Аннотация: Частично мемуары, частично приключения выдуманного героя под одной обложкой. Этот, по сути, человеческий документ дает читателю представление о пресловутых "девяностых", описывая некие характерные черты времени от 92-го до 98-го.
Александр Павлюков
ЗАПИСКИ УХОДЯЩЕЙ НАТУРЫ
ИРИНА
- Пельмени!
Прежде, чем мама успела что-то сказать, я углядел на плите большую кастрюлю с кипящей водой, почуял ни на что больше не похожий запах распаренного лаврового листа и перца. Рядом на кухонном столе лежала большая деревянная доска, покрытая тонким слоем муки, на ней ряд за рядом выстроились тугие комочки теста с мясной начинкой.
- Раздевайся, и не забудь умыться.
- Вот увидишь, пятьдесят я точно съем, - я уже стягивал с себя задубевшую на морозе суконную куртку на рыбьем меху.
- На здоровье, - улыбаясь, сказала мама, привычно вытирая руки краем синего в белый горошек фартука, - когда же еще есть пельмени, как не на Новый год.
И тут я проснулся. Вот только что, секунду назад мама была со мной, я улыбался ей в ответ, а теперь все исчезло. Ее голос, кажется, отдается слабым эхом в гостиничном номере. Еще запах - лаврушки и перца, теста и высушенного морозом белья, принесенного с улицы. Сейчас он уйдет, выветрится, стоит только вылезти из-под одеяла. Неужели кричал во сне? Вроде нет.
Пять часов утра. За окном, в темноте, площадь Клиши в старом городе Париже. Здесь не едят пельменей, даже, наверное, слыхом о них не слыхивали. По крайней мере о таких, что давным-давно на тесной коммунальной кухне лепила по праздникам мама.
В канун Нового года тут моросил бесконечный, занудливый дождь. Мельчайшие капельки воды висели в воздухе, заставляя прохожих открывать зонтики, блестели на крышах, мостовой и тротуарах, покрывали полупрозрачной кисеей фасады домов, фонари, вывески кафе, иллюминацию на Елисейских полях, но из водосточных труб только чуть капало; сил у этого дождика было явно мало, видимо, свинцовое небо посылало городу последний неизрасходованный в уходящем году запас.
Нам с Ириной хотелось побыть несколько дней вдвоем и в то же время встретить Новый год среди людей, и мы решили, что лучше всего для этого подходит Париж. Мы очень давно не говорили друг с другом взахлеб и подолгу, не бродили по улицам в обнимку, не сидели за полночь в случайно попавшемся на пути кабачке и не валялись по утрам в кровати до обеда. Рождественские праздники, всеобщее возбуждение, суета и толчея в магазинах и как венец всех усилий Новый год - вполне весомый предлог, чтобы отключиться от круговерти повседневных дел и поступить так, как хочется, а не так, как принято, вот и было решено по-быстрому собраться и перелететь через океан - законные каникулы, между прочим.
Жизнь, самая обыкновенная жизнь, шла своим чередом, дни и месяцы были похожи друг на друга, и только по фотографиям и на видеопленке можно отличить их друг от друга - вот Бэби еще путает в разговоре английские, русские и немецкие слова, ее русская мордашка выделяется среди разномастных подружек-приготовишек, потом в похожую группу попадает Ник, а Бэби делает следующий шажок в жизни - школа.
Дом, с его гаражом, бассейном, лужайкой, гостиной, погребом и кладовкой, который мы попервоначалу считали чем-то временным, неким полустанком на определенном свыше пути, потихоньку оброс привычными вещами, фотографиями на стенах, сувенирами, подобранными в путешествиях или подаренных друзьями. Даже мягкая мебель в гостиной и письменный стол в кабинете усвоили наши привычки, а книги в библиотеке говорили о том, что наемная, а потом выкупленная жилплощадь незаметно становится родовым гнездом и помимо нашей воли, просто повинуясь естественному ходу вещей, в эту чужую землю начинают прорастать воображаемые корни. Больше того, поскольку мы не относились ни к мафии, ни к новоиспеченным миллиардерам - о других категориях соотечественников здесь не слыхали со времен Гагарина и мифической "руки красной Москвы" - наша семья со временем превратилась в некоторого рода достопримечательность, ведь жили и работали мы как все, а все-таки были русскими, это даже вызывало интерес, а потом и приязнь горожан, особенно относивших себя к среднему классу, то есть тех, кто охотно жертвует на баскетбольные мячи для школы или на новую газонокосилку для церковной лужайки. Скорее всего потому, что мы никогда не отказывали в этих скромных просьбах. В церковь, правда, приходилось ездить за сто пятьдесят километров отсюда, что, впрочем, как только об этом стало известно соседям, только прибавило нам воображаемых очков.
Мы перестали воспринимать то, что с нами произошло, как сугубо личное несчастье. Встречая в церкви чудом уцелевших стариков с петербургским акцентом, их детей и внуков, уже почти не говорящих по-русски, прочитав, наконец, то, что не имели возможности прочитать раньше, мы открыли для себя масштаб человеческой трагедии, разыгравшейся в России много лет назад и потом повторившейся еще не один раз за короткое столетие - срок жизни четырех поколений - и накрывшей страну волнами кровавых цунами. Песчинки наших, по сравнению со страданиями миллионов жертв этих цунами, благополучных жизней, просто терялись среди убежавших и изгнанных, не говоря уже о тех, кому убежать и спастись не удалось и понимание этого не давало нам права жаловаться и ныть. Мы и не ныли, строили гнездо, осматривались и думали, каждый, впрочем, про себя, не поднимая до поры мучивший нас обоих вопрос и по умолчанию обходя острые углы.
В самом деле - кто же мы такие и кем станут наши дети и нужно ли им то, что так старательно мы пытались им дать - русский язык, вера и молитвы, сказки и книги, ощущение временности нашего пребывания здесь, за океаном. Им-то это зачем? Что это за глупая такая привычка, стараться жить по-русски даже на островах Туамоту или в парагвайской глубинке, варить неизменный борщ и солить огурцы, плакать над чеховскими героями, молиться потемневшим иконам и вечно пытаться развязать не нами завязанные узлы.
Получается, что мы приехали вдвоем в Париж поговорить. Конечно, для детей и друзей мы изобрели другие предлоги, вполне деловые и весомые. Надо навестить наш дом в Шпессарте, до Германии ведь рукой подать, потолковать с управляющим, стариной Фридрихом, проверить счета и выслушать его отчет, опрокинуть по рюмочке шнапса, а в Париже встретиться с Мишелем и обсудить некие новые идеи, касающиеся фонда, к повседневным и практическим делам которого мы, правда, не имели никакого отношения, но ведь именно от успехов нашей американской фирмы не в последнюю очередь зависели его дела и планы. Так что некоторая логика и вполне объяснимые резоны в нашем отъезде присутствовали. Мишель чуть было не принял наш приезд всерьез, разволновался и вознамерился было отменить отдых в Тунисе, но мы вежливо, но настойчиво объяснили, что вполне способны управиться сами и наотрез отказались от предложения зарезервировать на новогоднюю ночь столик в "Максиме" или "Мулен Руж".
Меньше всего нам хотелось общаться с кем-нибудь, даже очень симпатичным и близким. А уж идти во всякие места, вроде "Ритца", где наши продвинутые соотечественники будут праздновать очередные успехи и достижения, поливая друг друга дорогим шампанским и изображая внезапно вспыхнувшую страсть со специально прихваченными для этой цели из Москвы манекенщицами, тем более. Слишком хорошо мы с Ириной знали друг друга, чтобы не чувствовать - мы все ближе и ближе подходим к некоему Рубикону, надо решать, что делать и как жить дальше, причем решать уже не за себя, а за детей и помочь нам было некому. Ни французским друзьям, ни тем более случайным русским собутыльникам.
Я, наверное, не меньше часа смотрел в светлеющее на глазах окно, покрытое каплями дождя, несколько раз на цыпочках, стараясь не разбудить Ирину, пробирался покурить в ванную и думал, как и когда начать неизбежный разговор. У меня не было готового решения. Дела, начатые там, в России, шли своим чередом и не требовали моего присутствия, скорее я был нужен в Штатах, экономика была на подъеме, схема, придуманная вроде бы умозрительно, оказалась эффективной, конечно, с точки зрения тех, кто привык идти шаг за шагом, не рассчитывая сорвать заранее срежиссированный инсайдерский джек-пот или сверкать на обложке "Форбса" в результате похода в Кремль с туго набитым зеленью кейсом. Нюх и опыт моих партнеров сработали, теперь нужно было расширять и удобрять именно американскую поляну, освоившись на ней, я понял и принял тамошние правила игры и знал, что мы можем расти еще лет пять, ежегодно удваивая производство в России. Загадывать дальше было не в моих правилах, а если вспомнить, какой ценой это досталось, просто и не стоило. Но все же в Россию тянуло, особенно, когда мы оставались с Ириной одни и в доме не звучала английская речь. Мы не признавались в этом друг другу, но знали, что шрам прячется глубоко внутри и ноет по ночам и надо стряхнуть это с себя, выковырять, как застрявшую в пальце занозу или возвращаться в Россию, вопреки логике, но повинуясь инстинкту, бросив все, что построено здесь. Неужели только ради того, чтобы дети остались русскими? Можно назвать это как угодно, хоть мороком, но мы словно чувствовали иногда, как в открытые окна нашей спальни залетают забытые запахи свежескошенной травы или рыбацкого костерка. Стыдно сказать, мы ставили Окуджаву тайком от детей, потому что не могли сдержать слез. Его кузнечик, казалось, это я и есть. Конечно, нам писали и звонили, телевизор работал, факс и электронная почта исправно рисовали кардиограмму бизнеса и политики, но ведь картинка жизни и сама жизнь разные вещи и с этим ничего не поделаешь.
Ирина пошевелилась под одеялом и не открывая глаз подвинулась, освобождая нагретое место. Мне стало стыдно за прокуренное с утра дыхание, свинья, надо было зубы почистить. Снова жена поймала меня врасплох, она это умеет, или она умнее меня, или ее ведет точный женский инстинкт, знающий, что это утро никогда больше не повторится, следующее уже будет другим и надо просто любить друг друга. И ничего говорить не надо, слова всегда лишние в разговоре двух знающих все тайники и клады тел. В сущности, люди ведь и живут всю жизнь ради нескольких часов полного слияния начал, мужского и женского, а счастьем называется то, когда это делается с любовью, открыто и без стеснения. Правда, потом появляются дети, и это тоже должно быть счастьем, ничем ведь не заменить открытый и чистый влюбленный детский взгляд.
Мы лежали, ощущая тепло постельного кокона и легкость в каждой клеточке тела, предвкушая предстоящую нам беззаботность еще нескольких дней в этом городе, словно созданном для того, чтобы мужчины и женщины находили здесь друг друга, а кулинары, художники и музыканты совершенствовали свое мастерство, чтобы помочь им в первом, самом трудном шаге. Я притащил в кровать сигареты и минеральную воду, и мы ждали, пока льющаяся в ванной горячая вода не наполнит ее паром и мы плавно перекочуем туда, чтобы еще немного понежиться в расслабляющей теплой и пенистой голубоватой воде. Нам некуда было торопиться, мы знали, что ожидание ласки само придаст нам сил, и мы снова будем вместе, теперь уже не торопясь, ведь мы уже нашли друг друга, а то что это случилось давно и далеко отсюда не имело значения, в том-то и радость, что мы умели всегда делать это как будто в первый раз.
Усталые, опустошенные, без единой мысли в голове, мы выползли из отеля, когда нормальные французы уже насладились дневной порцией еды, предоставив запыхавшимся официантам убирать последствия очередного приступа чревоугодия. До рыбного ресторана от отеля было не больше трехсот метров, стоило только пересечь площадь Клиши - там мы и устроились. Я уже вполне освоился, сжился с палкой, она помогала при ходьбе, меньше уставала нога. Ирина утверждала, что палка придает мне основательность и множество раз пыталась заставить купить нечто солидное, с дорогим набалдашником, но меня вполне устраивала старенькая, та самая, что привезли тогда в больницу, стандартная, наверное, такую выдают здесь за государственный счет инвалидам и ветеранам. Я же не пижон с картинки из модного журнала, пусть думают, что я служил в Иностранном легионе, да и честно сказать, наплевать, что они там думают. Может быть, в этот раз меня выдала именно палка, но таких тысячи, скорее всего у подошедшего к нашему столику человека была профессиональная память на лица.
