, живущем в такой сфере, чувство нравственного достоинства человека!
     
      Мог ли даже говорить воспитатель о христианском понятии брата и ближнего, не возмущая ребенка против окружающей его сферы?
     
      А отрицательное направле­ние в воспитании, без сомнения, есть самое опасное и ложное. Но еще лживее и опаснее, если ребенок замечает, что слова религии и науки только слова, имеющие значение в уроке и никакого значения в жизни.
     
      Тут не только нравственный урок пропадает даром, но при­носит существенный вред, приучая слух и душу ребенка к таким сло­вам, которые без этого, может быть, когда-нибудь потрясли бы его сознание. Все это он слышал уже не раз, слышал и привык не слы­шать, видел и привык не видеть, т. е. приобретал именно ту поги­бельную привычку, которая более всех прочих мешает идти человеку по пути нравственного совершенства.
     
      Лучше не говорить вовсе ре­бенку той или другой высокой истины, которой не выносит окружаю­щая его жизнь, чем приучать его видеть в этой истине фразу, годную только для урока.
     
      Нам удавалось слышать не одного домашнего наставника, который отзывался с ужасом о тех препятствиях, какие встречала его воспитательная деятельность во влиянии крепостной прислуги на воспитанника. Правда, во многих дворянских семей­ствах, особенно в богатых, старались по возможности прикрыть эти крепостные отношения, но эта искусственная гуманность редко могла обмануть чуткость детской души, а раскрытая раз, приносила новый вред именно своей поддельностью.
     
      Открывая нарочно скры­тое от него зло, ребенок учится разом и злу, и средству прикрывать его.
     
      <...>

К.Д. Ушинский.

О нравственном элементе в русском воспитании.

0x01 graphic

  

Туман. 1897.

Художник Сергеев Николай Александрович (1855-1919)

  
  
  
  
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

По всем вопросам, связанным с использованием представленных на ArtOfWar материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email artofwar.ru@mail.ru
(с) ArtOfWar, 1998-2023