ArtOfWar. Творчество ветеранов последних войн. Сайт имени Владимира Григорьева

Пинаев Борис Иванович
Уржум, Заболоцкий, Война

[Регистрация] [Найти] [Обсуждения] [Новинки] [English] [Помощь] [Построения] [Окопка.ru]

  Революция. Заболоцкий. Война
  
  Мой прадед Гавриил был заводским молотобойцем (работал то ли в кузне, то ли на большом заводском молоте) в Буйском. Это Уржумский уезд Вятской губернии... Наверное, можно где-то найти подробное описание таких молотов, а я нашёл вот такой маленький отрывочек в "Преданиях и легендах Урала":
  
  "Раньше молот не паровой был, а на воде работал. Там не скажешь "стой!" Вода хлещет и хлещет. Вот тогда и ушибало кричников-то. Карп Федотович работал подмастерьем в Дощатой. Правили железо кровельное, которое из Сылвы привозили. Когда остановить надо молот, под молот подставку ставят. А Карп с рукой-то и попал. Руку подставил, ему и придавило. Он как бешеный забегал. Побежал в больницу... Фельдшер помог маленько".
  
  В сорок лет (42?) прадед угорел у себя на заимке. Мать пишет: "Зимой 1872 года Гаврила Титыч взял с собой сыновей (старшего 22-летнего Гавриила и младшего 8-летнего Мишу) и пошёл в лесную избушку попроведать пчёл, может быть ещё и силки проверить. Там жарко натопили печь и легли на полу спать, но, видно, рано трубу закрыли. Ночью младший Миша проснулся от головной боли, тошноты, стал будить отца и брата. Брата кое-как разбудил (зажгли лучину, другого освещенья не было), а отца разбудить не смогли. Он так угорел, что и дети не спасли, хотя открыли дверь, впустили свежего воздуха. Сами кое-как отдышались. Утром вернулись в Буйское без отца".
  
  (Как интересно: между смертью прадеда и моим появлением на свет лежат 69 лет... а мои внучки долго жили вместе со своей прабабушкой.)
  
  Недавно прочёл у Василия Ивановича Белова, как могла выглядеть та давняя прадедова лесная избушка: "Крестьянскую жизнь на севере нашей Родины трудно представить без леса. Хлебопашец нередко сочетал в себе охотничье, рыбацкое, а также промысловое лесное умение (сбор живицы, смолокурение, заготовка угля, ивовой и березовой коры, ягод, грибов и т.д.). Лесной покос тоже вынуждал не только ночевать, но и неделями жить в лесу. Поэтому избушка была просто необходима. Рубил её не каждый крестьянин, но пользовались ею все, начиная от бродяг и нищих, кончая купцами и урядниками, если стояла она невдалеке от дороги, соединяющей волости.
  
  По-видимому, избушка в лесу - это самое примитивное, сохранившееся в своём первоначальном виде древнейшее человеческое жильё. Квадратная клеть с одним окном, с потолком из плотно притёсанных еловых бревёшек, с плоской односкатной или не очень крутой двускатной крышей. Потолок утеплялся мхом, прижатым слоем земли. Дверь делали небольшую, но плотную, с деревянными из берёзовых капов петлями, надетыми на деревянные же вдолбленные в стену крюки.
  
  Широкие нары из тёсаных плах ожидали усталых работников. В небольших избушках вместо нар устраивали обычные лавки.
  
  Посредине, а то и в углу чернел, приятно попахивая теплом и гарью, таган - очаг, сложенный из крупных камней.
  
  ...Чем больше была каменка, тем меньше требовалось дров и тем теплее было в избушке. Угар исчезал вместе с потухание углей. Дымоход в стене закрывали и до утра оставались наедине с теплым и смоляным запахом. (Наверное, прадед его рановато закрыл. - Борис.) Шум ветра в морозном ночном лесу заставлял ценить тепло и уют...
  
  Летом, в пору гнуса и комарья, дым легко выживал из избушки эту многочисленную тварь, а остальное зависело уже от самих себя. Не зря про хорошего плотника говорят: "Косяки прирубает - комар носа не подточит" (Повседневная жизнь русского Севера. Очерки о быте и народном искусстве крестьян Вологодской, Архангельской и Кировской областей. М., 2000).
  
  Детей у прабабушки Аксиньи Антиповны - восемь, а кормилец помер. Поэтому восьмилетнего Мишу отдала в люди, где его приспособили нянчить младенца. Он и сбежал домой. Скоро завод в связи с реформой как-то там прогорел и закрылся, так что народ подался на новые земли в починки. Аксинья поселилась в починке Соколовском (на другом берегу Лебедевский) вместе с Мишей и старшим Лукьяном. Самый старший Гаврила погиб на русско турецкой войне в Болгарии. Ну вот... Михаил Гаврилович подрос, женился (сосед дал напрокат полушубок, когда ездили свататься), а потом служил в армии. Земли было много: ему сдала свои десятины в аренду овдовевшая женушка убитого на войне брата, жившая в Буйском. Да еще тесть Бусыгин Василий Евдокимович помог, хозяин мини-мастерской в соседнем селе Русский Билямор (делал там косы и серпы; сейчас-то село почти вымерло, а в начале ХХ века там стояли 400 домов). Это мой прадед по бабушке, а прабабушку звали Мария Андреевна... Так что к концу Х1Х века был готов кирпичнейший дом о две комнаты. Кирпичи делали сами три года, потом наняли каменщика класть стены. Через год - штукатурили. Переехали туда из клети, куда входили по доскам. Бабушка Аксинья Антиповна Маркова нянчилась с первыми внуками: Ваней, Александрой (появилась на свет после того, как Михаил Гаврилович отслужил 6 лет в армии), Анной; померла бабушка в 1900 году.
  
  Старшая моя тётушка Александра Михайловна свидетельствует: "А когда разделились все братья (да и делить нечего было), дяде Лукьяну досталась изба, а нашему отцу - клеть. Вот они из клети и сделали себе избу. Лошадь досталась отцу нашему, а телеги не было. Но как-то всё-таки приобрели телегу, и мама рассказывала, как они были рады, что есть телега. Поехали с навозом в поле, и оба пошли рядом, чтобы порадоваться на телегу. Земля была новая, хлеб родился хороший, стали держать скотину, много овец. От всего доход. Много годов готовились, чтобы выстроить дом... А лавчонка появилась в 1897 году - в ней было на сто рублей товару, необходимого деревне".
  
  Мать моя пишет: "Кирпичный дом наш был пятистенный, шесть окон на улицу, разделен капитальной стеной на две половины. В большой комнате на три окна отгорожена дощатой переборкой кухня с одним окном. В кухню выходило чело русской печи, там стоял стол, на котором мама стряпала. Вдоль стены у окна стояла широкая скамья, а на переборке висел посудник для всяких мисок. Было ещё два окна во двор, вдоль стен у окон стояли широкие скамьи, крашенные охрой. Скамьи сходились в переднем углу, где около них стоял большой прямоугольный стол, покрытый клеенкой. Наверху в переднем углу была божница с двумя иконами, обе в киотах - родительское благословение во время женитьбы. Перед иконами висела лампада...
  
  В простенке между окнами размещалось небольшое зеркало в раме, а у переборки стоял простенький старый шкаф-буфет для будничной посуды. У задней стены стояла широкая деревянная кровать с соломенной "периной". Перина была покрыта домотканной дерюгой и домотканным одеялом. Две подушки в холщёвых наволочках. Всю заднюю половину избы на высоте, превышающей человеческий рост, занимали полати. С двух сторон они ограничивались стенами (угол), третья "граница" полатей выходила на печку, а четвертая (передняя) была украшена перилами из деревянных точёных стояков-балясин, окрашенных в чёрный цвет. Вход на полати был с печки, куда поднимались по лестнице, которая стояла между печью и задней стеной дома. А от верха лестницы вдоль печи и стены были плотно настланы прочные доски - до следующей стены, так что сначала с лестницы вставали на эти доски, а потом - на печь. На полатях спали зимой дети, там места хватило бы человек на пять, самое меньшее.
  
  На печь (около порога во двор) вела глухая лестница, ступени забраны с тыла. От верха лестницы и до двух стен и печи плотно и основательно лежали доски. Это место - такая площадка - называлось "казёнка". И когда мы были совсем маленькие, отец садил кого-нибудь себе на ногу и распевал такую вот песенку:
  
  Песенка, песенка,
  Есть на печку лесенка...
  С печи на полати
  на казёнке - нырок!
  И при этих словах, бывало, подбросит на своей ноге.
  
  Да, насчёт кровати... Там спали родители, а зимой часто один из них спал на печке. Печь была большая, могли свободно разместиться 3-5 человек. Летом спали в сенях, в чулане, на сеновале.
  
  Вторая половина дома - горница. Там тоже была русская печь, но зимой её не топили, потому что зимой там некому жить. В горнице на окнах висели белые занавески (коленкоровые), но они закрывали только верхнюю часть окна. На окнах летом стояли цветы, на каждом окне обязательно стоял горшок с вьюном (плющ), который тянулся вверх по стене и затем вдоль стены. Были горшки с лилиями, алоэ, других не помню. В простенках стояли столики, их было три и один угОльник в переднем углу. Между столами стояли стулья, а вдоль печи - диван с полумягким сиденьем и такой же спинкой, обитый цветным ситцем. У одной из стен стоял шкаф-буфет с простой фарфорофой посудой, но более праздничной. На стенах висели фотографии родных в рамках. Над одним из столов - зеркало. В переднем углу - божница с иконами и лампадой. На столах лежали домотканные скатерти, на полу - домотканные половики, такие же (только похуже) - на полу в избе.
  
  В горнице за печью стояла кровать. От горницы была отгорожена переборкой кухонька со столом. Двери избы и горницы выходили в общие сени, а из сеней двери вели на крыльцо и во двор.
  
  Как выйдешь из дверей избы, в сенях налево отгорожен маленький чуланчик метров шесть квадратных. Это - лавка, там на полках стоял товар для продажи: сахар, соль, спички. Вдоль стены (на расстоянии полуметра от неё) стоял прилавок, а на нём весы-тарелки. На полу и под прилавком стояли мешки с солью, сахаром, изюмом. В углу стояла кадка с колёсной мазью.
  
  Отец как-то познакомился с казанским татарином Факимьяном, который ездил на телеге по уезду и покупал "сельхозпродукцию". Факимьян стал привозить в дедов чуланчик изделия городской промышленности, необходимые крестьянству, и забирать куриные яйца, которыми расплачивались односельчане. В начале германской войны (1914 г.) всю эту торговлишку родители прекратили.
  
  В правом конце сеней дверь открывалась в маленький чулан, где стояла мука на каждый день и где мама сеяла муку для хлеба. Из чулана вела лестница на чердак (он почему-то назывался подловкой). На подловке стояли сновалки, на которых сновали основу для изготовления холста. Кроме того, из чулана была ещё дверь в клеть. Это помещение, где хранятся разные домашние предметы, которые не нужны постоянно. Например, какие-то кадушки, ткацкий станок (стан, как его у нас называли) и принадлежности к нему: берда, ниченки, скалки, цевки, вороба. Иногда летом в клети спали.
  
  Под клетью - погреб. Весной в яму плотно набивали снега - на всё лето (к осени оставалось чуть на дне). На снегу держали мясо, молоко и другие скоропортящиеся продукты. На краю ямы стоял бочонок с квасом. Квас, особенно летом, не перемежался, был постоянно, а к Пасхе делали пиво, но и оно было совершенно без градусов, сладкое, из солодяного сусла.
  
  К погребу примыкал маленький амбар, где хранилась посыпка для скота - посыпали мешанину из соломы для лошадей, пойло корове. За амбаром был хлев-тепляк для коровы, а над ним сеновал. Дальше шёл так называемый каретник, где стояла телега кованая, "на железном ходу" (на ней ездили только в город), тарантас (у нас его звали "карандас"), коробок (зимние сани с кошевой). Телега сноповая, телега навозная стояли тут же, под поветью, но не в каретнике.
  
  Дальше стоял курятник, а рядом - хлев для овец. Затем постройки "загибались" под прямым углом, первыми среди них были две конюшни для лошадей (раньше держали двух-трёх), затем - проезд в огород, а за ним дровяник, где держали запас дров на каждый день. А большой запас дров был за огородами на так называемой ободворице (полоса земли с посевом за огородами). Над всеми хлевами сеновалы, но запас сена был только на одном, поскольку покосов не хватало. На других сеновалах лежала разная солома: ржаная, овсяная, гречневая; веники березовые и липовые для овец и ягнят, да и для телят. В огороде стоял молотильный овин; когда в нём молотили, то солому сразу носили на носилках (две тонкие, упругие жерди). Клали их на землю, сверху наваливали солому, закрепляли вожжами, и два человека несли эти носилки на сарай, поднимались по широкому бревенчатому трапу (шириной метра два), оставляли солому на сарае и снова шли в овин. И так до конца молотьбы, до вечера.
  
  В огороде главное место занимала картошка. Конечно, много места отводилось и под гряды с овощами. Где-то с 20-х годов начали выращивать помидоры и даже табак. Ни отец, ни братья не курили. Выращивали на продажу года два-три, потом не стали занимать под него землю. Огурцы росли на тёплой навозной гряде. Всё росло очень буйно. Картофель был необыкновенно крупный, розовый.
  
  Починок наш растянулся вдоль реки Мазарки версты на три, улица была односторонней, дома стояли окнами на юг. Перед окнами у многих были палисадники, дальше - проезжая часть улицы, неимоверно грязная весной и осенью, с огромными сугробами зимой. Сугробы особенно велики в промежутках между домами, а потому зимняя дорога вся была из подъёмов и спусков. За дорогой вдоль улицы тянулись изгороди так называемых нижних огородов. Огороды были разных размеров, это зависело от русла Мазарки, от её излучин. У нас огород был маленький, там росли только кусты малины, смородины, немного вишни, а вдоль забора - акация. Среди кустов летом стояли ульи с пчёлами (три-четыре). На зиму их уносили в нежилую горницу. Огород заканчивался крутым спуском к реке - бугром. Там стоял амбар на три половины, где хранилось зерно, а в одном отсеке стоял сундук с одеждой, холстами. Нарядов особых у мамы не было, может быть только две-три кофточки и столько же юбок, чтобы надеть в праздник, к обедне. Шуба была суконная на козьем меху - ещё из девушек. Шаль - большая, которую надевала поверх обычной шали в мороз, если ехали в церковь (тоже ещё из девушек).
  
  Под бугром у пруда (возле нашего конца починка стояла мельница с плотиной) располагалась баня. Топилась по-чёрному. Кроме прямого назначения, она служила ещё для сушки снопов льна. Его сушили перед тем, как мять на мялках (вручную) на волокно. Прежде чем из льна сделать нити, его мяли, трепали (трепало - тонкая дощечка с ручкой). В левой руке женщина держит горсть длинного волокна, а в правой - трепало. Им она бьёт скользящими ударами по волокну и выбивает остатки костры (твёрдой части льняного стебля). Перед тем, как прясть, лён ещё трепали на проволочной щётке. Это доска, на один конец которой садится чесальщица, а на другом прикреплена щётка стальными зубьями вверх. После такой обработки получалось чистое, нежное волокно-куделя. Из него пряли на самопряхе (с колесом) нити любой толщины, а из них уже ткали холсты тоже любой толщины и узора - в зависимости от назначения холста. Из него шили белье нательное и постельное, скатерти и полотенца. Из холста - мешки и постилы-полотенца в три полосы холста и длиной метра в два с половиной. Ими закрывали иногда ворох зерна. Холст при этом использовали самый грубый. Полог на кровать тоже шили из холста. Портянки, онучи (последние ткали с шерстяным утком, а основа льняная)... Из шерсти ткали сукно для верхней одежды: мужские пиджаки, женские курточки. Из семян льна делали масло, которое и шло в основном в пищу.
  
  Пища была довольно однообразная. Утром картофель, сваренный в "мундире", очищенный и обжаренный. Когда его ели, то или прихлёбывали молоком из общей миски ложками, или приедали квашеной капустой. Часто делали из овсяной муки завариху - муку заваривали кипятком из-под самоварного крана, добавляли масло (топлёное в мясоед или льняное в пост), ставили на шесток на угольки перед "пылом", когда топилась печь. Завариха немножко подрумянивалась сверху. Ели тоже с молоком. Хлеб - так называемые ярушники из смеси овсяной и ржаной муки. Пекли его на поду. Сырую круглую буханку клали на деревянную лопату (лежала она на печке между трубой и стеной) и сажали на под в печь. Той же лопатой доставали из печи, ставили на стол на ребро и укрывали маленькой скатертью из холста - квашенником, чтобы хлеб отмяк.
  
  Когда было тесто для хлеба (пекли часто, дня через два), то утром перед пылом на угольках (на сковороде) пекли ещё и лепёшки и ели их в завтрак горячими. А когда разделывали тесто на хлеб, то часто пекли шаньги с картошкой, а зимой пирог с рябиной. Для сладости в рябину добавляли кулагу. Её делали из солода, который заливали кипятком в глиняном горшке. Хорошо промешивали и ставили в печь на вольный дух. Там он упаривался, его доставали, охлаждали, получалась масса вроде повидла, но, конечно, менее сладкая. За неимением сахара и она казалась сладкой. Росла-то я в годы русско-германской войны, революции, гражданской войны, был недостаток во всём и всему старались найти заменители в своём хозяйстве.
  
  В обед зимой почти всегда были щи мясные (бараньи или говяжьи, свиней родители мои почему-то не держали). На второе в обед каша или картофельная запеканка. Всё прихлёбывали молоком. Летом на первое всегда ели окрошку: картошка, зелёный лук, яйца, огурец, сметана. Мяса ели мало, только по кусочку маленькому из щей. К Рождеству стряпали много пельменей, выносили их на мороз. К Рождеству, к Пасхе пекли по одному большому сладкому пирогу с изюмом или распаренной сухой малиной. То и другое укладывалось на верх большой лепёшки. Лист с таким пирогом ставили на печь для подъёма. Помню, я маленькая была - забралась на печь и стала "клевать" изюминки с пирога. Мама вовремя меня там обнаружила и, конечно, не похвалила.
  
  На Пасху обязательно делали творожную пасху и красили луковой шелухой яйца. В конце светлой седмицы в починок приезжал священник с диаконом, ходили они в сопровождении прихожан по домам и служили в каждом доме молебен. А по улице ехала подвода - везла подношения, давали что кто мог: муку, крупу, яйца. Это было до тех пор, пока не закрыли церковь. Летом священник тоже приезжал и служил молебны в полях. Если была засуха, то просили у Бога дождя. На молебен собирались все жители починка, а мы, дети, обязательно туда бежали.
  
  В школу я пошла в 1918 году, когда уже началась гражданская война. Ходила в соседний починок Лебедёвский, за речку. Там сначала было три класса, и работала со всеми одна учительница Силина Александра Михайловна (родом из Буйского). Она и жила при школе, одинокая, без семьи. Помню, иногда навещала моих родителей.
  
  Школа стояла в стороне от починка, при ней был большой участок, обнесенный забором из штакетника. Там росли сирень, акация, и как-то в стороне от всех кустов стояли три могучие лиственницы. Во дворе, кроме школьного здания, была ещё небольшая пристройка, где учительница держала индеек, а мы, дети, очень боялись индюка, особенно когда он напыживался и начинал кричать.
  
  В 1918 году с нами ещё занимался батюшка из села Буйского отец Николай (а был ещё и отец Александр), читал нам Закон Божий. Помню, как мы перед уроками пели молитвы "Царю Небесный", "Отче наш", молитву о даровании победы христолюбивому воинству "Спаси, Господи, люди Твоя..." Великим постом родители возили нас на лошадях в Буйскую церковь к причастию. На Рождество в школе обязательно ставили ёлку. Помню, как девочку из нашего класса нарядили ангелочком, поставили её на возвышение около ёлки, и она громко прочла наизусть: "По небу полуночи ангел летел и тихую песню он пел..."
  
  Мальчишки-подростки колядовали в Соколовском. Заходили в каждый дом и пели: "Рождество Твое Христе Боже наш возсия мирови свет разума..." Им давали кто что мог: пирожки, булки или немножко денег. Девочки не колядовали. Мы вовсю катались на салазках. Был длинный и не очень крутой спуск на замерзший пруд. Катались и на ледянках. Это доска с заледенелым днищем, сверху сиденье, впереди к доске верёвка привязана. Садишься, как на санки, и катишь с горы. Домой вечером приходили закоченевшие - и сразу на печку отогреваться.
  
  После Рождества взрослые девушки с парнями ходили на вечёрки. Договаривались с какой-нибудь малосемейной вдовой, у которой изба попросторнее (что-то ей платили), и вечером там все собирались. Девушки обычно усаживались в передней части избы, а парни - ближе к порогу. Девушки пели особые святочные песни, а парни, кто когда вздумает, вставали и один по одному подходили к понравившимся девушкам, брали за руку и водили по избе взад-вперёд. Песня обычно заканчивалась словами о поцелуе, и парень целовал девушку, а потом усаживал её на место. И так весь вечер, а после расходились по домам.
  
  Помню частушку:
  Где мои 17 лет,
  Куда они девалися?
  По вечёрочкам ходила,
  Там они осталися...
  
  Я не успела побывать на вечёрках и песен не знаю. Да меня бы и родители не отпустили - ведь я училась. Ни сестра Анна, ни братья на вечёрках не были. Только самая старшая Саша, Александра...
  
  Когда святки заканчивались, молодёжь по-прежнему собиралась у кого-нибудь на посиделки, только уже девушки брали с собой работу: прялку со льном и самопряху. Пели песни и пряли, а парни - кто рядом с ними, кто у порога. Часов в десять вечера расходились по домам.
  
  Помню масленицу... Это праздничная неделя перед Великим постом. С утра девушки и парни собирались на льду нашего пруда. Девушки в лучшей зимней одежде стояли табунком, пели-разговаривали. Тут же парни... Все они из починков Соколовского, Лебедевского и ещё двух маленьких (дворов по пятнадцать) - Степановского и Конюховского.
  
  Парни, у которых были на примете невесты, запрягали дома лошадей в так называемый коробок (со спинкой и удобным сиденьем). На спинку вешали коврик, чтобы он спускался одним краем за спиной седока. На сиденье под другой край коврика - сено, чтобы мягче сидеть. И выезжали на пруд. Каждый выбирал себе девушку по душе, усаживал в коробок и мчал по льду. Так могли проскакать не один раз до мельничной плотины (это с полкилометра) и обратно. Потом ухажёр возвращал девушку подружкам, а сам уводил лошадь домой. На "красную горку" - после Пасхи - жди сватов...
  
  Великий пост все строго соблюдали. К тому времени лён почти уж отпряли и занимаются холстами. В каждом доме был ткацкий станок. Основу для ткани делали на особом приспособлении - сновалке. Эти сновалки до поры до времени лежали на чердаках-подловках. Холсты были самые разные. Для мужских верхних рубашек - в мелкую клетку из льняных и красных хлопчатобумажных (которые покупали) нитей. Такой холст называли - полбумажный. В более крупную клетку был такой же холст для женских кофт и юбок.
  
  Из купленных тканей шили одежду только на праздники, в церковь сходить. В будни носили всё домотканное. Нательное бельё - только из своего льняного полотна. Женская нижняя рубашка называлась станушка - видимо, потому что она прикрывала женский стан и была ниже колен. Юбки широкие и длинные. У мужчин не было ни маек, ни нижних рубашек, а только одна верхняя холщёвая. Брюки называли так - шаровары (под ними - кальсоны). Холщёвые шаровары заправлялись под портянку, и лапотной верёвкой ноги обматывались до колен. Женщины носили лапти с длинным (до колена) шерстяным чулком. А сверху ещё шерстяной носок. Летний чулок - из льняных ниток.
  Мы, дети, тоже ходили в лаптях, но в школу - в кожаной обуви, а зимой - в валенках. Реалисты и гимназисты в Уржуме ходили и зимой в кожаной обуви, а сверху надевали тёплые глубокие калоши.
  
  Но вот прошёл Великий пост, наступила Пасха, светлое Христово Воскресение. Конечно, все едут и идут в Буйскую церковь, к причастию. Несут святить куличи и крашенные яйца. Яиц - десятка три-четыре, красили в основном луковой шелухой.
  
  У молодёжи была забава. Собирались в избе два-три человека и приносили с собой крашенные яйца. Ставили маленький деревянный или лубяной жолоб, один его конец клали на какое-либо возвышение и с него скатывали яйцо. Второй игрок тоже катил яйцо, стараясь, чтобы оно ударилось о предыдущее. Если попал, то забираешь с кона оба. Мальчишки так и говорили: "Пойду яйца катать".
  
  На Пасху во дворе обязательно вешали качели. И на улице тоже ставили местах в трёх-четырёх высокие деревянные козлы, поперек клали толстую берёзовую жердь, а от неё вниз спускались две тонкие берёзовые жерди. В полуметре от земли клали между ними доску-сиденье - и качались. Как говорят, этому обычаю несколько тысячелетий...
  
  С моими родителями я рассталась давным-давно, а в сердце они всегда со мной. Я так их хорошо представляю, как будто мы только вчера виделись. Оба среднего роста, отец Михаил Гаврилович коренастый, с тёмно-русой (потом седой) окладистой бородой. Сероглазый... С крепкими белыми зубами - до самой старости. Стрижка "под горшок". Мама Александра Васильевна худощавая, кареглазая. Волосы тёмные, заплетены в две тоненькие косички и уложены на затылке. На голове постоянно носила платочек - белый или серенький ситцевый. Одежда крестьянская. Отец постоянно носил ситцевую рубашку-косоворотку, подпоясанную узеньким ремешком, и чёрные хлопчатобумажные шаровары, заправленные в длинные (до колен) шерстяные носки. Они обмотаны холщёвыми портянками. На ногах лапти. На голове чёрный старенький картуз.
  
  Если дождь или прохладно, отец надевал пиджак из домотканного сукна. В дорогу надевал кафтан - тоже из чёрного сукна. Зимой - полушубок и тулуп. Выделывали овчины в чёрный или жёлтый цвет мастера из соседних деревень. Обычно они ездили на телегах, запряжённых одной лошадью, и собирали овчины для выделки. У каждого хозяина овцы имели на ушах свою метку (надрез), а поэтому овчины не путали. Выделанные овчины мастер сам привозил и раздавал хозяевам. По домам ходили и портные, которые шили всевозможную одежду, кафтаны, тулупы, полушубки. Ходили по домам шерстобиты и валенщики. Всё это были почему-то в основном старообрядцы... Ходили, естественно, зимой.
  
  Была у отца и праздничная одежда - пиджак из тонкого фабричного сукна, суконные шаровары и хромовые сапоги. Но всё это надевать приходилось очень редко, разве только при поездках в церковь или в город. В гости редко куда ходили или ездили, иногда лишь на свадьбы родственников. Большая часть жизни проходила в работе, в уходе за скотом, в огородных и полевых всевозможных делах, и праздничная одежда лежала в сундуке. Её шили или покупали перед женитьбой, и её хватало на всю жизнь.
  
  Мама была одета в ситцевую, реже сатиновую, какой-нибудь скромной расцветки кофточку, тёмную широкую и длинную юбку, тоже ситцевую (реже холщёвую). Кофточка была заправлена под фартук. Фартук, или запОн, был обязательной принадлежностью одежды каждой замужней женщины. Праздничные юбки и фартуки были с оборками. Рабочая одежда мамы (и вообще всех женщин) состояла из курточки, сшитой из домотканного чёрного сукна. В верхней части она была плотно приталена, а от пояса широко расклёшена. Застёгивалась на металлические крючки.
  
  Была, конечно, и праздничная одежда. Кофту и юбку шили тогда из более плотных материалов. Помню, был какой-то канифас, белифор. Белифор - одноцветный, с набивным рисунком. Верхняя одежда называлась сак, нечто вроде жакета, отделан бахромой, стеклярусом. Зимой - шуба на козьем меху (мех кудрявый, нежный). Верх - тонкого сукна. Воротник из какого-то светлого, недорогого меха. Шуба длинная, рукава с меховыми манжетами. Летом мама носила в молодости (в гости, в церковь) ботинки на пуговицах, а потом с резинками и ушками спереди и сзади ботинка. Зимой валенки носили все. Летом рабочая обувь всех крестьянок любого возраста - лапти, надетые на шерстяные носки. Лапти плёл сам отец, сам и готовил лыки.
  
  Мама родом из села Русский Билямор. Это 25 километров от Соколовского. Родители Бусыгины Василий Евдокимович и Мария Андреевна имели крестьянское хозяйство, но кроме того у них была кустарная мастерская, где изготовляли косы, серпы, грабли и т.д. Все изделия продавали на ярмарках. У мамы были братья: старший Семен и младший Александр. Сестра Марина. Был ещё брат Филипп (старше всех), молодым уехал в Москву, служил приказчиком, потом сам стал владельцем книжного магазина. В 1917 году их разорили, он и жена умерли, детей не осталось (дочь Алевтина, чернобровая красавица, преставилась в 20-е годы в возрасте 50 лет; сын мой Борис с его сросшимися чёрными бровями, наверное, в Бусыгиных).
  
  Вместе с моими родителями жила и бабушка, мать отца Аксинья Антиповна. Рядом - дядя Лукьян с женой Марией Тихоновной, которая "бабничала", выступала в роли акушерки-повитухи. Собственных детей у них не было. Лукьян Гаврилович умер в 1910 году (в Уржуме после операции аппендицита). Гроб с его телом привезли домой, и моя мама, держа меня на руках, сказала: "Вот кому надо бы умереть-то, а не ему!". Дяде Лукьяну было тогда всего 58 лет. Рядом стояла соседка-старушка Ивановна: "Зачем так говоришь, матушка? Она тебе ишо пригодица, пра, пригодицца!" Так и случилось. Родители свой век у меня доживали, я их и схоронила. А про тот разговор мама мне сама потом рассказала...
  
  Бездетная тётушка Мария уехала в Уржум, там пошла в няни к купцам Стяжкиным. Мы все её звали "бабочка", более ласково, чем бабушка, потому что она бабничала у мамы, то есть принимала роды, и мы все родились с её помощью. После революции (в 1919 году) она вернулась в Соколовский, жила в своём домике, хлебом её обеспечивал наш отец, арендовавший "бабочкин" надел. А на всё остальное она зарабатывала как бабка-повитуха. Потом она занемогла и уехала в Буйское к сестре, там и умерла.
  
  Мои мама и отец были невероятно трудолюбивы, серьёзны, рассудительны. И, конечно, умны. Оба закончили трёхклассные сельские школы и, если выпадала свободная минута, любили читать, особенно мама. Знали много русских народных сказок, пословиц, прибауток, много колыбельных песенок. Знали много молитв (мама обучалась рукоделью у монахинь). Сынок мой Женя как-то вспомнил, как бабушка Саша старенькая им с Галей в тепле на печке иной раз начинала рассказывать:
  
  "Однажды к вятичу в гости заехал блестяшший импиратор. А тот наварил киселя, налил в корчагу - и с нею навстречу. Тащит обхватимши, она ж ба-а-льшушшая, да тут онуча развязалась - он и наступи другой ногой... То-то было грохоту, глиняных черепков - а лужа какая! Мужик-та грохнулся - и носом в лужу лежит... Импиратор не рассердилса, обтёр кисель и повелел выдать мужику серебряную медаль".
  
  Или ещё: "Однажды как-то зимой вятские поехали на дальнюю ярмарку толокно продавать. Да сильно проголодались - мочи нету. А тут прорубь в реке... Они и ссыпь туда мешок - и давай оглоблей мешать. Но каши нет как нет. Не получаецца! Шибко рассердимшись, они все протчие мешки туда покидали... О сю пору сидят да на реку задумчиво смотрят".
  
  Родители были очень доброжелательны, мирно жили с соседями, а мы, дети, дружили с соседскими детьми. У меня была подружка Лиза, дочь соседки Дуни Макарычевой. Сама Дуня была подружкой моей старшей сестры Саши. Муж её Гаврюша погиб на германской войне в 1916 году.
  
  Рядом, слева от нашего дома, жили дед Иван Филиппович с бабой Татьяной и снохой Машей (сын их Семён тоже погиб на германской войне). Дочка Маши Груня была моей подружкой. Дед Иван держал небольшой пчельник, у моего отца тоже было 3-4 улья. Летом, когда все уходили в поле, мы с Иваном Филипповичем (старый да малый) оставались караулить своих пчёл - следить за тем, как они будут роиться. В случае надобности я звала на помощь деда Ивана, и мы с ним выслеживали рой: накрывали матку пологом - до прихода отца. С его внучкой мы летом играли на улице, а зимой - у нас на огромных полатях (там уж в самодельные куклы). Надо сказать, что вместе с фамилиями были в ходу именования по деду. Фамилия Груни была Кошкина, но чаще всю её семью называли Филиппычевы. А были ещё Макарычевы и т.д.
  
  Родители общались с детьми спокойно и ровно. Правда, отца мы побаивались. Может быть, старшим когда-то и попадало от него, но мне не доставалось. Обычно я шла со всеми своими маленькими вопросами к маме, и она уж решала, как мне поступить.
  
  Однажды (мне тогда было лет пять-шесть) я бросила в сестру Анну какую-то свою игрушку, а попала в оконное стекло и разбила его нижнюю маленькую часть. И тут Анна меня запугала: "Погоди, придёт отец с поля - так будет тебе поротьё!" И я весь день проплакала в ожиданье поротья. Приехал отец, усталый, голодный, сестра тут же рассказала ему про мою провинность, а он только рукой махнул и сел за стол ужинать. Мол, не такая уж это вина, чтоб малышку наказывать.
  
  Во второй раз была провинность серьёзнее. Ездил сосед в Уржум, попутно увозил туда братьям моим реалистам две четвертные бутыли молока. И привёз их обратно пустые. Тут меня и послали к соседу за бутылями. Они были поставлены в большой холщёвый мешок. Я принесла их домой, взвалив мешок за спину. Стою так на крыльце... А отец был во дворе, увидел меня и говорит: "Что ты их держишь? Иди в сени и брось там на пол". Я, послушная дочь, так и сделала - бросила мешок с бутылями на пол. Не поставила, а бросила, как велели, - прямо с плеча. Они только звякнули... Но поротья и даже проборки и на сей раз не было - сам велел бросить.
  
  Сидя за столом, дети вели себя отменно: не болтали, не капризничали, ели что дадут. Из-за стола выходили со всеми вместе, крестились, благодарили. И если было какое-то порученье родителей - шли исполнять. Или же, спросившись, отправлялись по своим делам.
  
  Отец наш вино и водку не пил - с тех пор, как однажды у нас сгорел овин, где сушили снопы перед молотьбой. Он вернулся с чьей-то свадьбы, пошёл сушить снопы, задремал да чуть не сгорел - ладно старшая дочь Александра помогла выбраться из ямы. Больше отец и на свадьбах не пил. Приходилось пользоваться овином деда Ивана. А через три дома от нас жил Николай Артамонович Волосов (дед Марии Степановны Волосовой-Окунёвой, с которой мы потом знались в Екатеринбурге). С ним мой отец был в большой дружбе, они хорошо помогали друг другу в работе. Николай Артамонович умел мастерски класть скирды из снопов (кладухи). Он всегда стоял наверху, а отец ему подавал. Михаил Гаврилович молотил ему рожь, овёс на своей молотилке. У нас были молотилка, веялка, жнейка. Общение между соседями было в основном в труде, во взаимопомощи. Водку не пили... И не курили табак.
  
  Наши родственники жили в соседних починках. Старшая сестра отца Степанида крестьянствовала с мужем в деревне Кадочниково Уржумского уезда. Олимпиада (1858 года рождения) жила в четырёх километрах от нас в починке Тарасовском, выйдя замуж за Гаврилу Питерских. А другая сестра Варвара - на Чугуевском (километров пять). Обе жили с взрослыми детьми, у нас бывали очень редко - гостили по 2-3 дня. Помню, и я однажды гостила у тётушки на Тарасовском. Родителям моим было некогда ездить по гостям, не на кого оставить хозяйство, скот. А третья отцова сестра Прасковья вышла замуж в селе Буйском за Черкасова Ивана Васильевича, её сын Алексей Черкасов (ударение на последнем слоге почему-то) ещё в 60-х годах ХХ века писал письма моему брату Михаилу в Стерлитамак. Было ему тогда уж девяносто лет. Помню, как малышкой была с сестрой своей Сашей на свадьбе у Юнечки Черкасовой в Буйском.
  