- Вы меня не помните? - глупый вопрос, мне не хотелось даже вглядываться в его лошадиное лицо с лохмами полуседых волос по моде давно канувших в лету хиппи, но все же в уголке памяти что-то зашевелилось и я промямлил нечто вроде "Простите, месье".
- Я тот журналист, который делал самый первый репортаж с Вами, тогда, в больнице и потом ехал с Вами в аэропорт.
Мне ничего не оставалось как вспомнить то, что по идее, следовало бы прочно забыть, пожать протянутую руку, сбивчиво представить его Ирине и жестом пригласить сесть за наш столик.
- Только на минутку. Извините, - он скользнул взглядом по пресловутой палке, - я не хотел Вам напоминать. Тогда меня не по-журналистски, по-человечески тронула Ваша история и я рад, что Вы живы и здоровы.
- Спасибо, - что еще можно было сказать, дальше я выбрал самое банальное, - Вы хорошо говорите по-русски.
- Я провел у вас несколько лет, еще до развала Союза и много ездил по стране.
- Значит, я могу предложить Вам выпить.
- Не вижу препятствий, - ответил журналист фразой, когда-то популярной в Москве. Улыбка на некрасивом лице была неподдельно доброй, взгляд спокойным и открытым. Ему действительно ничего не было от меня нужно, продолжение его не интересовало и интервью он брать не собирался.
Заслышав русскую речь, нынешние парижские официанты без лишних вопросов и удивления в округлившихся от предвкушения немыслимых чаевых глазах исправно приносят виски бутылками, предупредительно перечислив имеющиеся в наличии сорта.
- За Вас, за то, что Вы живы и вместе, - лаконично и четко произнес наш новый-старый знакомый и выпил полный стакан залпом, не поморщившись, подтверждая качественный московский тренинг.
Признаться, я тоже давненько не пил виски стаканами и не без опаски высадил налитую почти до краев емкость огненной воды. Совсем не хотелось, чтобы меня развезло и мы бы пустились в некие бессмысленные и ненужные разговоры о том, что происходит у нас на родине или о прошлом, которое, как ни крути, пока еще не ушло навсегда, да и вряд ли когда-нибудь уйдет, тем более, что именно оно нас и связывало.
- Кстати, Ваш друг Николай тоже здесь, он что-то снимает, кажется, документальный фильм о русской эмиграции. Я помог ему, чем мог, журналисты ведь не всегда конкурируют друг с другом.
- Вообще-то мы приехали просто отдохнуть, побыть вдвоем, - эта фраза вышла у меня как-то неуверенно.
- Да, конечно. Извините, что потревожил Вас, - сказал, вставая, лохматый и старомодный, наверное, среди своих молодых и борзых коллег человек, - но я все-таки задам этот вопрос, вы вернетесь в Россию?
- Вы попали в точку, - ответила за меня Ирина, - это мы и попытаемся решить здесь, в Париже.
- Берегите себя, - почему-то по-английски сказал журналист, внимательно посмотрел на нас, словно фотографируя на память, и вышел.
Случайно встреченный человек в городе, где знакомых у нас было меньше, чем пальцев на руке, к тому же хотя бы отчасти знавший нашу историю и в чем-то помогший нам тогда, когда это было особенно нужно, стакан крепкого спиртного, все это, как ни странно, сблизило нас с женой еще больше. Мы шли к этому разговору несколько месяцев, все время оттягивая и откладывая, каждый порознь надеясь неизвестно на что, может быть на чудо, которое враз все изменит, и разговор станет ненужным, но теперь, согретые ненаигранным дружелюбием в общем-то постороннего человека, умиротворенные вкусной едой и теплом ресторана, помнившие об утренней близости, могли говорить спокойно, без нервов, зная и помня каждой клеточкой своих тел, что мы единое целое, как это и должно быть.
Расплатившись и прихватив с собой по штатовской привычке остатки виски в бумажном пакете, мы неспешно пошли по крутым улочкам к Монмартру. Ирина крепче взяла меня под руку. Со стороны мы казались, наверное, странной парой. Наплевать. Главное, как ты сам себя ощущаешь. Я-то, не без помощи виски, хотел выглядеть ветераном большой и славной войны, во мне как будто соединился герой Хемингуэя из "И восходит солнце" и сам старик Хэм, голодный и жадный до жизни в его первые годы в Париже. Разница, конечно, никуда не делась, хемингуэевский герой получил свою пулю в реальном бою, а я - в московской разборке, чудом выполз из искореженной взрывом машины, можно, конечно, выдать за эпизод тянущейся годами гражданской войны. И потом этот, если не ошибаюсь, Джейк Барнс, хоть и лишился детородного органа, был свободен как птица, лети, куда хочешь - в Париж, Нью-Йорк, Мадрид. Мои-то крылышки подрезаны, можно, конечно, до смертного одра стричь лужайку на этой самой делаверщине. Ладно, живы, и слава Богу. Колено побаливало, давал себя знать искусственный сустав, но я медленно и твердо, шаг за шагом, продвигался вверх по узким улочкам. И, как и положено герою, рядом со мной была любимая женщина.
- Знаешь, - сказала Ирина, - я в то время, что мы с Бэби остались одни в Шпессарте, вела дневник. Даже не дневник, это слишком похоже на барышень начала прошлого века, а так, какие-то мысли пыталась сформулировать на бумаге. Не знаю даже, для кого писала, для тебя или для себя. Больше всего мне, конечно, хотелось тогда с тобой поговорить. Просто услышать голос, и все. Но звонить я не могла, писать - а на какой адрес? И потом у меня была уверенность, что письма обязательно прочтет кто-то третий, невидимый и недружелюбный, поэтому я бы все равно не вышла за рамки погоды и здоровья. Но уж когда совсем лихорадило от тоски, я должна была черкнуть несколько строк, как бы поговорить с тобой. Ну и записывала всякое-разное в тетрадь. В общем, теперь это не имеет никакого значения, но все-таки. И потом в Штатах тоже записала кое-что, но уже о другом. После того как тебя привезли и мы снова оказались вместе, уже не было смысла писать, что называется, до востребования. Не будем пока ничего говорить, лучше прочти. То, что я написала в Шпессарте.
Мы не удержались от соблазна и выпили по чашке кофе в знакомом старом заведении на Монмартре. Народ вокруг услаждал себя блинчиками с шоколадом. Не хотелось признаваться, но нога и вправду устала. Я знал, что этот подъем по кривым и скользким улочкам может выйти мне боком, но уж больно хороши декорации. Немного воображения - и из-за угла выйдет Тулуз-Лотрек или Роден. Или, прости господи, поддатый Владимир Ильич собственной персоной под ручку с товарищем Мартовым, как там его бишь по паспорту? Тем и хорош этот город, кто только в нем не отметился. Хотя, если включить фантазию, Москва ничем не хуже - Поварская или Варварка, ресторанчиков небось уже за это время понаделали, есть где кофейку попить, остальное дело воображения и некоей начитанности.
- Кажется, нам больше нечего взять от этого города в ближайший час-два, я объелась до неприличия. - Ирина и впрямь выглядела сонной. Давай вернемся в отель. Еще эта разница во времени.
- Конечно. Мы позвоним Николаю Ивановичу?
- Но вроде как вы не договаривались.
- Это не имеет значения. Он здесь, я хочу с ним увидеться, вот и все.
- Ты так уверенно говоришь, позвоним. Ты знаешь, как его найти?
- Он не меняет своих привычек.
- Ну хорошо, только вечером, попозже. Вернемся в отель, я лягу поспать, потом мы еще погуляем, поужинаем и позвоним. А еще лучше завтра. Сначала решим все для себя. Действительно, даже странно, что я его ни разу в жизни не видела. Мифология какая-то. Вроде доброго духа, волшебник Гудвин - великий и ужасный.
- Отлично, решили, - я не стал развивать эту тему. Ты поспишь, потом мы еще погуляем, поужинаем и найдем следы Николая Ивановича. Париж - маленький город.
И вправду не было никакой нужды спешить и суетиться. Я не стал корчить из себя супермена, идти пешком мне действительно было трудно, мы взяли такси и вернулись в отель. На площади Клиши уже вовсю горели вывески кафе, баров, ночных заведений и медленно кружились красные крылья известной на весь мир мельницы. В кисее дождя виднелся бронзовый силуэт памятника, его огибали потоки машин, разрезая туманную пелену яркими лучами фар. В очередной раз я дал себе слово узнать, кому же все-таки поставлен памятник и упрекнул себя за лень и отсутствие любопытства, по Пушкину, чисто русская черта.
Ирина быстренько залезла под одеяло, свернулась калачиком и уснула. Я налил себе стакан минералки, плеснул в него немного виски и устроился в кресле. Тонкая тетрадь в кожаном переплете лежала на письменном столе. Ирина заранее выложила ее из чемодана. Ну что же, она права, можно и так начать разговор, с тетради.
Ирина спала крепко, не шевелясь. Она всегда лечилась сном, если выспалась, можно быть уверенным, все у нее в порядке. В номере стемнело, я включил торшер, долил в стакан минералки и открыл тетрадь.
В дневнике не было дат, но на второй странице обложки Ирина приклеила маленький рекламный календарик "Аэрофлота" на 1992 год. Стало быть, начала писать, скорее всего, через несколько дней после моего первого отъезда из Шпессарта в Москву.
"В очередной раз хочу отдать тебе должное. Как бы там ни было, ты сделал все, чтобы сохранить меня и Бэби. Смятение улеглось, вот уже вторую ночь я сплю без снотворного и, кажется, могу рассуждать спокойно и трезво. Вчера я провела пару часов с Фридрихом и вполне уяснила себе материальную сторону дела. Интересно, где ты его достал? Скорее всего, это случайность, но найти управляющего-немца со знанием русского - это фантастика! Особенно Фридриха - он вчера показал мне свои военные награды, страшно сказать, летчик в восемнадцать лет и потом восемь лет в русском плену. Кстати, таких бывших пленных несколько, они до сих пор собираются во Франкфурте и удивительно, а может, и нет, встречаются в православном храме. Говорит, там какой-то сногсшибательный батюшка, сам пилотирует вертолет, они его обожают, наверное, и водочку пьют вместе, я бы на их месте так и делала. Небось еще и песни поют!
Возможно, через какое-то время это пройдет, но пока, в первые дни, я больше всего переживаю оттого, что не могу поговорить с тобой, пусть даже и по телефону. В Москве мне казалось, что мы мало общаемся, я ведь никогда не лезла в твои дела, усвоила, что моя задача, как у немцев - три "Д" - дети, кухня, церковь, в российском варианте, конечно. И, правда, чем я могла тебе помочь? Лезть со своими советами и интуицией - этот хитрый, а тот подлый? Командовать подавальщицами и секретаршами? Мать-командирша не моя стезя. Я старалась "держать лицо" всегда, даже когда чувствовала, что что-то не ладится. Конечно, нельзя создать дом-крепость и уют на свой вкус из наемного жилища при том, что даже морковку для салата покупают другие люди, а в спальне, кроме пары вазочек и фотографий ничего своего нет. Но можно быть счастливой от того, что мы вырвались из запойной глуши и грязи, что мы, пусть редко, но можем вместе пройтись по Красной площади, посидеть в кафе, а вечером сходить в Большой или Таганку, не читать об этом в книгах, а взять и сходить! Разве этого мало? И я могу весь день быть рядом с Бэби, читать ей сказки и покупать игрушки и платьица, такие, что мне и не снились и не думать о деньгах, не считать эти проклятые копейки до получки, не покупать вонючий маргарин и не давиться в очередях. И могу снять трубку и позвонить тебе и услышать твой голос и ждать вечера, чтобы смотреть, как ты ешь и играешь с Бэби. И улыбаться, просто потому, что мы вместе.
Теперь телефонная трубка исключена. Так же, впрочем, как письма, телеграммы и факсы. Но я же, черт возьми, не жена разведчика и ты не шпион, чтобы жить в подполье и раз в десять лет передавать мне записки через связных и кураторов из Центра. Мы не Алекс и радистка Кэт, чтобы конспирировать и прятаться по углам всю сознательную жизнь, а на склоне лет, если повезет, рассказывать Бэби легенды о наших героических подвигах. И о том, как мы хранили друг другу верность, вглядываясь в пожелтевшие фотографии, не сознавая, конечно, насколько изменились оригиналы, до полной неузнаваемости, естественно. И потом. Я хочу еще детей от тебя, не скрываю этого и просто в принципе стою на той точке зрения, что муж и жена должны как можно чаще спать друг с другом, а хорошее государство обязано им в этом помогать, а если не может или не хочет - менять надо государство, как в известном анекдоте.
