ArtOfWar. Творчество ветеранов последних войн. Сайт имени Владимира Григорьева
Каменев Анатолий Иванович
"Сталин тогда сказал, что не надо дразнить... Гитлера".

[Регистрация] [Найти] [Обсуждения] [Новинки] [English] [Помощь] [Построения] [Окопка.ru]
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Секретарь ЦК Щербаков: "У вас в редакции много евреев... Надо сократить"... Уже сократил... Спецкоров Лапина, Хацревина, Розенфельда, Шуэра, Вилкомира, Слуцкого, Иша, Бернштейна. Погибли на фронте. Все они евреи. Могу сократить еще одного - себя...


ЭНЦИКЛОПЕДИЯ РУССКОГО ОФИЦЕРА

(из библиотеки профессора Анатолия Каменева)

   0x01 graphic
   Сохранить,
   дабы приумножить военную мудрость
   "Бездна неизреченного"...

0x01 graphic

"Гонец XVI века" 1868.

Художник Вячеслав Григорьевич Шварц (1838-1869)

Д. И. Ортенберг

"Сталин тогда сказал, что не надо дразнить... Гитлера"...

(Письмо "всемогущему" адресату...)

(Фрагменты из кн.: "Сорок третий: Рассказ-хроника")

  
   Еще перед началом Курской битвы мы собрали "поэтическую рать" и сказали, чтобы она была наготове. Когда началось сражение на Курской дуге, одни за другими стали появляться стихи. В день освобождения Орла Семен Кирсанов откликнулся стихотворением "Орлятам":
   Слава орлам, взявшим Орел, 
новая жизнь с боем берется! 
Русский солдат с честью обрел 
славу свою -- имя орловца!
   С летних ветвей сбита листва, 
новый рубеж дымом окутан, 
а за бойцом встала Москва, 
славит его в полночь салютом.
   **
   Постарался для сегодняшнего номера Борис Ефимов, напечатав выразительную карикатуру.
   Рядом с красным стягом стоит красноармеец с улыбчивым лицом. В руках у него винтовка со штыком. Штык пронзил хищную птицу. В когтях у птицы фашистский знак. На голове фуражка с эмблемой гитлеровца. Клюв разинут от страха. Это -- орел... И надпись над карикатурой: "Немецкий "орел" в русском Орле".
   * * *
   А что происходит у немцев, в Германии, в гитлеровской ставке? Об этом рассказывает Илья Эренбург в статье "Август", приводя множество документов и, конечно, зло и метко их комментируя.
   Наиболее интересными являются выдержки из немецких радиоперехватов:
   "Битва под Орлом не имеет себе равной" (радио -- Бреславль, 6 августа). 
   "Никакой битвы под Орлом не было" (радио -- Берлин, 6 августа).
   "Захват Орла является крупнейшим поражением русских" (радио -- Берлин, 6 августа).
   Этим разноречивым сообщениям немецкой пропаганды писатель находит точное сравнение: "Предоставим фрицам разбираться в этих комментариях. Они напоминают шотландский душ: кипяток и ледяная вода вперемешку".
   Не меньшая кутерьма в высших военных эшелонах:
   "Немецкое командование всячески пытается утешить фрицев, огорченных потерей Орла. Еще 30 июля "Берлинер берзенцайтунг" писала, что Орел -- неприступен и что "русские будут перед ним топтаться". А теперь немецкие газеты уверяют олухов, что "Орел никого не интересует". Читая немецкие комментарии, можно подумать, что Орел крохотная деревушка, куда случайно забрели три или четыре фрица. Немцы молчат о том, что Гитлер до недавнего времени считал Орел "неприступной твердыней", что до 3 августа немецкие сводки говорили о "безрезультатных атаках русских".
   Если немцы уже оплакали Орел, то они упорно скрывают потерю Белгорода. Немецкие сообщения гласят: "В районе Белгорода мы успешно отбиваем атаки русских". А между тем над Белгородом уже четвертый день развевается советское знамя. Из Белгорода началось наше наступление на харьковском направлении. Об этом наступлении немцы молчат. "Их молчание, -- пишет Эренбург, -- хороший признак: мы ударили по больному месту".
   * * *
   В этих же номерах газеты публикуется материал об освобождении Белгорода. Меньше, чем по Орлу, но тоже немало.
   Дело в том, что там не оказалось корреспондента. Редакция послала из Орла Бориса Галина в Белгород вместе с фоторепортером Олегом Кноррингом самолетом и уже на второй день, 7 августа, он передал по Бодо свою первую корреспонденцию "В Белгороде". Можно сказать, проявил высший класс оперативности.
   Всего насмотрелся Галин в Орле и написал об этом в газету еще 5 августа. Но то, что он увидел в Белгороде, не поддается описанию. И все же написал -- молчать нельзя!
   "В один и тот же день немецкая солдатня, отступая, разрушала Орел и Белгород, носились по улицам двух русских городов немецкие факельщики, поджигая и взрывая наши дома. Белгород, как и Орел, кровоточит, он весь в язвах... В Орле мы видели хищную руку немца, глядели на искалеченные взрывами орловские дома, и нам казалось, что это и есть предел немецкой жестокости. Но Белгород поражает и ужасает больше, чем Орел. Здесь немецкая жестокость и подлость проявилась с еще более страшной силой. В Белгороде немцы как бы сдавили горло городу: он онемел, он превращен немцами в страшную зону пустыни. Это безъязыкий город, в нем царит угнетающая тишина..."