  (Как странно... Какая жизнь... Жила когда-то на свете девочка-девушка, а осталось лишь имя - Юнечка. Даже и не знаю, как оно звучит в своей полноте. Упокой, Господи, Юнечку... имя же её ты знаешь.
  
  Сохранилось письмо Алексея Ивановича Черкасова двоюродному брату Михаилу Михайловичу Маркову:
  
  "1966 г. Сентября 26 дня. Привет из Буйского, здравствуй дорогой брат и крестник (он был старше дяди моего Миши лет на тридцать. - Борис) Михаил Михайлович и супруга ваша Надежда Васильевна и всё ваше семейство. Шлём мы вам с Панею вместе свой горячий сердечный привет. И доброго здоровья. Как родные живёте и что есть нового в вашей жизни и в здравии всех? Мы, Миша, пока все живы, потихоньку бродим. Погода стояла тёплая, сухая, убирали всё в огородах. Сперва убирали помидоры, лук, а потом картошку. Копал и я, помогал. (А ему, повторяю, тогда уже исполнилось девяносто.) Погода была по мне. Всё убрали за вёдро, и всё выросло хорошо, картошка крупная. А вот сейчас с 20-го пошли дожжи и стало холодно. Теперь погода не по мне, я забираюсь уже на печку.
  
  24-го получил я от вас письмо, за которое большое вам спасибо. Что вы не забываете нас стариков. Дай вам Боже здоровья. Я ваши письма прочитываю по нескольку раз. Я рад, у меня родных братьев нет, осталися только две сестры Юня и Зина. Юня со снохой живут неважно, всё ссорятся, миру нет. В гости нынче к нам приезжали сын Алексей со своей семьёй да Зинина дочь Рита. А сама Зина не была. Собралась было, но заболела - так и осталась дома. У Зины две дочери - и обе врачами.
  
  Нынче у нас много было землянки и малины. Лёня наварил варения много. Он гостил один месяц у нас, а потом уехал к дочери на Ижевск. Она у него там вышла замуж, а вторая ещё учится в 7-м классе. И больше никого нет. А сыновей нет ни одного. Вот жаль, что с вами не повидался. Дальше доживу или нет - не знай, а охота было повидатца. С вами и с Володей (с Владимиром Михайловичем, братом дяди Миши), а если живы будем так увидимся. Привет вам всем от дочери моей Кати и Вани, от Юнички и от Васи. Сыну Алексею и то охота вас повидать, он вас не знает никого.
  
  Ну у меня пока всё, на том я кончаю, с горячим приветом к вам ко всем ваш брат и крёстный Алексей, Паня и Катя. Будешь писать Володе - напиши от нас ему привет. Сейчас у вас будет своя машина (дядя Миша получил бесплатно - как солдат, потерявший на войне свои ноги), можно поехать куда угодно, будем ждать скорого свидания. Пиши ответ, мы ждём". Это мой двоюродный дядя 1876 года рождения. Не знаю, сколько он ещё прожил на белом свете. Старше меня на 65 лет. - Борис.)
  
  Старшая моя сестра Саша была замужем за сыном соседей Семеном Фёдоровичем Бешкаревым, который ещё до женитьбы уехал из Соколовского в Верхотурье и работал там агентом по продаже швейных машин компании "Зингер". Женившись, они с Сашей в 13-м году уехали в Верхотурье, а в 14-м Семена взяли на германскую войну, и Саша с маленьким сыном Шурой вернулась в Соколовский, где у мужа был свой кирпичный дом. Одной с ребенком было трудно, да и соседки стали матери говорить: "Ой, Васильевна, что-то по ночам у Саши из трубы огненный петух лета-а-ит!" Она и перешла на жительство к нам. После войны её Семён вернулся домой, но скоро умер. Вышла замуж за Головизнина Александра Николаевича, с которым прожила долгую жизнь. Сыновья Анатолий и Николай с семьями до сих пор живут на Западной Украине, в городе Львове.
  
  Вторая по старшинству сестра моя Анна училась в Уржуме в гимназии. В 1915 году она уехала в Москву, к дяде Филиппу Васильевичу Бусыгину, там окончила курсы сестёр милосердия и была отправлена в прифронтовой госпиталь. Братья Владимир и Михаил учились в Уржуме в реальном училище, закончили его в восемнадцатом и двадцатом году. Дома и Анна, и братья жили только летом. Анна обычно во время летних полевых работ оставалась со мной-малолеткой дома, а братья работали вместе со взрослыми. Михаил ещё маленьким боронил в поле. Отец сеял, а он заборанивал посев. При этом сидел верхом на лошади, а чтобы не упал (вдруг да задремлет), отец его привязывал к Воронухе.
  
  В начале века отец отправил в губернский город старшего сына Ивана. Учиться на фельдшера. Тот сразу по малолетству стал революционером-большевиком и приступил в 1905 году к экспроприации экспроприаторов. Государству это не шибко нравилось, а потому в 1911 году ему пришлось при содействии иноземного матроса залезть в трюм германского корабля "Консул Горн" и отправиться из Архангельска в дальнее плавание. Лет шесть он скитался по америкам и канадам, нажил на черных работах эмфизему легких и в 1917 году через финскую границу вернулся домой. Его последняя должность в Канаде рабочий на лесопилке. По приезде он почему то не окунулся в революционную смуту. Жил у отца с матерью, одно время занимая почетную должность председателя сельсовета в соседнем починке Лебедевском. Вот его письмо, написанное 9 февраля 1927 года сестре в Москву:
  
  "Анюта! Тебя, видимо, очень интересует вопрос, что я думаю делать в ближайшем будущем. Почти в каждом твоем письме можно встретить фразу "думаешь ли ты, Ваня, навсегда похоронить себя в деревне?" Черт возьми! На этот вопрос я сам ищу ответа.
  
  Жить в деревне мне не хочется, и в то же время я считаю себя нравственно обязанным быть со стариками. Я страшно мучаюсь нравственно, все время борюсь сам с собой и все таки, наверно, кончу тем, что опять удеру с Соколовского, как это сделал когда то... Но старики? А каково будет им? Ведь оставлять их одиноких имею ли я право? Вы все далеко и не видите, как они живут. Мне же изо дня в день приходится смотреть на них грязных и оборванных, а вечером слышать стоны и вздохи. Как сделать, чтобы они не мучались и не стонали? Миша (брат) предлагал им сократить или ликвидировать хозяйство и переселиться к нему. Куда там! И слышать не хотят. Это, конечно, вполне понятно: тяжело бросать хозяйство, где все создавалось их руками постоянно, в течение десятилетий.
  
  Ну, хотя бы не бросали, а меньше работали. Ведь того, что имеется, на их век хватит. Нет, из кожи лезут вон, а все еще созидают. Смешно и больно смотреть, как мать, просидевши весь день за станом, вечером, надевши очки, продолжает ткать. Ткет с утра до ночи, а ночью... охает.
  
  Отец всегда захватывает как можно больше работы. Работает ради самой работы. Конечно, за ним тянусь и я. Но меня работа как таковая только не прельщает. Например, навозили дров из делянки и начнем скоро пилить. Работа тяжелая, но не благодарная. Труд этот ценится копеек 30 40 за день... Если бы Володя с Мишей жили в деревне и занимались сельским хозяйством было бы хорошо для нас, т.е. для меня и старичков, но плохо для них... Нет, это неосуществимо! Как у того, так и у другого имеется по супружнице, а их то уж калачом не заманишь.
  
  Где же выход, Анна Михайловна? Хоть я и привык к бродячей жизни, но, видимо, приходится похоронить себя в деревне. В гости могу приехать, если денег пошлешь на дорогу.
  9.02.27 г. Джон".
  
  РЕВОЛЮЦИЯ
  Анюта это тоже "вклад в мировую революцию". Она выучилась в уржумской гимназии и уехала в Москву к своему дядьке по материнской линии. Анна Михайловна позднее сообщила в своей автобиографии:
  
  "С революцией познакомилась в свои ранние годы от старшего брата Ивана Маркова. Он был большевиком-подпольщиком. После тюрьмы за участие в революционных событиях пятого года его выслали из Вятки в родную деревню под надзор полиции. От него я узнала о революции, о революционной борьбе, о революционерах, от него услышала и узнала революционные лозунги и песни. Всё, что было связано с братом, оставило глубокий след в моей душе. В 1908 году я закончила начальную сельскую школу и была определена в уездную женскую гимназию г. Уржума. В пятнадцатом году её окончила и поехала в Москву, чтобы учиться дальше. Отец не дал мне согласия на отъезд из дома и категорически отказал в какой-либо материальной поддержке. Он считал, что город ничего, кроме вреда, не принесет. Подтверждением этого для него был пример старшего сына, ставшего революционером-арестантом.
  
  В Москве, однако, устроиться на Высшие женские курсы не удалось, и я пошла в госпиталь санитаркой. По окончании трёхмесячных курсов стала работать в госпитале для военнопленных, а затем в санитарно-полевых отрядах Союза городов и Земского союза на юго-западном и кавказском фронтах. Зимой шестнадцатого-семнадцатого годов инфекционный госпиталь, где я работала, находился в одном из отдаленных городов Персии. Здесь застала меня Февральская революция. С этого времени начинается моя выборная общественная работа - сначала в различных солдатских революционных комитетах, а затем членом правления краевого союза сестер в Тифлисе. Была занята организацией ячеек союза в отрядах и госпиталях кавказского фронта. Летом восемнадцатого года мне, наконец, удалось добиться документов на выезд в Советскую Россию. Украдкой, нелегально перешла где-то под Белгородом демаркационную линию, отделявшую оккупированную немцами Украину от "Совдепии", и через три месяца добралась до Москвы, а оттуда - на свою родину, в Уржум. Здесь поступила в уездный отдел народного образования. В августе того же года стала членом РКП (б), одновременно со своим мужем - бывшим солдатом кавказского фронта Лазарем Берлиным, фамилию которого я тогда носила.
  
  (Моя мать помнит, как Анюта с Лазарем возились со снопами на дедовом поле в Соколовском. Потом вернулись домой, а на пальце у Лазаря нет кольца. Мать, тогда девчонка лет восьми, побежала на поле и под каким-то снопом его обнаружила.)
  
  В Уржум мы приехали вскоре после ликвидации контрреволюционной банды белого офицера Степанова, который уничтожил во время своего налета и недолгого хозяйничания большую часть партийной организации. Партийных ячеек в волостях почти не было. На долю каждого члена партии приходилось очень много работы и разнообразных обязанностей. После вступления в РКП я работала секретарем укома партии, одновременно была организатором работы среди женщин и председателем первого укома комсомола. Его организацией я была занята по поручению укома партии. Осенью и зимой восемнадцатого года все мы, коммунисты, были разосланы по волостям, не один раз каждый из нас рисковал жизнью, создавая на местах большевистски настроенные советы. Тогда разгорались страсти вокруг требования: "Мы за Советы, но без большевиков!"
  
  Ранней весной девятнадцатого года в Уржуме был создан боевой участок, так как белогвардейцы уже заняли часть Вятской губернии. В это военное формирование вошли, за небольшим исключением, почти все коммунисты - и я в том числе. Боевой участок затем влился в 51-ю дивизию, находившуюся в гор. Вятке под командованием В.К.Блюхера.
  
  (Если память мне не отказывает, участок влился в дивизию после конфликта с ЧеКа, так что проигравшей стороне вместе со всеми её сторонниками пришлось бежать в Вятку. А конфликт, скорее всего, случился из-за брата Анюты - свежеиспеченного комсомольца Владимира Маркова. Его посадили в подвал ЧК по "белогвардейскому" делу одноклассников-реалистов, к которому он, однако, был непричастен. И спасти его от расстрела могли тогда лишь Анна с Лазарем. Или юного Владимира посадили как раз из-за этого конфликта? Теперь уж никто не расскажет...
  
  Позднее их старший сын, мой старый двоюродный брат Борис Марков мне сообщил в письме: "По поводу сидения дяди Володи в ЧК ничего не знаю, а вот насчёт конфликта ЧОН и ЧК мама рассказывала следующее.
  
  ЧК занималась реквизициями. Часть драгоценностей, в частности какие-то бриллианты, сотрудники присваивали. Отец (кажется, он был нач. ЧОН, но не уверен) задержал чекистов. Началось противостояние. В Уржуме в то время была эвакуированная от Колчака рабочая парторганизация из города Усолье, они встали на сторону отца и ЧОН. На отца и маму чекисты завели дело, т.к. после обыска обнаружили у них персидские туманы (деньги), которые они привезли с Кавказского фронта в качестве сувенира. Кроме того, отец пытался наладить в уезде телефонную связь, для чего с помощью брата-электрика раздобыл в Москве немецкую динамомашину. На ней было написано "Веrlin", а фамилия отца Берлин. "Припаяли" ему должность фабриканта. Взаимные обвинения были направлены в Вятку, но приблизился Колчак, и родители вступили в армию, между прочим - в Блюхеровскую дивизию. После разгрома Колчака они осели в Тюмени. В отпуск поехали в Уржум. Ночью кто-то из друзей сказал, что их хотят арестовать. Тут же, на подводе, они бежали.
  
  На этом история не кончилась: в Тюмень пришла бумага из Уржума. Началась тайная проверка, которая закончилась для родителей благополучно.
  
  До 1937 года отец заведовал отделом партобразования в обкоме ВКП (б) и был заведующим Московским областным домом партобразования. В 1937 году эту историю вновь подняли. Отец снова ездил в Сибирь. В партии оставили, но из обкома убрали. На фронт он ушёл, будучи доцентом МГУ (политэкономия). Было ему 50 лет, он не был наивным мальчиком вроде меня, знал, что такое война, фронт. В феврале 1942 года погиб".
  
  И ещё из его письма моей матери (12. 04. 99 г.):
  "Отец. Я видел его в последний раз, когда мне было 18. В феврале 1942-го он погиб в должности комиссара отдельного тяжёломиномётного дивизиона. Через две-три недели после его гибели я тоже оказался на Западном фронте; интересно, что номера полевой почты у нас отличались всего на единицу.
  
  ...На Ваш вопрос, где похоронен Лазарь Борисович, ответ грустный: там же, где безымянные могилы миллионов русских воинов - где-то в нашей земле.
  С первого года он ушёл добровольцем в 49 лет. Еле живой вышел из окружения под Ельней. "Отдышался" пяток дней - и опять на фронт".)
  
  Вместе с дивизией, будучи лектором политотдела, я попала в бывший Екатеринбург. Отсюда политотделом Третьей армии вместе с группой товарищей была командирована в только что освобожденную от белых Тюмень - для восстановления там органов советской власти и партии.
  
  Здесь с сентября 1919 года я работала сначала секретарем губкома РКП (б) и зав. губженотделом. Затем - заведующей политпросветом, заместителем заведующего губнаробразом и, наконец, ответственным секретарем Тюменского горкома партии.
  
  В этот период мне приходилось встречаться в Москве с А.М.Коллонтай по вопросам работы среди женщин. Была также делегатом на съезде по внешкольному образованию, встречалась с Н.К.Крупской. В декабре (кажется, так) девятнадцатого года в Тюмень по заданию ЦК партии приезжала Р.С.Землячка. В течение ряда вечеров мне довелось находиться вместе с ней в семье её сестры М.С.Цейтлин. Затаив дыхание, я слушала её рассказы о революционерах-подпольщиках, о их жизни, борьбе с самодержавием, тюрьмах, ссылках, побегах, рабочих кружках, о В.И.Ленине. Сознаюсь, я тогда завидовала старым большевикам-подпольщикам. Жалела, что поздно родилась и не могла быть участницей борьбы, которую они вынесли на своих плечах.
  
  В начале двадцать первого года по решению ЦК партии я была командирована в только что освобожденный от белых Ростов-на-Дону. Там работала сначала заместителем заведующего облполитпросвета, а потом ответственным секретарем Темерницкого железнодорожного райкома партии. Отсюда в начале двадцать второго года переехала в Москву и была командирована через учраспред ВСНХ в камвольный трест. Во время чистки советских ячеек в 1924 году была переброшена в Замоскворецкий райком партии, где секретарем в это время была Р.С.Землячка. Это был период массового создания школ и кружков для ленинского набора, и я была назначена заведовать школьно-кружковой секцией в агитпропе райкома. Стоя у гроба Ильича в Колонном зале Дома союзов, я с горьким чувством непоправимости думала о том, как огромно горе партии и народа, и что я никогда уже не увижу его живым.
  
  В двадцать шестом году райком, по моему настоянию, направил меня секретарем ячейки шпульной фабрики. Здесь я прошла хорошую школу борьбы с оппозициями. Школы и кружки были местом проверки пропагандистов, местом организации партийцев на борьбу с Троцким и троцкистами. В двадцать восьмом году, в период выдвижения женщин на руководящую и советскую работу, женотделом Московского комитета партии я была выдвинута на хозяйственную работу. Как выдвиженка, сначала работала заместителем, а потом директором Ивантеевской суконной фабрики им. Рудой.
  
  В 1928 году я узнала, что отец квалифицирован как кулак и арестован за сокрытие хлебных излишков. (Он тогда отсидел в уржумской тюрьме несколько месяцев, был по каким-то ходатайствам освобождён и принёс своей дочке Машеньке - она училась в уржумской школе - гость "серебряных" монеток, кои насобирал во время прогулок на тюремном дворе. Она купила булочек. - Борис.) Не имея связи с отцом, не зная состояния его хозяйства к этому времени, я через вятские губернские организации проверила этот вопрос. Больше мы с ним не общались.
  
  В 1930 году наконец сбылась моя мечта об учебе - я была ЦК партии направлена на учебу в Московский текстильный институт. Приняла активное участие в борьбе с правой оппозицией. В начале 1944 года мне было предложено принять должность заместителя наркома текстильной промышленности Казахской ССР".
  
  Что тут скажешь? Я сам четверть века (если считать от рождения) был беспартийным большевиком, марксистом-ленинцем и строителем коммунизма. Очень трудно поднять голову над водою эпохи... Чего уж судить других... Анна честно трудилась в промышленности, работала для счастья народа (как его понимала). Чтобы всех одеть, накормить, напоить... В том числе собственных детей и внуков. Дочка сейчас с мужем в Португалии, а внук, кажется, в Италии.
  
  Её второй муж заведовал отделом капитального строительства на заводе "Электросталь", где в 1945 году занялись ураном для первой бомбы. Его жизнь почему-то закончилась самоубийством (кажется, в 1943 году). А брат Анюты, мой дядюшка Владимир, закончил Тимирязевскую сельскохозяйственную академию. Позже он стал овощеводом, доктором наук, автором учебников... В 1988 году мы с ним в последний раз увиделись в Москве, и он убедительно просил меня не участвовать в политической борьбе, потому что... Изобразил пальцем револьвер. Вспомнил, как во время гражданской войны он сидел в подвале ЧК и его чуть не шлепнули по белогвардейскому делу однокашников гимназистов реалистов. Сейчас уж, наверное. не выяснишь, когда это было - до или после его поездки в Москву на Первый всероссийский съезд учащихся-коммунистов (это апрель 1919-го)... Скорее, всё-таки он отсидел в подвале ещё в 18-м году, до ухода красных из Вятской губернии.
  
  Сохранилось его письмо: "Дорогая моя Марусенька! Поздравляю тебя, а также твоих деток, их жён и внуков с праздником Октябрьской революции. Я помню этот день... Мы узнали о нём, сидя за партами в реальном училище. А вскоре после этого поснимали и отправили в тёмную кладовку портрет царя размером 4 на 2 метра (он, наверное, к старости две революции перепутал - портрет, скорее всего, сняли после февральского переворота. - Борис). А потом видел, как разоружили полицию. Вспомнил свою работу в Союзе учащихся. Помню, как сестра Анна, работавшая секретарём горкома партии, пригласила нас в декабре 1918 года в горком и предложила всему правлению учащихся вступить в комсомол. А потом отправила нас (5 человек) по волостям для организации там районных комитетов комсомола. Я ездил тогда в Буйское, Байсу и куда-то ещё вёрст 30 за Байсу. А затем в апреле 1919 года нас вдвоём с Селюниным командировали в Москву, на съезд учащихся-коммунистов, где слышал речи Владимирского, Ярославского, Бухарина и... Ленина.
  
  Да, жизнь в основном прошла. Осталось на донышке. Но я ещё душой молод, часто езжу в Москву, бываю в библиотеке. Даже вступил в общество любителей философии и делаю доклад "Афористика - литературно-философский вид художественной миниатюры".
  
  Зоя Дмитриевна много работает по цветоводству. Таня с мужем больше живут на даче. Недавно был у нас в двухнедельном отпуске внук Дмитрий. Конец его воинской службы - июнь 1988 года. Вот пока и все наши новости".
  
  Или вот ещё такое письмо: "Дорогую, любимую сестру мою Машу, а также Риту, Марусю и всех их женских потомков и снох поздравляю с женским праздником 8 марта. Желаю всем крепкого здоровья, успехов, радостей, долголетия. Большинству моих знакомых нравились и такие пожелания:
  
  В пылу любовного азарта
  Хотим мы вас закрепостить,
  И только раз в году 8 марта
  Вы на работу будете ходить!
  Спасибо тебе за письмо, Маруся, где ты описываешь свои будни и праздники. (...) И, конечно, я повторяю свою просьбу. Напиши мне (не в одном письме, а постепенно в разных письмах) историю всех наших родственников и знакомых, советуясь со своей соколовской приятельницей. Что я хочу? Возьмём род Марковых и Бусыгиных. Был наш прапрадед Марк. У него был сын Тит (и нас раньше звали Титовы), у него был сын Гаврила, у Гаврилы было четыре сына: Михаил (наш отец), Гавриил, Лукьян и ещё один наш дядя, который жил в Казани. Я не знаю, как его звали, но жена была "Пияша", у которой землю арендовал Михаил Фёдорович Бешкарев, а наш отец был недоволен. У нас была одна "душа" и две - арендованных (у Лукьяна и у Прасковьи Яковлевны - жены казанского дяди). Мы жали свою полосу (неразборчиво), а Михаил Фёдорович с женой и детьми (Василием, Петром и Таисией) жали свою арендованную полосу, которая была рядом с нашими. Вот и напиши мне всё, что ты знаешь о родственниках по линии отца. У него была ещё сестра тётя Паша, жена Ивана Васильевича Черкасова. Их дети: Алексей, Андрей, Павел, Юня, Зина. Где они? Были у нас какие-то родственники на Тарасовском починке, их две дочери-невесты приходили часто к нам в гости, иногда ночевали. Как их звали, где они? Какие-то родственники были в дальнем селе Кадочникове, ежегодно бывали у нас в гостях. Где они и кто они? Какие родственники были по линии матери в Биляморе? Знаю я Семена Васильевича, её брата, но были ещё братья и сестра - где они? Затем все твои родственники по мужу, а также твои дети, их жёны, внуки - их имена и профессии (всё, конечно, примерно).
  
  Вот ещё: в деревне жил Спиридон Котельников, у него были дети: Маша, Саня, Илья и ещё сын, примерно тебе ровесник. И ещё Настя - моя невеста. Где они? У Сани Тимофеева была дочь Катя, невеста брата Михаила. Говорят, что жила на Украине и умерла. А может быть кто-нибудь знает, куда уехал Спиридон Андреич со своим семейством... Так как твои знакомые и сейчас посещают Соколовский, то хорошо бы знать, кто живёт в нашем большом доме и деревянном домике тёти Маши. Сохранились ли у дома сараи, сени, клеть, что растёт в нижнем и верхнем огородах. Есть ли баня. А самое главное - шестьдесят лет тому назад вырублен Бушковский лес, где я собирал когда-то грибы. Что там? Возобновился ли за счёт молодняка или его распахали? Вот тебе тема - история нашего рода и народа.
  
  Привет от Зои и Тани".
  Остались его воспоминания.
  
  "ВОСПОМИНАНИЯ УРЖУМСКОГО РЕАЛИСТА
  Февральскую революцию 1917 года я встретил пятиклассником-реалистом (а если считать и первые три класса начальной школы - восьмиклассником). Уржум узнал о событиях в Петрограде не на другой, а только на пятый день после отречения царя от престола, поскольку вятский губернатор задержал телеграмму, ожидая подтверждения из столицы и боясь, конечно, ответственности.
  
  Реалисты - дети купцов, чиновников, духовенства (детей рабочих не было, крестьянских детей - очень мало) встретили революцию сочувственно, но без большого энтузиазма. Общую утреннюю молитву отменили, гимн императору петь перестали и портрет его убрали. Священник Михаил Всеволодович Зороастров вместо Закона Божьего стал преподавать нам немецкий язык, который изучал до революции самоучкой. Мы не возражали (у него ж дети).
  
  Прошёл месяц. Мартовским вечером солдаты, бывшие в казарме, подстрекаемые своими младшими офицерами, возмутились и пошли в полицейское управление к исправнику Дьяконову. Потребовали пойти с ними в общежитие разоружать полицию. Этот замысел был известен реалистам, и те из них, что жили не с родителями (приезжие), шли вместе с солдатами. У полицейских отобрали сабли и револьверы, а Дьяконов объявил им об увольнении. Обязанности милиции стали временно исполнять солдаты, жившие в казарме на Сенной площади. Так произошёл мирный переворот. Преподававший нам военное дело Ювеналий Иванович Жарков (он же начальник полиции) к этому времени уехал с женой в Казань. А военный строй стал нам преподавать ротный старшина в отставке.
  
  В апреле началась подготовка к выборам в Учредительное собрание. Я (за плату, конечно, так как материально очень нуждался) готовил по вечерам в городской управе списки голосующих уржумцев. К выборам готовились восемь партий. Первого мая состоялась большая демонстрация. На Сенной площади (против тюрьмы) собрались со своими флагами несколько партий. (Там на углу как раз стояли три дома, где жили Степановы - мой дед с братьями и детьми. - Борис.) Стояли большевики во главе с Ёлкиным, эсеры под руководством нашего старшеклассника Алексея Васильевича Комлева, народные социалисты (партия интеллигенции), руководимые нашим преподавателем естествознания и химии Николаем Владимировичем Праксиным и учителем рисования Фёдором Логиновичем Ларионовым. Была и партия кадетов. Все с флагами прошли по главной улице до кинематографа, а потом - обратно.
  
  Но закончилась демонстрация совершенно неожиданно. На крыльце городской управы (недалеко от аптеки) разнопартийные ораторы устроили митинг и стали выступать. Сначала эсеры обещали крестьянам землю. А крестьян было на демонстрации немало. Затем выступил Ёлкин. Он зажёг пожар революционного возбуждения, поскольку выступил против временного правительства и стал критиковать местную власть. Тогда из толпы раздались крики: "Арестовать их! В тюрьму отправить! Немедленно!"
  
  Члены городской управы были в своём помещении на втором этаже дома, возле которого шёл митинг. Эти крики могли закончиться самосудом, но выручил городской прокурор. Он поднялся на крыльцо и крикнул: "Тихо! Тихо, граждане! Я уважу вашу просьбу, всех отправлю в тюрьму - но при условии соблюдения тишины и полного порядка. Разойдитесь и дайте дорогу шириной четыре метра".
  
  А сам пошёл наверх и вывел всё уржумское начальство (человек пятнадцать) во главе с председателем городской управы Николаем Даниловичем Михеевым. Толпа молча проводила их до тюрьмы. Тюремные ворота отворились, все "арестованные" прошли во двор вместе с прокурором. Через 15-20 минут он вышел и заявил: "Ваша просьба, граждане, уважена. Все они в тюрьме. Идите по домам с миром". И ушёл домой. А на скамью встал наш старшеклассник Комлев и принялся снова ораторствовать, призывая голосовать за эсеров, кои обещают свободу - всему народу, а землю - крестьянам. (Летом 1961-го мы, курсанты артиллерийской технической школы, ходили патрулём по Ленинграду-Петербургу, и к нам причалил захмелевший рабочий, огромный и старый. Поросший мхом. Шагал вместе с нами и громко рассказывал: "Знаете, как было в семнадцатом? Ага... Такой лозунг: вся власть советам, деньги - кадетам, заводы - большевикам, хрен - мужикам!" - Борис.)
  
  "А сейчас, граждане, надо расходиться по домам, отдохнуть - ведь сегодня праздник!" Толпа разошлась, а через полчаса "арестованные" вышли из тюрьмы и тоже пошли домой.
  
  Осенью того же года был организован союз учащихся двух средних школ (нашего училища имени Ленина и женской гимназии). Я был в составе правления этого союза. Чтобы не ходить в субботу в церковь ко всенощной, а в воскресенье - к обедне, мне было поручено организовать в нашем училище... клуб, где еженедельно по субботам были концерты с художественными номерами, а потом - танцы до полуночи. (Чуть позднее некоторые-многие, вместо всенощной и обедни, стали танцевать в подвалах ЧК. Было очень весело. Танцы до и после полуночи. - Борис.)
  
  Помню и свои выступления на субботних концертах. Особенно нравилась гимназисткам моя декламация стишка А.М. Горького: "В лесу за рекой жила фея, в реке она часто купалась. Но раз, позабыв осторожность, в рыбацкие сети попалась. Её рыбаки испугались, но был с ними юноша Марко, схватил он красавицу фею и стал целовать её жарко. А фея, как гибкая ветка, в могучих руках извивалась да в Марковы очи глядела и тихо чему-то смеялась" (я-то был Марков).
  
  Концерты и танцы проходили в паркетном зале, а внизу (в столовой) люди играли в шахматы, и даже приходил играть наш директор Михаил Фёдорович Богатырёв. Работали всевозможные кружки, в том числе литературный. Программки для вечеров рисовали наши художники. Эти красивые листочки охотно раскупали приглашённые на вечер папа и мамы, что с лихвой окупало расходы на освещение и реквизит.
  
  Состязались мы и в поэзии под руководством преподавателя русского языка Ивана Сидоровича Баймекова. Нашей поэзии следует отдать дань особого уважения. Ведь из Уржумского реального училища вышел замечательный поэт Николай Заболоцкий, который учился вместе со мной, но на один класс позднее. Он уже тогда писал хорошие стихи:
  
  Внимая весеннему шуму,
  Посреди очарованных трав
  Всё лежал бы и думал я думу
  Беспредельных полей и дубрав.
  Наши души пели и рвались наружу. Стихи получались лирические... Вот что я написал однажды в бессонную ночь с субботы на воскресенье. Впоследствии посвятил стихи жене.
  
  Почему мне не радостен запах цветов
  И не чувствую лавра я шорох ночной?
  Может быть, потому, что всех ласковых слов
  Не могу передать тебе, милый друг мой...
  Конечно, за шорохом лавра нужно в Италию... А я первые три года жил в Уржуме на квартире вместе со своей старшей сестрой Анной Михайловной. Она, окончивши гимназию, уехала на фронт медицинской сестрой. После революции вступила в РКП и с 1918 года была секретарём уржумского горкома. Я любил её - свою няню, свою дошкольную учительницу и, конечно, посвятил ей стихи.
  
  Когда мне было только пять,
  Учила ты меня читать.
  Сама училась в сельской школе,
  Работала всё лето в поле.
  
  Зимой рассказывала сказки -
  Мой расширялся кругозор;
  И я, забыв свои салазки,
  С вниманьем слушал, вперив взор
  В твои таинственные книги...
  Однажды на уроке русского языка весь наш класс целый час сочинял стихи "На вольную тему". Я написал посвящение моему любимому учителю Владиславу Павловичу Спасскому:
  
  Сегодня Вам, наш дорогой учитель,
  Желаем счастья все без исключенья...
  
  Эти стихи были прочитаны в учительской. А вот стихи, кои попали в руки (и были благосклонно приняты)... спустя 30 лет. Мой друг детства, наша землячка Антонина Палладиевна Черевкова и сейчас здравствует в Москве. Я жил на квартире у Черевковых на Гоголевской улице против реального училища. С ней учил я уроки, катался на салазках и свирепо защищал от агрессии со стороны посторонних мальчишек, даже от своего родного брата. Рыцарем её остался я до сего дня.
  
  Помнишь, мой друг, наши детские годы,
  Милый далёкий Уржум,
  Белую речку, Атрясские горы,
  Берёз при дороге ласкающий шум.
  
  Время бежало, как вешние воды,
  Быстро прошла нашей жизни весна.
  Мы не вдвоём были все эти годы.
  Кончилось лето и осень пришла...
  
  Что же, и в вечере есть свои радости,
  Всё в нём укрылось - и утро, и день.
  Будь же счастлива, мечта моей младости,
  Цвети в моём сердце, как в мае сирень...
  
  Последний мой стихотворный опус посвящён 80-летнему юбилею брата Михаила:
  
  На берегу ленивого пруда
  Разросся в три версты починок Соколовский.
  Воспоминания влекут меня туда,
  Где мы родились... в дом отцовский.
  
  Нам не забыть тот край с Мазаркою-рекой,
  Где в детстве мы ловили пескарей,
  Куда бежали мы в жару гурьбой,
  Чтоб погрузиться в воду поскорей.
  
  И вспомним мы дремучий лес Бушковский,
  Куда с отцом ходили по грибы...
  
  Любили посидеть на берегу пруда,
  И лунною дорогой восхищались...
  И вспомним дядин сад, где в летней тишине
  Мы до зари с соседками внимали
  Любовные напевы соловья...
  Хотя своей любви ещё не знали.
  .................................
  Сыновей отец, лелея,
  Приучал к родному полю,
  До зари подняв с постели,
  Брал с собой пахать и сеять.
  
  Помнишь лошадь - Воронуху,
  Маленькую, а воструху?
  С ней ты очень подружился,
  Ломтем хлеба с ней делился.
  
  С ней работая в три пота,
  В поле дотемна трудились.
  Лишь одна была забота:
  Всё закончить торопились.
  ...................................
  ...Дорогого брата Мишу
  Каждый день я вижу, слышу,
  И хочу ему сказать,
  Чтоб прожил он лет сто пять...
  25.12. 1983. Скоро Миша умер.
  
  Однако вернусь в давно прошедшие дни. В январе 1918 года в нашем училище работал уездный учительский съезд. Он носил скорее инструктивный, методический характер; выступали с докладами самые опытные педагоги со всего уезда. Конечно, и союз учащихся не остался в стороне. Там выступил и я, начавши своё выступление вот как: "Не лечить убогую старую школу, сказал Кареев, а строить её заново". И далее следовали предложения: надо активизировать индивидуально каждого ученика, развивать творческую инициативу путём исследований и докладов, искать способы связи теории с практикой, с жизнью. Мои пожелания учителям понравились, и я в составе делегации поехал в Вятку на губернский учительский съезд. Так в феврале я неожидано оказался в столице губернии. Вятские делегаты-учащиеся даже устроили товарищескую встречу, где были и выступления, не лишённые юмора. Например: раскрывается занавес - и перед нами вятский ученик, присевший с ногами в ведро. Никто ничего не понял, но потом все засмеялись, когда узнали - это Ведров в ведре.
  
  Весной перед Пасхальными каникулами я получил из деревни сообщение, что тяжело заболела мать. Что делать? Надо помогать отцу. Всем надо пожертвовать, если нужно - даже школой. А у меня была работа, взятая из Попечительства - по начислению пособия солдатским семьям. Взял этот тюк из двух стоп (по всем волостям) с собой и пешком по насту, в середине апреля, побрёл домой. На моё счастье мать оказалась уже не в кровати. Всё же из уважения к ней я не поехал в Уржум после Пасхальных каникул, а остался помогать. Ухаживал за скотиной, даже научился доить коров, чтобы матери было легче. В результате по алгебре тройку я не исправил и впервые за шесть лет не получил звание отличника. Может быть, моя любовь к самому дорогому человеку на свете как-то компенсирует эту досадную тройку...
  