Вернемся к Фридриху. Вернее, к батюшке. Еще точнее, к телефонной трубке. Что-то говорит мне, что батюшка и станет нашей, вернее, моей телефонной трубкой. Коли он так популярен у местного православного и не только населения, мы и поручим ему отправить с кем-нибудь письмо в далекую Россию. Думаю, не впервой, диссидентские времена вряд ли забыты, а аббревиатурой КГБ здесь еще долго будут пугать детей. Так что батюшка и наш неизвестный пока конфидент поймут все правильно. Я знаю, что не успокоюсь, пока не отправлю тебе эти три строчки. Больше того, я знаю, что они ничего не решат для нас, но я должна их отправить, я должна создать эту иллюзию разговора с тобой. Не потому, что я не верю тебе, до такой степени бабской глупости я не дойду никогда, просто не хочу все время думать, что я проводила тебя в неизвестность, в какую-то враждебную пустоту и сижу здесь, наслаждаясь сытостью и покоем, а тебе там не сладко и нелегко. Да и что, в конце концов, война сейчас, что ли? Хотя и вправду, это я забыла в нашем с Бэби московском, а теперь шпессартовском благополучии, что война на нашей благословенной и богоспасаемой родине не кончается никогда. Никогда! И мой муж ушел на войну. И я могу ему помочь только тем, что буду растить ребенка и не распускаться и любить и ждать его с войны. И он должен об этом знать. Треугольников теперь, правда, не посылают и теплых носков не вяжут. Но я хочу и должна написать тебе. Может больше для себя, ведь когда письмо уйдет, я успокоюсь, зная, что смогла передать тебе, что мы живы и здоровы и огонь в очаге горит, любимая трубка и стакан ждут хозяина.
И потом, пока я не сделаю этого, я ничем больше заниматься не смогу. Не смогу взять в голову. Пока что я поняла то, что мне объяснил Фридрих. Собственно, ты говорил мне то же самое, но я была тогда в растерянности, главной задачей было "держать лицо" и не показать тебе до какой степени паники я дошла, все внутри дрожало и ходило ходуном, наверное, ты все же это усек. Не может быть, чтобы не усек, глаза-то у меня должны были бегать, как у испуганной мыши. Я ела, пила, ходила, возилась с Бэби, стыдно сказать, спала с тобой - как во сне, в висках все время стучало - он уезжает, может быть под пулю, да нет, наверняка под пулю.
Зачем? У нас ведь все есть, нам этого хватит до конца жизни, и Бэби еще останется, мы никогда не будем ходить с протянутой рукой. Господи, в той, нашей жизни, когда ты начинал рядовым ментом, мы и мечтать о таком не могли. Какой там мечтать! Только в кино и можно было видеть такую жизнь, но до нее казалось далеко, как до Луны, да все это и могло быть только там, на другой планете. Там не носили драных ватников, не спали в одежде в нетопленых домах и нежились в ванне с душистой пеной, а не толпились с шайками в бане, зажимая в руках куски скользкого черного мыла.
Мы вырвались оттуда, вырвались! Сейчас я думаю - а чего тебе это стоило, но все эти годы ты тоже "держал лицо", не жаловался и не ныл, а работал как вол. И, главное, я чувствовала, знала, была уверена, что тебе это нравится. Ты нашел себя. И не в деньгах дело, не только в них. Ты был уверен, что делаешь нужное дело, все газеты кричали о реформах, вот ты и думал, что ты их двигаешь, а, значит, полезен и шагаешь в ногу. Нас ведь учили шагать в ногу, с яслей и детского сада.
Сейчас я должна извернуться и найти способ передать тебе эти несколько строчек. Я больше ничем не могу помочь тебе. Ты должен знать, что мы с Бэби живы и здоровы и любим тебя и это главное, и что у тебя есть дом, куда ты должен вернуться. Как Фридрих, в конце концов. Все на сегодня. Задача поставлена, значит, она будут решена. Как же уютно сопит Бэби!
Сегодня мы были во Франкфурте. Господи, это какая-то шизофрения, всю ночь я вертелась, не спала, я до последней минуты не могла решить, на какой же все-таки адрес отправить письмо. У нас ведь не было в Москве своего адреса, а в твоем офисе сидят другие люди. Под утро до меня дошло - не надо адреса. Человек, если это правильный человек, позвонит из автомата Настене и передаст ей письмо. Мало ли фирмачей звонит ей в контору, что-то передают или забирают. Иностранцев сейчас в Москве столько, что за всеми не уследишь, да и есть ли кому следить, все делают деньги, когда им там шпионов ловить! Ну что же, это я решила. Но потом стала думать о другом - ехать ли во Франкфурт с Бэби, а если одной, с кем ее оставить. Если оставлю с фридриховой фрау, я же места себе не найду, а если поедем с Бэби - больше риска засветиться. Мы же твоя ахиллесова пята, засекут нас и конец. Все козыри будут у них на руках. Конечно, в подвал нас здесь не посадят, вообще, наверное, обойдутся без глупостей, местная ментовка взяток не берет, бандиты в открытую по улицам не ходят, люди улыбаются и говорят друг другу "морген", к тому же Фридрих рядом, но... Нормальная бабская шизофрения, конечно, а если нет? Ты же не рассказал мне, кто эти люди, вернее ты сам пока точно не знаешь, понятно, что люди не простые, со связями, а в погонах или нет, и какого они цвета - кто сейчас может знать это наверняка? Все так перепуталось, в этой каше черт ногу сломит.
Так брать Бэби или нет? Не с кем посоветоваться, вот в чем дело. Если вдуматься, уже лет пять я не принимала никаких решений самостоятельно, без тебя. Не считать же решениями покупку шмоток или выбор вина к обеду. Не сказать, чтобы мне это не нравилось. Там, в нашем с тобой начале, мы спорили и даже ссорились по пустякам - пойти в кино или отложить лишнюю десятку на телевизор. Смешно, но все наши тогдашние споры, сейчас я хорошо это понимаю, были от избытка чувств и нехватки денег. Нам все время, хронически не хватало денег, а когда они появлялись, вставала другая и не менее сложная задача - как их отоварить. Где достать хороший холодильник, ковер, телевизор, книги? Помню, как мы рыскали по городу перед Новым годом, чтобы собрать достойный стол. Колготки, копеечные носки - и то проблема. И была тогда великая иллюзия - вот обставим дом, нашу маленькую панельную крепость, родим ребеночка и будем счастливы. Как будто счастье - это пузатый начищенный серебряный самовар с медалями, пыхтит во главе стола, а кругом все счастливы.
Теперь, спасибо тебе, я могу пойти и купить сто самоваров, ящик колготок, сто тысяч батонов салями и море сардин. Но я не могу самой простой вещи - сесть в самолет и пройтись с тобой в обнимку по Красной площади, чтобы все видели - ты мой и только мой! А ты не можешь взять Бэби за руку и отвести ее в садик. И неизвестно еще, сможем ли мы все когда-нибудь втроем пройтись по Москве или будем бегать и прятаться до конца жизни.
А, собственно говоря, почему я должна здесь прятаться и прятать Бэби неизвестно от кого? Ни один суд не сможет предъявить нам ни грамма незаконного. Это я хорошо поняла. Больше скажу, почувствовала по поведению Фридриха. Он толково и подробно объяснил мне, как и что, все доверенности лежат там, где положено, банковские счета открыты, в кармане у меня паспорт и вид на жительство, что еще нужно, я в безопасности, и Бэби тоже. Нет проблем. И все-таки есть. Ты не в безопасности. Ты не знаешь их программы. Но и ты, и я знаем, что они всегда идут до конца. Наша страна уже почти столетие не знает слова компромисс. Или все, или ничего. Вот их лозунг, нет, не лозунг, то, что въелось в плоть и кровь и сидит в печенках - это не лозунг, это смысл бытия и выживания системы, как бы там она не называлась и кто бы не сидел наверху - генсек, президент или главначпупс, главное он и его опричники цари горы и им подавай все. И выходит, что я боюсь не за себя и Бэби, а того, что могу сделать неверный шаг и испортить тебе игру, как бы ты там не старался.
О-кей, успокоились. Все в порядке. Едем втроем. Рассуждая трезво, маловато у них было времени, чтобы нас вычислить, да и Германия, хоть, конечно, не Россия, но все же немаленькая страна. И Франкфурт не деревня и под каждый фонарный столб топтуна не поставишь. Под каждый нет, но мы-то едем в церковь. Место сбора эмигрантов всех времен и поколений. Не надо бегать по городу, высунув язык, сиди себе напротив, потягивай пиво, делай фотки, Юстас быстренько разберется, кто есть кто. И вся недолга, можно крутить дырку в кителе. Все-таки, я жена мента, пусть и бывшего, и основы оперативной работы понимаю. Итак, еще лучше вербануть священника, никаких проблем. Уж про это мы начитаны, спасибо перестройке и гласности. Если верить нашей свободной прессе, кто только на них не работал, чуть ли не папа римский собственной персоной. Из преданности идее, конечно, денежки лучше пропить. Так что этот вертолетчик сдаст нас за милую душу и при этом еще и исповедует. А я-то, дура, когда про него от Фридриха услышала, сразу подумала, как бы хорошо было Бэби окрестить. Размечталась, ты вернешься, мы вместе, втроем...
Уже рассвело, а я все вертелась в кровати и не могла ничего решить. Просто накручивала себя, одно цеплялось за другое и страх прятался в углах комнаты, будто черти скалили мне оттуда мерзкие рожи и показывали длинные красные языки. И тут меня как током ударило. Это говорят во мне десять поротых, расстрелянных и без вести пропавших поколений, это рассказы деда мне вспомнились, как везли его по этапу после всех пыток и ужасов, после вонючих камер и подвала, и после приговора какой-то безымянной тройки всунули в такой же вонючий вагон и потом двенадцать лет вонючих бараков, овчарок и вертухаев - "шаг вправо, шаг влево" и свобода без права проживания и жалкая бумажка, ничего не объясняющая, будто она способна заменить отнятую нормальную человеческую жизнь.
Это страх, въевшийся в кожу и селезенку, всосавшийся в гены еще до рождения, до первого вздоха, поселившийся там, в утробе и жалобным криком вырвавшийся наружу после рождения - не радостью бытия на этой прекрасной земле, а ужасом перед тем, что предстоит испытать и увидеть в жизни. Игрушки и бантики в косах, книжки с картинками, домашние пирожки и варенье, скакалки и дружба, прогулки и первые поцелуи, стихи и кино, любовь и разум, мечты и счастье иметь тебя и Бэби, все это, по правде говоря, макияж, разноцветная штукатурка, которой замаскирован расстрельный подвал, где прячется до поры чудовище, единственной пищей, залогом существования и его смыслом служит наш страх, каждого в отдельности и всех вместе.
И все-таки я решила, будь, что будет, едем втроем!
Умылась, привела себя в порядок, покормила и собрала Бэби. Фридрих не заставил себя ждать, точен, как часы на городской ратуше. Долговязый, по-мальчишески стройный, он и в свои восемьдесят сохранил выправку, заложенную невесть сколько лет назад. Только поредевшие пегие волосы, морщины и чуть выцветшие голубые глаза выдают возраст - явно за шестьдесят, а сколько точно - не скажешь. Особенно, когда улыбается во весь рот, демонстрируя чудом сохранившиеся собственные зубы. У нас столько не живут, если и случается, то не улыбаются или демонстрируют сгнившие черные пеньки вперемежку с металлом неопределенного происхождения, так что эти гримасы улыбкой назвать язык не поворачивается.
Рядом с Фридрихом отец Федор показался колобком. Тарапунька и Штепсель - была такая пара на советской эстраде много-много лет назад, когда я была в возрасте Бэби. Глазки у служителя культа маленькие, умненькие, хитренькие, руки мягкие, добрые, сдобные какие-то. И пахнет от него по-домашнему, чуть ли не пирогами с капустой. Я успокоилась, когда он положил руку на голову Бэби и та не дернулась, как это с ней обычно бывает, она не любит прикосновения чужих рук. Отец Федор усадил ее на скамеечку в укромном углу, принес большую книгу с картинками и вернулся к нам.
Если бы я была одна, мои утренние страхи, скорее всего бы утроились, хотя куда уж больше. Оказалась, приход принадлежит Московской патриархии, так решили сами прихожане после войны и отец Федор родом из Минска, там у него мама и две сестры. Через год он вернется домой, а пока собирает деньги на то, чтобы построить в Минске Дом милосердия. План комплекса разработал сам, до последнего гвоздя.