   **
   В особняке сбежавшего немецкого бургомистра Галин встретился с офицерами дивизии. Командир дивизии и начальник штаба работали над картой. Их мысли в эти минуты были далеко за Белгородом -- на харьковском направлении. Они жили уже новой операцией. А перед тем как уйти, Галин услыхал разговор, который стал заключительными строками его очерка:
   "Офицеры, находившиеся в комнате, шепотом говорили о белгородском бое... Почему немцы, бросившие для защиты белгородских рубежей дивизии с отборным составом, танки, пушки, авиацию, потерпели поражение? Ряд преимуществ был на их стороне -- господствующие высоты, хорошо подготовленные рубежи обороны. В чем же дело? Один из офицеров сказал задумчиво:
   -- Что-то случилось с немцем: он вроде и тот, и вроде не тот... Гвардии полковник поднял голову.
   -- Другое скажите, -- проговорил он улыбаясь, -- черт с ними, с немцами... Мы переменились -- и это главное: лучше воюем, умнее..."
   **
   14 августа
   В полосы, заполненные харьковским материалом, "вторглась" статья Николая Тихонова "Сержанты". Он давно, еще в июне, писал мне, что хотел бы выступить на эту тему. Она близка ему еще по первой мировой войне. Конечно, мое согласие он получил, на днях прислал статью, и теперь она опубликована. Статья о сержантах примечательна не только тем, что раскрывает круг обязанностей младшего командира, -- в ней приоткрыта неизвестная страница боевой молодости самого Тихонова, гусара той войны.
   "На всю жизнь я запомнил один характерный случай, происшедший со мной в прошлую мировую войну. Отдельные группы кавалеристов были выдвинуты как арьергард для прикрытия отступления. Вокруг был болотистый лес, сзади которого лежало шоссе. Немцы уже наседали на фланги. Лес простреливался насквозь. С минуты на минуту мы ждали сигнала отступать. Появившийся связной крикнул только: "По коням!" В лесу уже было слишком жарко: немцы прошивали его пулями со всех сторон. Кони очень горячились, вставали на дыбы, храпели. У меня был очень высокий конь, я мог достать до его холки, только вытянув  руку. В тот момент он вообще не стоял на месте. Все ускакали, не оглядываясь на меня; они решили, что я скачу сзади. А я никак не мог сесть в седло: подо мною проваливались гнилые пни, а конь вставал все время на дыбы, так как пули свистели над его ухом.
   Измучившись бесплодными попытками вскочить в седло, я пошел по лесу, ведя коня на поводу. Не прошел я и половины леса, как, ломая кусты и ветви, передо мною появился мой вахмистр Гладких. Он сидел на огромном вороном жеребце. Вахмистр славился всегда своей щеголеватостью и спокойствием. С одного взгляда Гладких понял, что происходит. Он схватил моего Мюрата за повод и сказал: "Садись!" Я сел, и мы молча поскакали по шоссе. Оказалось, что, когда всадники выбрались на шоссе, они обнаружили мое отсутствие. Кто-то сказал, что я убит. Но Гладких спросил только, в каком направлении была застава, и дал шпоры. Он хотел сам убедиться, что со мной. Так бы он помчался за любым человеком своего эскадрона".
   Николай Семенович привел эти воспоминания для того, чтобы образно сказать, каким бы он хотел видеть и наших младших командиров.
   **
   24 августа
   Украинский поэт Максим Рыльский напечатал стихи: 
   Теплой кровью обагренный, 
Злобой черной опьяненный, 
Ослепленный слышит враг 
Гром возмездия святого, 
Боевое наше слово, 
Правой мести грозный шаг. 
Весть идет благая ныне: 
Вражьи падают твердыни, 
Никнет в прах злодейский бич, 
И над милой Украиной 
Вешней песнью журавлиной 
Прозвенел победы клич. 
Как до боли ты знакома, 
О земля моя! Госпрома 
Величавые черты. 
Гордый памятник поэта, --
Воля, что в гранит одета, --
Наша воля, Харьков, ты!..
   Откликнулся на взятие Курска и Харькова Алексей Толстой. Любопытно, как Алексей Николаевич оценил весь ход Курской битвы. Это не оперативный разбор сражения, а писательские раздумья, и написаны они, я бы сказал, вольным стилем. Приведу несколько строк:
   "Военные и штатские, фронт и тыл с затаенным волнением ждали немецкого летнего наступления... С волнением, думается мне, и немцы ожидали своего наступления. Начальство, конечно, говорило: "Еще одно усилие, и Красная Армия будет побеждена" и прочее, что в таких случаях у них полагается. Но каждый немец понимал, что это -- последний крупный ход в игре.
   * * *
   Нельзя считать, что немецкая армия стала уж так слаба к своему третьему летнему наступлению. Нет, она ненамного стала слабее... У них были приготовлены новинки, разные "фердинанды", "тигры", модернизированные истребители и другая пакость... Итак, произошла проверка на деле. Бешеный натиск решающего всю судьбу войны немецкого наступления был подобен удару кулаком о каменную стену. Немезида, по-русски -- судьба, сложила из трех пальцев дулю Гитлеру под самый нос: "Выкуси-ка!" Немцам пришлось перейти к обороне, затем -- без передышки -- к отступлению... контратакуя, контратакуя, контратакуя, потерять Харьков. Черт возьми!"

0x01 graphic

  

Стефан Баторий под Псковом.