  Летом много работал в поле, при опускании платформы жатвенной машины правой рукой я держался за ножи, не зная, что при этом они движутся. В результате прямо с поля был доставлен в Буйский фельдшерский пункт, куда потом раз 10-15 ходил пешком на перевязку. Пальцы (средний и безымянный) остались живы, но не гнутся, так как обрезаны сухожилия-сгибатели.
  
  Летом 1918 года узнал, когда ходил в Буйское на перевязку, что в Уржуме было восстание офицеров, вернувшихся с западного фонта домой. Но красная воинская часть, прибывшая из Вятки, вытеснила их из Уржума. Они отступили к Казани, захватив с собой всех не сочувствующих советской власти людей (духовенство, чиновников, купцов, а также их детей - моих товарищей). Почти никто из них не вернулся, все погибли от неразберихи, творившейся в колчаковской армии. Многие погибли от "испанки" - эпидемии страшного гриппа.
  
  "Испанка" свирепствовала и в нашем Соколовском. В августе заболел и я. Пролежав в постели с воспалением лёгких до ноября, уехал в Уржум и приступил к учёбе в предпоследнем шестом (девятом) классе.
  
  В октябре был организован в Москве коммунистический союз молодёжи. И уже через месяц уржумский горком партии получил указание об учреждении уездной организации комсомола. С чего начинать? Рабочих в Уржуме почти не было. И всё внимание горком обратил на наш союз учащихся. Пригласили меня, Казанцева и Куклина, объяснили, что мы будем первыми комсомольцами в Уржуме, так как, по их сведеньям, наше правление активно работает в обеих школах. Но нужно организовать ещё и волостные оргбюро комсомола. Чтобы не отставать в учёбе, нам рекомендовали поехать по волостям во время зимних двухнедельных каникул. В конце декабря взял с собой в помощь шестиклассника Беляева, эвакуированного из Петрограда.
  
  К кому ехать? Я был учеником средней школы, вот и решил провести оргработу в средних школах. Первая волость была Буйская, моя родина; в средней школе там преподавал математику Иван Алексеевич Мартынов - из нашего починка, год как окончивший нашу школу. Он познакомил меня с директором, который положительно отнёсся к идее организации комсомольского бюро. Созвал совещание учителей. Я познакомил их с решением горкома партии большевиков. Мнения разделились. Были педагоги, которые не советовали искать будущих комсомольцев, ходить по селу. Я сделал упор на самых молодых учителей. И помню, как были выдвинуты трое: Ваня Мартынов, молодая учительница в красном платье (коллеги прозвали её "революционная барышня") и ещё один молчаливый молодой педагог. Вот так и возникло оргбюро Буйской организации комсомола.
  
  Следующая волость - Байсинская. Здесь мы оказались в воскресный день. Но нам повезло. В школе уже была создана организация учащихся, как и в Уржуме. Сегодня человек пятнадцать пришло на репетицию к вечеру самодеятельности. С ними мы и стали беседовать. Идея учреждения комсомола как помощника Партии понравилась, оргбюро было создано.
  
  Последняя волость самая дальняя - Кичминская. Здесь тоже была счастливая встреча с педагогом Петром Глазыриным, который окончил наше училище одновременно с Мартыновым. Он был очень рад нас видеть. Сказал мне, что по окончании реального он хотел поступить в юнкерскую школу, чтобы стать офицером, но... разочаровался: ему не нравились антипартийные и антисоветские взгляды этих господ. Он стал у себя в волостном центре учить ребят математике. Надо сказать, что он и Мартынов были в нашей школе отличниками, и их аттестаты позволили заняться преподавательской работой. Пётр стал членом оргбюро и нашёл ещё двух старшеклассников, готовых вовлекать ребят в комсомол.
  
  В этих организационных поездках по волостям приняли участие ещё пять товарищей от горкома партии. В нашей школе возникла группа (20-25 человек) комсомольцев. Появились комсомолки в женской гимназии, в городском училище, в профшколе, а также в уездном совнархозе, наробразе, уездном исполкоме и т.д. В конце марта 1919 года было получено письмо из Наркомпроса о проведении в середине апреля в Москве Первого Всероссийского съезда учащихся-коммунистов. Он был созван по инициативе ЦК комсомола. К тому времени в комсомоле страны было уже около 100 тысяч членов, а в средних школах училось около полутора миллионов.
  
  В начале апреля горком партии провёл в кинематографе собрание комсомольцев для выбора делегатов на съезд учащихся. Выбрали как наиболее активных меня и Гришу Селюнина - моего одноклассника. Наробраз снабдил нас документами, выдал по пять тысяч рублей командировочных (деньги были дешёвые), и 5 апреля мы выехали на перекладных в Казань. Ехали около двухсот километров и через два дня были в Казани. Билетов на поезд не удалось достать. Ночевали у наших родственников (у тёти Паши), и снова нет билетов. Пошли в исполком к председателю Махонину. Снова неудача: он сказал, что ни воздухом для дыхания, ни билетами не распоряжается.
  
  Время было тревожное. Колчак рвался уже к Казани. Поехали снова на вокзал. Спасибо коменданту вокзала: позвонил в кассу и нам выдали билеты. Но... мест не было в вагоне, и мы ехали на платформе всю ночь, день и ещё ночь. Утром 11 апреля прибыли в Москву. Хорошо, что было тепло. Сильно таяло. С чемоданами и запасом сухарей двигаться трудно. Наняли армянина-носильщика, который донёс наши вещи до горнаробраза, а оттуда на Мало-Харитоньевский переулок к Дому съездов наркомпроса, где нас поселили в общежитии.
  
  На другой день (12 апреля) в том же доме, в нижнем этаже, состоялось открытие съезда. Председателем был Авербах. Кто он - не знаю. После доклада о задачах съезда начались прения. Представители ЦК комсомола не считали целесообразным избирать орган, который бы управлял республиканским союзом учащихся. Лучше, мол, иметь секцию учащихся в комсомоле. Однако большинство на съезде стояло за самостоятельную организацию. На съезде выступали: член ВЦИК Владимирский, редактор "Правды" Н.И.Бухарин и Емельян Ярославский. Все отмечали тревожное время, переживаемое Россией: генерал Духонин (тут дядюшка, кажется, что-то напутал; Духонина красные давно расстреляли) уже подходил к Казани, на севере иностранные державы высадили десант, французы оккупировали Одессу. Москва в тесном кольце. Надо молодёжи объединяться... с комсомолом.
  
  Дискуссия закончилась. Наступила Пасха. Столовая в праздники не работала. Нам выдали на два дня сухой паёк: по кило хлеба и немного рыбы. Хорошо, что у нас было достаточно сухарей, и мы не чувствовали голода.
  
  В пасхальные дни бродили по Москве. Видели красиво одетых барышень в голубых шляпках, видели Сухаревку, мальчишек, продававших сахар "три рубля кусок, семь кусков на двадцатку". Были на Красной площади и в часовне у Иверских ворот при входе на Красную площадь.
  
  На второй день Пасхи была открыта Третьяковская галерея, музей Александра Третьего (теперь музей изобразительных искусств им. Пушкина). Видели старое здание Университета и надпись на его стене высоко под крышей: "Свет Христов просвещает всех", а на бывшей городской управе (рядом с Историческим музеем) на фронтоне надпись: "Революция - вихрь, отбрасывающий назад всех ему сопротивляющихся". Вечером были в Большом театре, шёл балет "Дон Кихот".
  
  Во вторник, после первых пасхальных дней, делегатов съезда водили мыться и прожаривать одежду в кремлёвские бани. Помывшись, мы нашли коменданта Кремля Петерса и попросили его показать нам Большой кремлёвский дворец... Мы видели чудо, которое недоступно коренным москвичам - нетронутые царские покои в среднем этаже: царский кабинет; столовую с массой книг в шкафах у стен; тронный зал; царские опочивальни; будуары царевен и царицы; даже три ванных комнаты (обыкновенная ванна и диван у Александра Второго; позолоченная ванна у Александра Третьего; бассейн со ступеньками у Николая Второго, с широченным диваном).
  
  Кончились праздники... 17 апреля съезд продолжил свою работу. Утром была проверка документов. В этом ничего необычного - документы проверяли у нас даже при выходе из театра. Но сегодня... Оратор выступает, стоя за кафедрой... но что за шорох сзади? Докладчик прекратил речь и ушёл с кафедры. Оглянулся... По средней дорожке между рядами стульев с сидящими делегатами идёт В.И. Ленин... Он в чиновничьем весеннем пальто с бархатным воротником, кепи держит в руке. Сзади идут сопровождающие его люди. Из них я узнал только Фотиеву - секретаря Ленина.
  
  Аплодисменты... Он идёт к кафедре... Аплодисменты... Он разделся и затем облокотился на кафедру - как обычно вправо. Зал затих... Ленин стал говорить. Я сидел в четвёртом ряду от кафедры, в пяти метрах. Хорошо всё слышал и видел. Говорил он голосом усталым, ведь на фронтах - неблагополучно. Рядом с его кабинетом в Совнаркоме была телеграфная установка, и он долго беседовал ночью с командующими фронтами, а днём работал в Совнаркоме. Ленин говорил нам, что идёт кровавая битва. Мы в огненном кольце. Ваши, мол, отцы дерутся с врагами... за кем же пойдёте вы - как не той же дорогой, как и ваши отцы, которые борются, чтобы сохранить свою свободу, завоёванную революцией. Комсомол - опора нашей партии. И вам нужно работать вместе с ними.
  
  Стенограммы выступления Ленина на съезде не сохранилось (как и вообще документов съезда), и выступление его на съезде напечатано по более поздним данным. Но суть его была именно в том, чтобы выполнить приказ ЦК комсомола - выступить на съезде в целях объединения молодёжи.
  
  И съезд в тот же день проголосовал за объединение с комсомолом. При ЦК была организована секция по делам учащихся, куда избрали 23 человека. А своего ЦК учащиеся выбирать не стали...
  
  (Потом дядюшка вернулся в Уржум, закончил реальное училище и в 20-м году уехал к сестре Анюте в Тюмень. Как жила тогда Вятская губерния? В 1986 году, на закате "развитого социализма", в "Новом мире" (Љ2) были опубликованы письма председателя Вятского губисполкома А.Спундэ:
  
  ПИСЬМА ЖЕНЕ. "Вятка, 30 июня 1921 г. ...Голод на губернию надвигается быстрыми шагами, и цены на всё скачут с неимоверной быстротой в гору. Вчера приехала делегация из когда-то наиболее хлебного Яранского уезда; теперь там умирают десятками люди... Вчера на президиуме Губисполкома наряду с частью бронированных рабочих сняли со снабжения почти всех неорганизованных детей. Лица у всех вытянулись, голосовали как-то нехотя, стыдясь, - но выхода абсолютно никакого нет. Словом, кругом такая человеческая нужда, что жуть охватывает. Сравнительно недурно налаженные советские аппараты разваливаются - люди от голода бегут, невзирая ни на что, производительность падает. Ещё один бич - страшные пожары по всей губернии.
  
  Вятка, 1 июля 1921 г. ...Вести отовсюду изо дня в день всё мрачнее. Главное - нет просвета впереди. Только вчера по телеграфу приказал наиболее голодному уезду отправить значительную партию солонины в Москву. Жутко было подписывать телеграмму. Достал тебе 30 фунтов муки. Посылаю.
  
  
  Вятка, ночью 19 февраля 1922 г. Анюшка, конференция кончается, но и я начинаю уставать от трёх дней большого напряжения и завтра уже буду тянуть с трудом. Но зато пока идёт совсем гладко. Работу губкома без единого голоса против (были, правда, воздержавшиеся) признали принципиально правильной и практически удовлетворительной. Всё время держал вожжи в руках, и как только "деревенщина" поднимала голову, тут же хлоп её по голове... Посылаю две пары ботинок - грубые они, но лучше не было".
  
  Деревенщину хлопают по голове уже чуть не столетие. Уж и от головы-то почти ничего не осталось. Нескончаема ночь "военно-феодальной эксплуатации крестьянства".
  Но продолжим воспоминания Владимира Михайловича.)
  
  Как давно это было, но как живо всё в памяти. Помню и проводы Ленина в последний путь, на вечный покой. Ночь на 27 января 1924 года... Студенты Тимирязевской сельскохозяйственной академии собрались в своём общежитии (бывший Скорбященский монастырь), чтобы организованно пойти к Дому союзов для прощанья с Лениным. Погода была очень холодная, ниже минус двадцати градусов. Большинство было в валенках и шапках-ушанках, что спасало от холода. Шли, конечно, не одни, а вместе с другими организациями. По улице везде горели костры из всего, что могло быть легко содрано со стен: объявления, афишы, старые деревянные ящики.
  
  Шли долго. Начали движение от Страстного монастыря около полуночи и примерно в шесть утра были у Дома союзов. Там пропускали одну очередь за другой. В зале, где лежал в гробу Ленин, было очень тихо. Панихидные звуки реквиема вызывали сердцебиение, подступало желание плакать. Процессия двигалась, огибая гроб с двух сторон - от головы к ногам, и затем безотрывно снова глаза провожали спокойно спящего.
  Как давно это было... но как живо всё в памяти.
  5 апреля 1989 г." Через год Владимир Михайлович умер.
  
  Что ещё... Мировоззрение. Сохранились воспоминания одноклассника моего дядюшки, дающие представление о состоянии умов. Обозначим его А.К.
  
  АПОСТАСИЯ (отступление, отпадение)
  "Шестнадцатого августа 1912 года состоялось открытие уржумского реального училища. Я помню, как священник, окончивший в Петербурге духовную академию, после молебна в своей речи изрек исторические слова: "Средняя школа - светоч знания, где создаётся образ человека, полезного обществу. И пусть Диоген, ищущий человека, погасит свой фонарь".
  
  Здесь я получил философскую зарядку и основы атеизма. Этому помог наш классный наставник отец Михаил Зороастров. Началось с того, что он, беседуя с нами, увлёкся рассказом про то, как запах ладана в кадилах восходит к небесам. И свеча не просто светом привлекает внимание, но даже и запах воска доходит до небес, что очень угодно Богу. И первый вопрос был мой: "Как это возможно? Свечи-то жёлтого воску только у старообрядцев, а у нас они белые, стеариновые, запах которого ничего общего не имеет с воском". Ответа не последовало. Но он стал ко мне присматриваться и даже нуждался в моих консультациях. У отца моего была пасека, и пчеловодство я знал хорошо. Зороастров тоже стал разводить пчёл, и я был его консультантом.
  
  Тогда же мне было замечание, чтобы я подобные вопросы задавал наедине. А у меня были ещё и другие (в двенадцать-то лет!). Первый: если Бог всезнающ, то как Он, зная заранее, что Адам может съесть яблоко и согрешить, всё же изгнал его из рая, вместо того чтобы предупредить Адама, как поступил бы каждый порядочный человек? (Тут уж вопрос от плохого усвоения Ветхого Завета: Бог как раз предупредил первого человека - не ешь от древа познанья добра и зла, иначе смертью умрёшь. Адам же Богу не поверил, но вместе с Евой поверил сатане, вкусил от запретного древа и сначала духовно, а потом и физически умер. Чего ж сетовать? Одарённой разумом и свободой бабочке сказали: не лети на огонь, а она полетела. - Борис.)
  
  Второй вопрос: а куда же подевался рай - этот прекрасный сад, почему две тысячи лет ни один духовный пастырь ничего об этом не говорит? (Здесь тоже вопрос от невнимательного чтения: у входа в рай стоит ангел с огненным мечом, дабы грязные души не могли снова вернуться туда и его кощунственно осквернить, как мы сегодня разрушаем свою колыбель - родную Землю.)
  
  Третий вопрос: как Бог мог допустить, что во время потопа утонули все люди, даже беременные женщины; разве дети в утробе могли грешить? (А я громко плакал, когда видел во дворе, как бьются поросята в животе у только что зарезанной свиньи...) Утонули все, кроме Ноя, его жены и детей.
  
  (Это вопрос Ивана Фёдоровича Карамазова - насчёт невинных детей. Достоевский ответил так: все мы дети, большие и маленькие. И все живём в мире, который нашими стараниями во зле лежит. Это мы сами убиваем своих детей. Только в России ежегодно уничтожаем во чреве матери около 4-х миллионов младенцев. Бог не устаёт нам говорить через своих пророков: покайтесь, перемените жизнь, а мы... Ну да, каждый раз снова и снова превращаем свои города в Содом и Гоморру. Да ещё требуем законов в поддержку содомитов-извращенцев-геев. Да ещё на Бога обижаемся, когда Он предупреждает: это смертельно опасно. А на кого ж обижаться, если когда-то на земле остался только Ной с семьёй, услышавший Бога и соорудивший ковчег. Ковчег спасения души, если иметь в виду не прямой, но переносный смысл. А дети... погибшие в Содоме или во время потопа дети... Только они и спаслись в самом главном и важном смысле... Они стали ангелами, ибо не успели осодомиться...
  
  Что - уши динамитом взрывать, чтобы до нас дошёл глас Божий? Или мы не знаем заповеди: чти Бога, не кради, не предавайся блуду, почитай родителей, не лжесвидетельствуй, не лги? А? Знать не знаем и знать не хотим. А потом обижаемся, когда тонем вместе с детьми в нами же созданном зловонном море зла. Да есть ли сегодня среди нас Ной, в тяжких трудах воздвигающий ковчег спасения души? Нам не до того. Даже и в церковный ковчег не спешим, где бы нас отчитали и отпели. Все торчим у телевизоров и с наслаждением пьём мерзкую жижу... Кто-то однажды зарифмовал:
  
  И вот одиноко и прямо
  Они на кушетках сидят
  И словно в помойную яму
  В цветной телевизор глядят))).
  
  ...Не знаю, о чём думал Зороастров, пригласив меня и двух других учеников простоять обедню в алтаре, когда он будет служить. (Да уж - не мечите бисер перед... курами.) Мы скромно отстояли у стенки в алтаре. Видели, как отец Михаил взял чашу, вылил в неё вино и положил по малюсенькой частице от десяти просфор. После молитв он сказал, что вино стало Кровью, а частицы просфор - Телом Христовым. Потом он причастил десятерых детей, а нам отлил в пузырьки по 20-30 г с пожеланием приобщиться дома. (Возможно ли? Зачем? Церковь сие прямо запрещает.). Мы же слили всё в один сосуд и провели анализ. Я потом сказал своему классному наставнику, что там было просто вино.
  
  (Зря старались. У Крови и Тела Христа остаётся вкус вина и хлеба - могли бы довериться своим вкусовым ощущениям, а не корпеть над анализами. Если сделать химический анализ алмаза, то можно сказать: это просто графит. Делай карандаш и рисуй... Да? Так ли? Графит становится алмазом, он способен преобразиться под воздействием чудовищных давлений и температур... оставшись по химическому составу тем же самым графитом. Крещение и Причастие исцелили мою Марию в детстве. Попробуйте простым вином и хлебом вылечить тяжкую форму туберкулёза... "И ты теперь спрашиваешь, каким образом хлеб делается телом Христовым, а вино и вода - кровью Христовою? Говорю тебе и я: Дух Святый нисходит и совершает это, что превыше разума и мысли. ...Можно сказать ещё и так: подобно тому, как хлеб через ядение, вино и вода - через питье естественным образом прелагаются в тело и кровь ядущего и не делаются другим телом по сравнению с прежним его телом, так и хлеб предложения, вино и вода чрез призывание и наитие Св. Духа сверхъестественно претворяются в тело Христово и кровь и суть не два, но единое и то же самое" (Св. Иоанн Дамаскин. Точное изложение Православной веры. М., 1992. С. 135).
  
  Жалко мальчика: не нашлось человека, который бы убедительно изложил ему основы православной веры. Или дело не только в этом? Верно и то, что всё почти русское образованное общество к началу ХХ века лишило себя Духа Святого - вполне добровольно. Затхлая атмосфера безбожия... Мальчики понимали: если тебе что-то неясно в математике, это не повод для того, чтобы отвергать всю математику в целом. Однако... не понимая что-то в богословии, они отвергали и богословие, и Христианство в целом. Странно, но - факт. Принимая без доказательств аксиомы геометрии, они не хотели принять на веру истины Откровения. Они предпочитали верить в мёртвую Материю и отвергали веру в живого Бога. Хоть и понимали, что "материя" - это всего-навсего философская категория, в которую верует философ-материалист, но которую никак не обнаружить в физическом эксперименте... Можно обнаружить, допустим, вещество или поле, но не "материю".
  
  ...Хорошо ещё, что "химический анализ" (о коем шла речь выше) не закончился трагически. Вот, например, совсем недавно жил на земле доктор наук Виктор Иозефович Вейник, написавший книгу "Почему я верю в Бога". В январе 1992 г. он был крещён... "и начал причащаться Тела и Крови Христовых, одновременно определяя свою хрональную энергетику методом измерения радиуса нанохронального эллипсоида. Ранее мною было установлено, что одна молитва "Отче наш" повышает радиус нанохронального эллипсоида в тысячи раз, а часовое пребывание в православной церкви при Богослужении - в сотни тысяч и миллионы раз... Затем в течение недели-двух приобретенная энергетика постепенно растрачивается на всевозможные грехи и радиус возвращается на свой повседневный уровень примерно по экспоненциальному (логарифмическому) закону. У обыкновенного человека радиус эллипсоида составляет несколько метров... Теперь выяснилось, что причащение лавиноообразно увеличивает этот радиус. Кроме того, каждое последующее причащение повышает общий средний уровень энергетики. ...Святая вода и просфоры наиболее доступны для верующих, поэтому я рискнул измерить их хрональные и силовые свойства. И ЗА СВОЮ ДЕРЗОСТЬ был НАКАЗАН: придя после опыта в церковь, потерял сознание, упал и до крови разбил правую сторону лица и правую ногу, потом две недели хромал и любовался своими шрамами" (Виктор Вейник. Почему я верю в Бога. Минск: Изд-во Белорусского экзархата, 2000. С.172, 175).
  
  Нельзя подвергать святыни химическим и физическим экспериментам. Мы идём в церковь вовсе не для того, чтобы повысить свой нанохрональный радиус, поднять энергетику. Речь идёт о спасении души, о единении с Богом... Но послушаем дальше ученика уржумского реального училища.)
  
  Естественно, что все эти факты (какие такие "факты"? химанализ?) только укрепили меня в атеистических воззрениях. Однако с тех пор (с двенадцати-тринадцати лет) остались неясными четыре конкретных вопроса, ответ на которые я не могу найти в течение всей жизни. Это проблема безначалий:
  
  1. Откуда и когда произошла материя?
  2. Где конец пространства или как можно представить его бесконечность?
  3. Начало и конец времени...
  4. Начало жизни.
  
  Ведь нельзя же просто допустить, что жизнь сама собой возникла из мёртвой материи (да уж, тут материалисты вынуждены верить в гораздо большее Чудо, чем православные). Почему химики не получили её? А ведь для этого надо создать искусственные гены, хромосомы... Ни один учёный пока умно не ответил на эти четыре вопроса. Существуют лишь некие расплывчатые фантазии..."
  
  Да, и на эти вопросы никак не ответишь, если "запретил" Бога. Если так называемая Материя вечна и к тому же способна создать Жизнь и человека, то чем она отличается от Бога? Только тем, что она примитивнее? Прости меня, реалист. Жаль, эти детские вопросы остались без ответов. Правда, в твоих бумагах лежал пожелтевший листочек (в старой папке с тесёмками), где твоим же почерком начертаны стихи... Твои ли? Но в любом случае важен, чрезвычайно важен интерес к ним. Да?
  
  Посреди пылающих зорь,
  посреди увядающих трав
  утоли, Господи, мою боль,
  укроти, Господи, мой нрав.
  
  Помяни, Господи, кто ушёл - всех,
  кто любил меня и немножко знал.
  (Кого я любил и не забывал...)
  Укрепи, Господи, мой дух,
  чтобы духом, Господи, я не пал.
  
  Помяни всех, ненавидящих нас,
  упокой тех, кто давно ушёл...
  Пусть услышат Твой исцеляющий глас,
  чтобы стало им у Тебя хорошо.
  
  Посреди умирающих жёлтых трав,
  посреди погибающих красных зорь
  подари нам, Господи, добрый нрав,
  чтобы адская нас не терзала боль.
  
  Вот такой старый листочек в линеечку... Адская боль... Они пытались прямо-таки взломать двери ада, полагая, что обретут там блаженство. К началу ХХ столетия русская интеллигенция почти поголовно верила в рай на земле, создаваемый человеческими руками, самозабвенно верила в утопическое "Светлое Будущее", создаваемое посредством кровавой Революции, истово верила в недоказуемые постулаты и аксиомы Математики и... не верила в Бога. Особенно много претензий было к священникам. Даже и выдающийся однокашник моих дядюшек писал вполне в духе эпохи:
  
  "В очерке "Ранние годы" Николай Заболоцкий вспомнит, как начинался учебный день в реальном училище: "...день начинался в актовом зале общей молитвой. Сначала какой-нибудь младенец-новичок читал "Царю небесный", потом пели, потом отец Михаил, наш законоучитель, вечно страдающий флюсом, жиденьким тенорком читал главу из Евангелия, и всё это заканчивалось пением "Боже, царя храни". Далее о священнике у Заболоцкого что-то среднее между снисходительным и уничижительным. (...)
  
  Но после встречи с невидимым, после того, как "громом ударило в душу его", после того как, "смятенный и жалкий в сиянье страдальческих глаз принял он подаянье, поел поминального хлеба" - после этого еще не совсем причастия, но близкого к причастию события, он бросает перо в кабинете. Ничего точнее, энергичнее нельзя придумать - не роняет перо, не откладывает его в сторону, а бросает и "пытается сердцем понять то, что могут понять только старые люди и дети".
  
  Ибо для того, чтобы стать большим национальным поэтом недостаточно только исповеди, но непременно - через причастие" (Лариса Баранова-Гонченко).
  
  Да, нужны великие потрясения, войны, революции, страдания, смерть близких, чтобы повернуться лицом к Богу: "Часто заходим в церковь, и всякий раз восторгом до слёз охватывает пение, поклоны священнослужителей, каждение, всё это благолепие, пристойность, мир всего того благого и милосердного, где с такой нежностью утешается, облегчается всякое земное страдание. И подумать только, что прежде люди той среды, к которой и я отчасти принадлежал, бывали в церкви только на похоронах! Умер член редакции, заведующий статистикой, товарищ по университету или по ссылке... И в церкви была всё время одна мысль, одна мечта: выйти на паперть покурить. А покойник? Боже, до чего не было никакой связи между всей его прошлой жизнью и этими погребальными молитвами, этим венчиком на костяном лимонном лбу!" (Иван Бунин. Окаянные дни).
  
  Безбожник в гробу - и погребальные молитвы, венчик на лбу, крест в мёртвой руке...
  
  В конце жизни дядюшка стал собирать афоризмы. Часами сидел в главной библиотеке страны. Прочих родственников агитировал охотиться за острым словом. Я ему однажды нашелушил афоризмов из китайской классической "Книги перемен"...
  
  МОСКВА, УРЖУМ, ЩУЧИНСК...
  В 1922 году моей матери Марии Михайловне было 12 лет, и дед отправил ее в Москву к Анюте. Сопровождал ее молодой односельчанин из Соколовского, который возвращался в Москву. Добрались до пристани Цепочкино, поплыли до железной дороги. Увидел парень крестик на шее и стал издеваться: темнота, мол, деревенская... Маша сорвала крестик и бросила в воду (в девяносто лет покаялась на исповеди и Бог исцелил болезнь, снова встала на ноги; прожила на земле девяносто четыре года). По приезде в Москву у нее обнаружилась чесотка, в дороге схватила - врач прописал деготь.
  
  Недавно, впрочем, прочёл у матери в её воспоминаниях, что дело было не совсем так, как мне запомнилось: "В 1920 году в Лебедёвском открыли пятый класс, который я закончила в 21-22 учебном году. А летом 22-го отец отправил меня к сестре Анне в Москву. Попутчиком был молодой человек лет двадцати пяти - Андрей Конюхов, чьи родители жили в Соколовском, а сам он как-то обосновался в Москве. Приезжал в отпуск, вот меня с ним и отправили. Ехали мы от пристани Цепочкино пароходом до Вятских Полян. На пароходе увидел Андрей у меня на шее крестик, начал надо мной смеяться и потребовал, чтобы я его сняла. Я послушалась, а он взял и бросил его с парохода в реку. Так я стала нехристем.
  
  В Москве сдал меня сестре, она и муж были коммунисты, тоже безбожники, а поэтому поведение Андрея одобрили. Анна с мужем и сыном (ему было около года) жили тогда в коммунальной квартире, занимая две маленькие комнаты. Это Дегтярный переулок (улица Покровка). Брат Владимир учился тогда в Тимирязевской академии, иногда приезжал к нам, ночевал, спал на полу, и однажды его сильно укусила за ухо крыса. Ему даже пришлось делать уколы от бешенства.
  
  С осени я стала ходить в школу - снова в пятый класс, потому что здесь с четвёртого класса начинали обучать иностранному языку, а в нашей московской школе их было даже два: немецкий и французский. Мне наняли старичка-француза мсье Дукара, и я как-то быстро освоила программу. Немецким занимались со мной зять и его сестра Рахиль Борисовна (жила недалеко от нас). К середине учебного года я уже догнала класс. Только реверансы освоить не могла - девочки при встрече с учителями делали реверансы. Но через год сестре (или зятю) дали две комнаты побольше тоже в коммунальной квартире - в Замоскворечье, и меня перевели в школу на Никольской улице. Здесь всё было попроще, без реверансов, и язык только немецкий. До школы далековато, приходилось идти с Софийской набережной через Москворецкий мост, а потом через всю Красную площадь - за ГУМ. Помню, зимой на улице торговки продавали стаканами семечки и мороженые яблоки.
  
  С племянником нянчилась какая-то очень дремучая женщина из Мордовии. А мне было поручено варить ребенку манную кашу и толокно. Когда я с ним гуляла на улице, няня исполняла всякую домашнюю работу в квартире.
  
  Правда, и там жили недолго, поскольку сестра наконец получила трёхкомнатную квартиру в особняке на улице Третьей Мещанской. Там раньше жил управляющий текстильной фабрикой. Фабрика была рядом, но ещё не работала - после революционного хаоса. В особняке занимали квартиры три семьи. Вокруг него располагался небольшой сад".
  
  Добавлю тут ещё от себя, что запомнил. Однажды муж сестры коммунист Лазарь Берлин водил всех к сестре Рахили встречать еврейскую пасху. Конечно, ничего тут особенного... Митрополит Иоанн (Санкт Петербургский и Ладожский) однажды упомянул секретаря одного из среднеазиатских обкомов КПСС, который одновременно был раввином местной синагоги. Коммунизм иногда сочетался с иудаизмом, но никогда - с православием...
  
  Однако сегодня, кажется, картина изменилась. Даже и первый секретарь Коммунистической партии крещён в православной церкви. Священник о. Димитрий Дудко (жёнка моя была с ним знакома)... отец Димитрий говорит: "Без коммунистов сейчас никак не объединиться силам добра. Большинство русских патриотов сейчас среди коммунистов. ...Коммунизм был неизбежен, кто бы и как к нему не относился. Народ его сотворил, никакое ЧК, никакие евреи не смогли бы его навязать, если бы народ не принял, не возжелал такого испытания себе. Монархия просуществовала много десятилетий, но нужен был для дальнейшего развития России поворот. Господь попустил революцию. Так же как сейчас, в 90-е годы попустил развал и перестройку. Значит, России опять нужен некий поворот для ее возрождения, для ее славы. Предатели все вымрут, испарятся, а какая-то новая Россия будет. С новой организацией. Россия выйдет из этого хаоса вновь окрепшей.
  
  ...Видимо, нужно и наше нынешнее время... Чтобы в дерьмо все ткнулись лицом. Вот и весь ХХ век. Одно крушение государства, потом медленное восстановление, затем война, и уже в недавнее время новое крушение государства. Весь век между двумя крушениями. А война очень оздоровила государство. Народ стал лучше после войны. После войны и Церковь вновь зажила полной жизнью. Страшные слова, но и она была попущена Богом. Чтобы повернуть сознание человека. ...Ведь только у нас есть это понятие - Святая Русь. Вот мы уклоняемся и вновь идем к ней. Уклоняемся и идем. Святая Русь - это православная страна. Русский - значит православный. Это не значит, что мы все святые будем, но мы будем идти к идеалу, к добру для всех, к справедливости для всех. Недостижимо, но вновь будем идти. Может, это и есть наш вечный русский путь. Если русский человек безрелигиозный, он самый страшный человек в мире, хуже всякого европейца. Европеец безрелигиозный - внешне подтянут, а русский без религии - страшен и безобразен.
  
  ...Сравним русский и еврейский народ. Какой недостаток у еврейского народа - это золотой телец. Какой недостаток у русского народа - пьянство и разврат. Но кто может из них покаяться? Русский покаяться может в самых страшных грехах. А если может покаяться, значит, у него в душе Святая Русь" (О. Дмитрий Дудко. Христос пришел спасать грешников//Завтра. 2002. Љ8).
  
  Что ж, вот пример публичного покаяния: "Это мы, русские, предали царя иноплеменникам, это мы, русские, стреляли в его жену, в его детей и за верную службу иудеям получили свои сребренники, уподобясь Иуде-предателю, вопрошавшему у архиереев платы за Христа: "что мне дадите, и я предам Его" (Мф., 26, 15). Вот документ-расписка через три дня после убийства: "20 июля 1918 года получил Медведев денег для выдачи жалованья команде дома особого назначения от коменданта Юровского десять тысяч восемьсот рублей".
  
  Христос сказал об Иуде: "Добро было бы, если бы не родился человек тот" (Мф.,26, 24). Лучше было бы не родиться и тем русским медведевым, что убили государя, а после убийства "разделяли ризы его", подобно Христовым одеждам, растащили, как расклевали, скромное царское имущество: старые брюки с несколькими заплатами и датой их пошива на пояске "4 августа 1900 года", принадлежавшие государю; кожаный саквояж, суконные перчатки, пуховые носки, два серебряных кольца великих княжен; бинокль; три вилки, термометр, рашпиль; гребешок, мыльницу, детские игрушки наследника - оловянных солдатиков, пароходик, лодочку... Ботинки государыни и сапожки великих княжен чекисты роздали своим женам и любовницам, пуховая подушка откочевала к комиссаровой жене. Не тронули иконы и книги. На полке остались стоять Новый Завет и Псалтирь, молитвослов императора, "Великое в малом" Нилуса, "Лествица" Иоанна Лествичника с пометами государыни и ее же книга "О терпении скорбей". С иконы Феодоровской Божьей Матери содрали золотой венчик и звезду с бриллиантами, обобранную оставили стоять на столе рядом с Богородичной иконой "Достойно есть", где в руках Богородицы свиток со словами: "Дух Божий на Мне ради Помазанничества Моего благовествуется смиренным, следующим за Мной".
  
  Троекратно отверглись мы государя-богоносца. Впервые - когда поверили мнимому царскому отречению. Другой раз - когда допустили заточение и гибель государя. ...Русские люди отверглись царя и в третий раз - когда промолчали в ответ на известие о его смерти" (Т.Л. Миронова. По слову Святого Завета // Русская идеология. Православный богословский церковно-монархический сборник. М.: Лествица, 2000). Может быть, тут не вся правда, но важен сам факт покаяния.
  
  Мой дед Михаил Гаврилович был старше Государя на четыре года... Но вернемся ... вернемся к нашему повествованию... В 1924 году началась партийная чистка, и Лазаря за какую-то провинность вычистили в Подмосковье, в город Озёра. Анюта, будучи занята партийной работой, отправила с ним младенца. По прошествии некоторого времени Лазарь развелся с моей тётей Анютой и женился на няньке. Сейчас этот сын, мой тезка, пенсионер, доктор технических наук Борис Марков. Переписывается со мной и моим братом. Однажды в гости приезжал. Он участник Великой Отечественной войны, где погиб и его отец.
  