Все это хорошо, думала я, это маска бабушки на волчьей пасти, вспоминала все, что читала в газетах о доносчиках и сексотах в рясах, но передо мной был живой и добрый человек, он смотрел на меня и молчал, будто понимал, что творится у меня в душе, да, скорее всего, я и не смогла скрыть своего смятения, воображала всю ночь невесть что, а теперь вдруг тривиально и позорно разревелась.
Тактичный Фридрих незаметно испарился и возник снова, когда я уже привела себя в порядок, записка с телефоном Настены на конверте перекочевала во внутренний карман в районе наперсного креста, мы договорились о том, что заедем дней через десять, когда гонец вернется из Москвы и пообедаем, чем Бог послал.
В машине Бэби, чувствуя безошибочным детским инстинктом, что мама успокоилась, засунула голову мне под мышку и засопела. На предложение Фридриха заехать в магазин или ресторан я просто помотала головой и мы не спеша, часа за два, одолели обратную дорогу. Когда я шла к дому и потом, весь остаток дня и вечер я двигалась и говорила с Бэби автоматически, не задумываясь, будто от меня осталась одна оболочка из тонкой кожи, а внутри ничего, кроме воздуха, не было, ни единой мысли или чувства, но воздух, наполнявший мое тело, был чистым и свежим. Просто из меня ушла накопленная за годы дрянь, меня словно вымыли и вычистили. Укладываясь, мне больше всего на свете хотелось, чтобы это ощущение сохранилось, я подумала, что послезавтра, на худой конец через два дня ты будешь держать в руках мою записку, выключила свет и впервые за последний месяц мгновенно заснула.
Ко мне вернулась способность спокойно и трезво, логически мыслить. Насколько это возможно, конечно, не зная, что ты там делаешь, когда и с чем вернешься, и что с нами будет дальше. Во всяком случае, меня уже не трясет, я перестала воображать всякие ужасы, во мне поселилась твердая уверенность в том, что с тобой ничего плохого не случится и рано или поздно мы снова будем вместе. Чисто бабское, физиологическое желание, чтобы ты вошел в меня сейчас и немедленно, неважно какой - чистый после душа или грязный, как грузчик, пахнущий дорогим одеколоном или водочным перегаром - тоже, если не ушло, то свернулось маленьким калачиком и замерзло где-то в глубине тела. Такой маленький холодный комочек, я про него знаю и даже чувствую его, но не даю вырасти, пусть поживет там тихонько, пока ты не приедешь. Можно было бы выразиться стандартно: "она взяла себя в руки". Это не мой случай. Хотя я принимаю по утрам холодный душ и, страшно сказать, делаю зарядку, стараюсь жить по расписанию, больше, конечно, для Бэби, но и для себя тоже.
Мы много гуляем по городу, хотя он очень маленький, какой-то игрушечный, как тульский пряник. Достаточно сказать, что в нем нет ни одного здания выше пяти этажей, если не считать ратуши и трех церквей и городок каким-то образом умудряется не выплескиваться за пределы старой, наверное, шестнадцатого века крепостной стены. Здесь, скорее всего, все друг друга знают или все все друг о друге знают. За крепостной стеной, на воле - гостиницы и санатории, ухоженные лужайки и пруды, принимающие в себя горные ручьи, чистые и прозрачные. По аллеям прогуливаются пенсионеры, поправляющие здоровье, иногда появляются разноплеменные группы из бизнес-школ, цены здесь ниже, чем в крупных городах, а воздух и сервис лучше. Пару раз слышалась и русская речь. В городе, правда, чаще можно услышать турецкую - какой же уважающий себя немец будет мести улицу или класть асфальт?
Но суть не в этом. Как бы успокаивающе не действовал запах местного душистого табака и львиного зева, горный воздух прочищает мозги лучше всякого пылесоса. Тем более, что рядом перебирает ножками самое дорогое на свете существо в том самом возрасте, когда любая вылетающая из его уст фраза в обязательном порядке содержит главное слово: "почему?".
Хорошо еще, что по дорожкам гуляют не только фрау в вязаных кофтах и герры в шляпах с пером. Попадаются и детишки с формочками, ведерками, лопатками и прочими тренирующими навыки инструментами. Стало быть, на некоторое время голова и руки становятся свободными, руки отдыхают, а голова думает. И вот вкратце, что она надумала. Постараюсь суммировать, не размазывая по столу аргументацию, а сразу переходя к выводам.
Вывод первый и главный. Мы здесь, имеется в виду так называемый Запад, надолго. Не потому, что я не верю в твои способности решить возникшие проблемы, а просто потому, что "один в поле не воин". Когда я несколько дней назад истерировала перед поездкой во Франкфурт, это было вызвано, в том числе и одной немаловажной причиной - угроза не персонифицирована. Если бы я знала, что мне противостоят один-два майора, веснушчатых таких и веселых или лысых и чахоточных и зовут их, допустим, Василий Иванович и Ермак Тимофеевич, то все было бы значительно легче. Имея столько денег, сколько ты мне оставил, зная, сколько я еще получу в ближайшее время через Фридриха в качестве арендной платы, имея рядом того же Фридриха в роли гида и верного оруженосца, я бы с легкостью мобилизовала за умеренные деньги местных пинкертонов и вся прелесть рыночной демократии была бы к моим услугам, включая, между прочим, полицию, адвоката и суды. Куда с этой машиной, да еще с материально заинтересованными частными пинкертонами тягаться скромным дядям Васям и современным доморощенным Ермакам. Они же даже не Юстас с Алексом, за которыми худо-бедно маячила выпестованная великим вождем и учителем карательная машина и которым помогали тысячи одураченных или запуганных доносчиков и сексотов. И когда я поняла, что система нам с Бэби пока не противостоит и за нами не охотится, даже если и смогла, что тоже вряд ли, но, допустим, отрядила одного-двух совсем не Джеймсов Бондов, мне стало намного легче. Если бы они и вынырнули перед нами из-за угла, я бы удивилась, но не испугалась.
У тебя там, на богоспасаемой и милой, ситцево-березовой родине все по-другому. Ровно наоборот - на сто восемьдесят градусов. Ты остался один на один с безликой системой. Это как в сказке - у Змея Горыныча на месте одной отрубленной головы тут же отрастает другая, а то и две. И, скорее всего, ты эти головы даже не увидишь, не сможешь посмотреть им в глаза, но вот ручонки - липкие, мускулистые, ухватистые - почувствуешь. И очень быстро. Шанс обыграть систему, тем более полуразваленную, прогнившую, всегда есть. Ты это знаешь и, конечно, знаешь, как играть на противоречиях. Тем более, не сомневаюсь, очень скоро ты будешь играть не один. И вы вместе выиграете раунд-другой. Допускаю и даже уверена, ты ведь мой муж, я знаю тебя. Но весь матч против системы не выиграть никогда и никому. Именно потому, что она безлика и сера, это просто коллективный желудок без головы, он затягивает и переваривает, и не одну сотню лет, между прочим.
Я все же свалилась на аргументацию. А почему, собственно, и нет. Еще раз спасибо тебе, у меня есть такая возможность, не спеша и в комфорте, перебирать "за" и "против", и даже, не боясь обысков и изъятий, доверить мыслишки бумаге, наутро перечитать написанное и снова думать, не о колбасе и хлебе, а о том, как нам жить дальше и растить Бэби. Это главное, растить Бэби. Потому что, кроме этого, Бог пока что не доверил нам более важного дела на этом свете. Вот оно, первое, оно же и последнее.
Если мы оба придем к этому, все остальное легко и просто. И я, пользуясь твоим временным отсутствием, начинаю с Бэби и себя.
Итак, Бэби должна ходить в детский садик. Не беда, что она не знает ни слова по-немецки. Уверен, через месяц будет лопотать вовсю. Кстати, там и английский преподают, чему-то еще учат, водят в бассейн и все такое прочее. Я же буду заниматься с Фридрихом. Не хочу больше беспомощно мычать в магазинах, химчистке и прочих заведениях, это рождает у меня чувство неполноценности. Английский буду учить по газетам и словарям, двойная польза - буду в курсе происходящего в мире и восстановлю хотя бы жалкий минимум, оставшийся от школы и вуза. Добавить полтора часа какого-нибудь фильма по телевизору, глядишь, месяца через три и заговорю. Ну и, конечно, недели через две подготовки с Фридрихом пойду на курсы вождения. Отучусь, получу права, куплю недорогую подержанную машину и вольюсь в общество. А то какая-то ватная Матрена, чайник можно накрывать, чтобы не остыл. Только на это и гожусь.
Не думаю и не тешу себя надеждой, что окружающий нас люд забудет, что мы русские. Такой задачи не стоит, это было бы глупо и неправильно. Но и жить здесь немыми, не понимая, о чем они там говорят между собой, что их заботит и волнует, и по каким правилам они играют, просто неверно. Хотя бы потому, что здесь, по моим наблюдениям, есть обязанности, но есть и права. И это очень жестко. Не всегда справедливо, но почти всегда целесообразно. По их понятиям, конечно. Тут нечему восторгаться или умиляться, тем более нет смысла плакать и стенать, надо знать, выполнять и пользоваться. Хочу научиться. Уверена, ты одобрил бы мои намерения. В том, что они будут выполнены, не извольте сомневаться. Спокойной ночи. А усыпать одной все равно холодно...
Проснулась со странным ощущением какой-то перемены. Первым делом выглянула в окно, словно ожидала, что у подъезда стоит почтальон с толстой сумкой на ремне и размахивает рукой, а в руке квадратик телеграммы. А в телеграмме три слова от тебя и одно из них - "приезжаю". И когда вместо почтальона увидела толстую фрау со второго этажа, садящуюся в свой "гольф", даже не расстроилась. Перевела взгляд на солнышко, встающее где-то далеко за крепостной стеной, на пышный каштан и пихты перед окном, минутку-другую полюбовалась ими и завела в себе ежедневную пружину, чтобы хватило ровно на шестнадцать часов. Все дальнейшее пошло автоматически, по установленному порядку, как и положено в неметчине - душ, завтрак, прогулка с Бэби до садика и двести пятьдесят шагов обратно, с заходом в лавочку на углу, десять раз "морген" встреченным по дороге соседям, чашка чая, газета и словарь.
Но странное ощущение не проходило. Будто ослабла сила земного притяжения и ноги не хотели ступать по полу, все время старались оторваться от него, приподнять тело и заставить его поплыть в воздухе. Английские существительные и глаголы упорно не лезли в голову, словарь не раскрывался на нужной букве. Есть же у нас, русских, такое понятие - "пьяный без вина". Вот это самое со мной и происходило. Только от вина или водки так хорошо не бывает. А мне было хорошо, просто хорошо без всякой видимой причины, хотя каштан, пихты и солнце были такими же, как всегда.
Я решила, что у тебя что-то сдвинулось в лучшую сторону, показался хвостик удачи и ты ухватил его. Что это могло быть конкретно, на этой моей фантазии не хватает, но я, кажется, догадываюсь - ты не один, кто-то есть с тобой рядом и помогает тебе. На самом деле самое страшное, что могло быть, в моем понимании, конечно, что ты останешься там один, в победу одиночек я не верю, к тому же, согласись, ты сейчас не в лучшей форме. И это моя вина, в немалой степени. Ты мужчина, для тебя важнее всего в жизни побеждать и приносить плоды победы к ногам любимой женщины. И ты любишь Бэби, тебе мерещатся всякие страсти, вроде того, что мы все погибнем от голода и холода или вернемся назад, в ту точку, с которой начали и даже подумать об этом действительно страшно.
Моя вина в том, что я не смогла удержать тебя. Ты не должен был ехать. Не нужно никому ничего доказывать. В драке нет места чувствам. Тот, кто умеет чувствовать, любить, сострадать ближнему, проигрывает, во всяком случае, в нашей сегодняшней стране это неизбежно при любом раскладе. Ты решил, что виноват в том, что не удержал фирму, проиграл, упал в своих и наших глазах. Еще и в глазах каких-то более удачливых и ловких людей. В глазах тех, кто работал с тобой эти годы и существовал на деньги, которые ты им платил. Все это глупости. То, что ты сделал в жизни - уже подвиг и повторить его невозможно.