Художник Матейко Ян Алоизий

  
   И -- небольшой экскурс в историю: "Когда-то, в давние времена, русские были непобедимы в осаде. Величественные примеры тому: осада Стефаном Баторием Пскова, окончившаяся для поляков конфузней, и осада в Смутное время поляками Троице-Сергиевской лавры, также окончившаяся для врагов наших конфузней. Нынче в осаду хочет сесть немец, а мы не даем ему уцепиться за землю (мертвым -- пожалуйста, цепляйся)..."
   И в заключение: "В основе всего этого прежде всего лежат русский талант, русская отвага и разбуженная русская ярость. Горд и храбр русский человек. Слава ему. Слава освободителю Харькова".
   * * *
   Публикуются материалы разных жанров. Прежде всего -- обзорная, оперативного характера, статья полковника В. Костылева "Ликвидация Белгородско-Харьковского плацдарма немцев". Удивительно емкая статья. На столе редактора она лежала уже в день освобождения Харькова -- 23 августа, и опубликовали ее на второй день, то есть в том же номере газеты, где был напечатан приказ об освобождении Харькова.
   В этом же номере корреспонденция Бориса Галина "Перед штурмом" и очерк Евгения Габриловича и Зигмунда Абрамова "Вчера в Харькове". Всего не перескажешь. Приведу из каждого материала хотя бы по эпизоду, быть может не главному, но читателю неизвестному и также свидетельствующему о накале борьбы. Галин рассказывает такую историю:
   "93-я дивизия нависла над противником с северо-восточной стороны... Полки вплотную подошли к стенам Харькова. Они готовились к решающему штурму. Впереди других полков дрался со своими подразделениями майор Рудик. По силе напора, стойкости и смелости можно было сразу узнать: здесь дерутся гвардейцы Рудика. Его подразделения врубались в боевые порядки немцев, таранили их, расчищая дорогу всей 93-й дивизии. В один из напряженных моментов боя связь с полком была потеряна. Над ним нависла угроза окружения. До шести утра Рудик не давал о себе знать. В штабе дивизии встревожились: где Рудик, где эта беспокойная душа? К рассвету Рудик вырвался из немецкого кольца и совершил шестикилометровый бросок к предместью города. "Я здесь, -- радировал он. -- Все в порядке, занимаю квартиры в 363-м квартале".
   Из очерка Габриловича и Абрамова:
   "Проспект Сталина. На углу на перекрестке встречаем первого харьковского милиционера. За плечами у него винтовка. Милиционер Михаил Сербии -- коренной харьковский житель. Он стоял на этом же перекрестке много лет и сегодня утром вместе с войсками вошел в город и занял свой пост. Сегодня ему приходится выполнять несколько необычную для милиционера работу. Правда, он с той же педантичностью регулирует уличное движение, как и в мирное время. Но на этот раз это уличное движение носит несколько необычный характер. Мимо него проходят артиллерия, тягачи, отряды минометчиков..."
   * * *
   На второй и третий день -- в газете корреспонденции, очерки, посвященные дивизиям, получившим названия Харьковских, статья Ильи Эренбурга о том, что делается по ту сторону фронта, в самой Германии. Убийственной критике он подверг гитлеровскую  пропаганду. Писатель приводит, например, такое сообщение геббельсовской печати: "Не подвергаясь нажиму противника, германские войска планомерно эвакуировали Харьков. Город не представляет собой никакой ценности". И комментарии писателя:
   "Битые фрицы еще охорашиваются. Они пытаются выдать свое поражение за прогулку: им, дескать, надоело жить в Харькове, они решили прокатиться на запад. Их выбили из Харькова, а они кричат: "Харьков не представляет для нас никакой ценности". Еще недавно они писали: "Харьков -- ключ к Украине". Еще недавно они говорили об "исключительной ценности Харькова". Они потеряли слишком много. Поэтому они вопят: "Мы ничего не потеряли". Я не сомневаюсь, что, когда их вышибут из Украины, последний захудалый фриц, добежав с высунутым языком до Берлина, завопит: "Я ушел по доброй воле и только потому, что Украина не представляет никакой ценности".
   Полгода тому назад, 16 марта, когда немцам удалось вновь захватить город, Эренбург напечатал в нашей газете статью "Харьков". Он писал, что нелегко нам было отдать город. "Мы знаем также: каковы бы ни были горести дня -- мы должны победить, мы победим!" И вот пришла победа.
   И закончил он статью такими несвойственными ему патетическими фразами: "Мы вышли в путь. Да будет услышан крылатый шаг Красной Армии всем миром! Да потрясет он врагов! Да вдохновит он друзей!"
   * * *