  Я как-то попросил Бориса чего-нибудь рассказать "про войну", и не прошло и двух лет, как он прислал мне институтскую газету-многотиражку.
  
  ПЕРВЫЙ БОЙ
  "Ему было тогда всего девятнадцать. Сын участника первой мировой войны, он был призван в армию в сентябре 1940 года на Дальневосточный фронт, который уже существовал к тому времени, потому что назревала угроза нападения с востока. (Кстати, тогда же был в Москве призван в армию и уехал на Дальний Восток Кирилл Макаров, отец Марии.) Вместе с ним были призваны восемь его одноклассников и ребят из параллельного класса. Полк, в котором служил Борис, дислоцировался в 18 километрах от Манчжурской границы.
  
  - Как сейчас помню тёплые июньские дни, военный лагерь, палатки, кругом сопки, а недалеко граница. В ту ночь я был на посту в наряде. Только прилёг утром отдохнуть, как меня разбудил взволнованный голос моего товарища Володи Тараканова: "Война". Не поверил, думал, что шутка... И только после того, как увидел со стороны штаба дивизии кавалькаду на конях во главе с командиром полка и услышал, как горнист трубит тревогу, понял, что и в самом деле началась война.
  
  (Тут же был листочек с небольшим комментарием Бориса: "В апреле мне позвонил председатель нашего институтского совета ветеранов и уговорил дать интервью редактору многотиражки. Встретились с нею на нашей кафедре теплофизики. Диктофона не оказалось, уверяла: всё запомнит. Делала заметки в блокноте. Сразу скажу: дама очень милая, спасибо ей за внимание к моей скромной персоне, моим замечаниям.
  
  Известие о начале войны не было "страшным" - как могли мы представить, какая она? Только на фронте понимаешь, что выжить шансов куда меньше, чем погибнуть. Перед этим пониманием на второй план отступают физические трудности, которых, конечно, немало.
  
  Есть и мелочи. Что значит "прилёг отдохнуть"? Сменился с наряда - заваливаешься спать. "Прилегают" генералы. Будя меня, Вовка вряд ли был "взволнован", и проснулся я после того, как он перестал будить и отошёл, сказавши: "Ну и ... с тобой!" Кавалькаду увидел значительно позже, чуть ли не после обеда (разница во времени восемь часов).
  
  А в общем - исправленный вариант соответствует действительности.)
  
  Так как мы были заранее готовы к серьёзным испытаниям, долгих сборов не потребовалось: сразу же нам выдали весь положенный боекомплект и вывели полк к сопкам, поближе к границе. Потом среди красноармейцев со средним образованием был направлен в полковую школу, где готовили младших командиров. А через месяц нам было предложено поступить во 2-е Владивостокское пехотное училище в Комсомольске-на-Амуре. Обучение было скоротечным, но ещё в полку научили многому. Например, там я научился хорошо стрелять, даже получил благодарность за хорошую стрельбу. В феврале 1942-го в звании лейтенанта я был отправлен эшелоном на Западный фронт.
  
  Дорога Бориса на фронт была длиной в целый месяц. От Челябинска железнодорожный путь был запружен поездами, на коих эвакуировались люди и заводы. И вот Москва. Меньше суток в казарме - и снова в путь, уже на грузовиках... Малоярославец в Калужской области, Медынь, где Борису предстояло принять боевое крещение.
  
  - На фронт я попал в марте 42-го. Помню, как о нашем прибытии телефонист докладывал по телефону: "Прибыло 10 больших и 100 маленьких банок лыжной мази" (10 больших банок - мы, выпускники училища, а маленькие банки - 100 красноармейцев). Последовал ещё вопрос: "Лыжные палки есть?" Ответ: "Лыжных палок нет". Имелось в виду оружие. Лесок, в котором мы остановились, был только что взят нашими. Тут и там валялись трупы немецких солдат. "Большие банки с мазью" разместились в землянке - яме глубиной метра полтора. Сверху брёвна в один накат, засыпанные землёй, дыра для прохода внутрь. Я оказался у самой дыры, поэтому меня вызвали первым и предложили принять взвод пешей разведки.
  
  Было сказано, что наша задача - соединиться с 1-м гвардейским кавалерийским корпусом генерала Белова, который совершал рейды по немецким тылам. На самом деле, как потом стало известно, ситуация была более тяжёлой. В немецкое окружение попала группа наших войск, в том числе корпус Белова, 33-я армия, авиадесантный корпус и ещё какие-то воинские части. Приказ командующего фронтом Г.К.Жукова был таким: к 20 марта осуществить соединение с частями, сражавшимися в тылу врага.
  
  (Из письма: "Обрати внимание: приказ Жукова не был выполнен. Представь себе, какими усилиями пытались его выполнить! Об этом приказе я узнал через много лет после Победы. И ещё: был я плохим командиром. В училище бы надо учить психологии или чему-то в этом роде - вместо фортификации и конного дела. А я к тому же вообще учиться не любил. Лучше бы воевать красноармейцем"...)
  
  Однако наступательные бои оказались очень тяжёлыми. Временами мы слышали канонаду с той стороны, но группа Белова вышла из окружения лишь где-то в июне. И всё-таки мы продвигались. Река Угра, разделявшая нас с немцами, была небольшой, но "немецкий" берег был крутым и лесистым, а наш пологим и довольно открытым. Река и подходы к ней простреливались. Особенно большие потери наносил нам миномётный огонь. Помог залп "Катюш". Крутой берег стал нашим. В лесу расположился командный пункт полка.
  
  Случилось так, что в направлении КП прорвалась группа немцев. Для отражения атаки собрали всех, кто был в наличии, в том числе и наш взвод. Остановили их в основном ружейным огнём. Из чьей-то винтовки нескольких немецких солдат уложил и я. Рядом со мной залёг незнакомый старший политрук, казавшийся мне стариком. Он стрелял из нагана. Подкатили 45-миллиметровую пушку, отбились. Политрук вошёл в азарт: "Лейтенант, поднимай в атаку!" Я отказался. В глубоком снегу под миномётным огнём полегли бы бесполезно...
  
  Между нашими и немецкими позициями застрял тяжёлый танк (КВ или ИС). Приказали выдвинуться к нему. Остановились в каком-то углублении. Встал, чтобы осмотреться, и тут показалось, будто кто-то ударил тяжёлой палкой по ноге - раздалась автоматная очередь. Начался бой. Два старика-санитара под огнём бегом тащили меня на "волокуше". На полковом пункте медицинской помощи я совершил "подвиг": не дал резать новый сапог, заставил снимать с перебитой ноги. Эти сапоги служили мне до окончания института.
  
  Потом - госпитали. Помню армейский госпиталь в Малоярославце. Авианалёты, во время которых медсёстры и санитарки оставались с неходячими ранеными.
  
  Уже во франтовом эвакогоспитале мне вручили выписку из приказа о награждении, подписанном командующим фронтом Жуковым и членом военного совета Булганиным. Во время переезда в нейрохирургический госпиталь в августе 1942 года орден Красной звезды в Кремле мне вручил председатель президиума Верховного Совета СССР М.И. Калинин. Однако настроение было тяжёлым: немец подходил к Сталинграду и Кавказу.
  
  В декабре 1942-го был демобилизован. Работал командиром военного обучения, а в 1943 году поступил в Московский институт стали. Студенческая жизнь тогда была тяжёлой: досыта не ели, хотя студентам-металлургам выдавали рабочие карточки. По ночам я подрабатывал грузчиком, а утром досыпал на лекциях.
  
  О том, что скоро победа, поняли второго мая, когда пал Берлин. А девятого было столько радости и ликования... Восторг был дикий. Радость необычайная. С друзьями на радостях "хватанули" спирта и вышли на улицу. Вся Москва ликовала. Всю ночь люди гуляли, обнимали военных. Любовь и дружба тогда были необыкновенными".
  
  СОКОЛОВСКОЕ
  Зимой 1924-25 года будущей моей матери Марии пришлось вернуться в починок Соколовский, а потом в Уржум, чтобы здесь закончить школу девятилетку с педагогическим уклоном. Вот ещё кусочек её воспоминаний:
  
  "Мои университеты начались с хлебного поля года в четыре. Осенью, когда начинался озимый сев, а в яровом поле еще кое-что не было убрано, мама шла на уборку, а меня отец брал с собой на посевную. Запрягали в телегу лошадь, на телегу ставили плуг или борону, мешки с посевным зерном, продукты на день. И где-нибудь среди этого скарба усаживали меня с тряпичной куклой.
  
  В передке телеги садился отец (править лошадью), и тут же умащивался десятилетний братишка Миша (он потом через много лет потеряет на войне обе ноги).
  
  ...На случай дождя зерно, продукты и меня, укутанную в одежки, закрывали коровьей кожей. Она была выделанная, уже без шерсти. В поле отец и брат принимались за свои дела, а я, если день был ясный, оставляла свое гнездо, забиралась под телегу на разостланную там кожу и одежку и сидела там с куклой, спала, ела. Если же моросил дождь, то я так и сидела на телеге, выглядывая из-под своего "зонтика". Так продолжалось до конца сева...
  
  Если мама успевала закончить свои дела в поле и занималась домашними работами, то я оставалась с ней. В десять лет я научилась жать серпом. У отца была конная жатка или жнейка, как ее у нас называли. Это была машина, в которую впрягали пару лошадей, она срезала стебли ржи, овса, ячменя, а за ней шли вязальщицы, собирали рядами лежащие стебли, вязали их в снопы. Но приходилось прожинать дорожку, по которой могли бы пройти лошади первый раз, чтобы срезать жаткой первый ряд. Иногда приходилось жать серпом и полегшие стебли.
  
  Лет в одиннадцать-двенадцать я стала помогать на молотьбе. У отца была конная молотилка, и когда он молотил в овине, то я должна была подавать ему снопы на столик молотилки, предварительно разрезав соломенный "пояс" на снопе. Для такой маленькой девочки это была очень изнурительная работа, но все взрослые были заняты тоже на молотьбе на еще более тяжелой работе. Тогда я мысленно, про себя, решила, что когда вырасту, то ни за что больше не буду жить в деревне, где так тяжко работать".
  
  Дед успел дать среднее образование всем своим детям, кроме старших Ивана и Александры...
  
  Из "АВТОБИОГРАФИЧЕСКИХ ЗАМЕТОК" моего дяди Михаила Михайловича Маркова
  "Брат Владимир, впоследствии профессор, был мальчик болезненный, несручный к крестьянским работам, к тому же боялся лошадей, почему отец и применил к нему самое обидное название "кислород", в каком-то совсем иносказательном понимании этого слова. Значит, и оставалось... "всего мужиков-то: отец мой да я..."
  
  (Мать вспоминает: уже юношей Володя однажды работал на жатке, остановил лошадь и стал ковыряться в механизме. Повредил руку. Отец быстро повёз его в Буйское к фельдшеру, там наложили швы. Володя сначала сидел дома, а потом, когда ладонь слегка поджила, с рукой на перевязи перекопал весь косогор возле реки, сделал террасы и посадил там смородину. - Борис).
  
  О девушках, своих сёстрах, я не говорю. В крестьянском хозяйстве они играли третьестепенную роль.
  
  Дети часто болели. Не избежал этого и я на третьем годочке от рождения. Болел в тяжёлой форме, что впоследствии отразилось на сердечной деятельности. Недаром мой пятилетний брат Володя как-то сказанул:
  - Мишка-та у нас хвараит. Ево нада в пруд бросить...
  
  Рос я мальчиком не столь уж тихим и смирным, но вполне самостоятельным. В детстве три раза тонул. В первый раз меня вытащили из омута взрослые девушки - дочери мельника, и я едва отдышался. Потом два раза выкарабкался из воды самостоятельно. Будучи взрослым и уже отцом семейства, дважды переплывал Иртыш в самом быстром и бурном его течении возле города Усть-Каменогорска. И на этот раз вышел из воды "сухим". Только когда выплыл и оделся, жена упала мне на грудь и своими слезами основательно смочила мне рубашку. Она у меня такая - невыдержанная... Хотя, пока я плыл туда и обратно, собравшаяся возле неё толпа зрителей старалась успокоить плаксу, предсказывая, через сколько секунд я должен непременно утонуть.
  
  А сколько раз в детстве меня разносили лошади, разбивая телегу в щепы. Как падал я на полном скаку, разъезжая верхом на неосёдланных лошадях! И почему-то всегда оставался не только жив, но и невредим, если не считать обилия синяков и ссадин на теле.
  
  С шестилетнего возраста уже боронил, восседая верхом на старенькой лошадке. А чтобы не свалился с неё от усталости, мои ноги привязывали к чужам хомута. Вот она техника-то безопасности! Затем я выполнял и все другие полевые работы, а также заготовлял с отцом дрова в лесу. В общем, во всех работах отца я был первым его подручным и помощником. Как говорится - работал на подхвате.
  
  Не знаю, что сейчас представляет собой Лебедёвская школа.
  (Сейчас в Лебедёвском триста жителей, школа-девятилетка, два пруда, пекарня - хлеб возят даже и в Уржум. Починок Соколовский стал просто улицей в Лебедёвском. Правда, поговаривают, что школа скоро опять ужмётся до четырёхлетки; пятого и шестого классов уже нет. Матушка моя Мария Михайловна когда-то писала: "Прошло уже почти 70 лет с того дня, как пожилая учительница Александра Михайловна Силина записала меня ученицей первого класса. Она жила в комнате при школе, семьи не было, целиком отдавала себя детям. Была очень добрая. Помню, она держала индеек, табунок был штук пять - и один индюк, которого мы почему-то очень боялись. Он надувался и бегал за нами. В первом классе я ещё застала урок Закона Божьего. Учил её батюшка из села Буйского - отец Николай, тоже очень добрый и мягкий человек. Уроки в школе каждое утро начинались с молитвы".
  
  Недавно нашёл письмо из далёкого 72-го года. Пишет детская подружка моей матери: "Когда я была в Лебедёвке, то каждое место напоминало мне раннее детство и счастливые дни. Годы прошли... Из лебежан в живых осталось очень мало. Я ходила по Буйску и просила людей показать мне могилу нашей с тобой учительницы Александры Михайловны, но, к великому сожалению, никто мне показать не смог. Жаль её, умерла в большой бедности... Когда слышу школьный вальс "тебя с седыми прядками над нашими тетрадками, учительница первая моя", то сразу вспоминаю её. Надеюсь, ты тоже о ней вспоминаешь..." Письмо без конверта, кто писал - не знаю.
  
  В школе - две классные комнаты, где размещались четыре группы учащихся, по две в каждой из комнат. Учительниц было тоже две, и у каждой были две группы. В четвёртом классе мать учила Анна Михайловна Колесникова. Это был уже 20-й год, она с мужем приехала из Москвы (он местный). Эту учительницу мать впоминала тоже только добром. Она была молода, красива, добра. Мать пишет: "Крестьяне наших починков очень уважали учителей. Мужчины при встречах низко кланядись и снимали картуз. В школу мы приносили сырой картофель, крупу, мясо, и сторожиха варила нам обед. А иногда мы приносили с собой хлеб, молоко, яйца и ели это в большую перемену. Помню, одна девочка - дочь нашего кузнеца Маня Толчина - всегда приносила хлеб чисто ржаной, и он нам казался очень вкусным. Мы выменивали его на свой ярушник (кто когда успеет) - хлеб из смеси ржаной и овсяной муки. Пшеницу в наших краях не сеяли. Были ещё гречиха и ячмень, лён на волокно и масло. Подсолнечного масла у нас тоже не было. Некоторые сеяли ещё коноплю - тоже на масло и волокно". - Борис.)
  
  Однако вернёмся к воспоминаниям Михаила Михайловича: "В наше время здесь было 35-40 учащихся, преимущественно мальчики. Девочек было очень мало и ни одной из прилегающих к школе марийских деревень Пакшай и Мазары. Случалось, что одна из учительниц заболевала или уезжала в волостное правление по служебным делам, тогда во всех четырёх группах вела занятие одна учительница.
  
  Особенно трудно было посещать школу детям из отдалённых селений из-за зимних морозов, бездорожья и весеннего половодья. А ведь селений-то было приписано к Лебедёвской школе - 13... Почти все учащиеся ходили в школу в лаптях, а в сырую погоду (весной и осенью) к лаптям прикрепляли лыками деревянные колодки, чтобы не промочить ноги и экономить обувь. Придти в школу в новых лаптях детям было большое удовольствие.
  
  Мы научились письму, чтению, счёту. И старая учительница, она же заведующая школой, поздравила нас с её окончанием. А родители решили учить меня "дальше", то есть в городе. Там уже учились мои старшие сестра и брат, а я был третьим. Благо, за третьего из одной семьи плата за право учения в сумме 15 рублей уже не взималась.
  
  Селение, где я родился и провёл детство, находилось от города в 25 верстах. А кто их мерил - эти самые версты, кроме наших детских ног? Учитывая такое расстояние, обычно в город на лошади выезжали очень рано - "до солнца". Ещё затемно доезжали до деревни Поповки, что в пяти верстах от города. Об автомобильном транспорте в то время мы ещё не имели понятия... Лишь подъезжая к горе Дубовой, возвышающейся над долиной реки Уржумки, вдоль которой и расположен город - мы наблюдали солнечный восход, а одновременно открывался и чудесный вид на Уржум. Ярко блестел серебром купол собора. От солнечных лучей сияли позолоченные кресты четырех городских церквей. С гомоном вились стаи грачей над своими жилищами, расположенными на вершинах зелёных кладбищенских берез. Но залитый потоками солнечного света и тепла тихий провинциальный городок ещё крепко спит. На противоположной от него стороне высились Отрясские горы, куда убегал Вятско-Казанский тракт. Они были покрыты редкими кустами вереска. У подножия гор темнел еловый лес, возле которого ежегодно раскидывалась трёхдневная Белорецкая ярмарка. Впрочем, с севера и юга город был также окружён лесами: Мещанским и Солдатским.
  
  Здание реального училища было кирпичное, двухэтажное, не считая подвального помещения. С водяным отоплением - весьма редким в то время в Вятской губернии. И покрыто было железом, что также встречалось не часто. Строили его добросовестно и добротно, с расчетом на долгие годы...
  
  (Кировская правда. 1997: "В очерке "Ранние годы" известный поэт Н.А.Заболоцкий, выпускник школы 1920 года, пишет о том, что оборудование классов было отличным, ему могли позавидовать столичные учебные заведения. Особенно выделялся кабинет рисования. Живопись была предметом всеобщего увлечения. В классе для рисования скамьи располагались амфитеатром, чтобы хорошо было видно натуру, у каждого ученика был свой мольберт. Вдоль стен стояли гипсовые копии античных скульптур. Не хуже были оборудованы кабинеты химии и физики. Небольшая часть гипсовых копий и сейчас хранится в школьном музее... Идут годы. Здание ветшает, нуждается в ремонте, но сейчас школе трудно найти немалые средства для реконструкции. ...Нужны меценаты, как в те далекие годы, почти 90 лет назад".
  
  Красивое здание... Заболоцкого иногда цитируют как раз по этому поводу:
  А если так, то что есть красота?
  И почему её обожествляют люди?
  Сосуд она, в котором пустота,
  Или огонь, мерцающий в сосуде?
  
  Конечно, она сосуд, в котором может мерцать божественный огонь. Может... Диакон на всенощной возглашает в церкви: "Господь воцарися, в лепоту облечеся!" Ну, а мы, исполнившись своеволия и удалившись из Церкви, иногда пытаемся облечь в лепоту свои собственные тёмные карамазовские страсти...)
  
  По тому времени величина и красота этого здания с большими светлыми окнами сразу же поразила моё детское воображение. Среди мелких мещанских домишек оно выглядело великаном. Большая территория прилегающего к нему двора занимала целый квартал вдоль улицы Гоголя. Мне говорили, что сейчас там разбит школьный сад, а в то время во дворе были устроены две огромные деревянные горы, одна напротив другой - для зимнего катания школьников на санках. Тут же был ледяной каток для конькобежцев, а летом здесь играли в футбол. Самым лихим ударом считалось перекинуть мяч через крышу здания, не задевая её, чего достигали немногие. Чаще же от этого страдали окна второго этажа, а особо лихие спортсмены тоже страдали ... в карцере.
  
  Жили мы с братом Володей на квартире у городского водовоза Палладия Черевкова на той же Гоголевской улице почти напротив школы. Из деревни привозил нам отец на неделю-две запас печёного хлеба, картофеля и молока. Конечно, хлеб быстро черствел, а иногда и плесневел, молоко скисало, но молодые мужицкие желудки могли дробить "гвозди, стекло, камни и бумагу" - всё, что только в них попадало, не говоря уже о чёрством или плесневелом хлебе. Остатков не было - их доедали.
  
  Вечерами старательно учили уроки, усаживаясь вчетвером за один столик, по одному с каждой стороны, при семилинейной керосиновой лампе в центре стола. В двух комнатах квартирантов помещалось шесть-восемь человек. За тройку в четвертном табеле по любому предмету мне бы здорово влетело от отца. Четвёрка принималась со скрипом. Непременно требовались все пятёрки. О двойке не могло быть и речи!.. Пятёрку получить мне тоже всегда хотелось, но это было нелегко и достигалось лишь большим и упорным трудом.
  
  Не реже одного раза в месяц квартиру посещал классный руководитель, а в два-три месяца - классный надзиратель или инспектор. А так как на этой квартире в двух её комнатах жили учащиеся разных классов, численностью в восемь маленьких лбов, то ожидать посещения педагогов или начальства следовало ежедневно. Плохо было тому ученику, которого при очередном визите классного руководителя, а тем более инспектора или надзирателя, - не оказывалось дома! Вне квартиры разрешалось быть не позднее девяти часов вечера, причём даже в положенное время хозяйка должна была знать, куда отлучился её юный квартирант.
  
  До революции строго соблюдалась установленная форма одежды учащихся. У нас были чёрного сукна фуражка, шинель, гимнастёрка, брюки, кожаные ботинки, резиновые калоши, а в зимнее время одежду можно было дополнить башлыком, чтобы не отморозить уши, так как шапка не полагалась. На бляхе ремня красовались три буквы "УРУ" (Уржумское реальное училище). Они же украшали и кокарду на фуражке. А значок на шапочке гимназисток гласил "УЖГ" (Уржумская женская гимназия). Они расшифровывали эти буквы по-своему и дразнили нас, называя "утопленниками реки Уржумки", но и мы не поддавались особам прекрасного пола, именуя их "уржумской жареной говядиной".
  
  Длинноволосых юношей тогда не было, всех стригли под нулёвку...
  Директором был Михаил Фёдорович Богатырёв. Своим внешним видом он вполне соответствовал фамилии. Это был полный, а впоследствии - грузный мужчина выше среднего роста с пышной седой шевелюрой и громоподобным голосом. Когда он объяснял урок, его бас так рокотал, что в соседних классах было трудно заниматься. А преподавал Михаил Фёдорович математику.
  
  Если учесть, что до революции он имел чин тайного советника, что соответствовало званию штатского генерала, и занимал пост директора, то будет понятен наш страх и трепет при встрече с ним. Но он занимал этот же пост и после революции до конца дней своих, и лишь тогда мы узнали, что это был очень добрый, деликатный, обаятельный человек, весьма любивший подопечных детей и желавший им только добра. Он никогда не прибегал к строгим наказаниям. Я не помню ни одного такого случая.
  
  К концу своей жизни он очень страдал от ревматизма и совсем не владел ногами, а из класса в класс передвигался на табурете. Но работы не прекращал, и на второй этаж учащиеся поднимали его по лестницам вместе с табуретом.
  
  Преподавал он только в старших классах, а в младших курс арифметики вел наш классный руководитель молодой физик Евгений Иванович Онищик. Была и ещё учительница математики Лидия Ивановна Крутовская"...
  
  На этом сказке конец... Газетный текст обрывается. Есть ещё кусочек его письма: "18.02.74 г. Что-то писем от вас нет, а сегодня день выходной даже для пенсионеров - воскресение, и надо поехать в Буйское к обедне. А там, может, отец раздобрится и купит за копейку солодяной пряник у Архипа Морозова. Вот блаженство-то! День его таскаешь в кармане (съесть-то жалко!), пока он наполовину не искрошится и не захватается грязной ручонкой, а вечерком уже и полакомиться можно. Смак!"
  
  И есть ещё кусочек письма дядюшкиной жены Надежды: "Похоронили его на новом кладбище, от Стерлитамака километров двенадцать. Купили новый костюм, надели протезы, на подушечке лежали его награды: 12 медалей и один орден... Всё вспоминаю, как мы с одним татарином 3 декабря 1943 года привезли на салазках Мишу домой - тогда транспорта от вокзала не было. На коленях были тумбочки. Он получил их в своём военном госпитале и передвигался с их помощью до весны, а потом научился ходить на протезах... Не верится, что Миши уже нет. Только что ходил, говорил, Юрочке всё рассказывал про свои детские годы, как ловил рыбу в реке Мазарке, ходил в лес за коровами..."
  
  Недавно, уже после смерти матери моей Марии Михайловны, нашлись письма давнего соученика дяди Миши. Лежали в брошюре про революционную Вятку... Как они туда попали? Даже не знаю фамилию этого человека, подпись - М.Р. (Ребров, Рыбаков?).
  "18 сент. 1975 г. Киров.
  
  Дорогой и уважаемый Михаил Михайлович! Сердечно благодарю Вас за поздравления и за добрые пожелания. Тринадцатого сентября мне исполнилось 72 года. Возраст старости. Ибо сказано у праотца Давида: "Лета наши как паутина; считается лет наших: семьдесят лет, а ежели мы в силах - восемьдесят лет; большее число их - труд и болезнь. Но с ними приходит к нам кротость, и мы научаемся".
  
  До 80-ти нам с Вами ещё порядочно, да и дотянем ли мы до этого возраста... А вот "кротость" у меня, например, уже пришла в значительной степени: я спокойно и без сожаления всматриваюсь в своё прошлое, в радости и горести, постигшие меня на жизненном пути, - и вполне примирён с жизнью. Старость имеет свои преимущества: страсти более уже не волнуют человека, опыт жизненный, добытый в несчастьях и ошибках, сообщает всему мировоззрению широту и уверенность, приходят мудрость и предвидение, чего прежде не было. Жизнь окружающая, особенно жизнь природы, открывается в своей удивительной красоте и чудесности. Спокойствие и мир опускаются в душу. Александр Блок сказал некогда:
  
  И, наконец, увидел ты,
  Что счастья и не надо было,
  Что сей несбыточной мечты
  И на полжизни не хватило...
  Но это всё в полной мере доходит до сознания лишь в старости..."
  
  "29 окт. 1975 г. ...Переписываюсь (в форме праздничных поздравлений) только с Анатолием Михайловичем Лопатиным, нашим сотоварищем по Уржумскому реальному училищу. Адрес его: Уржум, ул. Красная... Из упоминаемых вами хорошо помню Клокова и Неронову (их две сестры?). А вот остальных, о ком вы пишите, совсем не помню - ни Носкова, ни Курочкина, ни Черевкову. Не помню Ивана Викторова. Хорошо помню Ваню Скалепова, но он давно умер, покончив с собой ещё в 20-х годах (об этом рассказывал мне его отец доктор Скалепов).
  
  Сам я учился сначала в начальной школе села Сезенева Слободского уезда, затем в частной школе В.М.Морозова в Вятке. В связи с переездом родителей в 1914 году поступил в первый класс Малмыжской мужской гимназии. Осенью 1917 года очень недолго учился в бывшей 1-й Вятской мужской гимназии, затем в том же году мы переехали в Уржум, и я поступил в Уржумское реальное училище. Покойный отец мой в те годы работал председателем Уржумского совета народных судей, одновременно был уездным комиссаром юстиции и членом военно-революционного трибунала. А так как он бывший педагог, то директор реального училища Мих. Фед. Богатырёв пригласил его поработать и в реальном училище. Он согласился приватно взять несколько часов по предмету литературы.
  
  В 1919 году, летом, отец был избран на общегубернском съезде судей в Вятке членом президиума губсовнарсуда, и мы переехали в Вятку, где вскоре отца назначили губернским комиссаром юстиции и ревизором ЧК. В 1921 году я закончил бывшее вятское реальное училище, поступил в педагогический институт, обучение в котором завершил в 1925 году. Потом 13 лет работал педагогом, в том числе в Ленинградской военно-политической школе по кафедре литературы. После демобилизации в 1936 году возвратился в Вятку в качестве нач-ка филиала Всесоюзного института кожобувной промышленности, но вскоре был отзван для работы в педагогическом институте.
  
  А затем я неожиданно уехал (помимо своей воли) на Крайний Север, и там, недалеко от полярного круга, прожил 22 года. Пришлось работать лесорубом, ремонтером ж/д полотна, грузчиком, землекопом, инспектором картбюро, счетоводом, экономистом-финансистом, последние семь лет - главным бухгалтером на строительстве Сольвычегодска (ж/д станция коего и посёлок были построены при моем непосредственном участии). В 1960 году я вернулся в Киров, три года ещё проработал гл. бухгалтером учебного комбината "Древмебельпрома", а затем вышел на пенсию.
  
  С 1924 года занимаюсь литературной и журналистской работой, написаны сотни корреспонденций (напечатаны в газетах, журналах, сборниках и альманахах Кирова, Архангельска, Костромы, Ижевска, Горького, Москвы, Ленинграда: стихи, очерки, рассказы, статьи литературоведческого характера, фельетоны и проч.). Есть два издания книги-повести "Азинцы" (в соавторстве с быв. пулемётчиком Азинской дивизии Ганичевым, ныне покойным). Изданы брошюры "Люби своё дело", "По уржумским просторам". Но в большую литературу я не вошёл, имя моё литературное остаётся в тени. Много отнял у меня Север...
  
  Меня несколько удивило, что Вы древнееврейского царя и пророка Давида назвали мифическим лицом. Ведь это несравненный поэт древнего мира, создатель изумительных по своей поэтической силе псалмов.
  
  Ну, будьте здоровы и счастливы. В следующем письме у меня к Вам кое-какие вопросы о нашем реальном училище, о людях".
  
  "14 дек. 1977 г. ...Я всё более и более старею, глохну. Читаю только одним глазом, так как на втором зреет катаракта, но врачи пока не назначают операцию - считают, что ещё рано. Часто посещают и всяческие недомогания, сказываются годы, прожитые на Севере. Однако всё ещё понемногу работаю - довольно лениво, с перерывами. Иногда выступаю перед читателями с так наз. творческими отчётами. В Волго-Вятском изд-ве у меня рукописи двух книг. Но только в перспективный план они будут включены не раньше 1981 года. А ведь мне в наступающем году исполнится (если доживу) 75 лет. Возраст не позволяет возлагать большие надежды на будущее. А в издательстве говорят: "Ну, что ж, издадим посмертно, не вы один такой..."
  
  В нынешнем году вышел сборник "Воспоминания о Заболоцком" - в изд-ве "Советский писатель". Вы, вероятно, помните в Уржумском реальном училище Николая Заболоцкого, который учился чуть ли не в одном классе с братом Вашим Владимиром Михайловичем, то есть старше нас с Вами на один год. Но по возрасту он с нами одинаков - 1903 года рождения. Он умер в Москве в 1958 году. Сборник интересен хотя бы уж тем, что в нём помещены воспоминания самого Заболоцкого об Уржуме и учителях Уржумского реального училища. Я его совершенно не знал, хотя сейчас выясняется, что он и тогда уже писал стихи, но не показывал их всем, а читал только в интимном дружеском кругу, главным образом в доме Журавлёвых, на одной из сестёр которых был женат Василий Иванович Шерстенников, много лет работавший потом зам. директора Кировской обл. библиотеки им. Герцена. Я с ним был не только знаком, но и дружен. Его жена рассказывала мне о чтении собственных стихов Николаем Заболоцким. В своих воспоминаниях о себе и Уржуме "Ранние годы" он упоминает и несколько фамилий уржумских гимназисток (Польнер, например) и реалистов. Но не многих.
  
  В сборнике помещены воспоминания Михаила Касьянова, тоже уржумского реалиста, друга Коли Заболоцкого, с которым они вместе по окончании реального училища отправились в Москву, где и поступили оба на медицинский ф-т университета. Но Касьянов его окончил и стал врачом (не знаю, жив ли он сейчас), а Заболоцкий через год уехал сначала обратно в Уржум, а затем переехал в Ленинград.
  
  (Тут же, вместе с письмами М.Р. лежала уржумская районная газета "Кировская искра" (1978. 6 мая), где на последней странице шапка - "Завтра 75 лет со дня рождения Н.А.Заболоцкого" и кусочек воспоминаний М.Касьянова:
  
  "Осенью 1913 года я был принят во второй класс Уржумского реального училища. С четвертого-пятого класса у нас по успехам в науках образовалось твёрдое ядро, куда входила первая пятёрка учеников: хромой Серёжа Казанцев, Мишка Быков, Гриша Куклин - мой особо закадычный товарищ, Володька Марков (это мой дядя Володя, который потом до конца дней своих поддерживал знакомство с Касьяновым. - Борис) и я. Вот в этой пятёрке и возникла мысль о журнале. Когда мы собрались у Быкова, были и другие товарищи из нашего класса и, кроме того, ещё один мальчик. Я с ужасом сказал Мишке шепотом: "Это же четвероклассник". - "Ничего ответил Миша, - он головастый паренёк, стихи хорошие пишет". Паренёк действительно был лобастый, немного смущался, но взгляд имел твёрдый. Это была моя первая в жизни встреча с Николаем Заболоцким (он писался тогда - Заболотский). Николай начал слагать стихи с одиннадцати-двенадцати лет. Он сам считал, что "это уж до смерти". Мне он как-то сказал: "Знаешь, Миша, у меня тётка есть, она тоже пишет стихи. И она говорит: "Если кто почал стихи писать (он так и сказал - почал), то до смерти не бросит". В то время, когда я впервые с ним познакомился, Николай был белобрысым мальчиком, смирнягой, со сверстниками не дрался, был неразговорчив, как будто берёг что-то в себе. Говорил он почти без жестов или с минимальными жестами, руками не махал, как мы, все остальные мальчишки, фразы произносил без страсти, но положительно, солидно. Страсть и оживление в спорах я увидел в нём уже позднее, в юности.
  
  С тех пор я уже не терял связи с Николаем. Затея с журналом длилась, по-видимому, несколько лет. ...В натуре Николая уже с юных лет, наряду с серьёзностью и склонностью к философскому осмысливанию жизни, было какое-то весёлое, а иногда и горькое озорство. ...В 1918 году Николай написал шуточную поэму "Уржумиаду", в которой фигурировали товарищи по реальному Борис Польнер, Николай Сбоев, я, а из гимназисток Нюра Громова (моя пылкая и безответная любовь) и Шурочка Шестоперова. Поэма не сохранилась, и я, к сожалению не помню даже отрывков из неё.
  
  ...К 1919 году ... относится наиболее близкая дружба наша с Николаем. Мы виделись почти ежедневно. Чаще всего я приходил к нему на так называемую "ферму" (опытная сельскохозяйственная станция), где работал и жил отец его Алексей Агафонович. ...Там можно было говорить и спорить о жизни, философии, о литературе вообще, а главным образом о поэзии. ...В клубах табачного, в основном махорочного, дыма мы с Николаем читали друг другу свои стихи, критиковали их, осуждали, восторгались и снова осуждали. Из посвящённого мне стихотворения Николая помню:
  
  ...В темнице закат
  золотит решётки.
  Шумит прибой,
  и кто-то стонет,
  И где-то кто-то
  кого-то хоронит,
  И усталый сапожник
  набивает колодки.
  И человек паладин,
  Точно, точно тиран
  Сиракузский,
  С улыбкой презрительной,
  иронически узкой
  Совершенно один,
  совершенно один.
  
  Мне это стихотворение очень понравилось, особенно последние четыре строки. Оно накидывало на меня романтический плащ. Но Николай мог быть иногда и коварным другом. Нельзя было распознать, когда он говорит серьёзно и когда подсмеивается над тем, кому посвящает свои творения.
  