Между тем солнце встает каждый день, каштан и пихты растут по нескольку сантиметров в год. Мы можем много-много лет любоваться, как встает солнце, и каштан и пихты будут расти себе помаленьку. Если надоест, можно уехать еще куда-нибудь и смотреть, как волны накатывают на берег, слушать, как они разговаривают с тобой, а где-то далеко-далеко белеют паруса и дымят пароходы. И Бэби росла бы год за годом на несколько сантиметров
Тот мир, в котором мы жили, не заметил твоего проигрыша. Он заметил твою удачу и покарал тебя за нее. Так он устроен и на этом держится много-много лет. И ты это хорошо знаешь. Нет никакой разницы между нашей дальневосточной Тмутараканью и столицей. Этот принцип действует одинаково безжалостно на необъятных просторах от Балтийского моря до Тихого океана. Все или все, кто выходит из строя, вырывается из обезличенной серой массы, подлежат уничтожению тем или иным способом. Неважно, что при этом страдает страна и ничего не двигается вперед. Каждый должен знать свое место и не высовываться. "Шаг влево, шаг вправо". Мы сами назначим, кто должен быть академиком, генералом, министром и кинозвездой. И миллионером тоже. Твоя ошибка в том, что ты решил, что времена и вправду изменились, что решают способности, голова и удача. Черта с два!
Меньше всего я осуждаю тебя за то, что ты уехал. Я осуждаю себя за то, что так же как Аксинья не заревела, не бросилась в ноги, не обхватила руками Гришкины сапоги и не застыла непроходимой каменной глыбой на пороге - вот что я должна была сделать. Ей не удалось и мне тоже. Убедить, уговорить не смогла, потому что еще не знала тех слов, что пишу сейчас на холодную голову. Для этого надо иметь сформулированную разумом и пропущенную через душу убежденность в своей правоте, а я в эти дни существовала в растрепанных и ни к чему не годных лохмотьях эмоций, из этого бросового материала и лоскутного одеяла не сшить.
Здесь никакой, даже самый строжайший, правда, собственноручно установленный режим не мешает мне думать. Вроде бы весь день кручусь волчком, хочется ведь, чтобы было и чисто и вкусно, но потихоньку что-то, какие-то обрывки складываются в картинку, сопоставляю, вспоминаю, поворачиваю то, что когда-то слышала или читала из стороны в сторону, всматриваюсь - пристально и не спеша. В подмосковной резервации времени было намного больше, но там я жила, не обижайся на правду, будто сжавшись в комок, оттаивала, когда возилась с Бэби и вечером, когда ты уже был дома. А так все время боялась - не могу объяснить и сейчас чего или кого именно, этот страх не имел лица, он просто был, не уходил из дома двадцать четыре часа в сутки, вот и все. Теперь я понимаю, что это было. Интуитивно и безотчетно я не верила газетам, телевизору, профессорам и министрам, президенту и депутатам, ни одному их слову не верила. Словно мы шли эти годы по слегка замерзшему болоту, вроде и снег такой же, как и везде - ровный, белый и мягкий, деревца и кустики торчат, а на самом деле под ногами бездонная страшная трясина и нельзя предугадать в какой именно момент ноги провалятся в пузырящуюся чавкающую жижу.
Не может то, что сто лет было черным, в один день стать белым. Нет, конечно, Лаврентий Павлович может быть любящим мужем и отцом, заботливо и рачительно вести свой домашний обиход, может даже вешать звездочки и дарить дачи нужным для дела академикам и профессорам, но остальные при этом будут сидеть по шарашкам и лагерям. И тысячи лаврентиев палычей никуда не делись, они воспроизводятся с точностью часового механизма и девяносто девять и девять десятых из них умеют только держать и не пущать, гнобить и пытать, они-то и есть тот самый желудок без головы и никуда они пропасть не могли, просто теперь называются по-другому.
Это все бесполезно ненавидеть, как нельзя ненавидеть грозовую тучу, знать, что из ее черного нутра вот-вот ударит молния. Можно попытаться убежать от нее, спрятаться, распластаться на земле, слиться с мокрой глиной и травой, спастись, но уговаривать ее не испепелять тебя бесполезно. Она не понимает человеческого языка, она вообще равнодушна, в ней нет ненависти и злобы персонально к тебе, она просто должна, обязана по своей природе выпустить из себя яркую синюю молнию. И уж раз молния выпущена, промахнуться ей не дано.
Сейчас перечитала все и поняла еще раз, что мне надо выговориться. Но не только и не столько. Я готовлю себя к встрече с тобой, с чем бы ты не приехал. Сегодня я знаю, уверена, что с тобой все в порядке, ты сыт, здоров, занят делом. И, главное, ты не один, и я молюсь, как умею, чтобы рядом с тобой были добрые и порядочные люди. В этом моя надежда.
Меньше всего мне хотелось бы, чтобы ты подумал, что я тебя хотя бы на секунду осуждаю. Нет, я стараюсь поставить себя на твое место. Как бы мы ни были близки, как бы не связывала нас воедино Бэби, мы всегда останемся мужчиной и женщиной. И слава Богу. Но все-таки мы разные и я должна понять твои чувства и логику твоих решений. Я хорошо знаю, что нет такого состояния аффекта, у тебя во всяком случае, когда бы ты напрочь отринул замысел и логику, вся твоя жизнь тебя этому учила и не без успеха.
Сейчас, подчиняясь неизбежному ритму своего и Бэби ежедневного существования, я понимаю, что окружающая среда нас терпит, не более того. Мы вроде бы и внутри и вовне. У нас такие же, как у всех, глаза и руки, мы ходим на двух ногах, в кошельке такие же разноцветные бумажки и мы исправно достаем их, когда необходимо, даже издаем звуки, похожие на человеческие, вроде как на местном наречии, хотя и не совсем, но учитывая все остальное, это вполне извинительно. Конечно, кто-то из аборигенов наверняка вспоминает солдатиков-победителей и могилки на Востоке, держит в голове мысли о русской мафии, немногим также может нравиться, что "у этих" денег больше, но всех их сравнительно немного, это только те, кому я по утрам говорю "морген". Остальным до нас вообще дела нет. Но это пока мы ведем растительное существование и, в сущности, не имеем никаких прав и, главное, не участвуем в конкурентной борьбе. Стоит только в нее вступить, сразу начнут обнажаться зубы и со всех сторон будут торчать острые локти. И это нормально. Таковы законы стаи, а они за тысячи лет ничуть не изменились.
Просто все это означает, что мы из одной агрессивной среды попали в другую. Значительно более комфортабельную и упорядоченную. Но для тебя это ничего не меняет. Я могу или, по крайней мере, думаю, что могу все оставшиеся годы вести растительную жизнь, воспитывать Бэби, заниматься домом, читать книжки и слушать музыку. Ты - не сможешь. Потому что ты мужчина. И ты должен найти, и найдешь выход. Ты знаешь, что у Бэби должен быть отец, а у меня муж. И ты сегодня уже не один. Дай Бог тебе удачи.
Утром меня как током ударило - я догадалась, вычислила, что ты живешь у Настены на даче. Почему мне это раньше не пришло в голову, не знаю. И меня сразу потянуло туда, в милое Подмосковье. Просто накрыло каким-то жарким и душным облаком тоски. Захотелось пройтись по березовой аллее, потом выйти на крутой берег и долго смотреть в луговые дали. И зайти в какую-нибудь старую церковь, побродить по полузаброшенному кладбищу среди покосившихся крестов и мраморных могильных плит. Присесть на первую попавшуюся скамейку и не торопясь перебирать мысленно, как четки, твои пальцы в своих руках и загадывать желания и верить, что все у нас будет хорошо, мы будем жить долго и счастливо, и вырастим Бэби, обязательно родим мальчика и еще одну девочку, чтобы, когда я буду старенькая, она утешала меня, а я бы купала ее и расчесывала пушистые светлые волосы. Почему-то я вспомнила, как тянется к небу на высоком берегу красно-белый, с синей с золотыми звездочками главой храм в Уборах, мерно звонит колокол и звук плывет далеко окрест по заснеженным полям над замерзшей рекой и укрытыми тяжелыми белыми шапками соснами. Если отвернуться от шоссе, забыть ненадолго об электричестве и самолетах, может показаться, что три столетия так ничего и не смогли изменить - та же река, те же сосны и такой же густой, строгий и успокаивающий призыв колокола.
Скоро придет Фридрих и мы будем с ним разбирать фразы в рассказах Генриха Белля, немецкий для меня наказание, но, ты же знаешь, я старательная и упорная. Фридрих меня не жалеет, и правильно делает. Иногда он рассказывает на смеси двух языков о своей молодости. По сути, она прошла в плену и ничего радостного в России для него быть не могло, но он выжил, вернулся, это для него главное. Он до сих пор вспоминает каких-то людей, совавших ему хлеб и махорку, кого-то помнит по имени, кого-то пытается описать. Волнуется, переживает, я наливаю ему рюмку коньяка и варю кофе.
Я слушаю эти бесхитростные рассказы чудом выжившего в войне с моим народом старика и думаю о своем. Я же хорошо помню убогий быт и простые, нет, примитивные, прости Господи, мечты своих родителей. Больше всего они хотели, чтобы не было войны, а щербатые тарелки, вытершаяся и изрезанная ножом клеенка на колченогом столе, дощатый с дырками ящик за окном вместо холодильника, перелицованные платья и сто раз штопаные носки - так по-другому и быть не может. Все так живут. Изобилие, сытость и сверкающие витрины - это там, в "Новостях дня", в Москве, на другой планете, там и люди живут другие, ходят по освещенным улицам и покупают продукты в "Елисеевском", улыбаются, хранят деньги в сберкассе и пьют томатный сок.
Что они умели и делали, так это дорожили дружбой, пеклись о родственниках, берегли и укрепляли ниточки человеческих связей. Заброшенные судьбой на край земли, к Тихому океану, на далекую границу империи, они знали, помнили и чуяли хребтом, что в одиночку выжить невозможно, не вытянуть и не сдюжить. Если кто-то выбивался в люди, тянул других за собой, опирался на своих, проверенных, связанных дружбой, родством, общим прошлым со школьной парты или одного двора и улицы.
Вот поэтому мне и было так одиноко в Москве, но там хотя бы все говорили по-русски. А здесь, в маленьком немецком городишке, самый близкий человек - по иронии судьбы - бывший летчик, бомбивший наши города, и бывший военнопленный, выживший благодаря неизбывной доброте замордованных жизнью русских баб, чудом спасшихся от тех самых бомб. И я не устаю молить Бога, чтобы тебе повезло на людей и радуюсь, что ты живешь у Настены, родной и верный человечек варит тебе суп, стелит постель и прислушивается к твоему дыханию - не заболел ли.
И я еще и еще раз, будто вбиваю себе гвоздь в голову, отчетливо и ясно понимаю - пути назад у нас нет. Меня от этого бьет и колотит внутренне, это же дико и неестественно, знать, что ты не можешь, как всякий здесь, подойти к кассе или просто снять телефонную трубку и заказать билет на самолет. Дальше проблема одна - деньги, только от них зависит, остановишься ли ты в скромном пансионе или шикарной гостинице. Но для нас воздушное пространство России закрыто, как для летчика Пауэрса. Ни одна дорога туда не ведет. И это, скорей всего, навсегда. И от этого хочется выть.
Я, конечно, поговорю с теми, кто живет здесь десятки лет. Наверное, они сохранились, те, что уносили родину на подошвах своих сапог. Если не они, то их дети. Или не надо. Мы же разные, несмотря на то, что мы русские. Мы совки. Нас вырастили в другой колбе, с молоком матери по капле вливали в нас медленнодействующий яд, он называется просто - ложь. Нам лгали, когда мы были в яслях и детском садике, пионерами и комсомольцами, лгали по радио, телевизору и в газетах. Теперь это рухнуло, старые кумиры повержены и оплеваны и новые хозяева, чуть-чуть отряхнувшись, как собака, вылезшая из воды, снова будут лгать и клясться нам в любви, чтобы мы отдали им последнее, что у нас есть. Нашу жизнь. Не хочу!
И я знаю, в чем моя ошибка. Это идет оттуда, из нищего детства, из бараков и загаженных станционных уборных, из оловянного взгляда любого, самого мелкого начальника. Это въевшийся, помимо воли и желания, живущий глубоко внутри, как солитер, страх. Ты знаешь, что с тобой могут, если захотят или просто подвернешься под руку, сделать все, что угодно, статья найдется, да и нужна ли она, ты ведь не Пауэрс, незачем с тобой возиться. И ты виноват изначально, виноват всегда и во всем, виноват, потому что родился на свет и живешь и дышишь только потому, что не высовываешься, "прошла зима, настало лето, спасибо партии за это!". И даже здесь, за тысячи километров, этот страх живет во мне, гнет к земле и я смотрю на окружающее с позиций виноватого, словно у меня клеймо на лбу или повязка с желтым ромбом на рукаве.
В конце концов, я им ничего не должна. Я плачу по счетам, этого вполне довольно. И мне нечего стыдиться. Нужно выпрямить спину, поднять голову, уверенно и твердо топтать каблуком их шестисотлетнюю брусчатку. Я знаю, слишком хорошо знаю, чего мне не хватало там, и не только мне, всем нам - чувства собственного достоинства. Нужно убрать, извести этого проклятого солитера, изжить его, вытравить, разрезать на куски и утопить - навсегда!