Вместо послесловия

   В последний день июля сорок третьего года я в последний раз подписал полосы "Красной звезды". Что же случилось? Предоставляю слово Константину Симонову. Он записал в своем дневнике:
   "В "Красной звезде" неожиданно, во всяком случае для нас, военных корреспондентов, сменился редактор. Я был в тот день в Москве и, хотя прошло много лет, хорошо помню, как я узнал об этом.
   Я сидел и дописывал последние главы "Дней и ночей", когда вдруг поздним утром мне позвонил Ортенберг и сказал, чтобы я сейчас же приехал к нему в редакцию. Я приехал и увидел, что он как-то странно не занят никаким делом. Просто ходит взад и вперед по кабинету в генеральской форме, а не в той синей редакционной спецовке, которую обычно надевал поверх формы, когда работал.
   -- Вызвал тебя проститься, -- сказал он. -- Уезжаю на фронт. Сегодня сдам дела новому редактору и уеду.
   -- Что случилось? -- спросил я.
   -- Ничего особенного, -- сказал Ортенберг и объяснил, что его вызвал к себе Щербаков и, напомнив ему, как он несколько раз во время предыдущих столкновений заявлял, что в любую минуту готов уехать на любую должность в действующую армию, сказал, что его желание теперь может быть удовлетворено. Редактором "Красной звезды" назначен генерал Таленский, а он, Ортенберг, сможет отправиться в действующую армию.
   После этого Щербаков спросил его, на какую должность он хотел бы оказаться назначенным.
   Ортенберг назвал должность замполита дивизии.
   Щербаков возразил, что на эту должность генералов не назначают. А Ортенберг не без юмора ответил что-то вроде того, что не его вина, если он, работая в "Красной звезде", успел стать генералом.
   Дело кончилось тем, что Ортенберг был послан на фронт начальником политотдела армии.
   Он рассказал мне это довольно веселым тоном. Я, конечно, понимал, что ему до зарезу жаль расставаться с "Красной звездой", но понимал и другое: он не из тех, кто бросается словами. В свое время он говорил про готовность ехать в действующую армию, подчеркивая этим, что за кресло редактора "Красной звезды" не держится, а теперь скорбеть о случившемся считал ниже своего достоинства.
   Я было заговорил: как же так -- газета без него, а он без газеты? Но он сразу же пресек:
   -- Речь не обо мне. Я уже не здесь, не в газете. А о тебе. Теперь тебе будет, наверное, легче, чем при мне, того, что требовал я, могут и не потребовать. Но я бы не хотел, чтобы ты испортился, стал работать хуже.
   Он сказал это с дружеской резкостью, на которую не обижаются, и, подойдя к письменному столу, открыл один, потом другой ящик и захлопнул их.
   Только тут я заметил, что, кроме нескольких, одна на другой, папок ни посреди стола, ни на редакторской конторке уже ничего не было. Хоть шаром покати.
   Мы обнялись и простились, чтобы увидеться в следующий раз только весной 44-го года".
   **
   Все было именно так. Тем не менее хочется добавить кое-что от себя.
   30 июля по вызову А. С. Щербакова я явился в ЦК партии. (В помещении Главпура Александр Сергеевич почти не появлялся.) Щербаков встал из-за стола, подошел ко мне и объявил:
   -- ЦК решил назначить редактором "Красной звезды" Таленского. Каково ваше мнение о нем?
   Странный вопрос! Что могло значить мое мнение о Таленском, если он уже назначен редактором "Красной звезды"? Ответил, однако, не кривя душой: "Вполне подходящая кандидатура". Затем пошел разговор о моем назначении, который воспроизвел Симонов. Под конец Александр Сергеевич спросил меня:
   -- Должность начальника политотдела армии вас устраивает?
   -- Вполне, -- ответил я.
   -- Хорошо, доложу Сталину, -- сказал он. -- Решение сообщу дня через два.
   Однако, перед тем как уйти, я спросил Щербакова:
   -- Александр Сергеевич, если меня спросит коллектив, партийная организация, по каким мотивам я освобожден от работы в газете, что им ответить?
   Щербаков взял со стола и зачитал мне текст постановления ЦК: "Назначить Н. А. Таленского ответственным редактором "Красной звезды", освободив от этой должности Д. И. Ортенберга".
   -- Вот так и скажите... Без мотивировки...
   Да, невыполнимую задачу поставил секретарь ЦК передо мной!..
   Через два дня Щербаков позвонил мне по телефону домой и, как бы извиняясь, сказал, что разговор со Сталиным пока не состоялся, придется обождать. И тут же добавил:
   -- А может, вы пойдете редактором "Правды" по военному отделу?
   -- Нет, Александр Сергеевич, только на фронт...
   Через день он вызвал меня и сообщил, что я назначен начальником политотдела 6-й армии Юго-Западного фронта. Пожелал мне успеха и попросил:
   -- Пишите мне, свежему человеку лучше видно...
   По сравнению с прошлыми днями и месяцами он был мягок, можно сказать, даже любезен. Вероятно, допускал, что я могу сунуться с письмом к Сталину, как это случалось ранее. И кто  знает, чем это обернется. Бывало ведь не раз, что при резком расхождении мнений у меня, редактора военной газеты, и начальника Главпура поддержку получал я, а не Щербаков. Повторения подобной ситуации Александр Сергеевич, видимо, не желал. Но жаловаться Сталину, просить, чтобы меня оставили на прежней должности? Плохо знал Щербаков своих подчиненных, если так думал.
   **
   Словом, я отправился в 6-ю армию, успел к форсированию Днепра. Но вот какая тогда произошла история: после форсирования Днепра эту армию расформировали и я снова очутился в Москве, у Щербакова. Срочно начались поиски для меня другой армии. Но вакансий начпоарма не было. И тогда последовало распоряжение: освободить эту должность в 38-й армии генерала К. С. Москаленко. С этой армией я и прошел весь ее последующий боевой путь до самой Праги. Чем горжусь и благодарен судьбе...