  В то же время, в начале 1920 года, Николай написал своего "Лоцмана", стихотворение, которое он очень любил и считал своим большим и серьёзным достижением.
  
  ...Я гордый лоцман,
  готовлюсь к отплытию,
  Готовлюсь к отплытию,
  к другим берегам.
  Мне ветер рифмой
  нахально свистнет,
  Окрасит дали
  полуночный фрегат.
  Всплыву и гордо
  под купол жизни
  Шепну богу:
  "Здравствуй, брат!"
  
  Стихи были характерны... С этим настроением мы вступали в жизнь и на меньшее, чем на панибратские отношения с богом, не соглашались".
  
  В ту пору слово Бог не писали с прописной буквы. А панибратство, конечно, было в моде. Увы... Оно и сегодня по-прежнему... Иногда... Но вернёмся к письму М.Р.)
  
  В Москву они уехали по предложению двух уржумских учительниц - Нины Александровны Руфиной, кажется, преподававшей литературу в классе Заболоцкого, и Екатерины Васильевны Левицкой, преподавательницы как будто естествознания в женской гимназии Уржума или в городском училище. Они уехали в Москву прежде Заболоцкого и Касьянова и подыскали им квартиру даже в Москве.
  
  Как-то на одном вечере домашнем (уже там, в Москве) был затеян конкурс на быстроту сочинения четверостишия о любом человеке из присутствовавших на вечере. Победителем оказался Николай Алексеевич - он быстро сочинил необидную эпиграмму:
  
  Ваша чудная улыбка
  Есть улыбка Саламбо.
  Вы - прекраснейшая рыбка,
  Лучше воблы МПО.
  То есть Московского потребительского общества...
  
  В Ленинграде в 1925 году Николай жил в обществе случайно объединившихся в одной мансарде на Петроградской стороне людей, из коих трое были из Уржума: некто Резвых, Н.Заболоцкий и Николай Сбоев, наш с вами одноклассник. Его перу принадлежит в сборнике небольшой, но интересно, оригинально написанный очерк "Мансарда на Петроградской".
  
  ...Вторую половину 30-х и первую 40-х годов Заболоцкий был в заключении в Караганде и на Урале. Там он начал свой знаменитый теперь перевод "Слова о полку Игореве", считающийся лучшим среди других переводов.
  
  По возвращении в Москву он стал писать лирические стихи, они общепризнаны теперь как произведения большой художественной силы.
  
  У нас в Кирове с младенчества живёт и работает поэт и фольклорист Леонид Владимирович Дьяконов (я о нём не раз публиковал свои статьи, очерки, рецензии). Он - двоюродный брат Заболоцкого по матери, урождённой Дьяконовой (из Нолинска). Не так давно Дьяконов зашёл ко мне со своей двоюродной сестрой Натальей Алексеевной, которая приходится родной сестрой поэту. Она сказала, что давно хотела со мной познакомиться, но всё как-то не решалась прийти одна. И вот пришла с двоюродным братом, моим приятелем с юношеских лет. Она многое мне порассказала и ещё обещала рассказать о своём талантливом, но безвременно ушедшем брате.
  
  ...Скоро опять новый год... В старости уже нет того оживления, тех мечтаний и надежд. Всё уже пережито, перегорело в душе, обратилось в прах и пепел. Ждать нечего - годы не льстят надеждой... Это ещё не пессимизм, но всё-таки реальность. Живёшь уже больше интересами детей, внуков и друзей.
  Ну, будьте здоровы и счастливы. Ваш старый товарищ М.Р."
  
  Как эти письма попали к матери? Только так, видимо: дядя Миша послал ей когда-то давно. Ещё одна краска... Стародавняя уржумская жизнь... старые, давно ушедшие люди... Дядя Миша, дядя Володя... Девяносто лет назад, летом, братья приезжали из Уржума домой. У отца в большом амбаре на втором этаже завели библиотеку, где сосредоточились чуть ли не все русские классики. Мать моя девчонкой любила туда уходить, чтоб вдоволь начитаться. Была наряжена в красное платье и чёрные чулки, а потому братья доводили до слёз: "На чёрных лапах красный гусь! На чёрных лапах..." Любили придумывать дразнилки. Например, начнут нараспев говорить: "Маня лапши хо-о-очет!" Если начнёт плакать, продолжают: "Маня из-моро-о-оза!" Из какого-такого "мороза"? Теперь уж не спросить... Поэтому она не грустила, когда братьев на зиму снова увозили в Уржум.
  Впрочем, вот её воспоминания.
  
  МАТЬ
  "Детство моё - как у всех деревенских детей. Ничем я среди сверстников не выделялась ни одеждой, ни обувью. Только, пожалуй, была немножко поразвитей других, потому что сестра Анна училась в гимназии, братья - в реальном училище, а посему в доме было много книг. Когда ещё в малышах ходила, старшие приезжали на каникулы и читали мне сказки Пушкина, Андерсена. А потом уж и сама читала много. У нас были полные собрания сочинений Пушкина, Лермонтова, Жуковского - огромные фолианты.
  
  Читали все братья и сёстры, даже сестра Саша, которой было не до книг - с детьми и хозяйством. Помню, как она, бывало, правой ногой крутит колесо самопряхи, левая нога в петле от зыбки (люльки) - ребенка качает, левой рукой тянет нитку от кудели, правой тоже помогает, а рядом на скамейке лежит открытая книга, в которую сестра как-то ухитряется заглядывать. Так было, когда она жила с нами, вернувшись с маленьким Шуркой из Верхотурья. Шура года на три меня моложе, только умер рано - чуть за шестьдесят. Такой вот племянник (мама родила меня последней почти в 46 лет).
  
  В соседях были девочки одного со мной возраста: Лиза и Груня. Это были первые мои подружки, теперь их давно нет в живых. Потом я стала бегать к девочкам и за несколько дворов от нас - к Нюрочке Егоровой (по деду Егору), к Насте Никишиной, Насте Тимофеевой, Мане Романовой (всё это по именам их дедов). Из них осталась в живых только Маня.
  
  Летом мы больше бегали по лугам: то за щавелем, то за диглями (теперь уж не спросишь, что за "дигли" - мамка сама недавно померла; у Даля в словаре есть "дигол" - валериана, мяун, кошкина-трава, земляной ладан), то по речным буграм за ягодами, а ранней весной в маленький лесок (назывался Конюховской ленточкой - тянулся лентой по речному бугру) за сосновыми кашками или за сивергой - красненькими ягодками на ёлке (будущие шишки). И всё это мы отправляли себе в рот. А потом бежали купаться в речку Мазарку. Когда мы были совсем маленькие, то купались только в глубоких (по нашим понятиям) местах, там и плавать научились. А потом стали купаться в пруду. Но это уж когда совсем подросли - лет в 11-12.
  
  Лет с восьми нас просто так бегать-играть не отпускали в будние дни, а давали работу. Первая работа, которую поручали девочкам, - сучить шерстяную пряжу (взрослые напрядут шерстяные нити, соединят их в две вместе, а нам надо было их ссучить на веретене). Это лет в восемь-девять. Потом лет в девять-десять нас научили вязать, и мы, подружки, собирались летом у кого-нибудь в тенёчке с вязаньем. К зиме надо было навязать варежек, чулок, носков из шерсти. Обычно тут же сидели две-три женщины с работой: кто вязал, кто шил вручную. Это было днём, а вечером разрешали нам собраться поиграть. Играли в горелки, в лапту, в чижика, в догонялки. В праздники были хороводные игры и песни.
  
  В нашем конце обычно собирались на поляне возле Потапычева лога (рядом с логом жили Потаповых две семьи). Лог - глубокий овраг, пересекавший поперек улицу; через него был проложен мостик. А в дальнем конце собирались около Каменного лога; он был особенно широк и глубок, и тоже поперёк улицы выходил к речке. Весной по этим логам в Мазарку стекали бурные потоки. После Троицы парни и девушки ходили и в соседний починок Лебедёвский. И пели песню:
  
  Зыбом, зыбом тонки доски,
  Тонки доски дубовые.
  По тем доскам...
  По тем доскам... Забыла уж, как дальше...
  
  В Лебедёвском я закончила четыре класса, а после уржумской девятилетки с педагогическим уклоном стала учительницей. За год до окончания школы исключили из комсомола - за то, что моя подружка Феничка Куклина сочинила озорные стишки про нашего учителя-коммуниста, а я не оказала на неё правильного влияния. Её вообще выгнали из школы...
  
  Как бы то ни было, девять классов я закончила и получила аттестат. Брат Владимир пригласил к себе в Москву - он к тому времени окончил Тимирязевскую академию, был женат, работал и учился в аспирантуре. По его совету я сдала экзамены и поступила в Битцевский техникум семеноводства (под Москвой). Он готовил работников среднего звена для опытных сельскохозяйственных станций. Училась я хорошо, с интересом, получала стипендию. Родители мне денег не посылали, брат тоже не давал, и я на каникулах подрабатывала то в прачечной техникума, то на летнем ремонте учебных помещений. Домой ни разу за полтора года не ездила. Жила в общежитии техникума, была очень скромной в своих запросах. Носила хлопчатобумажный костюм "юнг-штурм" - гимнастерка и юбка цвета хаки. Ремень с портупеей через плечо. Никаких украшений. Короткая стрижка. Обувь на низком каблуке. Так одевались почти все девочки нашего техникума. На вечерах не танцевала - не хотелось. Как-то полдня был у меня в гостях будущий мой муж Ваня Степанов. Был проездом в Москве. Он получил в уржумской школе специальность счетовода кредитных товариществ и уехал с другом в Новосибирскую область. Помню, мы с подружкой приходили на пристань их провожать. (Мне отец рассказывал, как они с приятелем на последние деньги купили для пущей важности толстых сигар - и дымили, лежа на полках в вагоне, а приехали в Новосибирск голодные, как волки. - Борис.)
  
  Селекционером мне стать не удалось, потому что кто-то прислал в Москву донос, что я дочь "кулака"... Припомнили отцу его жнейку-лобогрейку да колёсную мазь с керосином в чулане. Я писала письма домой, а на них - обратный адрес. Из техникума в Битце меня выгнали. Отец в это время был в Москве у Владимира, и они на семейном совете решили отправить меня к брату Михаилу на Урал. Собрали мне рюкзачок (не чемодан, так я сама захотела - решила, что удобнее), положили туда "рубаху с перемывахой", пальто, туфли. Жена Володи отдала свои высокие ботинки (почти до колен, на французском каблуке). Кажется, даже простыню положили. Дали денег на билет. И вот я поехала зимой тридцатого года в северный таежный уральский поселок Кытлым к брату Михаилу. Там работали драги, мыли золото.
  
  Своё путешествие в поезде не помню. От станции Ляля пришлось ехать на лошади, в мороз... Переночевала у Михаила и чуть ли ни на следующий день он меня отправил обратно в Лялю. Местный совет меня послал в лесной посёлок (три километра от станции) - учительницей. Жильё дали на холодной половине дома, которая отапливалась железной печкой-буржуйкой. В посёлке только дети да старики, а все трудоспособные граждане в лесу, на лесозаготовках.
  
  В школе на четыре класса (около двадцати ребятишек) я одна. Никогда не учила детей, хотя в свидетельстве об окончании школы второй ступени было записано: имеет право самостоятельно работать учителем начальных классов. Так всё навалилось: уроки в четырёх классах, холодное жильё, абсолютное одиночество, заброшенность, какая-то беспомощность... Я настолько растерялась, что меня совершенно покинуло чувство самообладания. Утратила чувство долга... Ведь я нужна была этим ребятам, хоть чему-то их могла научить... Лучше всё-таки вот такая учительница, чем никакой... Одним словом, кончилось всё тем, что я смалодушничала, продала хозяйке шубёнку и валенки (стоял на дворе март) - и отправилась... в Алма-Ату.
  
  Почему туда? В кармане у меня лежало письмо, написанное братом Володей своей однокашнице, с которой он недавно учился в академии - Морховой Анне Никифоровне. Там была просьба помочь сестре Марии, то есть мне, в устройстве на работу.
  
  Страха не было, хоть и ехала к незнакомым людям, в чужие далёкие места. Это теперь страшно вспоминать, как я туда ехала. Годы были тяжёлые, в стране опять началась революция - на этот раз целенаправленно занялись крестьянством. От Ляли добралась до Екатеринбурга (тогда он уже был Свердловск), потом до станции Кинель Оренбургской железной дороги. Затем до станции Луговая и, наконец, по только что проложенному Турксибу до Алма-Аты. Везде приходилось подолгу ждать, спала в сидячем положении на грязных вокзалах, ехала в вагонах со сплошными нарами - вповалку с кем попало. Что ела и ела ли вообще что-нибудь - не помню. Хорошо, что багаж - мой рюкзак - не обременял меня. Но вот сейчас вспомнила: в рюкзаке лежало шерстяное одеяло и даже небольшая подушка. На нарах это годилось. Люди в то время ехали, видимо, хорошие. Одни ехали семьями, другие поодиночке (коренные крестьяне лет сорока-пятидесяти) держали путь в Среднюю Азию, чтобы найти там работу, а потом вызвать к себе семью. Одинокую девчонку, вероятно очень несчастную на вид, никто не обижал. Незадолго до прибытия о чём-то разговаривали с парнишкой, который лежал за невысокой перегородкой. Коротали время. В пункте назначения еще никакого вокзала не было. Стояли какие-то юрты-времянки с работниками станции. Транспорта никакого. Мы с пареньком зашли в одну из юрт, там копошились женщины, кажется, у каких-то котлов, сейчас не помню. Или то была прачечная, или кухня. Мы оставили у них свои вещи и отправились в город. До города дошли вместе, а потом я пошла разыскивать свою НАДЕЖДУ, а он - свою.
  
  Разыскала я быстро, принята была тепло. На следующий день съездили с ней за рюкзаком, и Анна Никифоровна повела меня устраивать на работу. Она была старшим научным сотрудником на сельскохозяйственной опытной станции (садоводческой). Первые дни жила у неё. Упокой, Господи, её добрую душу...
  
  Меня взяли практикантом по садоводству. Определили в один из садов, принадлежавших станции. Он был отобран у садовода Моисеева, так и назывался: Моисеевский сад. Там стоял большой дом, где жил сам старик Моисеев с семьёй (почему-то его не выселили). Тут же небольшой двухэтажный дом, куда потом поселили меня (на первом этаже жили мужики-сибиряки, работавшие в саду). Мне было поручено вести фенологические наблюдения. Кроме того, занималась учётом - записывала, какую работу и за какое время делают рабочие. С этой же задачей ходила в соседние колхозы, вела учёт работы женщин-сборщиц ягод, заполняла особые карточки, которые зимой обрабатывали сотрудники станции, выводили нормативы. Были, конечно, и другие практиканты-учётчики.
  
  К тому времени заскучал без меня мой Иван Трофимович, послал письмо в Соколовское, откуда его переслали мне. Он работал тогда в Мирзагуле (под Ташкентом). Я ему написала из Алма-Аты. И вот однажды я была по делам в городе (жила-то километрах в четырёх от него), проголодалась и пошла в столовую. Она стояла на горе, туда вела лестница - метров двадцать шириной... Поднимаюсь я по ней, а из столовой спускается Ваня. Подкрепился и решил отправиться на поиски Маши Марковой.
  
  Было это в апреле или мае всё того же 1930 года. Пошли ко мне, куда же ему деваться-то? Стали мы с ним жить-поживать муж да жена. Он стал работать в республиканской конторе Госбанка, одновременно учился на курсах главных бухгалтеров для районных отделений банка. Вдвоём стало жить веселее. Только голодно было. Меня подкармливали сердобольные женщины, когда я вела свои наблюдения в колхозах. Позднее появились в саду яблоки, груши, сливы, их можно было кушать сколько хочешь - с хлебом. Мой Иван брал их с собой на работу. У соседей покупали молодой картофель. На базаре купили бараний курдюк, где-то даже ухитрились купить рис (вероятно, тоже на рынке).
  
  На нашем втором этаже были две комнаты, в одну из них подселили соседей. Приехал с русской женой какой-то американец шоколадного цвета (мулат?). Он считался научным сотрудником станции и занимался тем, что ездил с рабочими в горы корчевать дикую яблоню. Зачем? Не знаю. Видимо, там хотели посадить культурные сорта. Так вот, его жена научила меня варить плов. А он учил английскому языку. Правда, они как-то быстро исчезли с опытной станции. Мы из этого дома позднее тоже переехали в город, так как Ивану было далеко ходить на работу (семь километров в один конец - из предгорий Алатау, почти от Медео).
  
  Приезжал свекор Трофим Иванович с доченькой Сашенькой-Шурой. Пытался найти работу, ненадолго устроился подручным печника, а Саша - в мастерскую, где шили шапки. Жила она вместе со мной в саду, пока Иван был в командировке. Каждый день вместе с соседской дочкой отправлялась на работу в город. А Трофим Иванович снимал угол в Алма-Ате, ему трудно было ходить так далеко. Я им помочь ничем не могла, поскольку сама зарабатывала гроши. Потом Саша вернулась в Уржум, поступила там секретарём в суд, вышла замуж, родила сына и дочь. И умерла, простудившись при постройке дома в 1941 году (заболела туберкулёзом). А муж её всё-таки вернулся с войны... Детей воспитывал вместе с сестрой и бабушкой. Тамара и Николай сейчас, конечно, уже пенсионеры, Тамара иногда пишет нам письма.
  
  Трофим Иванович нашел нам маленькую избушку с большой русской печью в городе, где мы жили до отъезда. Свёкор скоро уехал в Новосибирск, а потом вернулся в Уржум. Здоровье у него было никудышное, он ещё в германскую войну был травлен газом (артиллерист, старший фейерверкер), кашлял, перед новой войной сильно простудился и от воспаления легких умер в ноябре 1940 года.
  
  Иван зимой ездил в командировку на Западный Алтай, ревизовал отделения казахского Госбанка с ноября 30-го по февраль 1931 года, четыре месяца. (Туда в 1938 году приехала работать Елизавета Дмитриевна, мать моей Марии, там познакомилась со своим Кириллом Ивановичем - мир тесен... Там же, в Усть-Каменогорске, в конце 80-х вышли мои тезисы "Идеальное и материальное: три аспекта"... Перед смертью в реанимации - лежал с инфарктом миокарда - отец вспомнил эту командировку, когда я ему сказал: с куревом, мол, придется кончать, когда выпишут из больницы... "Да, - говорит, - буду жевать насвай, как казахи на Алтае... А как на улице? Гололед? Ты только, Боренька, не поскользнись"... В реанимации мне дежурить не разрешили. Я и ходил-то туда по пропуску, который мне выписали в другое отделение... А утром позвонил врач и сказал, что ночью он помер. Каждый вечер у него начинались приступы, соседи звонком вызывали дежурного врача. Перед смертью всё звал: ма-а-ать, ма-а-ать... Так он называл свою Марию Михайловну, любимую женушку, с которой прожил на земле сорок семь лет. Ушел, а мы остались на холодном льду: "Ты только не поскользнись". Уже четверть века лежит у меня его портсигар с папиросами "Север". Среди них - одна наполовину выкуренная папироска: когда я повёз его на такси в больницу, он не утерпел и выкурил у порога, потому что, мол, в кардиоцентре всё равно вылечат.
  
  Недавно нашёл письмо детской подружки моей матери, тоже Марии. Она была врачом, жила в Смоленске. Письмо написано вскоре после смерти Ивана Трофимовича: "Я не пойму, почему 03 так скоро от вас уехал. Почему не вызвал на себя кардиологическую бригаду? Видимо, смутило высокое давление? При инфаркте обычно давление снижается. Но всё равно врач 03 должен был снять болевой синдром в области сердца с иррадиацией (в лопатку и плечо). Свердловск - это не Смоленск! Почему так получилось? Непонятно!? Мы - линейные бригады - поступаем так: если не снимается болевой синдром, то вызываем к себе кард. бригаду, которая снимает электрокардиограмму. Она покажет: если инфаркт, то везет в больницу, не взирая на то, есть или нет там свободное место. Для инфарктных больных всегда место находят! А как у вас? Почему такая медлительность в поведении 03 и участкового врача? Я не знаю и понять не могу.
  
  Видимо, у Вани, в его состоянии, что-то было непонятное в диагностике. Бывает, к сожалению... Я уверена: если бы кто-то из врачей заподозрил инфаркт, то сразу же госпитализировал".
  
  После драки, конечно, поздно кулаками махать. Это Мария в конце концов позвонила знакомому врачу и договорилась, что я привезу отца на обследование. Но никакого обследования не понадобилось. Врач послушала сердце - и сразу же отправила батю в реанимацию. Но, видимо, время было упущено. - Борис.)
  
  Потом Иван Трофимович окончил курсы главных бухгалтеров отделений госбанка, и мы уехали в Северный Казахстан, куда забрали позднее "раскулаченных" отца с матерью (им было уже под семьдесят) и брата Ивана. Помню, как ехали на быках из Кокчетава в село Володарское, где потом родились Галина и Евгений. Жарко, яркое солнце на безоблачном небе, быки бредут еле-еле, а мы с Ваней сидим в телеге на сене и в дурака играем. На головах колпаки из газетной бумаги. Мимо казах - тоже на быках. Наш возница кричит: где был, чего видел? - "Казгородок телеграмма кельды!" ("В Казгородок телеграмму возил!"). Мы прямо покатились со смеху - телеграмма на быках!
  Степь, жаркое солнце, молодость...
  
  Волы шли довольно ходко, 60 километров преодолели к вечеру. Переночевали в каком-то сарае, а днем Иван Трофимович оформился на работу. Сначала жили на частной квартире, а потом банк купил дом для своего главбуха. Там были две комнаты и летняя кухня, сарай для скота, погреб, баня и большой (соток пятнадцать) огород.
  
  Когда мы там обосновались, я поехала за родителями, которые к тому времени должны были переехать из Кытлыма к Михаилу в Миасс. Однако их ещё не было (остались распродать хозяйство - корову, свинью), а Михаил с детьми собрался к родным своей жены Надежды Васильевны Теплых в Буйское. Поехала и я с ними до Уржума - к родителям Вани. С его мамой Агафьей Федоровной это было первое знакомство. Добрая, хорошая была женщина, царство ей небесное! Жили бедно, на нижнем этаже бывшего своего дома - в пекарне. Их "раскулачили" просто за то, что они числились кустарями (пекли пряники и сушки, сами, без наёмного труда). Дуся и Гена были ещё очень маленькие, Евгения постарше, а Михаил - уже школьник (он потом год жил у нас). Мише впоследствии удалось закончить десятилетку и поступить в педагогический институт, а Женя после семилетки окончила школу фармацевтов. Агафья Федоровна после войны жила то у Михаила в Волгограде, то у Жени в Перми. От тяжёлых жизненных потрясений у неё произошло частичное кровоизлияние в мозг, к концу жизни отнялась речь, могла питаться только жидкой пищей. Похоронена за Камой, в Гайве, на том же кладбище, где позднее упокоились Евгения Трофимовна с мужем своим Георгием Павловичем Полыгаловым. Их сын Юра, которому нынче исполнилось пятьдесят, иногда пишет нам письма. (Я с ним знаком с 53-го, когда с отцом-матерью мы перебирались из казахских степей в Прикамье. Ему ещё и годика тогда не было. Иван Трофимович наш искал работу, и мы жили-поживали у тёти Жени в Гайве, рядом с возводящейся плотиной Камской ГЭС. Эта плотина меня совсем не интересовала, я ходил с другим своим маленьким двоюродным братцем Володей купаться на речку Гайву - через липовый лес. Липу я до того не видел...
  
  Все семейные беды и несчастья почему-то текли мимо меня, воспоминания детства полны ощущений света, солнца, счастья. Потом Юра гостил у нас в Коуровке, и даже позднее - в Екатеринбурге. Мы с ним вместе ходили в универмаг покупать для Юльки коляску в июле 66-го. Зелёную простенькую коляску. Он сделал снимок: счастливый отец в лёгкой рубашке, коляска, набережная городского пруда, свет, солнце, счастье. - Борис.)
  
  ...Погостила я в Уржуме, а потом с каким-то попутчиком на лошади поехала в Соколовский к сестре своей Саше. Она с мужем Александром Николаевичем работала в тамошнем колхозе. Он потом и увёз меня на лошади до пристани Цепочкино, где уже поджидал Михаил с семьёй. Добрались на пароходе до Вятских Полян, а затем на поезде вернулись в Миасс, где застали мать Александру Васильевну. Мы с ней вдвоём отправились в Казахстан, она в те годы была ещё бодрая и крепенькая старушка.
  
  ...Тридцатые годы мы прожили спокойно. Благодаря тому, что все-таки сумели получить образование. И русские, и украинские крестьяне тогда умирали сотнями тысяч, и казахи... А мы, беженцы из родных мест, здесь, в Казахстане, пережили беду. Я была учительницей. В клубе даже устраивали спектакли, два моих Ивана выступали актёрами, а меня посадили суфлером. В ноябре 1931 года родилась у меня Галина, а в 33-м - Евгений. Почему-то запомнила фамилию акушера, принимавшего обоих - Региня. Послеродовой отпуск был тогда двухмесячный, пошла работать секретарём районного отдела народного образования, а в следующем учебном году - заведующей начальной школой, учительствуя при этом в третьем классе. Жилось в Володаровке очень спокойно. Родители вели хозяйство, отец даже купил корову. Уход за коровой, огородом, заготовка продуктов - всё это было заботой отца. Мама готовила еду, смотрела за детьми. Конечно, я тоже помогала во всех делах. Иван Михайлович с Иваном Трофимовичем частенько отлучались в клуб. Что ставили там на сцене, сейчас уж не помню. "На дне" Горького - точно. Иваны, кроме того, иногда по вечерам уходили к приятелям-преферансистам.
  
  Родителей тогда никакие особые хвори не мучили. Питание было нормальное. Овощи и картофель со своего огорода, молоко от своей коровы, яйца не купленные... Кругом лесостепь с клубникой-земляникой. Иногда муж брал в банке лошадь, запрягал её в тарантас, и мы с ним ехали по ягоды или по грибы-грузди. Клубники привозили по три-четыре ведра, её в основном сушили, а зимой пироги с ней пекли. Иваны осенью ездили охотиться на степные озёра. Привозили уток.
  
  Наше село раньше называлось Кривозёрное, стояло на берегу озера, где было много рыбы (покупали у рыбаков). Летом мы никуда в отпуск не ездили, конечно. Разве только году в 34-м отправились в Уржум, к родителям Вани. Брали с собой только Галю, потому что Женя был ещё очень маленький. Помню, в подарок возили две пары валенок и какую-то одёжку. Родители тогда ещё жили в пекарне бывшего своего дома, было очень тесно, и мы все втроём спали на сеновале без сена. Опять побывали и у сестры Саши в Соколовском. Она с мужем и детьми оттуда уехала в 38-м - в Подмосковье, в Ивантеевку, оставив отличный кирпичный дом со многими надворными постройками, а в амбаре - много зерна (некому было продать, все обнищали). И только после войны их сын Николай съездил в починок и продал дом.
  
  В Ивантеевке муж Саши стал работать завхозом в детском доме, а Саша с Анатолием жили у сестры Анны (она была директором суконной фабрики). У Анны было тогда трое детей - Борис, Наталья и Ольга, да у Саши - самый младший Анатолий. Все были на её попечении вместе со всем домашним хозяйством. Анатолий к концу войны подрос и пошёл на фронт. После войны все Головизнины уехали к старшему сыну во Львов.
  
  ...Летом 35-го моего Ивана Трофимовича перевели в Щучинск, в более крупное отделение банка. Мы все уехали туда на грузовике, а отца с коровой доставил на лошади знакомый казах. Там был большой крестовый дом с двумя комнатами и большой кухней. К дому примыкала ещё так называемая веранда, только не застеклённая, с выходом во двор. Дом стоял на горе - на семи ветрах.
  
  В первую же ночь на нас посыпались дождём тараканы (спали мы пока на полу). Я была в ужасе... Сразу мы их не смогли вывести, а потом уехали в гости в Уржум (ага, значит эта поездка была всё-таки в 35-м году), Галю взяли с собой, а родители и Женя ушли ночевать в соседи, сделав дома дезинфекцию. Такая была сильная отрава, что во дворе под террасой сдохла курица.
  
  Жизнь пошла такая же размеренная, как в Володаровке. Со временем я стала преподавать в пятых-седьмых классах географию. Сначала сама учила её, а потом шла на урок. Учила я географию добросовестно, много выписывала журналов (помню "Советский Союз", "Географию в школе" и, конечно, "Семью и школу"). И книг пришлось много перечитать, даже курсы географов окончила на круглые пятёрки. А потом преподавала дошкольным работникам или колхозным счетоводам (это почти каждые летние каникулы).
  
  Хозяйство опять повисло на родителях, поскольку мои вечера часто были заняты. По вечерам уходила в школу то на педсовет, то на какое-нибудь методическое совещание, то на родительское собрание. Давала уроки на курсах работников детских ясель, занималась с сотрудниками сельских библиотек...
  
  Летом мы с Ваней иногда ездили в Москву. Или я одна. Ездили по необходимости, поскольку только там можно было купить одежду себе и детям. В школу я, конечно, отправлялась в строгой одежде (синее шерстяное платье с белым воротничком или синий костюм в английском стиле), а в гости по большим праздникам ходила нарядная. Или у себя принимали гостей. Пили в те времена немного, пьяных среди гостей не было. Дружили и с учителями школы, где я работала, и с работниками госбанка. Правда, в последнем случае семейная дружба была только с Анисьей Трофимовной Напалковой и её мужем Федором Васильевичем. Царство им небесное... Федор погиб на войне. Муж её сестры Марии Трофимовны Гудожниковой тоже погиб... Были ещё друзья Столяровы, Ишкиновы, Белоусовы. Ишкиновы - из местных семиреченских казаков.
  
  Материально все жили более или менее одинаково, на зарплату, других доходов не было. Каждая семья имела корову, кур, больше никого не держали. Все учителя - люди порядочные, никогда друг на друга не наговаривали лишнего. Помню, однажды учительница стала рассказывать в классе про выборы, про новую конституцию. Это, кажется, 1936 год. Были вопросы, среди которых: а можно голосовать против кандидата в депутаты? Она простодушно ответила: да, конечно... Потом нас стали вызывать в НКВД и опрашивать, как мы относимся к данному товарищу, не замечена ли она в политической неблагонадежности и т.д. (в классе был ученик, приходящийся то ли сыном, то ли братом офицеру НКВД). Все говорили только хорошее, а потому гроза миновала.
  
  Иногда в нашем городишке появлялись ссыльные. Дочь моя Галина недавно вспомнила: "В конце сороковых годов у нас была классной руководительницей чешка Ольга Алоизовна, которая когда-то преподавала математику в Ленинградском университете. Там однажды в 30-е годы устроили общее собрание, чтобы осудить коллегу за... наверное, за какую-нибудь "антисоветчину". А она не стала осуждать, говорит: это хороший и порядочный человек. Вот её и выкинули из университета, так что в конце концов она оказалась в Щучинске, в Щучьем, в бывшей казачьей станице. В ссылке... А мы тогда и не знали, что она ссыльная. Ах, как она нас гоняла, как загружала... Иногда приходилось всем вместе на дому собираться, чтобы решать задачи. Зато все потом получили высшее образование. Всегда строгая, подтянутая. Мы зимой сидим в шубёнках, а она входит в класс всегда в тоненьком свитерке, всегда с белым воротничком, седая (ей уже было под семьдесят), носик остренький и на кончике - капля. Холодно всё-таки... Прямая, как струна.
  
  В нашем классе тогда учились десять человек. После окончания семилетки все старались продолжать ученье в Щучинском горном техникуме или педагогическом училище. А у нас в десятом классе семь девчонок и три паренька. Один из них - бывший офицер-лётчик Володя Ларионов. И вот он стал ухаживать за нашей крупной и красивой девушкой Нелли Калмыковой. Любовь... А она ж ещё маленькая, а Ольга Алоизовна - классная руководительница, которая несёт ответственность перед Богом и людьми за наш моральный облик. Вот она их стала строжить, проводить собеседования...
  
  Нелли пришла к нам в седьмой класс, приехала из Воронежа, где жила у подруги матери тёти Аси. Отец её был начальником железной дороги, которого расстреляли. Мать отправили в лагерь, а потом в ссылку. Там он вышла замуж за такого же ссыльного и позвала дочь к себе в этот наш Щучинск. И тут случилась любовь... Но потом... потом она опять уехала в Воронеж - учиться в лесотехническом институте. Как-то у них разладилось с Володей, который поступил в Московский геологический институт (ага, где когда-то учился Кирилл, отец моей Марии). Там вышла замуж, родила сына и дочь. Володя ей писал, что всё равно её ждёт, что готов принять её и с детьми (он, кажется, не мог иметь детей). Но... как-то всё...
  
  Нелли стала работать в территориальном снабсбыте, снабжала заводы металлом... муж вроде тоже снабженец... руководил управлением... молодые секретарши и прочие соблазны... в конце концов лишился должности... так как-то быстро исчерпалась жизнь... Нелли умерла от цирроза печени. А Володя Ларионов ещё раньше во время отпуска погиб где-то в среднеазиатских горах под лавиной. Его жена потом вернула Калмыковой её письма и фотографии, написала, что он любил её, Нелли, до конца своих земных дней.
  
  ...Потом, лет через тридцать пять, я узнала, что нашу учительницу Ольгу Алоизовну году в пятьдесят втором опять отправили в лагерь - в степь под Караганду. А ведь у неё учителя одалживались, она охотно помогала деньгами. И теперь коллеги, не успевшие с ней расплатиться, стали отправлять в лагерь посылки. Да, все были порядочные люди..."
  
  (С Галиной в семилетке учился ещё и Толя Хламов. Он жил на берегу нашего большого озера, его отец управлял домом отдыха учителей. Брат мой однажды отправился к нему в гости и прихватил с собой меня, маленького Борьку. В нагрузку? Попросил у Анатоля лодку, а мы с Хламовым остались на берегу. Он читал книжку, а я сидел на корточках у воды и пускал палочки-кораблики. Там круто в воду уходили серые гладкие камни. И вот внезапно зелёная вода сомкнулась надо мной... Толя бросил книжку и прыгнул следом. Годочков тогда мне было не больше пяти, плавать не умел. (Толя потом предлагал руку и сердце нашей Галине, но она уже была с Валентином).
  
  Ах, какое было озеро... В 80-м году я возил туда своих детей - Юлю с Антошей (им было четырнадцать и двадцать годков). Они рты пооткрывали от восхищения. Лесистые горы и прозрачное озеро. Швейцария... Хотя к тому времени оно село метра на два. Камни, над которыми плавали в детстве, все далеко на суше. Наверное, и там, где я когда-то тонул, сейчас просто сухой песок. Впрочем, сейчас у берега уже не песок, а вязкий ил.
  
  С кем-то я плавал однажды на лодке тогда, давным-давно, когда мне было четыре или пять годков. Смотрел за борт в прозрачную глубину, где виден каждый камушек. Дорогу к озеру однажды изобразил брат мой Евгений:
  
  "От нашего дома и до последнего в конце улицы каких-нибудь триста метров. Заканчивется улица незаметно. Всё гуще зарастает травой и берёзами, за мартемьяновским колодцем превращается в тропинку и лезет в горку, зажатая между двух каменных стен. Одну сложило семейство Вовки Сороки, другую - старик по кличке Лысый князь. За стенами - каменистый бугор, поросший густым кустарником, в нём - валуны. Седые и шероховатые от жесткого лишайника - ногтем не сколупнёшь.
  
  В камнях знойно и дремотно. От березового настоя, от терпкого запаха "богородицкой" травки, от сочных кругляшей заячьей капусты, от неумолчного треска кузнечиков и цвирканья птиц.
  