Я не знаю, удастся ли мне это сделать без тебя, но то, что я должна это сделать ради Бэби, я знаю точно. Она войдет в этот мир - такой, какой он есть, - свободным человеком. И она будет помнить, что она русская, и в этом не будет ничего плохого или хорошего, просто факт. Она есть и останется русской и православной. Вот об этом и надо поговорить с отцом Федором. С крещением мы подождем до твоего приезда.
Конечно, грех так думать, но я даже рада, что у тебя там, кроме Настены, нет близких. Для моих, когда они поймут, что мы отрезанный ломоть, это будет шок. Они решат, что больше никогда не увидят меня, Бэби, тебя. Будут думать, что мы преступники и изгои, будут бояться говорить о нас с соседями, прятать письма и вещи. Им ведь не растолкуешь, в какой переплет мы попали. Мама, конечно, свалит все на проклятую Москву, не надо было туда ехать, да еще богатеть, мерседесы покупать, вот и получили.
Но это вопрос не сегодняшнего дня. Пока что имеем то, что имеем. Главное, я твердо уверена, ты вывернешься. И почему-то очень надеюсь на Настену с ее трезвым умом. У нее всегда был хороший нюх и надеялась она в жизни только на себя. Наверное, поэтому первая рванула в Москву, устроилась, оперилась. Никогда ни у кого ничего не просила, всегда у нее все было хорошо, мы ведь могли ей чем-то помочь, но она мягко, чтобы не обидеть, отказывалась. Не думаю, что из гордости, просто шла своей дорогой. Хорошо бы, вы приехали вдвоем. И поскорее.
Сегодня у меня, как у солдатской жены, был целый день самоподготовки. Завтра воскресенье, едем к отцу Федору, пора уже исповедаться и причаститься. Магазины по субботам здесь работают только до обеда, а я только вчера поздно вечером сообразила, что мне не в чем идти в церковь. Джинсы, майки, куртки и кроссовки хороши для повседневной жизни, платьица из моего московского гардероба давно устарели, да и напоминают о том, что хотелось бы поскорее забыть. И обязательно нужна косынка, и мне, и Бэби.
Ну как тут не напрячь безотказного Фридриха. Таскаться по улицам с огромными пакетами не хотелось и ему пришлось, кряхтя, влезть в старенький "Опель". Я пообещала ему огромную тарелку борща с чесноком и пампушками и, видит Бог, придется держать слово. Так что мы заехали еще и за продуктами, затарились на неделю. В общем, все успели, и я занялась обедом.
Возможно, если бы я писала письма, заклеивала конверты языком и опускала в ящик, зная, что через максимум семь дней ты откроешь их в Москве, они бы вышли совсем другими, чем эти мои безумные строчки. Я бы подробно описывала, о чем меня спрашивает Бэби (о тебе, конечно!), наши с ней успехи и ссоры по пустякам, все ее чихи и синяки, прыжки и ужимки. Но я ведь лишена этой возможности. К тому же, теперь принято пользоваться телефоном. Только вот в огромном, длинном и толстом кабеле отсутствует один-единственный проводочек, самый нужный и дорогой. Почему-то мне кажется, что наш с тобой красного цвета, и чья-то злая рука аккуратно перерезала его кусачками. И спутники, в изобилии разбросанные в небе, тоже не для нас.
Бэби с Фридрихом отправились гулять, а я сосредоточилась и стала думать, что я завтра хочу сказать отцу Федору. В чем мой грех и в чем я виновата перед Господом.
И я подумала вот о чем. Если верно, что человеческая жизнь на земле мимолетна и дарована нам, как испытание, а не для веселья и радости, если мы все должны терпеливо нести свой крест, то правильно ли то, что мы делаем, стараясь спасти себя и ребенка всеми доступными нам средствами, в том числе и бегством оттуда, куда Бог поместил нас от рождения? Но ведь, с другой стороны, сказано: "плодитесь и размножайтесь". То есть, родив Бэби, мы уже выполнили этот завет, и теперь наша первейшая обязанность ее вырастить, чего бы это нам не стоило. Стало быть, мы вправе делать все для ее блага, в том числе и жить там, где ей и нам безопасно и удобно. Ведь Бог везде, во всех странах и на всех континентах, и православные, наверное, есть во всех уголках земли. И если мы останемся православными, мы не потеряем свою идентичность, а то, что мы русские, это с нами навсегда. Это же вопрос крови, а не паспорта. Здесь ведь никому не придет в голову писать в паспорте "баварец" или "саксонец", они все немцы. Тоже самое у французов, бельгийцев, американцев. Только не у нас, в совке, как бы он там не назывался. Но мы ведь уже решили, что не будем играть по их правилам. Мы же люди.
Помнишь, когда мы были маленькими, в церковь ходили одни старушки. Или вдовы, матери-одиночки, жены запойных мужиков. В общем, несчастненькие. Они ходили туда, как нам казалось, потому, что им нужно было утешение и общество себе подобных. Им нужно было хотя бы на час уйти от кухонных скандалов, свинцовых кулаков и мата, мерзости и нищеты. Им нужен бы кто-то, кто их выслушает, не перебивая и не отмахиваясь, как от назойливой мухи, кому можно сказать самое больное и сокровенное и он не переврет твои слова и не отторгнет. Ради этого они шли в баню, постились, стирали и латали нехитрые тряпки, копили пятаки и гривенники, отрывая их от детей и от себя, пряча в укромных местах, чтобы не пропил потерявший человеческий облик сожитель.
У нас с тобой другой случай. Кроме того, чтобы Господь продлил наши дни, дал нам возможность вырастить Бэби, родить ее будущих брата и сестричку, нам нечего просить у него. Как не в чем и каяться. Что же я тогда ищу, и зачем собралась к отцу Федору? Почему меня так тянет туда, где звучат тонкие женские голоса, мерцают лампады и свечи у намоленных поколениями старых икон? Понятно, что я хочу помолиться сама и заказать молебен о здравии, пусть это поможет тебе, должно помочь, но не только это.
Скорее всего, то самое ясное осознание реальности, о котором я совсем недавно писала. Мы отрезанный ломоть. Навсегда. Мы никогда не сможем устроиться на песчаном берегу Оки, закинуть в воду удочки, соорудить костерок и, накупавшись голышом до синевы, греться около него в обнимку, укрывшись одним большим полотенцем и сидеть, наслаждаясь теплом и друг другом, и молчать, глядя на белеющие в воде поплавки и серебряный плеск мальков, считать, сколько раз прокукует кукушка в недалеком лесочке и с нетерпением ждать, пока в котелке сварится нехитрый кулеш и мы, обжигаясь, будем кормить друг друга из деревянной расписной ложки. А потом снова валяться на теплом песке, смотреть в голубое небо с черными точками ястребов и думать, что это будет всегда, стоит только захотеть. Картошка с грибами, мамины пироги и малиновое варенье, черника с молоком и мышиная возня в копне сена, луга и лес на горизонте. Ничего этого больше не будет. И я не хочу быть матерью-одиночкой, не хочу, чтобы Бэби возвращалась туда, откуда мы начали и начинала с того, с чего начинали наши родители. Хоть убей, я не верю в волшебную палочку, кто бы и что бы там не пел и какие бы сказки не рассказывал. Я верю в покаяние, но им пока что не пахнет. Зато пахнет, и густо, воровством. Это значит, что честным и умным, как и раньше, место у параши.
Но я и не хочу, чтобы она была человеком без рода и племени. И для этого мне нужно православие, церковь и отец Федор. Вера объединит ее с другими людьми и она уже не будет одиноким обсевком в большом и чужом мире. Вера не даст ей забыть русский язык и имена ее предков. В остальном - вольная воля и судьба. И почему-то мне кажется, это и наш путь. И я думаю сегодня о церкви, нашей православной церкви, как о большом, даже огромном доме, в котором живут разные люди - больные и здоровые, богатые и бедные. Их объединяет то, что мы пока не понимаем и не знаем, вернее, не прочувствовали до конца. Не думаю, что это какое-то откровение, в конце концов, библия у всех одна и Бог един. Просто так сложилось, что они родились и пришли в этот дом естественно и просто и стали в нем жить, и им хорошо и покойно вместе, потому что, приходя туда, они оставляют за порогом разную ежедневную накипь, соскребают с себя грязь и пот, думают не о куске хлеба для себя, а о том, что есть добро и как сделать его ближнему, а все люди и есть ближние, даже злые и нехорошие. И я хочу в этот дом, меня тянет туда, мне ведь не нужно ничего, лишь бы рядом были ты и Бэби.
Не знаю, сумею ли все это сказать завтра, да и нужно ли это говорить. Я и так уже привязалась к бумаге, как пьяница к вину. Но ведь мне и поговорить-то не с кем. И помолчать, к сожалению, тоже не с кем. Вот-вот вернутся Фридрих и Бэби. Какой-никакой, а мужчина. Эрзац-папа, так сказать. Для прогулок. Так смешно, что плакать хочется.
Не знаю, правильно ли я делаю, что все время эксплуатирую Фридриха. На его арийском лице это, правда, никак не отражается. Почему-то мне кажется, что он и сам рад некоторому разнообразию и суете, которые мы привнесли в его провинциальное болото. Он, вообще-то умеет то, чему мне еще нужно поучиться. Удивительно естественно и тактично держится. С одной стороны четко дает понять - я хозяйка, с другой, искренне рад, что мы русские и поневоле веришь, что мы единственная нация, к которой он испытывает симпатию и уважение. При этом все обходится без слов и восклицаний, вполне достаточно сухих жестов, кивка головы или поклона. Даже дверцу машины он открывает так, что сразу понятно - он не наемный шофер, но и не товарищ, так, что-то среднее, все делается уважительно и предельно тактично. Расхожее выражение "держит дистанцию" здесь не подходит. Я все время задаю себе вопрос, понимает ли он нашу ситуацию, твой молниеносный отъезд, отсутствие писем и счетов за телефонные разговоры, мои слезы в церкви, по идее все это говорит само за себя, человек он, безусловно, наблюдательный, вполне мог сделать какие-то свои выводы. Но ведь молчит. С другой стороны, все, что он делает, а, главное, как делает, смотрит, подает руку или с удовольствием гуляет с Бэби, лучше тысячи слов.
Я даже заранее жалею, что через неделю сдам экзамен и получу права. Не будет предлога проехаться с Фридрихом по магазинам и уж тем более во Франкфурт, как сегодня. Но ведь я дала тебе, вернее, себе слово стать самостоятельной и современной, водить машину, говорить и читать на двух языках, разобраться, наконец, в том, что нас мучит и найти ответ на главный вопрос - что делать? Вопрос "кто виноват?" я хочу оставить за скобками, пусть его решают другие. Тысячи людей делают себе на этом имя и деньги, но почему-то для таких, как мы, все остается по-прежнему. Хотя вру. Если мы будем жить здесь, в Германии или в любой другой стране, я обязательно пойду учиться. Конечно, мой советский педагогический диплом на фиг никому не нужен, но теперь я знаю, что, например, в Сорбонну можно поступить хоть в шестьдесят лет, было бы желание. А мне, слава Богу, еще далеко до шестидесяти.
Возможно, что когда ты об этом узнаешь, ты скажешь, что я спятила. Хочу еще детей, хочу диплом, все хочу. То, сидя в подмосковном коттедже, молчала, как мышь, читала книжки и холила Бэби, а, оказавшись на Западе, преобразилась. Этакая освобожденная женщина Дальнего Востока. Можешь не переживать, я не буду шляться на демонстрации, проповедовать однополые браки и обвинять тебя в сексуальных домогательствах. Скорее, наоборот. Но я хочу их догнать. Уж раз нам не суждено жить у себя дома, я хочу быть такой, как они. И я знаю, что для того, чтобы они признали меня равной, я должна быть на порядок лучше. Я должна быть красивой, умной, сексуальной и спортивной. Вот еще один пункт, надо учиться играть в теннис. Бассейн для здоровья, теннис для окружающих.
Вся это болтовня, точнее, программа, ради тебя и для Бэби. Мне бы хватило удовольствия штопать носки и варить борщи и супчики, но это там, на далеком родном берегу. Здесь я обязательно стану конкурентоспособной. Я влезу к тебе в печенки, и ты пустишь меня заниматься бизнесом вместе с тобой, рядом, плечом к плечу. Не сразу, конечно. После диплома, мальчика и девочки. Нас должно быть много. И мы должны быть умными. Умнее их. Главное еще научиться это скрывать.