   В жизни все диалектично. Симонов верно угадал, что мне было "до зарезу жаль расставаться с "Красной звездой", с редакционным коллективом, с которым я не только сработался, но и подружился в самые грозные, самые тяжелые дни войны. Но было у меня и нечто другое, о чем я впервые сказал сам при встрече в новом моем качестве с командующим нашим фронтом И. С. Коневым. Произошло это уже в Карпатах. Маршал появился на КП 38-й армии несколько неожиданно. Все, кто находился там, в тот момент встали "во фрунт". Я в том числе. А Иван Степанович, отнюдь не склонный к фамильярности, вдруг обратился ко мне по-свойски. Махнул рукой, ладно, мол, не надо козырять, и сказал:
   -- Вот ведь где встретились. Будем, значит, вместе служить в частях командира Конева?
   -- Не такие уж плохие были эти части, Иван Степанович, -- ответил я в тон ему и добавил: -- Мы бы их не хвалили в газете.
   -- Верно...
   Командующий армией генерал Москаленко и все остальные с удивлением посматривали на нас, не понимая, что сей диалог означает.
   Для пояснения я вынужден здесь кратко повторить то, что пространно рассказал уже в другой моей книге.
   **
   В августе сорок первого года 19-я армия, которой тогда командовал Конев, вела успешное наступление на Западном фронте. Я побывал в этой армии, потом посылал туда наших спецкоров, в том числе и Михаила Шолохова. Это очень льстило Коневу. Каждый день в газете появлялся репортаж о боевых действиях армии. Но вот вместо сообщения, что наступают войска генерал-лейтенанта Конева, писали "части командира Конева". Цензурные ограничения не позволяли нам назвать 19-ю армию и даже употребить слово "соединения". И вдруг мне позвонил Сталин и без всяких объяснений сказал: "Перестаньте писать о Коневе". Пришлось вымарывать имя командарма из репортажей и даже очерка Шолохова, за что Иван Степанович, и без того недовольный нашими цензурными ухищрениями, совсем обиделся. 
   И вот ныне, в первую же встречу на фронте, не без подначки напомнил мне ту ситуацию. А за обеденным столом, успев сменить гнев на милость, участливо спросил:
   -- Ну, как служится? Интереснее здесь?
   -- Везде интересно, смотря по обстановке, -- так я обошел этот казуистический вопрос.
   И все же не скрыл от него свое истинное настроение. А суть его была такова. Обстановка в редакции изменилась. Будь там теперь редактор хоть семи пядей во лбу, развернуться ему трудно, если не невозможно. Полосы газеты, как правило, заполняются официальными материалами: приказами Верховного Главнокомандующего о взятии городов и салютах, пространными сообщениями Совинформбюро, указами о награждении, постановлениями о новых званиях, хвалебными "письмами" "вождю и великому полководцу" всевозможных организаций. Своих собственных материалов было мало: не хватало места в газете. В эту пору уже не надо было ломать голову над тем, как подать материалы по проблемам оборонительных и первых наступательных сражений. Прекрасный редакционный коллектив не мог, и не по своей вине, так полно и широко себя проявить, как в первые два года войны. И к чему в таком случае редакционные "муки творчества"? Поспевай только за сводками Совинформбюро -- пережевывай его сообщения, пересказывай своими словами приказы и указы. Но не каждому по нраву такое спокойствие -- к таким я причислял и себя. А главное -- считал своим долгом хотя бы в последний год войны принять непосредственное участие в разгроме немецко-фашистских захватчиков и высоко ценил доверенный мне пост руководителя партийной организации и политорганов целой армии! Так я и объяснил все Коневу. Он согласился со мной:
   -- Если так -- то правильно. Здесь интересно...
   **
   Осела в моей памяти еще одна из встреч с Иваном Степановичем. Произошла она в дни боев за Кросно, в предгорьях Карпат. Я был ранен и явился на армейский КП с забинтованной головой. Был там Конев. Любил он самолично покомандовать. И вот, увидев меня, спросил, что произошло и как я себя чувствую.
   -- Все в порядке, -- ответил я.
   -- Точно?
   -- Точно!
   Тогда маршал, показав на карте, на небольшом расстоянии от НП, тонкую нитку шоссе через лесок, попросил -- не приказал, а именно попросил -- ликвидировать образовавшуюся там пробку. Все застряло, уточнил он, -- артиллерия, машины, конница. Посылал туда операторов, но что-то у них не получилось. А очень надо восстановить движение, протолкнуть в первую очередь пушки и двинуть конницу. Подскочи!..
   У меня и мысли не мелькнуло -- мое ли это дело? Не раз приходилось этим заниматься по собственной инициативе, о чем Конев знал. Захватив с собой находившихся рядом с КП двух работников политотдела, я помчался к указанному леску. Там и впрямь, как сказано поэтом, "смешались в кучу кони, люди". А немцы методично вели по скоплению войск минометный обстрел и особенно густо били по выходу из леска. Водители машин, пехотинцы залегли в кюветах. Машины, повозки застряли на дороге -- ни пройти, ни проехать. Артиллерия и конница ждали сзади, под лесом, когда расчистят путь.
   Часа через два я вернулся на КП и доложил Коневу: движение по лесной дороге восстановлено: растащил повозки и машины на обочины, пропустил артиллерию и конницу. Комфронта одобрительно подмигнул:
   -- Это сработала твоя повязка. Как не послушаться генерала с забинтованной головой? Не прижимается к земле, не прячется в кювете...
   На шутку я ответил шуткой:
   -- Так что, Иван Степанович, повязку мне и впредь не снимать?..
   -- Об этом спроси докторов, -- рассмеялся Конев и, неожиданно подмигнув мне, вернулся к тому, о чем мы говорили незадолго до этого. -- Так где же лучше служить сейчас, в "Красной звезде" или здесь?
   -- Конечно, здесь... На свежем воздухе...
   * * *
   С 38-й армией я разделил, как указывалось, ее славный боевой путь продолжительностью в полтора года. Сколько было всяческих встреч на этом пути! И каких! Обо всех, конечно, не расскажешь, но о некоторых не могу умолчать. Вот освободили первое прикарпатское село, где искони проживают русины. О них имел тогда весьма смутное представление. У крайней хаты с соломенной крышей стоял селянин, уже в годах. Рядом -- его дочь и в коляске внучонок. Подошел к ним с понятным сомнением: смогу ли объясниться? Сумел, и даже легко: язык очень похож на украинский, который хорошо знаю. Они разглядывали и расспрашивали меня с не меньшей заинтересованностью, чем я их. Очень удивились, что с ними так запросто, как равный с равными, разговаривает советский генерал. Старик рассказал, как невыносимо тяжело жилось им под гнетом немцев, с каким нетерпением здесь нас ждали. Он часто повторял: "Наши освободители", "наши освободители", и слезы текли по его лицу. Заплакала и дочь, черноокая красавица. И вдруг расплакался и младенец, в порядке солидарности, что ли...