  Мы припустили к озеру напрямик, самой короткой дорогой: через узловатые корни, сырые промоины, по мягкому ковру прелой хвои. И был кругом разомлевший воздух, весело вылетали из-под ног старые пересохшие шишки, пахло в тёмных логах будущими маслятами и уже поспевающей земляникой...
  
  Последний поворот. За ним - гранитный взлобок среди молоденького сосняка. Отсюда мы летели стрелой, на ходу срывая одёжки. Последние сосны, вязкий раскалённый песок... Мы вонзаемся в стылую синь и приходим в себя только в метрах тридцати от берега... Вокруг - макушки, кругом хохот, крики и блаженный визг.
  
  Наплававшись до одурения, до синей кожи и гусиных пупырышек, мы перебрались на камни возле Круглого. Гладкие, будто отполированные, они, эти огромные голыши, нежили кожу и с минуту грели, как утюги. Круглый торчал рядом среди суетливых волнишек. Мальчишки галдели в стороне, а здесь синела вода, хрипло орали чайки, бесшумно скользили ящерицы и цвенькали пичуги. Под эти звуки бездонное небо отступало, отлетало ввысь, подёргивалось над головой белесой паутинкой и рождало тихий звон не то в поднебесье, не то в ушах. Он кружил голову и связывал глаза дремотой".
  
  Однажды мы всей семьёй шли с озера домой. Летом сорок шестого? Сорок седьмого? Мне четыре или пять годочков... И так меня сморило, что отец взял на руки. Ах, как я был ему благодарен - потому и запомнил. Эти последние триста метров - от леса к дому... Упокой, Господи, душу отца моего Ивана, прости ему согрешения вольные и невольные, даруй Царствие небесное.
  
  Реки усыхают, озёра мелеют, люди умирают... "Человек, рождённый женою, краткодневен и пресыщен печалями. Как цветок, он выходит, и опадает; убегает, как тень, и не останавливается. ...Уходят воды из озера, и река иссякает и высыхает. Так человек ляжет и не встанет; до скончания неба он не пробудится, и не воспрянет от сна своего" (Иов. 14, 1-2, 11-12).
  
  Но вернусь к воспоминаниям матери...
  "Наши дети... Лет с пяти Галя стала ходить в садик, а Женя оставался дома с дедом и бабушкой. В 37-м году он заболел скарлатиной, Галю сразу же отправили на время его болезни к нашим друзьям Столяровым. Анатолий Антонович был директором школы, а Варвара Федоровна - учительницей в начальных классах. У них была дочка Верочка, года на два постарше Гали. Перед войной они вернулись к себе на родину в Ульяновскую область, и оба рано ушли из жизни.
  
  Женя болел очень тяжело, с высокой температурой, осложнением на уши. Пришлось даже свозить его на машине в Кокчетав к специалистам, а летом того же года возили его в Омск на консультацию к ушному врачу. Но воспаление среднего уха было очень серьёзным, слух ухудшился на всю жизнь.
  
  Галя была очень послушная девочка. Как она сама вспоминает, её очень любил дед, а бабушка - Женю, очень его баловала. А он рос "вольный казак", и эта воля ему иногда дорого обходилась. То прицепится железным крючком к грузовику, так что в результате страдают ноги. То... Однажды бегала куча детей по двору, заскочили к нам в дом, Женя схватил ружье со стены, играючи направил на девочку. Хорошо, она отскочила в сторону... Отец после охоты забыл достать патрон, давший осечку. Заряд угодил в постель, стало тлеть одеяло. На выстрел прибежали дед с бабушкой - перепугались больше детей. А сам он умчался на огород, где спрятался в дедовом шалаше из конопли. А бабушка потихоньку говорит деду: "Ты уж его не наказывай..."
  
  У Жени был детский педальный автомобиль, и вот дети на нем под горку носились - по камням, с грохотом. А его приятель Вася Пономарёв с той же целью вытаскивал со двора телегу. Он был лет на пять старше Евгения, прыгал на одной ноге с костылем, а потом - на деревянной ноге. Потерял ногу тоже из-за детского баловства с охотничьим ружьём. Он был лучшим другом Жени в его раннем детстве.
  
  Дома сын не любил сидеть, и дед, намаявшись с ним, иногда даже привязывал к ножке кровати за ногу.
  
  Боря родился во время войны, старички были уже слабенькие, мама в 44-м году умерла, и он всё время был с дедом (последние три его месяца в этом мире). Спал днём в большой коляске (длинная корзина на колёсах), ставили её к дедовой кровати, и я уходила в школу. Больной дед ещё находил в себе силы петь какие-то колыбельные песни, а Боря их, видимо, очень любил. Стоило деду замолчать, как он пищал из своей корзины - пой!
  
  У кота-воркота
  Была мачеха лиха.
  Она била кота, приговаривала:
  "Не ходи-ка ты, кот,
  По чужим по дворам,
  Не качай-ка ты, кот,
  Чужих детушек.
  Приходи-ка ты, кот,
  Моих детушек качать.
  Я тебе-то коту
  За работу заплачу:
  Дам кусок пирога,
  Да стакан молока.
  Да стакан молока, ситничка-решетничка..."
  
  Пел дед и про ветер:
  Ветер, ветер, ты могуч,
  Ты гоняешь стаи туч,
  Ты волнуешь сине море...
  
  И ещё:
  Уж ты котик-коток,
  котик серый лобок,
  где ты, котик, ходил,
  где ты, серый, бродил?
  
  Ходил котик на погостик
  родителей поминать,
  родителей поминать,
  себе брюшко набивать
  пирожками, блинками,
  молоком да творожком...
  Молоком да творожком,
  ситничком, решетничком.
  
  Или вот так:
  Баю-баюшки-баю,
  зыбаю-позыбаю,
  зыбаю-позыбаю,
  отец ушёл за рыбою,
  дедушка - дрова рубить,
  баба - печку топить.
  Баба печку топить,
  мама кашку варить...
  Мама кашку варить
  да и Бореньку кормить.
  Кашка масленая,
  ложка крашеная.
  
  Или:
  Байки-побайки,
  матери - китайки,
  отцу - кумачу,
  брату - пуговицу,
  сестре - луковицу...
  
  Ситник - это хлеб из муки, просеянной через сито. Решетник - если мука просеяна через решето. "Зыбаю" - от слова "зыбка". Это люлька, которую подвешивали к потолку на шесте, а потом - на пружине. Больше из тех дедовых песенок я ничего не помню. Ему их тоже, верно, пели бабушка или дед. Его бабушку я уже не знаю, как звали, а отец его был Гавриил Титыч, мать - Аксинья Антиповна (мои дед и бабушка).
  
  В марте 45-го он как-то неожиданно заболел и умер. Летом, ещё при жизни мамы и брата Вани, отец решил немного подзаработать, помочь семье. Пошёл в колхозную бригаду, и там нанялся ночным сторожем на току, а днём, видимо, взялся им сколько-то помогать. И как-то ему ткнули соломиной в глаз (или ость попала), глаз стал побаливать и где-то осенью - вытек. Прямо в ладонь, он на печке лежал, Гале показывает: "Что это... Глаз..."
  
  В нашем городишке врачей не было, я отправила отца с попутчицей, своей подругой Анисьей Трофимовной в областной Кокчетав. Там он полежал в больнице недели две, "культя" зажила, и он приехал домой. Очень тосковал по недавно умершей жене, моей матери... А в марте его не стало. Болел-то всего с неделю. Сердце... В это время вместе с нами жила девушка, работавшая в банке, - Надя. Она взяла лошадь у какого-то клиента, приехавшего в банк, и мы деда похоронили. Осталась я одна с детьми. Про свои переживания рассказывать не буду. Первое время у нас ночевала соседка Анна Васильевна Пономарёва, тётя Нюра. Добрая была женщина; упокой, Господи, её душу..."
  
  Про нашего деда вспомнила в недавнем письме бывшая наша соседка Лидия Георгиевна Калашникова-Рейн (я написал ей о смерти сестры своей Гали): "Когда я прочла письмо, то всё померкло предо мной. Я не могла удержаться от рыданья, хоть всегда всех успокаиваю и говорю: радоваться надо, что человек ушёл к Богу. Но вот сама удержаться не смогла. И вот тебе пишу и плачу. Всю нашу сознательную жизнь мы с Галей не оставляли друг друга вниманием. И Мария Михайловна всегда мне писала, как родной дочери. Я по природе стеснительна, но они меня всегда поддерживали и не давали замкнуться. Семья наша была очень бедная, а бедных не очень к себе кто приговоривает. А они нас не оставляли. Очень добрый был у тебя дедушка Михаил, царство ему небесное. Это была сама доброта, он всегда нас, детишек, защищал. Я его очень хорошо до сего времени помню.
  
  От Гали последнее письмо получила в апреле - поздравила с Пасхой и просила меня порадоваться вместе с ней, что она выполнила данное тебе обещание: исповедалась и причастилась. Теперь мы за неё спокойны, Господь примет её как своё чадо".
  
  Вспомнила деда Михаила и другая наша стародавняя соседка Зоя Яковлевна Красноусова (в девичестве Рыбинцева). Она приезжала к сыну под Екатеринбург, на озеро Чусовское. Мы с ней немного "посидели", вспомнили прошлое. Её отец был казнён в 1937 году ("репрессирован"), мать потом вышла снова замуж, а Зоя жила у бабушки. Говорит: деда Миша всегда жалел меня, сиротку... всегда сунет в руку что-нибудь вкусненькое. Теперь думаю: а чего там в войну у нас было вкусненького? Жмых, кусочек лепёшки? Впрочем, дед знался с ребятишками и до войны, и довоенный наш дом на горе был для всей окрестной детворы - "свет в окошке". Зоя запомнила на всю жизнь наши новогодние ёлки со свечами на ветках (я помню только одну послевоенную, потому что до войны меня ещё не было на земле).
  
  Кстати, она, Зоя, была в числе главных действующих лиц... тогда... на заре... когда чуть было не погибла. А самым главным действующим лицом стал шустрый брат мой Евгений, маленький Женька. Вот как он сам это описал:
  
  "Я слонялся по комнате, не зная чем заняться. Читать не хотелось, обедать - тоже... В эту минуту я и увидел за печкой-голландкой батино ружьё. Обычно он сразу же чистит, смазывает его и убирает в чехол. На этот раз, видимо, здорово торопился. Я вытащил тулку. Она ещё попахивала порохом. Курки щёлкнули: цок! цок! Один и другой.
  
  "Порядочек! Иначе и быть не может, - мне бы переломить стволы и проверить "на свет", но я слишком торопился шугануть девчонок. - Пляшете? Сейчас вы у меня побежите!"
  
  Дедка всегда повторял, что раз в году и палка стреляет. Повторял и вдолбил мне это простенькое правило, да вот... Я толкнул дверь ногой и поднял ружьё - ноль внимания! Девчонки продолжали отплясывать, это обозлило вконец: "Ну погодите же!"
  - Кончайте базар, а то как жахну из обоих!
  
  Кларка показала язык - палец нажал на спуск. "Цок!" - щёлкнул курок. Наверное, только я и слышал его. "Побольше твёрдости и уверенности - иначе не поверят!"
  
  - Последний раз говорю! Этот ствол заряжен! - крикнул я, не зная, что в стволе заклинило гильзу и что патрон у бати раз за разом давал осечку. Стволы уставились на Зойку. Она подумала и отошла к стене. Скорее инстинктивно я отвёл ружьё в свободное пространство и снова нажал на спуск...
  
  ...Вдребезги!
  Стёкол в окне как не бывало, девчонки - куклы с разинутыми ртами, а перед моими глазами кружатся перья из простреленной подушки, в нос шибает кислая пороховая гарь и вонь палёных тряпок. Совершенно белая Зойка вдруг покачнулась и грохнулась на пол. И тогда Кларка завизжала. Я очнулся от столбняка, швырнул ружьё на кровать и едва не сшиб дедку. Тот пытался загородить дверь: "Что за пальба?!" Я шмыгнул под руку, скаканул в сени, выкатился во двор и сиганул через заплот" (Е.И. Пинаев. Песочные часы // Голубой омар. Повести. Свердловск: Средне-Уральское книжное издательство, 1989). Мать вспоминала: он убежал и спрятался в конопляных снопах, кои дед сложил шалашом в огороде. А бабушка Саша упрашивает: ты уж его не ругай... он и без того испугался...
  
  В той своей повести Женька учился тогда в шестом классе, но на самом-то деле... На самом деле ему было лет семь.
  
  РАСКРЕСТЬЯНИВАНИЕ
  Недавно мать вспомнила, как расставалась с отцом своим Михаилом Гавриловичем еще в Москве. Он тогда приехал к сыну Владимиру, аспиранту тимирязевской академии. Весной 28-го Гаврилыч отсидел два месяца в уржумской тюрьме ("за сокрытие хлебных излишков"; потом, в начале 30-х, эти "излишки" так выгребли господа с винтовками, что люди целыми сёлами вымирали на Украине и в Поволжье). Тогда же приехали и увезли его двухэтажный амбар с библиотекой в соседний починок, где прогрессивные селяне организовали колхоз. А теперь вот стояла зима 1929-1930 гг., младшую дочь только что выгнали из техникума за плохое социальное происхождение... Владимир тогда уже знал, что крестьянству - конец, а потому, наверное, посоветовал уезжать из деревни. Хотя, вернувшись в починок, дед и без того увидел, что дома у него теперь нет.
  
  "Раньше лозунгом для разжигания преступных инстинктов толпы служили слова: "грабь награбленное" (у интеллигенции), а теперь крестьян стали соблазнять перспективой попользоваться добром зажиточных собратьев. Одна из красивых фраз князя Львова: "Мы должны создать новую жизнь в сотрудничестве с народом" осуществилась, по-видимому, довольно странным образом: предъявлением русскому крестьянству требования - вступать в колхозы, то есть передавать личное имущество в общее пользование. Не желающие вступать в колхозы изгоняются из родного угла.
  
  Ясно, что для крестьян, которым нечего терять, такое требование правительства с руки; но есть крестьяне зажиточные, имеющие живой и мертвый инвентарь, накопленный собственным трудом. Прозвав таких "кулаками", правители СССР натравливают на них деревенскую бедноту, которая, из угождения предержащим властям, делает жизнь так называемых кулаков нестерпимой: под предлогом необходимости усиления колхозов у них отбирают имущество, а их самих ссылают на поселение или в лагери на принудительные работы, заключают в тюрьмы и даже расстреливают.
  
   ...Ежедневно на глазах у голодного населения кремлевские правители отправляют за границу вагоны и пароходы как с продуктами питания, так и с различными товарами или совсем не имеющимися в продаже в СССР, или же продающимися по сказочной цене, недоступной 99% населения" (С Царем и без Царя. Воспоминания последнего дворцового коменданта Государя Императора Николая Второго В.Н.Воейкова. М., 1994).
  
  "Когда б в стране имелся хотя бы один-единственный не униженный монах-летописец, может, появилась бы в летописном свитке такая запись: "В лето одна тысяча девятьсот двадцать девятого года в Филиппов пост попущением Господним сын гродненского аптекаря Яков Аркадьевич Эпштейн (Яковлев) поставлен бысть в Московском Кремле комиссаром над всеми христианы и землепашцы".
  
  Таких летописцев не было.
  
  Сонмы иных писателей вопили о кулаках и о правой опасности. Кто был опасен и главное для кого? Троцкий покинул страну вместе с двумя вагонами награбленного, но перед тем он раскидал своих антимужицких идей на тысячеверстных пространствах России. ...Совсем недавно Россия давала третью часть мирового хлебного экспорта. Что-то будет теперь? Эпштейн, возглавляя сельское хозяйство великой державы, не ведал разницы между озимым и яровым севом. Конечно же, подобно младшим своим соратникам Вольфу и Беленькому, Клименко и Каминскому, Бауману и Каценельбогену, он на все лады раздраконивал и клеймил троцкистов.
  Он ничего не боялся.
  
  5 декабря 1929 года его шеф Каганович - этот палач народов - за несколько минут накидал список из двадцати одного кандидата в состав изуверской комиссии. Политбюро утвердило. И уже через три дня Яковлев сварганил восемь подкомиссий, которые тотчас начали разрабатывать грандиозный план невиданного в истории преступления.
  
  ...18 декабря комиссия уже утвердила проект постановления. В портфель Якова Аркадьевича легла уютная папка с листами, испещренными теми сатанинскими знаками, которые программировали жизнь, а вернее смерть миллионов людей. Они, эти знаки, предрекали гибельный путь для великой страны, в значительной мере определявшей будущее целого мира!
  
  ...В воскресенье 22 декабря бумаги Яковлева обсуждались в Политбюро и были раскритикованы. Сталин неожиданно оказался левее самых левых. Он сделал значительные поправки к проекту постановления ... в сторону ужесточения. ...Верейкис, Голощекин и Косиор с Беленьким оказались правее Сталина и Рыскулова! Это поистине сатанинское превращение произошло в пятницу, 3 января нового, 1930 года, а 5 января (опять воскресенье!) родилось знаменитое решение ЦК "О темпах коллективизации".
  
  Нужно было в невиданно короткий срок разорить миллионы крестьянских гнезд, требовалось натравить друг на друга, перессорить между собой, не выпуская из рук вожжей общего руководства. И если они, эти вожжи, по каким-либо причинам не удержатся в руках усатого ямщика, что ж, тем лучше! Пускай несется, пускай летит гоголевская тройка прямо в горнило новой гражданской войны! Ведь это было бы еще интересней.
  
  Секретные бумаги всех подкомиссий второй яковлевской комиссии объединились в единый дьявольский свиток. Продумывались и тщательно взвешивались малейшие детали и варианты. Военная терминология позволяла сочетать глобальную по масштабам пространства стратегию с тактикой частного поведения. Операции намечались с точностью до одного часа.
  
  ...С точностью до вагона, до баржи было высчитано, сколько потребуется транспортных средств, спланирована потребность в войсках и охранниках. Всех намеченных на заклание разделили на три категории. Установили минимальный от общего числа раскулаченных процент для расстрелов, то есть процент отнесенных к первой категории. Вторую категорию решено было выслать из родных мест в труднодоступные районы, третью лишить имущества и предоставить судьбе.
  
  А на местах задолго до постановления уже свирепствовали местные, не имевшие терпения башибузуки. Уже стоял на земле великий плач - во многих местах Поволжья и Украины лились не только слезы, но и кровь" (Василий Белов. Год великого перелома. М.: Голос, 1994).
  
  В начале ХХ века Георгий Валентинович Плеханов долго и утомительно объяснял Владимиру Ильичу Ульянову, что победа социализма в России невозможна, поскольку, мол, большая часть населения, а именно крестьянство (!?), всё время воспроизводит товарное хозяйство, то есть капитализм. Большевики поверили Плеханову - в том смысле, что для успешного построения социализма решили уничтожить крестьянство. Есть такой способ мышления: если жизнь не укладывается в схему - тем хуже для жизни. Правда, Бухарин из каких-то там своих соображений всё-таки говорил в 29-м году о недопустимости "военно-феодальной эксплуатации крестьянства", но...
  
  Мать вспоминает: "Отец мой Михаил Гаврилович вернулся в свой починок Соколовский затемно, кто-то подвез на санях из Казани. Подошел к своему дому - а там (видно с улицы) заседает "актив". Пришлось отправиться к дочери Александре, куда к тому времени уже переселилась мать. Тут же решили уезжать из починка. У отца было какое-то удостоверение личности, а за бумажкой для матери съездили на лошади в соседний починок к знакомой старушке, которая недавно жила в городе в домработницах.
  
  В Вятку к Ивану увез в своих санях сын старого отцова друга Степан Николаевич Волосов. А это не один десяток верст (километров двести). Увёз ночью, как воров, на сани положили маленький сундучок с кое-каким скарбом. Мама потом рассказывала, что не сушила глаз всю дорогу, пока ехали до Вятки, - от горя и обиды. Потом председатель совета по злобе сдал Степана на фронт, хотя тот и был с искалеченной рукой. Он погиб на войне. А с Марией Степановной, его дочерью, мы потом встретились в Екатеринбурге и были дружны до её смерти. Упокой, Господи, души усопших рабов Твоих Николая, Степана и Марии, прости им согрешения вольные и невольные, даруй им Царствие Небесное. Мир не без добрых людей...
  
  Из губернского города Вятки отец с матерью почти сразу переехали в северный Кытлым, где работал их сын Михаил. Там огромные горы, а на реке тогда уже, по-видимому, работали драги. (Маша, моя Мария, там побывала в командировке в конце 70-х, чтобы сделать радиопередачу про Нину Николаеву, многодетную мать. Там до сих пор работает драга, теперь уж извлекает платину, технологии совершенствуются. Там и Юлька потом побывала, наша дочь - тоже в командировке. - Борис.)
  
  У родителей мужа в Уржуме тоже отобрали дом. Трофим много ездил по стране в поисках работы, а моя свекровь Агафья Федоровна жила с малыми детьми в холодной (и уже закрытой) уржумской старообрядческой молельне. Но дети все-таки сумели получить образование. Брат моего мужа Михаил Трофимович тоже воевал на Великой Отечественной, был тяжело ранен, контужен. Потом стал доктором филологических наук. Оба брата умерли в один день 12 марта, только с разрывом в семнадцать лет".
  
  Что бы это значило, когда братья умирают в один день с разрывом в семнадцать лет? Что? Мне надо молиться за обоих? Так?
  
  ПИСЬМО Михаила Трофимовича Пинаева своему племяннику
  
  "...Посылаю генеалогию нашего рода (на обороте - скудно об Агафье Федоровне Лебедевой). Конечно, этим делом надо было заниматься намного раньше, когда живы были родители. Но обстоятельства их жизни сложились так несчастливо, что было не до родословной. Да вообще, выращивание "генеалогического дерева" было опасным занятием во времена верных ленинцев.
  
  Существует моя "Автобиография", заверенная членом горсовета Уржума Юркиным 18 августа 1938 года. Очевидно, написал перед поступлением в редакцию газеты "Кировская искра" литработником. В ней сказано, что отец мой Трофим Иванович происходит из семьи мещан г. Уржума, занимающихся земледелием и кустарным производством (выработка сушек и пряников) без наемного труда. Был мобилизован на военную службу в 1914 году и пробыл на Первой мировой войне до 1918 года. Был старшим фейерверкером в артиллерии, попал под немецкую газовую атаку... Травлен газом. Вернувшись из армии, он три года (до 1921-го) работал в селе Кузнецово - "в кооперации" (14.11.1920 в Кузнецове родился я).
  
  Село Кузнецово располагалось в трех километрах от деревни Онадур - родины матери моей Агафьи Федоровны Лебедевой. Это 40-45 километров от Уржума, где жил мой дед Иван Егорович Пинаев. После смерти деда Трофим Иванович с 1921 по 27 год занимался земледелием в Уржумском обществе хлеборобов. С 27 года печет сушки и пряники для "Юговятсоюза" и горпотребкооперации. До 30 года ведет свое кустарное хозяйство "без наемного труда".
  
  Я сейчас понимаю, что отец во время НЭПа (так коротенько называли новую экономическую политику большевиков) занимался на законных основаниях индивидуальной трудовой деятельностью (имел патент, платил налоги), к которой нас всех сейчас призывают. В уржумском доме на улице Ёлкина 32 на нижнем этаже была специально оборудованная небольшая мастерская. Дом стоял как раз напротив тюрьмы.
  
  Однако скоро времена изменились. В 1930 году он был лишен избирательных прав, "раскулачен", то есть у семьи описали и отобрали дом, корову и что-то из мебели и вещей. А у потерпевшего на руках в это время шестеро детей! Моя мать позже, через год, узнала свою корову, когда стадо возвращалось с лугов. Её загнали во двор дома, где жил председатель уржумского горсовета Низовкин (фамилию меняю). Куда подевали другое описанное имущество, я не знаю. Дом же потом передали уржумской артели инвалидов, а Трофим Иванович лет через пять-шесть стал в своей бывшей пекарне снова печь хлеб, ставши членом этой артели (1937-1940 гг.). Пока не умер в 1940 году.
  
  Описывал имущество и вел обыск в доме уполномоченный, один из городских партийных работников (фамилию забыл). В качестве понятого задержал детского врача, который в это время пришел по вызову отца, чтобы осмотреть меня (кажется, была корь). Мне было 10 лет, а сестрам - не больше пяти. Смутно помню волнение в доме. Вот мать что-то лихорадочно положила под мою подушку. Вот уполномоченный принялся стучать по стене - не спрятано ли там сокровище? Помню возмущение врача: "Зачем же забирать корову? Детей много, им необходимо молоко!".
  
  Потеряв дом, мы ютились по разным временным квартирам. Прошли через четыре квартиры - конечно, без всяких удобств. Долгое время жили по улице Спорта в бывшей молельне, полуразрушенной. Зимой ходили дома в пальто, в ведре вода замерзала.
  
  Отец написал ходатайство во ВЦИК, в апреле 1931 года пришла официальная бумага из Уржумского горсовета и выписка из протокола Љ3/42 заседания Президиума ВЦИК от 30.03. 1931 г. "Слушали: о ходатайстве гр-на Трофима Ивановича П., прож. г. Уржум, ул. Ёлкина, 32, Ниж. края о восстановлении в избирправах... Постановили: ходатайство удовлетворить". Подпись - факсимиле "А.Киселев", печать ВЦИКа, штемпельная дата - 3 апреля 1931 г. В справке горсовета сообщалось об этом решении (оба документа я храню).
  
  Итак, гражданство восстановлено, ходатайство чудом было удовлетворено (Киселева позже, кажется, репрессировали). Но дом не возвратили, а корова так и осталась у предгорсовета (между прочим, его сын учился в нашей школе, но был на два года меня моложе). Ходатайствовал ли отец по поводу отобранного имущества, я не знаю (может быть, адвокат посоветовал для верности в первое время просить только о восстановлении в избирательных правах). В это время твой отец Иван Трофимович жил в Казахстане. Меня на год (кажется, это было в 1933/34 учебном году, 6-й класс) отправили к нему в Володарское. Отец в это время работал сторожем в Новосибирске, Казани (7.10. 33 - 10.05.35), табельщиком в Ишимбае (1935-36 гг.). Затем вернулся в Уржум. Работал продавцом магазина в селе Архангельское (это до Урала), в Цепочкине, счетоводом где-то в уржумском скобяном магазине (1936-37), затем длительное и последнее в своей жизни время - пекарем в артели трудинвалидов. Умер осенью - 16 ноября 1940 года.
  
  Все эти события страшно потрясли меня. В той атмосфере можно понять мой отчаянный вопрос матери: "Почему так получилось? Зачем отец занимался этим кустарничеством... производством сушек?" (Мне было тогда 15-16 лет, и я по наивности считал это занятие большим преступлением. Пропаганда в 30-е годы работала целенаправленно.) Мать мне сказала с достоинством: "Всё нажили своим трудом. Не воровали и не грабили!".
  
  Сейчас можно узнать правду про раскулачивание, про геноцид. Теперь я вспоминаю с добрым чувством, как своими натруженными руками месил отец тесто, как ему помогала мать у пылающей жаром печи. Да, это был тяжелый труд пекарей. Прожил отец на земле только 57 лет... Конечно, как пекарь он был профессионал. Конечно, как мелкий кустарь-предприниматель он был предприимчив. Несомненно, он имел склонность к счетоводству и бухгалтерии, читал даже какую-то специальную книгу, которую ему прислал Иван Трофимович.
  
  Жизнь загоняла его в такие тупики, что ему пришлось быть табельщиком, сторожем, счетоводом, печником, а горе заливать вином. Однако всех шестерых детей они с матерью поставили на ноги. Наши судьбы сложились неоднозначно, но, слава Богу, ГУЛАГ прошел мимо. А долго ли было сгинуть, особенно в тридцатом году... Но и того, что нам пришлось хлебнуть, никогда не забудешь. Я про это никому не говорил, это моя первая исповедь. Может быть, тебе пригодится в творческой практике...
  
  29.04. 1991 г. Письмо писал вчера вечером, очень переволновался. Ночью спал плохо. Пусть эти материалы сохранятся для потомков - осколок эпохи 30-х годов".
  
  Дядя МИША
  С дядей своим Михаилом я общался совсем мало. Дважды он приезжал ненадолго в Екатеринбург, да я сам жил в его квартире несколько дней в конце 80-х. В Москве, недалеко от шведского посольства. Впрочем, есть вырезка из газеты "Кировская правда" (5 августа 1997 года, автор - В.Путинцев): "Вот такая география - Уржум, фронты Великой отечественной, Киров, Волгоград, Горький, Москва. Ступени роста - школьник, районный газетчик, студент, аспирант, кандидат наук, доктор наук, профессор, член четырех ученых советов московских вузов, автор многих литературоведческих статей и книг.
  
  Круг его интересов и увлечений - музыка, филателия, спорт, литература. Среди черт характера - взрывная эмоциональность и одновременно сдержанность, самодисциплина, удивительная скромность, тяга к прекрасному во всех его бесконечно разнообразных проявлениях и способность отрешенно углубиться в одну взятую на прицел проблему, безграничная доброта под маской внешней суровости-серьезности-строгости, даже ворчливости. Шила в мешке не утаишь. Доброта лучилась из него. Он принадлежал к тому сорту людей, рядом с которыми невозможно делать что-то дурное.
  
  Мое сближение с ним было почти романтичным. На второй курс Кировского пединститута (шел 1947 год) я приехал за неделю до начала занятий. Общежитие еще пустовало, и я решил скрасить одиночество в своей комнате сольным исполнением любимых песен. "Славное море - священный Байкал..." - разнеслось на весь этаж. Когда дошла очередь до второго куплета, где-то рядом загремело: "Шел я и в ночь, и средь белого дня, - а затем уже в дверях моей комнаты, - вкруг городов озираяся зорко". Куплет был завершен общими усилиями, и мой гость, обладатель почти оперного по силе и красоте баритона, представился:
  
  - Миша. Аспирант. Тоже пока один. Здесь рядом.
  В перерывах между песнями окончательно выяснилось, кто есть кто. Я узнал, что он из Уржума, в моем Нолинске бывал не однажды еще до войны - как вратарь футбольной сборной своего города, волейболист и легкоатлет, участник матчевых спортивных встреч между городами-соседями.
  
  Беседовали и пели до поздней ночи. Наши песенные пристрастия совпали. Мы спели "Из-за острова на стрежень", "Среди долины ровныя", "Вечерний звон", каватину Дон Кихота Кабалевского, арию варяжского гостя из "Садко" Римского-Корсакова... В Михаиле пело всё - не только голос. Глаза его горели, рука непроизвольно дирижировала, тело порывалось взлететь. В этот вечер мы стали друзьями. Встречались чаще всего на стадионе и в спортзале, защищая честь института. После войны он входил в число сильнейших в области шестовиков и прыгунов в высоту, был чемпионом области. Им нельзя было не любоваться, когда он, ладный, крепко сбитый, в белых майке и трусах, безукоризненно отглаженных и пригнанных, выходил на стартовую позицию для прыжка, поправлял очки, делал короткий разбег и после мощного толчка летел над планкой.
  
  - Перепрыгай ты его, пожалуйста! - попросила меня однажды его жена, черноглазая красавица и умница Елизавета Петровна, ведшая у нас семинар по русской литературе Х1Х века. - Может, тогда он перестанет бегать от науки на стадион...
  
  Закончив аспирантуру, он начал читать у нас курс русской литературы. Много готовился к лекциям. Дорожил каждой минутой.
  
  Однажды он объявил:
  - К нам собирается поступить вот кто, смотрите! - и показал фотографию, приложенную к заявлению. - Я говорил с ним. Богатырь! Косая сажень в плечах. Глаза ясные, умные. Повозитесь с ним, чтобы он прошел по конкурсу. В глухомани учился. Иной с дипломом в деревню не захочет - этот поедет. И.. кгм... может, в нем Ломоносов сидит.
  
  Парень все-таки не прошел. Михаил Трофимович сокрушался, места себе не находил, чувствовал себя виноватым.
  
  ...На конвертах с его письмами всегда красовались необычные марки - яркие, крупные, коллекционные. Он знал в них толк. В его собрании были многие тысячи.
  
  С еще большей любовью он собирал и дарил книги. Несколько монографий в моей домашней библиотеке хранят его авторские дарственные надписи.
  
  В последние свои годы он жил в Москве, работал в МГПИ, оставил наследников - многочисленных учеников и сына Сергея, который недавно защитил докторскую диссертацию, тоже стал профессором. Сергей Михайлович - признанный и, пожалуй, единственный в стране специалист, автор крупных публикаций по творчеству Максимилиана Волошина...". (Да, он издал книгу о Волошине - в серии ЖЗЛ).
  
  Ещё есть вот такая вещица в газете Московского педагогического госуниверситета ("Под грохот пушек музы не молчали"): "Профессор кафедры русской литературы ХIХ века Михаил Трофимович Пинаев прошёл всю войну, был тяжело ранен. Его война - это не только бои, но и - стихи...
  
  Нежит косы яранский венок,
  Льются косы на синий стан,
  Дерзко смотрит весенний цветок
  Мне в хмельные глаза - туман.
  
  ...Эти трогательные юношеские стихи, посвящённые Кате Зайкиной, сокурснице, написаны 23 июля 1945 года. Первые послевоенные месяцы. Надежды, которыми жила в то время вся страна, пронизывают тёплым светом всю эту лирическую миниатюру.
  
  ...В мае 1945 года радисты-разведчики "осназа" объединились в литературную группу воинской части. Начинающие поэты выпустили во время переформировки подразделений Карельского фронта, а затем передислокации их на Дальний Восток (перед войной с Японией, после освобождения Китая) рукописный литературно-художественный журнал "Наши дни". Вышло три номера.
  
  В третьем выпуске журнала, в мае 1945 года, опубликована первая литературно-критическая статья Михаила Трофимовича. Она была посвящена стихам С.Огиевича, С.Иванова и А.Алексеева, появившимся в предыдущих номерах рукописного журнала воинской части 28 491.
  
  Сырая ржавь смоленского болота.
  Вода и грязь - труднее нет пути"...
  
  Елизавета Петровна трудно переживала его уход. Столько лет вместе... Написала стихи:
  Одна - и никто не услышит,
  одна - и никто не узнает,
  как трудно душа моя дышит,
  как сердце моё умирает.
  Одна. Кто любил - те в могиле,
  лишь память о них - упованье.
  Одна - в одиноком бессилье,
  одна в одиноком молчанье.
  
  Так ли? Говорят, надо молиться, чтобы... чтобы... чтобы услышать родной голос, чтобы пришло упокоение-успокоение. Упокой, Господи, душу раба Твоего Михаила... Елизавета Петровна теперь тяжело больна, почти не встаёт. Писем писать не может. Вот кусочек - из прошлого века: "Всё вспоминаю, как он любил петь. А когда оглох - очень фальшивил: он поёт, а я в другой комнате плачу".
  
  Нашёл в бумагах у матери и такое её письмо: "Мишу мы похоронили по христианскому обряду: отпевали в церкви (правда, заочно); всё что нужно я положила в гроб - и крест, и венчик, а дома была кутья из церкви. Вы как-то спрашивали меня, был ли он верующий. Он умирал очень тяжело, последние пять дней был без сознания. А накануне смерти, уже не узнавая меня, перекрестился. Я сразу поднесла ему к губам иконку Божьей Матери - она всё время стояла у него на тумбочке в больнице. Что-то он, очевидно, чувствовал: когда я в последний раз целовала его лоб и глаза, у него на глазах появились слёзы.
  
  На памятник у нас нет денег, заказала гранитную плиту, которая будет стоять на могиле. В цементную цветочницу посадила травку и цветы. А кругом вековые деревья, птицы поют.
  
  Надо научиться как-то жить по-новому - кормильца теперь нет. Выйдя на инвалидность, Миша очень много мне помогал, особенно после инсульта - я не выходила полтора года, весь дом был на нём. Как встанет, идёт ко мне на кухню, спрашивает, не надо ли в чём помочь. Всё картошку мне чистил и морковь тёр - у меня правая рука быстро устаёт.
  