Отец Федор вытащил из меня всю мою программу за пять минут, не напрягаясь и не прибегая к наводящим вопросам. Мне показалось, что этот человек видит на три метра вглубь. И потом, у него есть некий магический ключик, он его поворачивает, и из тебя сыпятся слова, не то что бы против твоей воли, ты просто рассказываешь все как есть, ведь, чтобы получить совет, нужно, чтобы пастырь знал твои обстоятельства. Наверное, отгадка проста - он никуда не спешит, молча дает понять, что ему интересно то, что ты говоришь и его глаза сосредоточены на тебе, а мозги - на твоих проблемах. И, кроме этого заинтересованного контакта, ты сознаешь, что имеешь дело с человеком, в душе которого уместились переживания, грехи и сомнения тысяч таких, как ты, и этого не тяготит его, наоборот, ему становиться легче, когда делается легче тебе.
Удивительно, я рассказала ему и про нас, и про наших родителей, дедушек и бабушек. Кто кем был, как мы попали на Дальний Восток, и как мы с тобой перебрались в Москву и что с нами случилось. Я вспомнила даже про своего прадедушку, которого никогда в жизни не видела, знаю только, что он был ссыльным поляком, остался в Сибири и женился на местной. Мама рассказывала мне, что он был чуть ли не графом, фамилия очень распространенная - Комаровский, но мы всегда считали все это легендой, документов ведь никаких не осталось. К тому же много, да и не так уж много лет назад иметь среди своих предков аристократа было для папы и мамы, мягко говоря, неперспективно. Это теперь люди придумывают себе дворянских предков.
Отец Федор, как ни странно, отнесся к этому с интересом. Может быть, потому что белорус, для них все это ближе, рядом, полтора века назад приход, где служили его предки, входил в Речь Посполитую. Сказал, что если мне не хочется делать это самой, он направит запросы в архивы, участники польских восстаний известны поименно, а фамилия графов Комаровских громкая, до сих пор ее потомки живут в Польше, да и не только там.
Но все это, конечно, не главное. Хотя, как мне показалось, Бэби слушала нас очень внимательно, что-то там варится в ее головенке, потом сцепляется одно с другим и получаются вопросы. Отец Федор немножко поговорил с ней о садике, немецких детях, прогулках с Фридрихом, подарил детскую библию с картинками, вроде бы мимоходом, ненавязчиво пригласил приезжать в воскресную школу. Наверное, будем ездить, вот только сяду за руль и куплю машину.
Главное, он уверен, у нас все будет хорошо. Человечек, передавший Настене мою записку, вернулся. Ничего тревожного, по его словам, он в Настенином поведении не заметил. Конечно, все это ни о чем не говорит, кроме того, что неделю назад вы оба были живы и здоровы. Но и это уже очень много. Веришь ведь в то, во что хочешь верить.
Потом мы обедали все вместе, подъехал еще этот Фридрихов приятель, тоже бывший летчик люфтваффе. Теперь он успешный бизнесмен и помогает отцу Федору собирать деньги на Дом милосердия в Минске. Кажется, это даже его идея. Они долго говорили об этом, обсуждали какие-то детали, а я думала о своем.
Интересно и необъяснимо складываются цепочки человеческих отношений, симпатий и антипатий. Случайно или нет, ты нашел Фридриха, от него протянулась линия к отцу Федору и его партнеру и вот теперь я сижу в этой компании, как своя и Бэби листает книжку и нам всем хорошо и покойно вместе. Никому ничего друг от друга не надо, мужики общаются, а я просто сижу в мягком кресле и смотрю на них, незаметно любуюсь Бэби и пригубливаю ликер из тонкой рюмочки. Как же люди находят друг друга в этом мире, как они выбирают тех, с кем им хочется грустить или веселиться? В твоем мире, по крайней мере, теоретически, мне все понятно. Десять процентов прибыли - это не очень интересно, пятьдесят уже лучше, а сто так совсем замечательно. Ударили по рукам, сделали дело, разошлись. В лучшем случае, выпили водки или коньяку. И все, ничего лишнего и ничего человеческого.
Наверное, это нормально в наше время и в теперешних обстоятельствах. Но я же помню деньки, когда у всех словно развязались языки, стали выходить книги, десятилетиями бывшие под семью замками, с полок достали запрещенные фильмы, в газетах писали немыслимые еще год-два назад вещи. И мы спорили до хрипоты и одури, потом пили пиво и читали вслух Набокова и Солженицина, Бунина и Замятина, какие-то статьи в "Огоньке". Почему-то казалось, что мы все заодно, мы же очень хорошо знали, чего мы не хотим. А развело нас как раз то, чего каждый из нас хотел. Оказалось, разного. И в тоже время одного и того же. Все хотели жить по-человечески. Только никто, получается, не знал, что это такое. Потом мы уехали в Москву и это время ушло навсегда, как будто его и не было. Все, пленку смыли. И даже когда кто-то из ребят приезжал к нам, разговор уже не вязался. По одежке было видно, чего достиг человек, а что у него в голове, так это к делу не относится. И получается, мы были живее тогда, когда ели чайную колбасу по рубль семьдесят и пили жигулевское пиво. Почему?
Краем уха я прислушиваюсь к тому, как за большим столом три человека обсуждают что-то, почти соприкасаясь головами над большой папкой с чертежами и расчетами. Им интересно то, что они задумали, притом, что они не заработают на этом ни копейки. Для чего они это делают, что им до сирот и калек в каком-то далеком Минске? И почему несчастным нужно помогать отсюда, из Германии, где тоже есть свои сироты и калеки, дома престарелых и приюты.
Наверное, я чего-то не понимаю. Точнее, я очень многого не понимаю. Может быть, потому, что эти два последних года в Москве мы мало говорили друг с другом. Жили как в доте с пушками, пулеметами и гарнизоном. С гарнизоном ведь не говорят, ему только приказывают. Твои партнеры не в счет, это бизнес. А больше никого вокруг и не было. Но я хочу понять и это меня извиняет, по крайней мере, в моих собственных глазах. Главное, я уверена, что сейчас я попала в правильную компанию, к нормальным людям. Тебе не будет за меня стыдно.
Больше всего на свете мне хочется записать в этой тетрадке, что все, наконец, позади и можно паковать чемоданы, бегать по магазинам в поисках сувениров, платить по счетам и готовить отвальную. Я могу тридцать три раза написать и тысячу раз сказать себе, что все в порядке, я твердо держу себя в руках и спокойна как скала. На самом деле я держу себя не в руках, а в узде. Дни идут очень медленно, час за часом, словно чугунная гиря висит на большой стрелке настенных часов и, сказать по правде, если бы не Бэби, я уже давно была бы в психушке. Поверь мне, это не истерика здоровой бабы, оставшейся без мужика, хотя мне остро не хватает тебя и чисто физиологически.
Попробую трезво и спокойно сформулировать, что не дает мне покоя, почему я уверена, что это не элементарное самокопание и ковыряние пальцем в незаживающей (именно поэтому) язве. Завтра мне никуда не нужно спешить, Фридрих завезет Бэби в садик и я смогу, проводив их, соснуть еще часок-два. Пока же налью свежего чайку, устроюсь, как положено, на кухне с сигаретами, может быть, побалую себя рюмочкой ликера. Бэби сопит, набегавшись за день, первые два часа она вообще спит очень крепко. Сегодня, правда, я читала ей русские сказки, отлучив на это время от телевизора и, боюсь, ей может присниться баба-яга. С другой стороны, даже после относительно гуманного местного телевидения, дети в наше время вообще спать не должны. Нам все-таки было легче, по крайней мере до октябрятского возраста, да и то дедушка Ленин с котеночком на руках мне всегда немного напоминал старичка-лесовичка. Пока не подросла, конечно.
Волей-неволей я постоянно отматываю пленку назад. Вспоминаю, с чего ты начинал. Ментовку я отбрасываю, это понятно. Спрашиваю себя, когда ты раскрутился, можно ли было остановиться и зафиксировать прибыль, так, кажется, это называется на деловом языке. Не уйти в рантье и стричь купоны, а спокойно унавоживать поляну, как это веками делали крестьяне, год за годом, год за годом. Или так уж сложилось в нашей стране, что удержаться можно, только шагая вперед и вперед, подбирая все, что лежит и тут, и там и все практически безхозное, кругом дефицит, нет ни людей, ни идей, ни товаров, ничего нет. Ты попал в эту струю, как пловец в бурную горную реку и пути назад уже не было, тащил поток, и надо было не захлебнуться, а выплыть.
Поясню еще. Хотя да, знаю, это невозможно. Невозможно, получив прибыль от одного ларька, удержаться и не поставить еще три, потом десять, потом магазин, рынок, сеть. Это действительно бесконечно, остановиться нельзя, видимо все еще не скоро устаканится, очень большая страна, людям надо пить и есть, лечиться, людям много чего надо. Все правильно, по другому просто быть не могло.
Невозможна пока в России мясная лавочка, которую передают по наследству из поколения в поколение и дедушки вместе с внуками ходят в нее за вырезкой, а на вывеске лет эдак сто пятьдесят одно и то же имя. Это здесь, в Шпессарте, Фридрих знает по именам половину жителей и с закрытыми глазами, не напрягаясь, расскажет всю их подноготную до шестого колена. Мы по сравнению с ними перекати-поле, пусть это и не наша вина.
Важно другое. Ты не мог иначе. И если бы попытался выскочить на ходу из несущегося поезда, только бы покалечился. Было бы еще хуже, чем теперь. Так что не успела я выпить полчашки чая, как моя попытка сказать тебе: "давай прикинемся шлангами, вернемся, будем жить и поживать тихо-смирно, починять примус и торговать на рынке колготками" не удалась.
Возможно, и даже наверняка я весьма идеализирую милый провинциальный Шпессарт. Достаточно прогуляться по центру Франкфурта, всего-то шестьдесят километров, а это уже другой мир. И там, естественно, если поискать, есть мясные лавочки, но это все же экзотика. Так что, наверное, этот закон (горного потока) универсален и бородатый дедушка Маркс был, как ни крути, прав. Любой бизнес и бизнесмен стремится к экспансии, потом к монополии или сходит с круга. Исключения лишь подтверждают правило.
"Что плачешь ты, что плачу..." - так, кажется, сказал поэт. На самом деле не плачу, прощаюсь. Из этих шести высоких табуретов на кухне, даже когда ты приедешь, три всегда будут пустыми. Не будет разговоров по душам заполночь, споров до крика, поцелуев и слез. Все это осталось там, далеко, на шести метрах в панельной пятиэтажке, на краю земли, во сне. Вырастет Бэби и очень многое мы не сможем ей объяснить. Трудно сказать, хорошо это, или плохо.
Будем считать, что на меня нахлынул первый приступ ностальгии. Говорят в таких случаях про черный хлеб и селедку. Может быть. Уверена, сейчас, в эти минуты, по крайней мере, дело в языковой среде. Когда день за днем вокруг звучит чужая речь, привыкнуть к этому нелегко. Книгами и чтением сказок не заменишь сам воздух, насыщенный привычными с детства звуками, черт с ними, пусть даже составляющими неблагозвучные слова. Дальше мимика, жесты, вывески и заголовки газет, весь фон жизни. Как корову за рога, ведешь себя в это новое стойло, а все внутри упирается, каждая мельчайшая клеточка, нерв и извилина. Все ведь чужое. Милое застолье с отцом Федором и двумя сбитыми немецкими летчиками не более чем имитация. Сама придумала, сама же и умилилась.
Следует все-таки признать, что система, из которой мы выскочили, или она нас отторгла, неважно, была достаточно либеральной. В определенных пределах, конечно. Но к ней можно было приспособиться и существовать и даже заниматься любимым делом, если не сильно задираться. Вспомним ребят, которые что-то там изучали годами в своих институтах, практически не заходя туда, кроме как за зарплатой или рукастых автомехаников, всегда при деньгах, так что некуда девать. Сейчас это уходит, но на наших просторах все-таки есть, где спрятаться. Здесь система будет пожестче. Ее вроде бы и не видно, не стоят на каждом перекрестке полицейские, военных еще вообще ни разу не видела, разве только американцев под Франкфуртом и то в автомобиле. Но вот налогами и правилами уличного движения манкировать нельзя. И на социалке сидят совсем уж ленивые эмигранты и сразу становятся париями.
Так что пробиться нам здесь будет нелегко. Уж больно все давно поделено. Как ни крути, для бизнеса остается Россия. Вот Бэби другое дело. Этой все будет нипочем, дома по-русски, в садике среди разноцветных товарок по-немецки или по-английски. Если что, сдачи, правда, дает по-нашему, сразу и без предисловий. Хорошо, что хватило одного раза, фрау быстренько вмешалась, но коллектив все понял и на ноги ей теперь никто не наступает. Русская, одним словом. За ней, как говорится, репутация страны.