   Ночью вернулся в политотдел. Очередное политдонесение написал под впечатлением этой встречи. Оно получилось, кажется, чересчур эмоциональным, написал о своей встрече с русином. Его показали Коневу, и при случае Иван Степанович не преминул с добродушной улыбкой меня поддеть:
   -- Так, говоришь, даже младенец прослезился от умиления при виде советского генерала? Зря не сообщил об этом по старой памяти в "Красную звезду"... 
   **
   Среди множества лиц и личностей, с которыми я так или иначе соприкасался, будучи начальником политотдела армии, должен выделить Людвика Свободу. В ту пору он командовал 1 -м Чехословацким корпусом, действовавшим с нашей армией, в ее оперативном подчинении. Превосходный был командир, и человек обаятельный. Открытое лицо и всегда распахнутая шинель, будто у него сама душа нараспашку. Впрочем, слово "будто" здесь лишнее. Душевная распахнутость улавливалась в каждом его слове, в каждом жесте. Он был требователен к подчиненным и в то же время по-отечески мягок. Приказы его воспринимались не только и, пожалуй, не столько умом, сколько сердцем. А за приказом следовало совсем неуставное напутствие:
   -- С богом!..
   Всем импонировала его храбрость, порой даже чрезмерная, граничащая с удальством. Не сиделось комкору на своем НП. Бывало, приедешь в корпус, спрашиваешь:
   -- Где генерал?
   -- Ушел в бригаду.
   Приедешь на НП бригады, а его и там нет.
   -- Где же он?
   -- В батальоне...
   А в батальоне докладывают:
   -- По ротам пошел. Изучает передний край обороны противника, беседует с солдатами.
   Довелось мне однажды стать свидетелем, как командующий фронтом Конев сердито отчитывал командира корпуса за то, что он ввязался лично в бой за высоту 524, неспроста получившую название "Кровавая". Обычно Иван Степанович, разговаривая с командиром Чехословацкого корпуса, не позволял себе никаких резкостей, избегал даже слова "приказываю", чаще пользовался другими словами: "прошу вас", "моя-просьба к вам..." А на этот раз заметно повысил голос и, как видно, для пущей назидательности назвал его "господин Свобода", хотя обычно пользовался общепринятым "товарищ Свобода".
   Запомнился мне еще один эпизод. При выходе нашей армии и Чехословацкого корпуса на Дуклинский перевал Свобода вместе со своими солдатами, истосковавшимися по родине, обнимал и целовал пограничный столб, обливаясь слезами радости. Влажно поблескивали его глаза и на состоявшемся тут же стихийном митинге. Впрочем, надо признаться, что и у меня в тот момент какой-то спазм перехватил горло: вышел поздравить наших боевых друзей от имени Военного совета и всего личного состава армии и долго не мог произнести ни одного слова. Видно, все это поняли и стихийно возникшими возгласами "Да здравствует Красная Армия!", "Да здравствует советская и чехословацкая дружба!" выручили меня из неловкого положения.
   Да, такое не забывается. 
   **
   Могли ли те, кто освобождал первую пядь чехословацкой земли на Дуклинском перевале, предположить, что пройдет немного времени, и Брежнев со своими "сподвижниками" опозорят эти братские чувства?
   А разве можно забыть все, что произошло после того, как мы услышали по радио призыв восставших пражан: "Ждем Руду Армаду! Немцы, нарушив акт о капитуляции, бросили против нас танки и авиацию. Праге грозит уничтожение. Идите к нам на помощь немедленно. Повторяем -- немедленно!" 38-я армия сразу же откликнулась на этот призыв. Срочно была сформирована подвижная группа -- машины с пехотой и танки, которая двинулась к Праге. Вместе с ней умчался и Москаленко. И я не отстал на своем "виллисе". Девятого мая, обойдя многочисленные очаги сопротивления противника, мы пробились к Праге. О том, что было в пути к столице Чехословакии и в самой Праге, рассказывать можно много, но я ограничусь одним эпизодом, запечатлевшимся в моей памяти настолько, что, когда я слышу слово "Прага" или вспоминаю этот город, он, тот эпизод, встает передо мною, словно все было вчера.
   **
   В Праге Москаленко и меня окружила большая толпа. Люди пожимали нам руки, горячо приветствовали. А один из пражан показал нам фотографию девочки лет десяти и говорит:
   -- Это единственная моя дочь. Она умерла. Дороже у меня в жизни никого не было и нет. Прошу вас, господа генералы, распишитесь на фотографии. Ваши автографы будут для меня так же дороги, как память о дочурке...
   Потом из толпы протиснулась дама в черной одежде. Открыла сумочку, вынула флакон духов, смочила платочек и стала бережно вытирать наши запыленные лица. Смущенные и растроганные, мы даже не знали, как ответить на это проявление чувств. Первым нашелся я -- поцеловал руку женщине, другую ее руку взял Москаленко и тоже поцеловал. Позже Кирилл Семенович мне признался, что впервые в жизни следовал этому рыцарскому ритуалу...
   * * *
   Меня и поныне спрашивают, был ли я все-таки уязвлен отлучением от "Красной звезды", задумывался ли об этом? Что ж, отвечу. Пока 38-я вела бои, не до того было. А вот после войны начала напоминать заноза, которая, по-видимому, не могла просто так исчезнуть у человека, дорожившего -- нет, не карьерой, -- а своей честью. Да, стал задумываться, что же все-таки произошло в конце июля сорок третьего года, чья это инициатива -- Сталина или Щербакова? Обратиться за разъяснением к Щербакову уже было невозможно -- он умер. Решил спросить Сталина. Тогда мы еще верили Сталину, не знали о его преступлениях. Не было у меня и сомнений в том, что мое письмо будет ему доложено.