  Так быстро всё случилось, что я до сих пор жду его, слушаю, не пройдёт ли он по коридору. Не могу поверить, что его нет. Конечно, болел он уже давно - большая опухоль, метастазы в брюшину и позвоночник. В больницу его увезли на скорой с подозрением на острый аппендицит. Он до конца не знал правду. Две последние недели ничего не ел, даже глотка воды не мог выпить - рвало. А я всё его уговаривала: на голодный желудок, мол, легче будет оперировать. Верил он мне больше, чем врачам и сёстрам. Пока не ослабел совсем, мы с ним много "разговаривали": он говорил, а я писала ему, три тетрадки исписала. (Дядя Миша много лет ничего не слышал, болезнь Миньера. - Б.С.) Седьмого марта его оперировали, а с восьмого стали давать наркотики. Он всё говорил о войне".
  
  Я не поехал на его похороны - далеко, денег совсем не было, потому что после смерти Марии работал сторожем. Недавно нашёл открытку дяди Миши. Поздравляет с наступающим 1988 годом. "С интересом слежу за подвижническим трудом своих племянников. Дай Бог удачи вам! Что касается ожиданий Маши и Бориса, то они, по-моему, напрасны (в связи с трактовкой музыкально-театральных сцен в свердловских театрах). "ЛГ" и другие издания (кроме "Нашего современника") находятся в руках тех, кто продвинул режиссера свердловской оперы на Госуд. премию. Надо найти удовлетворение в том, что все-таки осуществлена публикация в "НС". Она дойдет до того, кому нужна! С приветом - Михаил".
  Про эту нашу театральную историю - чуть позднее, потом...
  
  Недавно в журнале "Урал" появился "Роман воспоминаний" моего брата, там и про дядю: "В отроческие годы я, как муха, успел наследить на бумаге и оставил, помнится, много "клякс". Что было, то было. Всё было! И "свинцовые волны", и храбрые Джеки и Джоны на реях бригов, которые обязательно "трещали по швам" во время шторма. Много всякой всячины набуровила моя неуёмная, но вроде не заимствованная фантазия. Или заимствованная? Не помню...
  
  Гм, взглянуть бы сейчас на эти "кляксы"... А может, они сохранились в дедовом сундучке? Мама всё подбирала, складывала в него все мои бумажки и возила с собой при каждом семейном переезде с места на место. Может, среди тех бумаг и мои старые тетрадки?
  
  Нет, тетрадей я не нашёл, зато обнаружил письма дядюшки Михаила Трофимовича. Отцов брат в ту пору заканчивал институт как раз по филологической части, и я послал ему свои опусы, в надежде, что знающий человек с ходу подтвердит мою гениальность. Помню, была уверенность, что создал нетленное. Может, дядюшка мне что-то подскажет из далёкого далёка? И я принялся за письма. Разложил потрёпанные тетрадные листочки, исписанные школьным пером "86" и жидковатыми "химическими" чернилами, и стал читать прошлое.
  
  "Тёзка, привет! Однако твои произведения составляют уже довольно-таки внушительный сборник, на чтение которого требуется два вечера, - писал дядя Миша. - Это уже много для 14 лет! Пожалуй, ещё пять лет пройдут и можно услышать от тебя шиллеровский возглас: "19 лет - а как мало сделано для бессмертия!" Хотелось бы, чтобы эта жажда творить, дерзать долго сохранилась у тебя, долго-долго...
  
  Первое впечатление от тетрадей - страсть, любовь, фанатизм, как хочешь это назови, - к морю. Уже по ним можно судить о твоих любимых книгах. Жюль Верн и фантастический роман, "Два капитана" и "Победа моря", Новиков-Прибой и Станюкович".
  
  ...Дядюшка воздал должное и морской эрудиции племяша: "Если бы не было этой осведомлённости, повесть "Приключения" выглядела бы иначе. Отметил он и "простой, ясный язык". Что ещё? "Пейзаж лиричен". Гм, даже так? Интересно, что я понаписал в этих "Приключениях"? Ничего не сохранила голова! Не будь этих писем, вряд ли припомнилось бы хоть одно название.
  
  ...Кстати, уже тогда, в давней давности, я почему-то назвал один из своих рассказиков "Прозой", на что дядя Миша откликнулся в том же письме: "Наверное, хотел назвать "Стихотворение в прозе"? Это подходит более. Сюда же можно отнести "Море". Ей-Богу, сильно! Советую совершенствовать эту лирику. Прочитай стих. в прозе Тургенева, проштудируй Гоголя".
  
  Неужели в ту пору я был способен на что-то?! Даже на лирику? Удивительно, Марь Григорьевна, чай пила - брюхо холодное! ...А вот и разбомбон за "шедевр" "Далеко в море". "Мне не понравилось, что ты выступаешь в роли какого-то англичанина, - выговаривал дядя Миша, - и описываешь "наш клипер", принадлежащий "одной английской компании". Зачем эти англичане, Билли Торстоны и Гвианы? Неужели в наших, советских, морях нет таких штормов, которые были бы проверкой мужества наших моряков?! Неужели русские матросы не любят свои корабли, как "мать родную"? То есть я хочу сказать: зачем русскому человеку описывать мужество англичан, если можно с успехом совершить это, описывая храбрых севастопольцев, защищающих родной город? Чем русские хуже их и зачем это преклонение? Всё. Пока! Присылай новые вещи. Михаил".
  
  ...Я сложил письма в конверт и убрал в сундук. ...Когда встретимся ТАМ, я лично поблагодарю вас за эти старые письма, за внимание, оказанное сопляку, за то, что вы не отделались шуточкой или отпиской".
  
  Брат стал моряком, художником, писателем - сначала моряком, потом художником, а уж теперь:
  
  "Собаки вошли в озеро и стали лакать воду. Я тоже сделал глоток из склянки и, подождав, когда затухнет в желудке вспыхнувший костёр, сделал ещё один. Дикарка вернулась первой. Отряхнулась в стороне и прилегла у моих ног, желая продолжить разговор.
  
  - Млечный Путь... - произнесла и задумалась. - Неужели эти мириады звёзд - человеческие души?
  
  - Несомненно, - кивнул я. - Должно же быть у них вечное пристанище! Белое полотнище через всё небо... Они уже не от мира сего - далеко улетели, а те, что ещё на пути туда... видишь? Ёжатся и мигают, глядя на дела, творимые людьми.
  
  - Ничего не вижу, - зевнула Дикарка. - День на дворе.
  
  - А ты вообрази, представь себе ночное небо. Я однажды представил и задумал картину "Млечный Путь". Внизу, на гребне волны, баркентина жизни, наверху - Конечный Путь сапиенсов, что копошатся на палубе, пытаясь познать самих себя и проникнуть в суть сущего.
  
  ...Тем временем вернулся и старец. Этот замочил только ноги. Улёгся рядом с Дикаркой и первым делом спросил, написал ли я задуманную картину.
  
  - А как же. Создал чуть ли не двухметровое полотно и отправил его в Ригу, в учебный отряд... Отправил... Меня даже не известили о получении. ...Юрий Иваныч сказал, что видел картину в отряде. Может, цела, хотя вряд ли. Отряда больше нет, значит, нет и имущества. Осыпается в какой-нибудь кладовке.
  
  - Да, Млечный Путь... - зевнула собака.
  
  - Великая дорога мёртвых. Южный Крест там сияет вдали, с первым ветром проснётся компас... Бог, храня корабли, да помилует нас. Авось, мы когда-нибудь соберёмся там все вместе и продолжим разговор о том, что было и что не сбылось. И если рядом окажется великий сказочник Грин, я обращусь к друзьям словами его героя: "Я хочу, чтобы не было на меня обиды у тех, о ком я не сказал ничего, но вы видите, что я всё хорошо помню. Итак, я помню обо всех всё, все встречи и разговоры. Я снова пережил прошлое в вашем лице, и я так же в нём теперь, как и тогда". Как и тогда, но уже навсегда.
  
  ...А голубой вечер перешёл в розовый и превратился в Венеру, вечерний Веспер, как называли её эллины, в отличие от утренней - Фосфора. Смотрит, не мигая, из пустоты небесной в нашу пустоту и неприкаянность, в сиреневый туман, что, над нами проплывая, обернул сопки вуалью и почти слил их с водой, на которой, как щепка, одиноко качается утлый чёлн рыбаря..."
  
  Иван Данилович Самойлов, алапаевский подвижник, однажды написал моей Марьюшке: "Передайте от Ивана с Анной большой привет Борису Ивановичу. И ещё для заочного знакомства - Евгению Ивановичу. Его живопись меня очень трогает. В его картинах мечта, загадочность, таинственность, поиск открытий. Они очень мне по душе, там что-то моё. Евгений Иванович необычный художник, он на правильном пути, пусть с него не сходит и не смотрит на сухарей, которые в детстве уже стали стариками".
  
  ПИСЬМО Майи Дмитриевны Тоневой
  Здравствуйте, Борис! Это я отвечаю на вашу "приписочку" к письму Марии Михайловны. Я мало что знаю о нашем прадеде Иване Егорыче Пинаеве, а о Егоре - совсем ничего. Старшее поколение поумирало, спросить не у кого... Мама моя уже старая и иногда даже "фантазирует". По логике, по условиям того времени я это представляю так. Не забывайте, что они старообрядцы, жили в лесах за Буйском. Там много с нашей фамилией и сейчас. В Уржум приехали более ста лет назад, по крайней мере жили там уже во второй половине Х1Х века. Наш дом построили первым, он самый старый. В 1989 году он сгорел, выдали справку, что ему сто лет. Не знаю, жили в Уржуме Егор со своей Татьяной или отправили одного Ивана, дети которого точно родились в городе.
  
  Уржумский район и сейчас сельскохозяйственный, а раньше многие горожане соединяли приятное с полезным. Земельные наделы были от километра до пяти от города, там же делали кирпич для себя (бабушка рассказывала). Первый дом был полукаменный, верх на пять окон, обшит тесом. Внизу уже занимались производством сушек. Из крестьян стали мещанами. Жили одной семьей - сыновья, снохи, дети. Сыновья работали на земле и в пекарне. Снох брали староверок - высоких, черненьких, потому что сами Пинаевы были низкорослые и беловатые. (В отце моем Иване Трофимовиче 177 сантиметров росту, на 2-3 см выше меня; был он крупный мужик, сероглазый. А мы-то с Марией - кареглазые... - Борис.) Построили еще два дома - двухэтажные, каменный и полукаменный, из своего кирпича. Дворы тоже были каменные - и двое кирпичных ворот.
  
  Жена Ивана Егорыча Устинья померла раньше его, он женился на молодой женщине, был маленький сын. Иван Егорыч умер скоропостижно, его привезла лошадь с чьей-то свадьбы. После его смерти сыновья стали делиться. Это около 1920 года, так как бабушка моя уже овдовела - ее мужа Зиновия Ивановича убили в Первую мировую войну. Ей присудили на четырех детей самый первый полукаменный дом. Каменный двухэтажный - вашему деду Трофиму и его брату Василию (он умер, его сына Федю воспитывал Трофим). Потом этот дом у Трофима отняли. Федора убили на Великой Отечественной войне.
  
  Третий дом достался семьям Павла и Николая, молодой жене Ивана Егорыча с сыном. Они его продали. Мы приехали в 1932 году, и Трофим еще жил в своем доме, но у них была одна комнатка. А дети Павла уже не жили тут, а купил верхний этаж адвокат (который, наверное, и помог Трофиму написать ходатайство в Москву), и моя бабушка ему полоскала белье...
  
  Так что наш дом был самый старый, все родные приезжали к нам и здесь жили, когда учились в школе, в техникумах. Конечно, самыми близкими нам были дети Трофима, его я тоже хорошо помню. Он водился со мной, всегда напевал марш: ту-тту-ту! Я приходила к ним, когда их совсем выселили из родного дома. Жили они всегда бедно, у них было холодно. Дров не было. Всю жизнь Агафья Федоровна тянула семью, Трофим тоже работал, но иногда выпивал. Она косточки варила на обед. Работала уборщицей.
  
  А Николай Иванович и дети Павла жили богаче. Иван Павлович, например, работал на мельнице. Николай (отец ныне слепой и глухой Евдокии, которую твоя тетя Женя забрала к себе в Пермь) был хлебопеком в Русско-Турекском туберкулезном санатории, дело отца служило ему всю жизнь. Они были всегда с мукой. Его сына Федю зарезало паровозом, осталась сноха с тремя детьми. Геннадий, один из них, стал профессором химии в Минске (он и фотографировал мою бабушку возле старого дома в Уржуме).
  
  В доколхозное время бабушка еще сеяла, нанимала людей, а потом все забросили. Еще ей помогал ее отец Кузьма Сергеевич - посылал продукты, дал корову (она еще была в 1932 году). А потом и у него все отобрали, жил у брата в деревне Чагино. Мама моя с братом отца Никифором ходили туда жать, чтобы хлеб заработать. Она деда видела, а я - никогда.
  
  Вера наша была старообрядческая - Белокриницкого согласия. Митрополит Алипий располагается у Рогожского кладбища в Москве. Есть церкви в Санкт-Петербурге, в Омутнинске нашей Вятской области, в Ижевске (там живут наши родичи), в Новосибирске. Меня бабушка научила креститься двуперстием. И она всегда не любила маму, потому что она мирская. Меня мама крестила, молиться не научила, я сейчас по-бабушкиному молюсь. Не знаю, крестила ли меня бабушка. Их поп раньше за бабушку сватался (когда они были молодые) и всегда ее уважал, приходил в гости, позднее он служил в Волгограде. Очень хорошо пели молитвы дядя Гриша (брат бабушки), его жена, ее сестра с мужем. Сейчас все уже умерли.
  
  Ваши отец с матерью из Уржума уехали молодые - после окончания школы, контакта с родителями не имели. А мы жили рядом. Мама дружила с Саней (вашей тетушкой Александрой, которая умерла рано - в 1941 году, остались двое детей - Николай и Тамара). Я же водилась больше с вашей тетушкой Женей, Генкой, ближе всех была Евдокия, Дуся.
  
  (Евдокия Трофимовна Спасская жила потом в Казани с больной своей доченькой Верой. Преподавала в музыкальном училище. Сначала Верочка померла, а потом в 55 лет сама Евдокия - от рака. Красивая была женщина, статная, приезжала к нам в гости. Помню, летом, незадолго до армии, я таскал Верочку на себе - смотреть игру на футбольном поле. Кругом стояли светлые сосны... Была такая худышка, ноги не ходили, так ее было жалко...
  
  В последний раз виделись с тетей в 1978 году - приезжала на похороны моего отца. А потом сама ушла в 83-м. В мае почувствовала себя скверно, пошла в больницу да и осталась там насовсем. Скончалась. Хорошо, перед этим успела познакомиться с женщиной-врачом, что училась в институте вместе с её бывшим мужем - уроженцем Уржума Спасским. Та позвонила другой моей тётушке в Пермь, чтобы приехала хоронить. И брат мой ездил на похороны.
  
  Помню, я посылал ей какое-то лекарство от рака в пузырьках, один разбил на главпочтамте. - Борис).
  
  Ваш дядя Михаил Трофимович тоже - то воевал, то был в отъезде. Я ему благодарна за то, что дал мне денег на поездку в институт (он тогда был еще холостой).
  
  Вы сейчас все записывайте, что еще помнит Мария Михайловна. Когда все молодые - это кажется ненужным, а потом будет поздно.
  
  Пишите. О ваших дядях, тетях я еще могу рассказать. С уважением - Мая. 23. 10. 1999 г."
  
  Тяготит православных грех церковного раскола. Грех самомнения. Как быть с множеством новомодных толков и сект, в гордыне своей отколовшихся от Единой Святой Соборной Апостольской Церкви? Поповцы, беспоповцы... И прочие, прочие, прочие...
  
  Прости нас, Господи.
  Впрочем, Церковь давно простила, сама также покаявшись в давних гонениях: "Мы и старообрядцы разделяем одну и ту же веру не только в догматическом, но и в жизненном выражении: у нас одна система ценностей. ...Клятвы на старые обряды и на придерживающихся их православных христиан Поместным Собором 1971 года торжественно упразднены и вменены яко не бывшие; отвергнуты все порицательные выражения, относящиеся к старым обрядам, и эти последние признаны равноспасительными и равночестными новым обрядам. Поместный Собор Русской Православной Церкви 1988 года вновь подтвердил это деяние и в обращении "ко всем держащимся старых обрядов православноверующим христианам, не имеющим молитвенного общения с Московским Патриархатом" именовал их "единокровными и единоверными братьями и сестрами".
  
  Однако... "Как подметил один старообрядческий деятель, возникает парадоксальная ситуация. Соборы принимают определения считать клятвы на старообрядцев и порицательные выражения о старых русских церковных обрядах "яко не бывшими", а на местах уровень информированности духовенства об этом настолько низок, что "яко не бывшими" становятся сами эти определения.
  
  Действительно, в 1971 году Поместный Собор торжественно засвидетельствовал, что "спасительному значению обрядов не противоречит многообразие их внешнего выражения, которое всегда было присуще древней неразделенной Христианской Церкви и которое не являлось в ней камнем преткновения и источником разделения". Однако выполнили ли мы обязательства, взятые на себя 33 года назад? До сих пор в повседневной жизни Церкви мы почти не видим фактов, которые подтверждали бы возможность полноценного существования двух обрядов в лоне Русской Православной Церкви, что представляется важнейшим условием для восстановления единства со старообрядцами в будущем" (Доклад митрополита Смоленского и Калининградского Кирилла, председателя Отдела внешних церковных связей Московского Патриархата по вопросам взаимоотношений с Русской Зарубежной Церковью и старообрядчеством // Православная газета. Екатеринбург. 2004. Љ38).
  
  "17 апреля 1905 г. был издан Императорский указ об укреплении начал веротерпимости, который существенно изменил правовой статус инославных и иноверных исповеданий. Этим указом значительно расширены были права старообрядческих и сектантских общин, не носивших изуверского характера. Почти во всех отношениях... они уравнены были с ранее признанными государством христианскими церквами. Приверженцы БЕЛОКРИНИЦКОГО СОГЛАСИЯ (а это мои предки по отцу. - Борис) и беглопоповцы стали после издания указа официально именоваться не раскольниками, а старообрядцами" (Протоиерей Владислав Цыпин. Правовой статус православной церкви и иноверных общин в России // "Наши задачи" Ивана Ильина и ... наши задачи. М., 1995. С.93).
  
  ЭМИГРАЦИЯ. Дядя ВАНЯ
  Почему-то чуть не с детства люблю старую песню про Ермака и его дружину. "На диком бреге Иртыша...". Такая протяжная, как Россия... Недавно узнал, что во главе верхотурских казаков (стрельцов?) в начале 17-го столетия стоял ермаков дружинник Пинай Степанов. Оттуда он просился в Москву. На родину? Не знаю, может и не отпустили. Известно лишь, что какое-то верхотурское начальство тогда было переведено в Уржум. На Урале и Вятке сейчас много его потомков. Все мы родственники, если верить новейшим английским исследованиям.
  
  Упокой, Господи, прапрадеда моего Георгия Пинаева и прапрабабушку Татиану, прадеда Иоанна и прабабушку Устинию, деда Трофима и бабушку Агафию, отца моего Иоанна, брата его Михаила (они оба умерли 12 марта, только в разные годы), сестру его Евгению, брата его Евгения, сестру Евдокию с доченькой Верочкой, сестру Александру. Прости им, Господи, согрешения вольные и невольные, даруй им Царствие Небесное.
  
  И Марковых, Господи, упокой: прапрапрадеда Марка, прапрадеда Тита, прадеда Гавриила и прабабушку Аксинию, отца её Антипа, Михаила и Александру - дедушку и бабушку моих, которые любили меня и заботились обо мне, а я забыл их почти совсем, потому что был совсем маленьким, когда Ты позвал их к Себе. Упокой их, Господи, прости им согрешения вольные и невольные и даруй им Царствие Небесное. И дядюшек и тетушек моих по этой линии: Александру, Анну, Михаила, Владимира, Иоанна. За Ивана Михайловича вовсе некому молиться (разве что я сам...) - остались после него только шесть машинописных страничек его биографии:
  
  "Ничем не ознаменовано было мое рождение в одном из глухих починков Вятской губернии. Это незаметное явление произошло в 1886 году. Много воды утекло с тех пор...
  
  Детские годы, годы учения прошли под родительским кровом в крестьянской семье. До 14 лет дальше своей деревни носа не показывал, а после четырнадцати уехал учиться в фельдшерскую школу, но за "политику" выгнали и стал работать в Вятских железнодорожных мастерских. Работал я табельщиком. Много читал, читал без системы, что попало. Иногда попадала нелегальная литература в виде брошюр и прокламаций. Эта литература и окружающая жизнь открыли глаза на несправедливость капиталистического строя. Еще больше узнал, вступив в Вятский кружок рабочих, руководимый Вятской РСДРП.
  
  В 1905 году уже принимал активное участие в организации Всероссийской железнодорожной забастовки - работал членом стачечного комитета при станции Вятка. Вятские железнодорожники, наиболее организованные среди рабочих местных фабрик и заводов, несли забастовку по всем предприятиям. Отцы города ходили перед ними на задних лапках. Работа шла по-пролетарски. Мне приходилось высаживать жандармов из поездов, отцеплять паровозы... Два раза был под арестом, но через пару часов освобождали, так как время репрессий еще не наступило. Но вот из Петербурга подали знак, и заработали карательные отряды. Правда, в Вятке расстрелов не было, но аресты производились пачками.
  
  В феврале 1906 года Вятская губернская тюрьма стала моей квартирой. Битком набитая политзаключенными, она все же ежедневно принимала новых. Много сидело крестьян-повстанцев, примыкавших к эсерам. Нас, 20-25 железнодорожников, посадили в одну камеру. Время проходило в спорах, пении революционных песен, чтении газет. Газеты получали ежедневно свежие через передачу молока в бидоне с двойным дном. Ходили на допросы в тюремную контору, где следователь вел допрос с браунингом на столе.
  
  Постепенно одного за другим ребят освобождали, через четыре с половиной месяцев вышел и я. Несказанно обрадовался свободе, и майские дни казались мне светлыми, теплыми и веселыми, как никогда. Однако революционная работа, загнанная в подполье, не умерла после репрессий. Работала подпольная типография, а на конспиративных квартирах печатали прокламации на гектографах. У меня во время обыска нашли нелегальную литературу. Опять упекли в губтюрьму. Вышел на поруки до суда, просидев два месяца в одиночке.
  
  В 1906 году, осенью, выездной сессией Казанской судебной палаты был приговорен к девятимесячному заключению в крепость, но ввиду несовершеннолетия срок наказания был уменьшен на треть. Приговор кассировал. Пока дело ходило по судебным инстанциям меня опять успели засадить в тюрьму за созыв крестьянского собрания. Три с половиной месяца высидел по распоряжению князя Горчакова, вятского губернатора. К этому времени и приговор утвердили - следовательно, пришлось еще месяц откачать в Уржумской тюрьме на крепостном содержании. После отсидки найти работу стало трудно. Перебивался временной работой в земской статистике, а в 1910 году волею судеб очутился в городе Архангельске.
  
  Поработал здесь года полтора на лесопильном заводе и решил улепетнуть из России. Случай скоро представился. У завода "Экономия" грузился германский пароход "Консул Горн". Работая там в качестве грузчика, я познакомился с одним матросом. Матрос - латыш, говорил по-русски. Мы скоро с ним спелись. И за пару бутылок очищенной он согласился провести меня на пароход и спрятать в укромное местечко. Часа за два до отхода парохода я уже был там. Латыш провел меня в носовую часть корабля. Там был люк, и я влез в него, очутившись на самом дне судна. Пока корабль не прошел бар, я все сидел там, а когда миновала опасность - вылез.
  
  Дело было поздней осенью. Ветер яростно свистел в снастях, снег лепил глаза. Белое море разбушевалось не на шутку. Мне, сухопутному моряку, приходилось плохо. Началось сильное головокружение, тошнило. Так и тянуло прилечь и спокойно заснуть. Черта с два! Только подумал об отдыхе, как появился механик, предложил переодеться в рабочий костюм и увел с собой.
  
  Протестовать не приходилось - здесь не берег, а на море свои законы. Спустились в бункер, и механик, показав работу, тут же ушел. Работа была нехитрая: набросать в тачку угля, подвезти к люку и высыпать. Всё это просто и легко в береговых условиях, когда под собой чувствуешь твердую почву. Раньше мне приходилось плавать только по реке Вятке, на бульчевских пароходах. Известно, какие волны на этой реке. Даже в сильную бурю они не смогут качнуть речной "дредноут". Здесь же совсем другое дело. Почва (точнее - палуба) то и дело ускользает из-под ног. Много раз падал и катался с тачкой от борта к борту, прежде чем научился сносно ходить. На это потребовалось двое суток. Настоящим моряком я сделался не скоро...
  
  Так как на пароход я садился "зайцем", то и багаж мой состоял только из того, что было на мне. Едучи "зайцем", нечего рассчитывать на комфорт. Но в таких условиях, в которых жил я на "Консуле", - не хотел бы больше путешествовать.
  
  Начать с того, что не было свободной койки для спанья, так как команды был полный комплект. Волочился где попало: на котлах, за котлами, в машинном отделении, в бункерах. Не умывался дней шесть-семь. Своего мыла и полотенца нет, а спросить стесняюсь. Когда пароход остановился в английском порту Шарпнесс, удалось мне увидеть свою физиономию в зеркале. Ну и хорош был! Во время переезда работал в бункерах возле угля, потел, угольная пыль толстым слоем садилась на лицо, потом шел в машинное отделение, там обтирал масло с машин, этой же тряпкой вытирал себе лицо и, конечно, разрисовал себя на славу. Капитан парохода через латыша-матроса предложил мне или оставить судно, или идти в береговую контору и подписать контракт с обязательством работать кочегаром.
  
  Убоялся остаться на берегу и решил поработать на пароходе. Помывшись в первый раз после отъезда из России, пошел с капитаном в контору. Там мне что-то прочитали и велели расписаться. Читали по-английски, ни слова, конечно, не понял, но храбро поставил свою подпись. Только спустя полгода узнал, какой договор был мной подписан в Шарпнессе. Оказывается, русский подданный Марков обязался работать кочегаром на германском корабле "Консул Горн" до тех пор, пока этот последний не придет в русский или немецкий порт. "Консул" не совершал определенных рейсов между какими-то двумя-тремя городами и поэтому был бродячим. Сделавши свою подпись в портовой конторе, я таким образом узаконил свое пребывание на пароходе. С этого момента я перестал быть "зайцем". Несколько человек команды сбежало, и для меня освободилась койка. Удрал и мой латыш, заняв предварительно десять николаевских рублей - все мое состояние. С тех пор я его не встречал и долга не получил. Я на него не сержусь, а наоборот, - благодарен, так как он доставил мне возможность сделать путешествие вокруг света без гроша в кармане.
  
  Началась жизнь узаконенного моряка. Четыре часа работаешь в кочегарке, а восемь (от вахты до вахты) отдыхаешь. Втянулся постепенно, и уже качка не вызывала ни головокружения, ни тошноты. Любил стоять на носу парохода и подставлять грудь ветру. Любовался на дельфинов и стайки летучих рыб.
  
  Проходили дни за днями. Корабль шёл то с грузом, то порожний - лишь с балластом в виде морской воды. Побывал в Алжире, Ороне, Сантосе (Бразилия), Галовестоне (Техас), а весной 1913 года смотрел с борта парохода на Роттердам. Здесь, как и во всяком другом портовом городе, команда сменялась, часть сбегала, и на их место шли другие. Среди новеньких оказался русский по фамилии Шляхтин. По его словам, он раньше работал командиром на одном из пароходов торгового флота, ходивших по Черному морю. Захотел побродяжить, бросил службу - и вот оказался здесь. С первых же шагов порядки на нашем корабле ему не понравились, не по вкусу пришелся и стол.
  
  А нужно сказать, что кормили нас отвратительно. В первом же порту Шляхтин решил переменить пароход и предложил мне сделать то же. Я согласился. Из Роттердама опять перешли в английский город Барроу. Шляхтин тотчас же отправился к капитану и заявил о своем и моем уходе. Против ухода Шляхтина капитан не стал возражать, а вот меня согласно договору не отпустил.
  
  Пошли с земляком к консулу. Русский консул был англичанином, а я ни в зуб толкнуть по-английски. Мой новый друг кое-как с ним объяснился, и англичанин согласился на мой уход с парохода (вероятно, Шляхтин скрыл от него условия договора). В это время вошел наш капитан, и все изменилось. Он обрисовал положение в другом свете, и консул изменил свое решение. Пришлось мне идти обратно на пароход, а Шляхтин исчез навсегда с моего горизонта. Мог бы, конечно, я сбежать, но не было получено жалованье, а оставлять его капитану не хотелось.
  
  Пришел опять на "Консул Горн" и встретил земляка. Разговорились, он оказался уроженцем города Пскова, а теперь уже лет 20 живет в Глазго и содержит борд-ена-хауз. Содержатели таких меблированных комнат со столом служат поставщиками команд на пароходы, не без пользы, конечно, для себя. Какой-нибудь впавший в нужду моряк находит приют у содержателя борд-ена-хауза, а потом расплачивается месячным жалованьем за три-четыре дня пребывания там. Мой землячок привез двух матросов и теперь сидел довольный устроенным дельцем.
  
  Из разговоров с командой он узнал, что я хочу уйти с парохода. Как постоянно проживающий здесь и знающий, как обстоит дело с подысканием работы, он посоветовал мне остаться на пароходе, плыть на нем до Канады (он знал, что корабль идет туда) - и там сбежать. Здесь же уходить нет никакого смысла по трем причинам: во-первых, в Барроу забастовка; во-вторых, у меня нет денег; в-третьих, не знаю языка. Доводы показались основательными. Поговорив еще немного, мы распрощались. Утром пароход пошел в плаванье, держа курс на Канаду.
  
  Во время этого рейса мы - человек восемь с нижней и верхней палубы - уговорились бежать. Не дойдя до места назначения, пароход остановился брать уголь в каком-то маленьком городишке на восточном побережье Канады. Когда все немного успокоились (то есть та суматоха, которая царит у причала), все заговорщики моментально оказались на берегу и разбежались в разные стороны. Все, что было куплено во время плаванья, осталось на борту. В кармане болтался один шиллинг.
  
  Побег с парохода произошел весной, в мае, часов в восемь вечера. Побрели мы, как я уже сообщил, в разные стороны без пути-дороги по мелкому лесочку, стараясь держать курс вглубь страны, подальше от опасного "Консула". Вскоре попал на железнодорожное полотно и давай крыть по шпалам. Один по одному, то догоняя, то встречая, сошлись все беглецы и отправились вместе. Переночевали где-то в железнодорожной сторожке и с пустым желудком пустились снова в путь. Около полудня пришли в город Глесбей и прежде всего бросились искать работу. Хоть в этой местности много угольных копей, но на нашу беду они были закрыты, и безработных и без нас оказалось много. С трудом проел свой шиллинг. С трудом потому, что он английский, а здесь своя монета, и лавочнику нет охоты идти с моим шиллингом в банк.
  
  Мои хождения из магазина в магазин заметил один рабочий. Подошел. Я ему кое-как объяснил, в чём дело. Парень достал кошелек и разменял шиллинг. После бесплодных поисков работы все беглецы с "Консула" пошли дальше. Мимо нас мчатся поезда и трамваи, автомобили и велосипеды, а мы на своих на двух плетемся. Ночевали в какой-то заброшенной лачужке - и опять в путь. Часа три-четыре пути, и пришли в город Сидней. Опять все за работой разбежались. Под вечер увидел толпу рабочих. Подошел. Прислушался. Разговор русский и сходный с ним. Спросил: кто? Откуда? Оказались ребята из западных губерний: Галиции, Буковины, Волыни. Они безработные и бродят без дела месяца три-четыре. Стоят здесь у заводской конторы. В Сиднее размещается железоделательный завод с пятнадцатью тысячами рабочих. Администрация завода держит большой штат вербовщиков, шныряющих по большим портовым городам (Галифакс, Нью-Йорк и др.).
  
  Приходит пароход из Европы с грузом эмигрантов - вербовщик тут как тут и начинает обходить "зелёных". Он обещает какому-нибудь жителю Гродно полтора или два доллара за день работы на заводе, обещает хорошую квартиру, обильный стол и прочие прелести. А гроднинец, работавший на родине за 40-50 копеек в день, с восторгом принимает предложение вербовщика. Едет в Сидней. Со следующим пароходом явятся галицийские мужики, там минчане... И многие из них попадают в руки пронырливых вербовщиков. Набирается армия жаждущих работы. Это резерв владельцев завода на тот случай, если на заводе вспыхнет забастовка. Они очень быстро могут заменить стачечников изголодавшимися, темными эмигрантами. Постепенно "зеленые" разъезжаются по другим городам, а на их место являются новые эмигранты. Таким образом, резерв постоянно пополняется.
  
  Известие о трех-четырех месяцах хождения без работы меня поразило и испугало, так как от разменянного шиллинга осталось всего несколько центов. Контора закрылась. Толпа расходится. Куда же мне идти? Квартиры нет, а в гостинице нечем платить. Уговорил одного из пареньков взять меня к себе. Оказался сговорчивый - согласился. В квартире, кроме него, оказались два румына. Подкормились и спать уложились. На утро бегу к конторе, там уже собралось несколько десятков рабочих. Дошла очередь до меня. Спрашивают о специальности. Назвался кочегаром и три месяца без работы. Принимавший выругал меня, что раньше не сказал об этом, так как кочегары им нужны ежедневно. Дал назначение на работу с этого же дня в ночную смену. Ликующий бегу к румынам и сообщаю им о своей радости.
  
  Вечером, еще за час до работы, я уже на месте, в кочегарке. Работают преимущественно негры - и ни одного вятского. Работа привычная, но тяжелей, чем на пароходе. Вся беда в том, что приходится шуровать без перерыва часов девять-десять. Передохнешь немного, когда заводские машины по тем или другим причинам требуют меньше пара.
  
  После недельной работы, страшно изнурительной, бросил её. Получил расчет беспрепятственно, ибо за воротами стоит масса желающих попасть вовнутрь. При расчете на пару долларов обсчитали, бузить не стал, так как язык все ещё был замороженный. Вскоре открылась работа на химическом заводе, вырабатывающем смолу (асфальтовую, кажется). Остывшую смолу нужно было колоть и грузить в вагоны. Работа мерзейшая, производится только ночью - по причине своей вредности. Работают, обвязавши лицо полотенцем и тряпкой, так как пыль от смолы, попадая на лицо, вызывает разные кожные болезни в виде прыщей, угрей и прочей пакости.
  
  Бросил работу на заводе и уехал километров за 50 на пробивку новой шахты. Не понравилась жизнь эмигрантов в этом городе. Были они у себя дома темны и забиты, а здесь попадают в руки темных дельцов, лавочников, салунщиков и квартирных хозяев. Свободное время проводят в картежной игре и пьянстве.
  
  Подзаработал деньжонок, купил билет и поехал на Запад. Ныряя из туннеля в туннель, поезд пронесся по берегу Верхнего озера. Осталась позади столица Канады Виннепег. Прорезал поезд Скалистые горы и на берегу океана остановился в городе Ванкувере. Нужно ехать на остров Ванкувер в город Викторию. Разыскал пристань и залез на пароход.
  
  Сел, осмотрелся и струсил - обстановка не для третьего класса. Ездил раньше по реке Вятке в третьем классе среди бочек рыбы, кип колья и прочих густо пахнущих грузов. А здесь мягкая мебель, ковры, зеркала, всё блестит. Ну и думаю, что попал с билетом третьего класса - в первый. Идет офицер и спрашивает билет. Отдаю и жду. Вот сейчас возьмет и выведет. Нет. Посмотрел билет и пошел дальше.
  
  Утром приехал в Викторию".
  