Пора закругляться. Вывод понятен - взялся за гуж, не говори, что не дюж. Ничего, прорвемся, даст Бог. Было бы лучше, конечно, если бы я знала, сколько еще деньков я буду соломенной вдовой. Отмечала бы тогда в календаре. Но я не ною. Завтра посплю подольше, уж позволю себе, и вперед. По намеченному плану.
Смешно, твой звонок раздался, едва я успела закрыть входную дверь. Но главное не в этом. Не знаю почему, но именно сегодня я выбралась в парикмахерскую. Вошла, уселась в кресло и сказала тетеньке средних лет самую, наверное, глупую фразу, какую можно было только придумать: "хочу быть как все, и не такой, как все". И при этом улыбнулась во весь рот своему отражению в зеркале. Удивительно, но она меня поняла. Может быть, что-то почувствовала, и скоро вокруг меня хлопотал весь наличный состав заведения. Меня обновили по полной программе. Мужчине этого не понять никогда. И не надо. Не надо тебе знать, как женщина готовится к встрече. Вроде бы я делала это для себя, чтобы пройтись по улицам, показаться людям, витринам, церквям и автомобилям уверенной и спокойной, красивой и недоступной. Оказалось, черт возьми, все это было для тебя. Ты гений!
Хорошо еще, что не успела купить машину, обрасти кучей нужного и ненужного хлама. А так, что, нищему собраться, только подпоясаться. Вряд ли теперь что-нибудь останется от прически и лака. Уж очень хотелось бы прилететь к тебе свеженькой, прямо как подарок из рождественской коробочки.
Сейчас уже вечер, за день я успела переделать кучу дел, но все-таки не могу не закончить эту запись. Теперь уже не для тебя, для себя. Кстати, Бэби по-моему не совсем понимает, что происходит и почему ей не нужно завтра идти в садик и зачем ее вещи уложены в чемодан. Что-то я все-таки оставлю здесь. Это же наш дом, пусть он всегда ожидает нас. Уверена, Фридрих позаботится, все здесь будет в порядке и на своих местах. Он и виду не показал, но я уверена - расстроен, и еще как. Сейчас закончу и напишу записку отцу Федору, жаль, что не исполнилась мечта окрестить Бэби именно здесь, во Франкфурте.
Конечно, я никому не буду говорить, что мы летим в Штаты, билеты я покупала сама, Фридрих довезет нас до аэропорта, попрощаемся у входа, и все. Конечно, не по-русски как-то, по-другому я себе все это представляла, но вышло так, как вышло. Главное, ты жив и здоров, с тобой все в порядке и мы снова будем вместе.
Все в жизни проходит, но не все забывается. Все-таки мне хорошо было в квартирке отца Федора, покойно, пусть всего несколько часов, но все же. Этим и запомнится Германия, Франкфурт, игрушечный Шпессарт. И Бэби за какой-нибудь месяц-два изменилась. В Москве была такой маленькой розовой пампушкой, а здесь подтянулась, взгляд стал внимательный и серьезный. Помнит, как ты сказал ей на прощанье: "Береги маму!".
Почему я все это пишу, всю эту бессмыслицу, никому не нужную и неинтересную? Скорее из уверенности в том, что то, что написано пером, не вырубишь топором. Это я еще раз фиксирую для себя задачи на будущее. Как бы там не сложилось и какие бы еще сюрпризы нас не ожидали, Бэби будет жить в свободной стране - это раз. Я должна получить диплом - это два. Я пока еще очень смутно и приблизительно знаю, чем хочу заниматься, что буду изучать и о чем писать. Это я сейчас бумаге не доверю. Не хочу сглазить. Лучше напишу несколько строк отцу Федору. Пусть он за нас молится. Неважно, во Франкфурте или в Минске. До завтра."
Я закрыл дневник, что было дальше, я хорошо помнил. Тупо посмотрел на пустой стакан, потом прижал нос к оконному стеклу. Над вечным городом продолжал моросить новогодний дождик.
Ирина зашевелилась, потягиваясь под одеялом, но ей еще явно не хотелось открывать глаза. Я встал и тоже автоматически потянулся, ощутив едва уловимый хруст в металлическом колене, нащупал выключатель и зажег верхний свет. Пора, так можно просидеть в номере целый день, а Париж есть Париж, даже в эту мерзопакостную погоду. Очень хотелось еще побродить по улицам, выпить литровую кружку пива с пиконом, от него напиток приобретает цвет красноватого янтаря, горчит и согревает, смесь крепчайшей настойки и ячменного напитка слегка ударяет в голову, а по телу расходится необременительное ровное тепло. Пожалуй, я смогу вспомнить приглянувшийся мне пиано-бар, где немолодой усталый человек наигрывает забытые джазовые мелодии пятидесятых годов, а немногие озябшие посетители сидят, уставившись на бокалы и чашки с кофе, и думают о чем-то своем. Кстати, пикон-бьер напомнит мне милую далекую родину, где еще лет двадцать назад толстые бабы-киоскерши в ватниках лютой зимой добавляли в кружки с пивом горяченького из огромного алюминиевого чайника, а мужики половинили прямо в кружки четвертинку на двоих - чем тебе не Париж.
Наверное, нам полагалось бы, повинуясь предновогодней суете и обычному человеческому стремлению найти на грош пятаков, носиться сейчас по магазинам и распродажам. Действительно, в той же "Галери Лафайет" свободно можно купить что-нибудь приличное за полцены. Еще пару лет назад мы бы так и поступили. И вернулись бы домой с двумя дополнительными чемоданами, купленными с огромной скидкой прямо здесь, за два квартала от гостиницы. Я даже знаю этот магазинчик, за рыбным рестораном и кинотеатром, направо, метров сто от угла, не больше. Странное дело, чем больше у нас прирастало денег, тем меньше вещей нам было нужно. То есть, думал я про себя, освежая лицо одеколоном, существует предел, дальше которого вещи уже не приносят первобытной советской радости, наоборот, скорее обременяют. Удобней и проще, скажем, взять яхту напрокат, чем содержать ее вместе с командой, ремонтировать, страховать. Она же не нужна каждый день, ну, может, от силы две недели в году. Остальное время ее по идее надо сдавать другим людям, а они прожгут обивку кресел сигаретами и поцарапают обеденный стол. И вещь уже будет вроде бы не совсем твоя, оскверненная что ли, как обворованная квартира. Стены и мебель те же, а кто-то чужой там побывал, оставил свой невидимый след.
Какая-то ерунда лезет в голову, про какие-то яхты, их нет и никогда не будет, а надо разбудить Ирину, пойти выпить пива и обнаружить, где скрывается в этом городе старый конспиратор Николай Иванович. Я-то был уверен, что вычислил его. Предстоит продемонстрировать Ирине не ослабевшую с годами оперативную хватку.
Теперь мы направились вниз, держа направление к Опере, редкие прохожие старались не задерживаться на улице под моросящим дождем, нырнуть в подъезд или спасительное тепло бистро. Жизнь горожан концентрировалась в эти часы или у телевизора, или за столиками кафе и стойками баров, туристический час еще не наступил, чуть позже разноплеменная масса вывалится из гостиничных номеров и потянется в варьете, мюзиклы, театры, на Елисейские поля, а уже ближе к полуночи кому-то понадобятся стриптиз, дешевые проститутки на Сен-Дени, чуть подороже на Пигаль, и так далее, по восходящей. Столетиями ничего не меняется в этом городе, вот и "Ротонда" стоит, как стояла, только не буянят там нищие, пьяные и гениальные художники и поэты, обыватели и туристы-интеллектуалы пьют свое пиво, есть им в ней я ничего, кроме яиц вкрутую, не рекомендую, меня там несвежим мясом отравили, было дело.
- Ты хоть знаешь, куда мы идем, - без всякой вопросительной интонации протянула Ирина. Со мной она всегда расслаблялась и не запоминала дороги, полагая, что не дамское это дело, вроде того Митрофанушки, утверждавшего, что географию учить незачем, для этого существуют извозчики, они и довезут до места.
- Еще минут десять неспешного хода, - если спросить, как называется отель, куда мы и направлялись, и на какой улице он стоит, в жизни бы не ответил. На карте, конечно бы, нашел, ну и в жизни тоже.
Отель был маленький, скромный, две звезды, сонный полноватый портье удивленно уставился на нас, но стоило мне произнести фамилию, он живо все сообразил, полез почему-то в холодильник за стойкой и достал оттуда хорошо знакомый яркий пластиковый пакет "Москоу дьюти фри".
- Мсье Николай просил это передать вам, когда вы зайдете. Он сейчас живет у своего парижского друга. Вот карточка.
Я положил карточку в карман, взял пакет и поблагодарил портье. Потом сообразил, достал из брючного кармана первую попавшуюся кредитку и положил ее на стойку. Портье меня не разочаровал и не стал отказываться, только поклонился в знак благодарности, и пожелал нам счастливого Нового года.
Мы заглянули в пакет уже сидя в пиано-баре через квартал от гостиницы с так и не запомнившимся мне названием. В нем оказалась бутылка "Столичной", банка красной лососевой икры и еще "Лидия" с давно забытой, но от этого не менее родной этикеткой.
- А молодец этот твой Николай Иванович, - откомментировала подарок Ирина, - главное, что не забыл бутылочку дамского винца. Устроим в Сент-Поле ретро-вечеринку.
- Он справедливо полагает, что ты мужественная девочка и пьешь водку, а не какую-то сладенькую дрянь, "Лидия" - это для экзотики.
- Это точно, - откликнулась Ирина, - мужественней некуда. Ну, что делать будем?
- Отдыхать, чего же еще, раз уж приехали.
- Ты прочитал?
- То, что ты написала еще в Шпессарте, я ведь послушный.
Я оборвал ответ на полуслове, молоденький студентик-гарсон уже держал наготове карандаш и миниатюрный блокнотик. Только он отошел от столика, пианист заиграл вальс из "Доктора Живаго". В самую точку, похороны заказывали?
- Дай ему потом денег, не забудь, - распорядилась Ирина, - ну, так я тебя слушаю. Заказ уже стоял на столике. Ирина помешивала ложечкой столь непопулярный у французов чай.
- Слушай, Ир, ну а все-таки, чего мы сюда приперлись?
- Ты же сам только что сказал, отдохнуть. И потом, должна же я когда-нибудь познакомиться с таинственным мужчиной. Интересно все-таки, где он взял "Лидию", я что-то не помню, чтобы ее в аэропорту продавали.
- Наверное, ему Соломин с Настеной сунули. Это ее шуточки.
- Давай, не тяни. Я же вижу по твоему мужественному офицерско-бизнесменскому лицу, что тебе хочется высказаться. Не робей, дама ждет.
Закордонный напиток сработал, вместе с музыкой пришла и поселилась в теле, до самых пяток, приятная расслабуха, ничего мне сейчас не хотелось, век бы сидел здесь, пил пиво, потом, не торопясь, ужинал, если бы кто-нибудь еще отнес потом в кровать, совсем было бы прекрасно.
- Ладно, отвечу вопросом, мы кто? Эмигранты, беженцы, изгои, перекати-поле?
- Мы - люди, - Ирина не удивилась вопросу. Только она уже твердо знала ответ, а я еще чего-то маялся. - Разве этого мало?
- Ир, я готов подписаться под каждым твоим словом. Только не забывай, рукописи не горят. И бумажки до сих пор лежат в сейфе у Дуга.
- Пусть себе лежат. Наплевать и забыть. Это не наше дело и не наша война. Наша война закончена. Посторонних просят не беспокоиться.
- Ты хочешь сказать, мы никогда не вернемся?
- Мы не первые и, уверена, не последние. У нас есть друзья и там, и здесь. Мы можем увидеть их, когда захотим. И родных тоже. Этого нам достаточно.
- Не уверен.
- Не думай об этом, поставь заслон, и не думай. Я тебя переключу. Вот, скажем, у нас в Сент-Поле в спальне страшно скрипит кровать. Я знаю, что дети не слышат, но ничего не могу с собой сделать. И получается не так, как надо. А здесь мы запросто сделаем девочку. Получится, что мы уже в трех странах сделали детей. И будет у нас парижаночка, здорово звучит, правда? Москвичка, американец и парижанка.
- Пиво можно допить? - что я еще мог ответить.
Потом, в отеле, уже сквозь сон, Ирина поинтересовалась: - Ты дозвонился?