   Сразу же после войны я возглавил политуправление Московского округа ПВО -- огромнейшего округа, простиравшегося тогда  от Калининграда до Горького. Не раз у меня возникала необходимость обратиться непосредственно к Сталину. По одному из моих писем -- о неправильном отношении к летчикам, осваивавшим впервые в ту пору реактивные самолеты, -- Сталин предложил создать комиссию во главе с маршалом Говоровым, и по этому делу было принято важное решение. По другому письму меня вызвал Булганин и показал резолюцию Сталина на моей докладной. Он предложил Булганину вызвать меня, разобраться и доложить ему. Думалось, что и мое обращение по личному вопросу Сталин не оставит без внимания.
   **
   Воспроизвожу здесь без каких-либо купюр не совсем обычный для меня документ в том виде, в каком он был отправлен "всемогущему" адресату 5 мая 1949 года:
   "Товарищу Сталину И. В.
   Шесть лет я собирался послать Вам это письмо, но все не хватало у меня смелости отнять у Вас немного времени по личному вопросу.
   В июле 1943 года меня вызвал тов. Щербаков и заявил, что есть решение ЦК о моем освобождении от обязанностей редактора "Красной звезды". На мой вопрос "По каким мотивам?" тов. Щербаков ответил: "Без мотивировки". Я снова спросил: "Как же мне ответить, если спросит коллектив, партийная организация о причинах ухода из газеты?" Тов. Щербаков зачитал мне тогда полностью постановление ЦК, в котором было сказано: "Назначить т. Таленского редактором "Красной звезды", освободив от этой обязанности т. Ортенберга". И добавил: "Так и скажите -- без мотивировки".
   Не подумайте, товарищ Сталин, что я в какой-либо мере жалел или жалею, что ушел из "Красной звезды". Тов. Мехлис может подтвердить, что в июне 1941 года я сам долго отказывался идти в "Красную звезду" и просил отправить меня в действующую армию. Тем более -- в конце 1943 года! Самое трудное и горячее время работы в газете осталось позади, и мне хотелось закончить войну на фронте. Я счастлив, что мне удалось с 38-й армией, где я работал начальником политотдела армии, пройти путь от Киева до Праги.
   Но все эти годы на душе у меня лежала тяжесть: я не могу найти ответа на волнующий меня вопрос -- что случилось, почему меня освободили от работы в "Красной звезде"?
   Быть может, я допустил какие-либо серьезные ошибки? Но тогда мне бы об этом прямо сказали.
   Быть может, в моем прошлом имеются темные пятна? Я мысленно проверил весь свой жизненный путь. Мне сейчас 45 лет. Мне было 16 лет, когда я вступил добровольцем в Красную Армию и ушел на польский фронт. Мне было 17 лет, когда я вступил в партию. Во время всех партийных мобилизаций я всегда был в первых рядах. Я участвовал во всех войнах: гражданской, Халхин-Гол, финской, Отечественной -- и никогда, как и тысячи других верных сынов партии, не жалел своей жизни для победы над врагом. За [398] 28 лет пребывания в рядах партии я не нашел у себя ни одного пятнышка. Нет, прошлое здесь ни при чем!
   И тогда у меня невольно возникла мысль: может быть, меня оговорили, представили перед Вами в неверном свете, оклеветали?
   Поверьте, дорогой Иосиф Виссарионович, что я ничего для себя не прошу: ни должности, ни звания, ни материального благополучия. Я не принадлежу также к числу ноющих и хныкающих. Я и после "Красной звезды", как и до и после того, честно, без оглядки отдаю все свои силы служению партии, Родине. Доказательством этого может служить прилагаемая при сем аттестация о моей работе в действующей армии. Безупречную аттестацию я получил и после войны, за время работы в Московском округе ПВО. Я никогда не поддавался каким-либо пессимистическим настроениям и, чтобы быть достойным членом партии, много работал над собой: в прошлом году, путем напряжения своих сил, заочно сдал за полный курс Высшей партийной школы при ЦК ВКП(б) и получил диплом с отличием.
   Я понимаю, что ЦК не обязано отчитываться передо мною о своих решениях.
   Я прошу только одного: если я в чем-либо виноват -- сказать мне об этом. Я приложу все свои силы и энергию, чтобы на любой работе исправить свои ошибки.
   Если же я не виноват -- тоже сказать мне об этом, чтобы снять с моей души тяжесть, которую я, как ни стараюсь, сам сбросить не могу".
   **
   Ответа на это мое, я бы сказал, наивное письмо не последовало. Теперь мы знаем, что Сталин не отвечал даже на трагические письма некогда близких ему людей, виднейших деятелей партии и государства. Наоборот, такие письма провоцировали окончательную расправу -- физическое уничтожение человека.
   Но то, что стало явью ныне и о чем сегодня мы говорим открыто, в ту пору приравнивалось к государственной тайне. Долгое время я никому не говорил, что послал такое письмо Сталину, -- ведь если читать между строк, в этом письме есть упрек и Сталину. Лишь в 1956 году решился поделиться с Жуковым -- тогдашним министром обороны и членом Президиума ЦК партии. Был я у Москаленко, командующего Московским военным округом, набрал по кремлевскому телефону номер Жукова и попросил принять меня.
   -- Приезжай, -- сразу же ответил он.
   -- Когда?
   -- Да хоть сейчас...
   Заскочил домой, взял копию письма Сталину и приехал к Жукову. Усадил он меня в кресло, сам присел на краешек Стола. Рассказал я о письме и дал прочитать. Прочитал Жуков письмо и спрашивает:
   -- Какой был ответ?
   -- Никакого. А звонить Сталину я, конечно, не звонил. Только у Поскребышева спросил, дошло ли письмо до Сталина. 
   Георгий Константинович горько улыбнулся, по-дружески приобнял меня за плечо и говорит:
   -- Благодари бога, что этим все кончилось. Могло быть хуже... Позже я, кажется, постиг, почему могло быть хуже. Вспомнил разговор со Щербаковым за несколько месяцев до ухода из "Красной звезды". Александр Сергеевич вызвал меня и сказал буквально следующее:
   -- У вас в редакции много евреев... Надо сократить...
   Эти слова секретаря ЦК ошеломили меня. Я буквально онемел. А потом ответил:
   -- Уже...
   -- Что уже?
   -- Уже сократил... Спецкоров Лапина, Хацревина, Розенфельда, Шуэра, Вилкомира, Слуцкого, Иша, Бернштейна. Погибли на фронте. Все они евреи. Могу сократить еще одного -- себя...
   Сказал это и, даже не попрощавшись, ушел.
   **
   А ныне убежден, что Щербаков завел этот разговор не по своей инициативе. Она исходила, несомненно, от Сталина.
   Его отношение к евреям давно было известно. Антисемитизм Сталина, принявший столь злодейские формы и чудовищные размеры после войны, когда он начал пресловутую борьбу с "космополитами", в полном объеме открылся на весь мир.
   Хочу рассказать историю, которая свидетельствует, что нити антисемитизма тянутся именно от Сталина; тогда мы почувствовали это глухо, а ныне явственно.
   В конце 1936 года заместитель редактора "Правды" позвонил мне в Днепропетровск, где я работал корреспондентом "Правды", и вдруг спросил:
   -- Как зовут твою жену?
   -- Лена, -- ответил я, недоумевая, к чему вопрос.
   -- Не подходит, -- сказал он. -- А сына?
   -- Вадим.
   -- Так вот. Завтра в "Правде" идет твой очерк, мы его подпишем Вадимов, по твоему сыну.
   Я настолько был ошарашен, что даже не успел спросить: "В чем дело? Почему потребовался псевдоним?" А потом подумал, подумал и решил, по глупости конечно, что мне оказана большая честь. Виднейшие писатели и журналисты, считал я, порой подписывают свои материалы псевдонимами, а в "Правде", значит, высоко оценили мой очерк и подписали его литературным псевдонимом. Потом появились другие мои очерки и корреспонденции. Я их подписывал своим полным именем, а в газете они появлялись под псевдонимом. Затем, вижу, изменились подписи и других собкоров "Правды". Исчезли со страниц газеты "берг" и "ман". Появились вместо них псевдонимы на "ов". Такая же история произошла в "Известиях", "Комсомольской правде"...
   Вскоре состоялось совещание собкоров "Правды". Мы спрашивали друг друга: "В чем дело? Почему сменили?" Ответ у всех был один: "Не мы меняли, нам сменили!" А потом втихомолку нам, не называя имени "генерального", объяснили, что это сделано по его указанию. Сказали, но не объяснили, почему произошла такая массовая "перелицовка". Но и догадаться было нетрудно...
   Как я к этому отнесся? Со всей откровенностью скажу, что для меня "5-й пункт" значения не имел. Я, можно сказать, с "пеленок" воспитывался на русской культуре, другого языка и не знаю. Жена у меня украинка, и мне посчастливилось до ее смерти отпраздновать золотую свадьбу.
   **
   История с моим псевдонимом имела продолжение в дни войны. На третий день после ее начала меня вызвал начальник Главпура Л. З. Мехлис и сказал, что решением ЦК партии я назначен ответственным редактором "Красной звезды". Приступайте, мол, к работе. И после небольшой паузы добавил: "Подписывать ее будете Вадимовым". Как я уже указывал, мне не хотелось оставаться в Москве, и я долго ходил за Мехлисом по кабинету и упрашивал отправить меня на фронт. Дело дошло до того, что Лев Захарович рассердился и резким тоном мне сказал:
   -- Назначение ваше одобрил Сталин. Был у него и Жуков и тоже поддержал вашу кандидатуру. Я говорить со Сталиным не буду. Пишите ему сами.
   На это, конечно, я не решился. Не решился и спросить у Мехлиса: "Почему Вадимов?" Все было ясно. Ведь наше переименование в "Правде" в тридцатые годы проходило по его указанию; он лишь выполнял приказ Сталина. Так было и теперь. Но тогда Мехлис мне ничего не объяснял. Он просто показал рукой наверх: "Так сказал Сталин". Однако спустя много лет после войны такой вопрос я все же задал Мехлису. И услыхал в ответ чудовищные слова: "Сталин тогда сказал, что не надо дразнить... Гитлера".
   **
   Невольно вспомнился Халхин-Гол. Как известно, в те годы о боях с японскими агрессорами в нашей печати ничего не публиковалось, кроме двух-трех небольших, я бы сказал, локальных сообщений ТАСС. Даже в опубликованном в печати Указе о присвоении звания Героя Советского Союза 69 советским воинам и награждении орденами и медалями 17 тысяч человек не было сказано, в каких боях они отмечены "за образцовое выполнение заданий и проявленные при этом доблесть и мужество". В газетах не было опубликовано ни корреспонденции, ни очерков, ни статей и вообще никаких материалов о Халхин-Голе. Даже после войны, когда в "Правде" и "Красной звезде" появилось несколько очерков о героях Халхин-Гола, невозможно было узнать, что происходило. В 1940 году вышла подготовленная мною книга очерков "Бои на Халхин-Голе". На ней, хотя она не содержала ни одного секретного материала, был поставлен гриф: "Для служебного пользования", и рассылалась она по спискам в военные округа и дивизии!
   Словом, война на Халхин-Голе держалась под строгим секретом. А когда мы пытались узнать, почему, нам сказали, что таково указание Сталина. Объяснение дали более чем странное: Сталин, мол, сказал, что не надо дразнить... японцев. А, между прочим, сама японская печать широко освещала те события. Вот я и подумал: [401] повторилась та же история и в первые дни войны с немцами? И такое объяснение не исключается.
   * * *
   Ушел я из "Красной звезды" и расстался с Вадимовым. Что же касается национальности, хочу привести услышанное мною объяснение Ильи Эренбурга на встрече в честь его юбилея в Центральном Доме литераторов в те дни, когда сталинский разгул борьбы с "космополитами" принял чудовищные размеры. Отвечая на какой-то вопрос, Илья Григорьевич привел слова поэта Юлиана Тувима:
   -- Я еврей не потому, что у меня в жилах течет еврейская кровь, а потому, что из моих жил вытекает еврейская кровь...
   Имел он в виду уничтожение еврейского населения Гитлером и гитлеровцами. Что ж, могу присоединиться и я к словам поэта...
   * * *
   Итак, с августа 1943 года я только прилежный читатель "Красной звезды".
   Вадимов исчез с ее страниц...
  

Д. ИОртенберг

Сорок третий: Рассказ-хроника. -- М.: Политиздат, 1991. 

  

 Ваша оценка:

По всем вопросам, связанным с использованием представленных на ArtOfWar материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email artofwar.ru@mail.ru
(с) ArtOfWar, 1998-2023