  На этом записки дядюшки моего Ивана Михайловича кончаются. Собственно говоря, это всё Михаил Михайлович с его слов записал ("на основании писем и документальных данных" - так сказано об этом в газете "Кировская искра", где в 96-м году дали переложение "Записок"). Работал он в районном отделении Госбанка, разъезжал по колхозам-совхозам, простудился зимой, слёг. Болел тяжело (у него ж ещё старая болезнь легких, миокардит, последние годы еле двигался, да тут воспаление легло "сверху"). Шла война, декабрь 1944 года, лекарств - никаких... Медсестра пыталась ставить банки, но они не держались на тощей спине. Бабушка моя Саша, а его мать, стала уж собирать похоронное белье, но сама в ту же ночь померла. Долго сидела на кровати, попросила деда надеть на нее валенки, накинуть полушубок (наверное, был гипертонический криз, когда лежать невмоготу). Потом прилегла и скончалась. Мать услышала её стон (она с детьми спала в соседней комнате), подошла, бабушка силилась что-то сказать, но не смогла и испустила дух. Дед тут же ночью пошёл к соседке тёте Нюре Пономарёвой, она прихватила с собой соседку Веру, бабушку обмыли, одели, положили на кровать (без постели, на доски, покрытые полотном).
  
  Дядя Ваня лежал тут же, спросил, что случилось. Сказал: "Ну, к одному концу", попросил воды, повернулся лицом к стенке. Мать пошла на кухню затопить печь, хлопотала по хозяйству, поскольку было уже 6 часов утра. А когда вернулась к нему, то нашла его тоже мертвым. Снова пошли за соседками... Обмыли, одели, положили на кровать.
  
  Мать вспоминает: "Мы с отцом окаменели от горя, но за нас никто ничего не сделает. Отец остался дома с детьми да с покойниками, а я пошла в отделение госбанка, где работал брат Иван: помогите в беде... Чем-то помогли (дали лошадь отвезти на кладбище два гроба с покойными). Могилу вырыли старики-соседи".
  
  Остались фотографии и память. Дядя Ваня... Джон, как звали его после эмиграции братья и сёстры. Его брат Михаил писал как-то брату своему Владимиру, доктору наук: "Ты у нас самый умный, а Ваня был самый чистый душою..." Помню, долго лежали никому уже не нужные его канадские шляпы. Да... Не воспользовался плодами революционной победы, не рвался к власти, как прочие эмигранты. Из губернского города Вятки переехал к нам в глухомань. Когда во время войны ссыльные чеченцы-ингуши украли корову, снял с книжки все свои деньги и отдал моей матери. (Ссыльных кавказцев мать жалеет до сих пор: им тоже, мол, как-то жить надо было; их потом поймали, был суд, маме хотели отдать какую-то чеченскую или ингушскую шубу, но она не взяла.) Без коровы-то как? Трое детей, хлеб по карточкам... Помню, с каким наслаждением ели подсолнечный жмых, который как-то привез дядя Ваня из командировки. Однажды он сумел даже продать наш большой котёл-казан, точнее - обменял в колхозе на зерно. Потом купили нетель. Только вот не успел Иван Михайлович попробовать молочка.
  
  Брат недавно вспомнил маленькие смешные подробности. Из любимых ругательств у дяди Вани: у, американская кукла! Видно, долго ему снилась Америка в определенном ракурсе. А в Казахстане появилась новая поговорка, иногда он бормотал её себе под нос: сарай ломай, гусей хватай, Мамед-оглы, хан ахватской орды...
  
  Из его отношения ко мне, грешному... Мне было три года с хвостиком, когда он умер. Мать на закате дней своих вспомнила: "Он на тебя какую-то страховку оформил... а потом помер - и уж я про неё забыла". Спасибо, дядя Ваня. Наверное, ты иногда держал меня на коленях.
  
  Они преставились в ночь на 21 декабря, а 23 марта сорок пятого победного года помер дед Михаил Гаврилович. Не дождался отца моего сержанта Пинаева с фронта. Перед смертью страдал-маялся, положил дочери свою головушку на колени, попросил прощения - как и положено перед уходом. Попросил конфеток... Галинка, моя сестра, побежала было на базар, да её вернули. Уже не надо. Упокоился с миром раб Божий Михаил. В гроб положили его маленькую медную икону. Обряжать в последний путь помогала тетя Нюра, соседка, к которой мы переселились на лето через три года, когда нас выгнали из казенного дома.
  
  Его обмывали, посадив на стул, и в это время он разговаривал со мной. Только со мной - больше никто не слышал. Говорят, малые дети иногда могут общаться с миром иным...
  
  Когда гроб положили на сани, одиннадцатилетний брат мой Женька схватил ружье, висевшее на стене, выскочил на улицу и выстрелил в воздух. Салютовал деду, старому солдату, отслужившему своё ещё в девятнадцатом веке. Лошадь с испугу чуть не опрокинула гроб... Вот так мать моя Мария Михайловна в три месяца похоронила троих.
  
  Остались она одна с ребятишками, которым тринадцать, одиннадцать и три с хвостиком. Когда люди с кладбища пришли на поминки, я залез на скамью и встретил всех сообщением: "А у нас уже все умерли, только мама ещё не умерла!"
  
  ВОЙНА И ПОСЛЕ...
  "22 июня 1941 года был выходной, мы с Иваном Трофимовичем и детьми пошли на озеро купаться. Возвращаемся домой, а брат нам сообщает: началась война... Как-то сначала и не верилось, а потом решили, что всё это ненадолго. Так верили в мощь нашей Армии и Государства. Когда же призвали в армию знакомых и друзей, когда очередь дошла до моего Вани, то пришлось поверить, что эта беда для всех всерьёз.
  
  Его призвали в апреле 1942 года, когда третьему нашему сыночку было всего полгода. Он родился 6 ноября, в день иконы Богородицы Всех Скорбящих Радость. Нарекли Борисом. Немцы тогда уже дошли до Москвы, а потому появление третьего ребенка в семье, когда отца должны вот-вот призвать на фронт, особой радости не принесло. Но и нежеланным он не был, только страшно было за него - что ж его ожидает в ближайшем будущем...
  
  Мы, женщины, проводившие своих мужей на войну, верили в знамения и предсказания, особенно же доверяли малым детям. Вот и я частенько будила ночью малыша своего и у сонного спрашивала: "Боренька, наш папа жив?" Он неизменно отвечал: "Зив, зив..." А мне только того и надо, сыну я верила, и мы с ним снова спокойно засыпали. (Спал я с матерью; перед тем, как уснуть, искал мамину родинку на шее, брал её пальчиками и засыпал... её родинка - самое раннее детское воспоминание. Мать рано вставала, подкладывала мне Галину, а я начинал сразу же её исследовать... она говорит: очень был недоволен, не обнаруживши родинку.)
  
  Вставать приходилось рано: надо подоить корову, истопить печь, детей отправить в школу и самой отправиться на работу. А с кем Борю оставить? После смерти деда мне предложили взять девочку из деревни, предложила её мачеха через каких-то знакомых. И я взяла себе в помощницы Машу, девочку лет пятнадцати, чтобы смотрела за малышом. Отдала её в вечернюю школу. Прожила она у нас года два.
  
  Первый-второй год войны было ещё как-то терпимо - с кое-какими запасами зерна, муки. Потом всё подъели. Огород был маленький, на бугре, картошка росла плохо, хлеб - только паёк, и его приходилось делить каждому по кусочку. На маленького было больно смотреть. Сидит он, бывало, где-нибудь в уголке и сосёт большой пальчик. Был очень тихий, игрушек никаких, бабушка была слабенькая, ей уже не до колыбельных песен и не до сказок".
  
  Отец пришёл с войны, когда мне было уже почти четыре года. По вечерам мы с ним заваливались на кровать, и он рассказывал сказку про Кузьму Скоробогатого. Это была такая радость, что помню и полвека спустя...
  
  Сохранилось "сочинение" матери, которое она написала по просьбе правнучки Тани, школьницы, в 2000 году:
  
  "Прабабушка Мария Михайловна бережно хранит свои трудовые награды - медали "За доблестный труд в Великой Отечественной войне" и "За трудовое отличие". Я спросила ее, за что она получила медали? Она ответила, что за работу учителем в школе. В войну было очень трудно работать, особенно когда провоевали уже год-два. Плохо было с учебниками, они не издавались, не до того было. Плохо с тетрадями, приходилось писать иногда на старых книгах, газетах. Одним словом, на чём придется. Авторучек тогда вообще еще не было. Писали ручками, стальное перо которых макали в чернильницу. Но чернил в продаже тоже не было, их приходилось делать из стержней химического (фиолетового) карандаша. Но и карандаши кончились в конце концов. Чернила стали делать из сажи или сока красной свеклы. Правда, они были плохого качества, пачкались.
  
  Хлеб, крупы и другие продукты тогда выдавались людям по карточкам. Норма была недостаточная, чтобы есть досыта, а на голодный желудок трудно усваивать знания. Но всё же учились и усваивали - с помощью таких же полуголодных учителей. (Сестра моя Галина вспоминает: "В школе был киоск, где отоваривали карточки учителей. Нам на семью полагалась буханка чёрного хлеба ежедневно. А это мама, дед с бабушкой и трое детей. Уж так мы наслаждались этим хлебом... Я каждый день стояла в очереди".)
  
  Учителя во время летних каникул должны были ходить в лес и там заготавливать дрова для школы. Пилили с корня, разделывали на части, подвозили к школе на колхозных быках. Много было с ними курьёзов, потому что ни одна из учительниц на быках до того не возила грузов. Отопление было паровое, но котельная стояла в школьном дворе и обогревала только школу. В каникулы учителя должны были подготовить здание к новому учебному году. Сделать побелку стен и потолков, покрасить парты...
  
  Вместе с учениками они ходили летом на колхозные поля и огороды: то полоть, то собирать колоски во время уборки урожая. Конечно, за лето надо было и для себя заготовить дрова в лесу. Колхоз давал чаще не лошадей, а волов для вывозки дров. Бабушка рассказывала, как они маялись с этими волами, так как не умели ими управлять. Её отец Михаил Гаврилович, которому было под восемьдесят, ходил в лес по весне. Зимой сосны украдкой вырубали - так что оставались очень высокие пни. И дед их корчевал и вывозил на тележке. На ней же он всё лето возил домой шишки. И внукам давал под шишки мешок, когда шли купаться на озеро.
  
  Бабушка вспоминает: "Военных зим было несколько. Помню, в одну из них я взяла в колхозе быка, и мы с отцом поехали по льду озера, вдоль ближнего берега - в надежде набрать сучьев. Зима только началась, лёд без снега, ноги у быка разъезжаются в разные стороны, идти он не может... Какие уж тут дрова, только бы быка не загубить. Вернулись ни с чем. А иногда ещё давали банковскую лошадь, чтобы дрова подвезти. Опять мы с отцом едем. Однажды нагрузили толстую сосну, лошадь в гору не может везти, останавливается. Отец (а ему около восьмидесяти) подпрягается к оглобле, тянет да хрипит: "Ну давай, давай, милая... Под горку, под горку!" Это он лошади... А я еле ползу и помочь не могу. Отец был очень выносливый и необычайно трудолюбивый... А потом уж купили мы с братом телегу за 1200 рублей, чтобы запрягать в неё корову и возить на ней дрова и сено. Ваня снял 600 рублей с книжки, а я на 600 рублей продала кое-какие мужнины вещи. Но долго на корове ездить не пришлось - украли..."
  
  (После войны однажды зимой я упал с забора на эту телегу. Вывихнул ногу и потом долго хромал. Тогда отец уже был дома, поставили новогоднюю ёлку, позвали в гости детей... До этого я никаких таких ёлок никогда не видел и поэтому, наверное, запомнил: я хромаю вокруг ёлки, а кругом дети.)
  
  ...Зарплату учителям давали регулярно, без задержки, но её хватало только на то, чтобы выкупить небольшой паёк. Муж прабабушки (наш прадед) был на войне с 1942 года и с боями дошел до Берлина. Он был не офицер, а сержант-радист, а потому пособие на детей бабушка получала маленькое. Пришлось даже продать кое-что из одежды мужа на базаре - в надежде на то, что он вернется одетый. Главное, вернулся осенью 1945 года живой и более или менее здоровый".
  
  В 1942 году мой отец закончил школу радистов в казахстанском Петропавловске (мать возила меня туда еще восьмимесячным, вместе с отцом были там на покосе, ночевали в шалаше, меня шибко комары покусали, мать их всю ночь гоняла). Воевал, был тяжело контужен, награжден орденом Красной Звезды, медалями "За отвагу", "За победу над Германией" и "За взятие Берлина". В Берлине второго мая был ранен в ногу. Про войну особо не рассказывал, помню лишь, как он чуть к немцам на телеге не заехал вместе с радиостанцией, потому что начальник нарисовал им с ездовым такой маршрут. Отец задремал и проснулся, когда немцы стали стрелять из минометов. Они завернули лошадь, а сами рядом с дорогой по полю где бегом, где ползком. Вернулись к своим, а начальник вытащил пистолет и стал кричать. Хорошо, хватило ума ему не перечить. Он имел право застрелить на месте, хоть и сам виноват... Проорался и на этом приключение благополучно закончилось. Слава Богу, благополучно... Ездовой-то поседел под пистолетом?
  
  А про Берлин я недавно прочел у Андрея Эшпая, композитора: "В Берлине был ад. И даже после 2 мая, когда водрузили знамя. ...Люди, прошедшие всю войну, стали седыми. Они понимали, что война кончилась а пуля, смерть гуляют. Ощущение примерно, как в игре в карты, я потом это понял. Если хотите выиграть никогда не выиграете. А когда погибли мои друзья, и я согласился с тем, что и меня убьют, я остался живой. Если бы цеплялся за жизнь, я бы погиб. В Берлине-то уцелеть было чудом".
  
  А вот ещё воспоминания писателя Василия Субботина, тоже вятича, из деревни Субботинцы:
  
  "СИРЕНЬ. Бои за Берлин, не прекращаясь, шли десять дней и ночей. Десять дней и ночей мы не спали. Держались на одном только напряжении, да ещё, пожалуй, на коньяке и спирте. Хорошо, что немцы оказались запасливыми!
  
  Мы двигались к центру по заграждённым улицам - не через город, а сквозь него. Гимнастёрки наши пропахли дымом, и мы все были грязны, грязны и осыпаны красной - кирпичной и белой - известковой пылью. Как каменщики, сошедшие с лесов.
  
  Десять дней и ночей никто не спал. Напряжение и усталость были так велики, что мы едва держались на ногах. Потому в полдень 2 мая, когда Берлин пал, когда стало тихо, - мы ничего не осматривали, мы даже к Бранденбургским воротам не пошли. Мы - спали! Спали все, солдаты и командиры. Тут же, возле Рейхстага. Спали - вповалку. Прямо на площади. Голова к голове. Без просыпу. Два дня!
  
  А когда проснулись, сразу же начали приводить себя в порядок. Вот передо мной снимок. Все умытые, чистенькие, в чистых гимнастёрках со свежими подворотничками. Офицеры! И у каждого - ветка сирени в руках. Берлин лежал в развалинах, горел. А на развалинах буйствовала сирень. Везде, на всех углах цвела сирень. И мы ходили как пьяные. Ведь мы были мальчишками. Я начал войну с первого дня на западной границе 20-летним танкистом.
  
  ...Жизнь вся уже позади, а я всё ещё, как будто и не было другой жизни, смотрю туда, в войну, во вчерашний день. Что я там пытаюсь высмотреть, разглядеть?" (ЛГ. 2006. Љ5 (6057).
  
  Сохранились у матери письма.
  
  ПИСЬМА ОТЦА
  "Здравствуйте, мои дорогие. С утра решил черкнуть несколько слов о своём житье-бытье. Усиленно готовлю кадры, которые так необходимы сейчас. Из наших ребят, бывших курсантов, осталось четверо, остальные все уезжают сегодня. Нам приходится заниматься усиленно, учитывая возможность досрочного выпуска младших командиров. Надеюсь, что оправдаем доверие, оказанное нам.
  
  Муха, как хотелось бы хоть денёк побыть дома, среди вас, мои дорогие. Посмотреть на Бориску, как он вышагивает по комнате, как он, спотыкаясь, торопится к папке из угла комнаты, показывая свои восемь зубов... А папка берет его на руки и взметает до самого потолка, и целует.
  
  Хочется видеть Женю, серьёзно сидящего за столом с книжкой, не желающего умываться и учить арифметику. И старшую умную дочь Галю, ухаживающую за Бориской, помогающую матери и дедке по дому. Устаёт она, бедная девочка, но что поделаешь, такая её судьба. Ничего, вот кончится война, возвратится папка домой, мамка не будет работать, будет сидеть дома, и ей, моей умненькой дочери, будет полегче. Главное - счастливый исход войны, надо победить как можно скорее проклятых людоедов и тогда восстанавливать нашу счастливую жизнь.
  
  Маша, как твоё здоровье. По-моему, ты устаёшь от непосильной работы, от ежедневного напряжения. Но что поделаешь, такое трудное время переживает страна. Вот вспоминаю о друзьях Мурычеве и Фед. Вас., о шумно проведенных днях вместе с ними. О вечно смеющемся огромном Мурычеве, всегда как будто легкомысленном, не вникающем в будущее. Федор Вас. похитрее Филиппа, но безупречный товарищ... Неужели их нет уже в живых, неужели можно было себе представить это года два тому назад. Не хочется этому верить, и я не думаю о их смерти. Надеюсь, что после войны мы ещё раз встретимся, сойдемся вместе и вспомним о наших днях.
  
  Чем закончится мой поход - тоже дело будущего. Каждый надеется на хороший исход... Ну, как будто наяву поговорил с тобой, моя дорогая. На душе стало опять полегче. Сейчас есть время писать, но скоро, вероятно, этой возможности не будет - буду сообщать лишь о своём здоровье. Этот момент наступит, наверное, в ближайший месяц. Дело идёт к тому. Заканчиваю, сегодня иду опять в наряд... (Это письмо из Петропавловска, из школы радистов. На фронт отец попал в конце сорок второго. А Мурычев был и после войны жив-здоров. Помню, как в какой-то праздник он танцевал с моим отцом под патефон. Мне отец тогда казался огромным, но рядом с Филиппом Мурычевым он выглядел мальчишкой. Хорошо запоминается всё эмоционально окрашенное. Вот и я, наверное, запомнил это своё удивление.)
  
  5 июля 1943 г. ...Хочется отправить тебе часть моего сердца, моей души. Чувствуешь ли ты это вот, когда читаешь мои короткие весточки отсюда с фронта, вот из этой землянки, промоченной насквозь дождём? Когда я читаю твои тёплые, милые письма, спазмы сжимают горло, а после становится легче на сердце. Вот только голова меня изводит совсем, сколько она приносит мучений... Вот уже четвёртое лето... И когда это кончится... После войны придётся основательно себя ремонтировать.
  
  Установилась погода, появился опять беспрерывный гул самолётов, взрывы, усилилась артиллерийская канонада. Немец, слышно, подтянул на нашем участке фронта войска, желая, видимо, создать преимущество. (Это где-то в районе Курской дуги. - Борис.) Пусть попробует, мы его проучили основательно. Да, уж вторая половина года, время летит быстро, его не удержишь.
  
  Дорогая моя, как ты себя чувствуешь, как твое здоровье? Ты уж, пожалуйста, не скрывай от меня ничего, это будет лучше. Как чувствуют себя детёныши, как здоровье Галинки, моей умницы и маминой помощницы? Ходит ли она проверяться к Халло, какие результаты? Ты уж следи за её здоровьем. Ну, а Евгений, наверное, чувствует себя великолепно, вот только слух у бедного мальчика... Смотри за этими рыбалками, лодками, купаньями - от них ничего хорошего - для его ушей. Очень доволен поведением и резвостью моего маленького медвежонка Боба. Я мысленно представляю, как он передвигается, как преодолевает препятствия в виде порогов и ступенек, как он старается убежать, когда его необходимо водворить в дом против его желания. (Я действительно до сих пор помню упоительный ВОСТОРГ, с коим мчался зимой под горку, - маленький колобок, уходящий от преследования... Дед меня однажды даже привязал за ногу к кровати - в наказание, чтоб не повадно было. - Борис.) Вот только плохо представляю, как он сидит за столом и кушает. Самостоятельно или на коленях у матери - и питается с её помощью? Представляю бабку, тихо движущуюся по комнатам, улыбающуюся на проказы Боба. Дедку, покрикивающего на него, - мешает в работе. Вот только сам папка не имеет возможности побаловать его, повозиться с ним на лужайке, сидя вместе со своей ненаглядной Мухой. Когда это всё будет обыденным и доступным?
  
  Перед тем, как писать, проглотил аспирину, голова немного успокоилась. Но погода сырая, ноги волглые, из носа бежит, знобит. Вот из-за этого не люблю его принимать. Через несколько минут надо работать, а после этого моя голова совсем разваливается. Особенно трудно работать ночью и легко - после 4-х часов утра.
  
  Ну, надо заканчивать, время моё выходит. Так хорошо поговорил с вами и стало полегче. С работой дневной справился, завтра закончу совсем (я тебе писал, что поручили чертить сложные схемы)... Ваш папка.
  
  11. 09. 43 г. ...Тоска на сердце - весточки давно нет. Эти дни особенно ждал, но напрасно, нет счастливого денечка. Я жив и здоров, чувствую себя хорошо. Вчера нервы немного шалили после случая с неразорвавшимся снарядом. Хотя, когда они начинают рваться невдалеке, так и думаешь, что опять угодит к нам в блиндаж.
  
  Стоим пока на старом месте, но, может быть, сегодня рано утром двинемся вперед, на запад. Погода прохладная, ноги холодные. Сижу без движения восемь часов, а потому ноги коченеют, от земляных стен несёт холодом. Сегодня в блиндаже устроили печку, топлю, немного теплее, вот только до ног не доходит.
  
  Вчера, ложась спать, надеялся увидеть вас во сне, но ничего похожего, лезет какая-то чушь, да и сон тревожный. После работы должен бы спать как убитый, но этого нет. За три часа до завтрака, которые приходится спать, просыпаешься несколько раз. Хорошо, что днём удаётся отдохнуть, наквитать потерянное. А молодёжь спит крепко, иногда умудряются на дежурстве, за что, конечно, по головке не гладят.
  Вселили кого к вам в кухню? Как вы с ними ужились?
  
  (К нам вселили тогда пани Пантофеличевску с дочкой Басей-Барбарой, моей ровесницей, с которой мы потом спорили, кто главнее - генерал или полковник. И качались на качелях - в дверях между комнатами. Пантофеличевская - значит Туфелькина. А у соседки тёти Даши в её однокомнатной избе поселилась пани Колодная, которая сразу почему-то заявила: "Я не еврейка, я жидовка..." Может, хотела подчеркнуть свою религиозную основу... Все они добежали до Казахстана из польских местечек - наверное, из Западной Белоруссии и Украины. С тётей Дашей тогда жили её дети: Лида, Виктор, Антонина и мой приятель Вовка. А муж Георгий уже погиб на войне, может быть в сражении под Прохоровкой - он был танкистом. Помню прозрачную крышу над хлевом; потом жерди зимой накрывали навозной подстилкой - с соломой, чтобы корова не замёрзла. Летом после покоса мы там с Вовкой валялись на сене. Он давно помер; упокой, Господи, его душу. - Борис.)
  
  Как обстоит дело с русской печкой? Детёныши, наверное, уже ходят в школу? Очень жаль, если Евгению из-за обуви придётся пропускать школу, неужели нельзя что-нибудь смастерить?
  
  Не успел закончить вчера, продолжаю разговор на следующий день. Как всегда, сегодня ждал весточки, но, как всегда почти, напрасно. К ужину принесли письмо, думал - от тебя, сердце как-то забилось, но оказалось - от Михаила Михайловича. Наконец-то он получил от меня хоть одно письмо, вероятно последнее, которое я писал, когда уже были в бою. Письмо это посылаю вам, мне всё равно его сжигать.
  
  (То письмо не сохранилось, но есть другое:
  7.04.1945 г. Маруся! Бедная моя маленькая сестрёнка! Получил от Саши твоё письмо о последних минутах отца. Ты больше всех нас пережила, всех больше выстрадала за эти тяжёлые три месяца (когда умерли мать, отец и брат Иван Михайлович). А отец до последней минуты своей смертной думал о детях и заботился о них. Даже обо мне не забыл. Удивительные наши родители, Маруся! Это действительно люди большого сердца! Всю жизнь свою прожили в каторжном труде, отказывали себе во всём, зачастую даже в самом необходимом, всю жизнь думали о детях своих, и умирали с мыслью и заботой о них. Люди старого закала. Как мы мелки и мелочны по сравнению с ними! То же можно сказать и о старшем брате нашем, покойном Ване. Я благоговею перед его памятью, горжусь каждым шагом его прожитой жизни.
  
  Всё, что они делали в жизни, было благородно и имело своё оправдание. Как тяжело говорить о них в прошедшем времени... Мне особенно трудно представить их мёртвыми. Иногда мне кажется, что это какая-то страшная ошибка! Да это так и есть: страшная ошибка жизни, из которой в первую очередь уходит всё лучшее, всё честное, всё прекрасное. Мне так хотелось их видеть, хотя бы попрощаться с ними. А вот не пришлось. Едва ли увижу я даже могилки самых близких моих... Когда-нибудь ты попроси фотографа заснять эти три дорогие нам могилки, три свежих глиняных холмика на голом шихане пустынной и печальной казахской степи. Там нет ни деревьев, ни кустарника. Одни голые могилки желтеют. Да случайная ворона, пролетая над ними, дико каркнет и, пугаясь своего крика, быстро улетит прочь. И опять воцарится тишина... Тяжело, Мария. Ох, как тяжело...
  
  Саша плачет о детях своих. А чем ей помочь? Чем утолить тоску матери, у которой отняли всех её детей? (Слава Богу, все три сына моей тёти Саши - Александр, Николай и Анатолий - вернулись с войны домой.)
  
  Медленно, но непрерывно кровоточит моё сердце. Мне уже не забыть обиды жизни, не забыть того, что со мной сделали. Человек я только с виду, а внутри у меня всё измято, перемолото. Осталось мне не жить, а только доживать и, полагаю, недолго. Всё произошло так быстро и неожиданно. Я только собирался жить, ожидая чего-то хорошего от жизни, а она уже прошла мимо меня. (Дядя мой Миша оставил на войне свои ноги.) Надеюсь, дети наши будут счастливее родителей. Мои трое учатся. Малыш в детсадике. Надя (жена) в больнице вместе со второй дочерью - в связи с её появлением на белый свет.
  
  Что произошло в семейной жизни Володи, я так и не понял. От Трофимовича имел письмо довольно давно. Надеюсь, ты получаешь от него более свежие новости. Пока судьба хранила его.
  
  Не тужи, сестрёнка! Твоей жизни ещё много впереди. Хочу просить тебя, посмотри в переписке Джона нет ли адресов Васильева и Дермана, его канадских друзей, с которыми я переписывался лет десять тому назад. Хочу попросить их помочь мне с протезами.
  
  Дыши глубже, голову держи выше, смотри веселей! Привет тебе и детям от всех нас! Твой Михаил.)
  
  15.07.43 г. Голова успокоилась, и захотелось поговорить с вами, используя свободную минуту. Погода пасмурная, с раннего утра моросит дождь, на душе тоже пасмурно. Скучаю по дому. Сейчас опять перечитал дважды твоё последнее письмо, полученное вчера. Сегодня уже не жду, поскольку не может быть подряд два дня.
  
  Опять на сердце дума о вашем житье-бытье, о ваших трудностях, о том, как ты устаёшь, моя родная. Думал и о людях вроде Евсепьева... Ну что им нужно? (Фамилию меняю... Это заместитель отца в госбанке, который его "подсиживал" - пока после войны не отправил в лагерь, воспользовавшись, естественно, его послевоенным неравнодушием к спиртному.) Да, я прост, доверчив, но, по-моему, в дружбе я ещё не ошибался. Мои друзья в Щучинске: Напалков, Мурычев, Белоусов, Гудожников - все хорошие люди. А остальные - люди случая, это моя слабость, в чём ты была совершенно права, упрекая меня.
  
  Да, во время суровых испытаний я, кажется, стал разбираться в людях, на что раньше не обращал внимания, подходя к каждому с одной меркой - по своей душе. Это была большая моя ошибка, которую постараюсь не повторить.
  
  Не покидает дума о положении Михаила Михайловича. Бедный человек, как может сложиться судьба... Была бы возможность передвигаться с протезами, тогда бы ещё ничего.
  
  Мы по-прежнему стоим на старом месте. Последние известия радуют, наши союзники стали действовать решительней. Лето должно решить исход войны в нашу пользу. Только что получил письмо от Гудожникова, он в соседней со мной части. Письма от него идут очень быстро - один-два дня. Пишет, что из дома не получал с полмесяца. Очень хочет встретиться, но я такой возможности не имею, может у него получится. Вот видишь, дорогая, находимся друг от друга в каких-нибудь десяти-пятнадцати километрах, а встретиться невозможно. Думал, что весточка от тебя, даже сердце забилось, потом смотрю - "секретка", значит - от какого-то служивого...
  
  Что-то молчит Вениамин Белоусов, я ему послал два письма, а от него получил маленькую открытку. Жду ответа от Владимира Михайловича, а может напишет и сам Михаил Михайлович. От Саши получил два письма, чувствуется, что живёт неплохо. По крайней мере, забот стало меньше.
  
  На этом заканчиваю, до свиданья. Пиши мне, моя любимая, я оживаю от твоих тёплых и приятных сердцу слов, один твой почерк приводит меня в волнение. Дорогие, милые письма...
  
  15.09.43 г. ...Целый день рыли себе блиндаж. Надо заканчивать, делать на...(стил? или на-кат? - письмо надорвано). Впереди водный рубеж Д-на (Десна?), которую придётся форсировать, хотя на другом участке фронта её уже преодолели, и там идут ожесточенные бои, что видно из сообщения Совинформбюро.
  
  Как живёте вы, ты что-то ничего не пишешь, моя дорогая, как дело обстоит с сеном и зёрнышками, помогает ли записка Еф. Анд., обещает ли что директор МТС, которому я писал письмо? Детёныши, наверное, ходят уже в школу, ведь Галинка пойдёт в пятый класс, совсем большая дочь.
  
  Пишет ли Филипп Николаевич, я от него получил одно письмо из Самарканда. Слышно ли что о Фёд. Вас.?
  
  18.09.43 г. Сегодня рано утром с завтраком привезли мне две весточки. Целый день для меня был счастливым. Вот они лежат передо мной, я их перечитал уже много раз - всё думал, не пропустил ли какое слово. Весточки от 31.о8 и 1.о9.43. Получил вчера письмо от брата Михаила. Он тоже воюет, сейчас на кратковременном отдыхе. Передаёт привет тебе и племянникам, ведь он знает, кажется, только одну Галинку. Пишет, что она, наверное, уже большая, помнит ли, говорит, "Мишту"? Ивану Михайловичу я пишу от чистого сердца и очень ему благодарен за внимание к вам. Возвращусь - постараюсь отблагодарить (дядя Ваня его не дождался, умер в декабре 44-го).
  
  Сейчас только вечер - 21.30, тихо-тихо. Наша артиллерия подтягивается к переднему плану, наутро, вероятно, пойдём в наступление, будем опять двигаться вперёд, а то уже третьи сутки стоим на одном месте.
  
  Вчера ходили в баню, в которой не были с того момента, как купались в речке (я тебе писал). Попарился изрядно, хорошо помылся. После бани как раз привезли обед, по 100 гр. водки (в честь форсированья реки Д.), после чего я так крепко заснул, что спал до 20 часов (шесть часов), а потом вступил на дежурство. Удивительно удачный день, таких ещё не было.
  
  В огородах много брюквы и репы, картофеля, свеклы. Сами не варим, хватает. Правда, репу едим. Много хлебов и картофеля в поле. Не знаю, сумеют ли убрать. Удивительно как-то смотреть на мелкополосицу, ведь у немцев каждый засевал для себя. Единоличные хозяйства.
  
  Городов наша часть не брала. Мы движемся мимо. От Ельни мы, например, сейчас километрах в пятидесяти, впереди город Росл-ль. А всевозможных населенных пунктов заняли очень много, есть и райцентры. От железнодорожной линии с начала операции мы всё время удаляемся и сейчас находимся далеко. Немец отступает, очень боится окружения. Группы, не сложившие оружие, уничтожаются, истребляются до единого фрица. Пришёл и на нашу улицу праздник.
  
  Родная моя, я перевел тебе немного денег: 24.о7 - 80 рублей, 20.о8 - 100 р. и 5.о9 - 100 р. Получила ли ты их? Это хоть детёнышам на кино пригодятся, а мне они абсолютно ни к чему.
  
  Погода стоит холодная, особенно утром. Рад очень твоим успехам в учебе, я тоже не отстаю от тебя, работаю нисколько не хуже тех, кто имеет двухлетний (и более) опыт. А для меня ведь это дело фактически совсем новое. Но это даётся тоже нелегко, необходимо большое напряжение и внимание, а главное - хладнокровие. Не теряться, что дорого в бою. Нужно отдать справедливость моим нервам, они меня не подводят. Надеюсь, что не подведут и дальше. Постараюсь честно исполнить свой долг перед Родиной.
  
  Перевалило за полночь, уже 02 ч. 17 мин., настали новые сутки, уже 19.09.43 г., время движется всё-таки быстрее, чем хотелось бы. Хочется скорее на запад, скорее к финишу, к полной победе, а потом увидеть вас, обнять, поцеловать и быть всё время с вами. Скоро, скоро должен настать этот долгожданный день. Чувствуется усталость от войны. Представь себе, вечно нервная напряжённость, ни одной минуты вольной жизни, всюду казённая военная обстановка. Редко приходиться разуваться. Вот только на остановке разуешься, проветришь и перевернёшь другим концом портянки. Спишь - когда и сколько придётся, где и как придётся, укрывшись с головой шинелкой. Горе, что у меня ещё ноги длинные, не ухожу весь под шинелку. К зиме нет носок, может выдадут. Старые ещё весной прохудились, их коих один прогорел, и пришлось их выбросить. Эх, как бы сейчас поспал раздевшись, на мягкой кровати, под головой мягкая подушка, а не мешок вещевой с разными кружками и ложками. И рядом с тобой дорогое существо... (Маша, моя жёнушка, два месяца перед уходом лежала неподвижно. Говорит: "А ведь недавно могла на бочок повернуться, руку под щёчку... или закрутить твои волосы себе на палец... казалось, не отпущусь никогда... а вот и отпустилась". -ќ Б.П.)
  
  Заканчиваю, скоро смена, пойду отдыхать, а у тебя, дорогая, уже начался трудовой день.
  
  10.10.43 г. ...Глядя на фотографию, хочу мысленно представить себе, как выглядят сейчас детёныши, особенно маленький Боб, но ничего определённого не получается. Я его всё ещё представляю таким малышом, каким я его видел в последний раз, каким я его укачивал в коляске и ждал его пробуждения, зовущегося к папке на руки. И как мы с нетерпением ждали маму, долго не возвращающуюся из школы. И увидавши в окно идущую из подгорья маму, мы оба стучали ей в окно, обращая на себя её внимание. Да, младшему сыну скоро будет уже два года, а на фото ему было полгода с небольшим, разница порядочная.
  
  Вечером, лежа в сене, закрывшись с головой в шинелку, хочу представить вас всех за столом при свете лампы.
  
  (Электричество было тогда только в начальственных домах в центре города, а у нас до войны - керосиновая лампа, по праздникам же - висящая под потолком большая "семилинейная" лампа. Однако в войну и это изобилие прекратилось, еле горели фитильки в каких-то плошках.)
  
  Семечек, наверное, нет, а то бы наша мама грызла их беспрестанно, держа пред собой книгу. Боб лазит около неё по стульям, толкает, не даёт заниматься старшим детёнышам. Евгений отмахивается и сердито ворчит на него, Галинка забавляется. Наша мама мельком взглядывает на эту картину... Недостаёт только папки, мирно лежащего на кровати и слушающего радио.
  
  Да, папка вот сидит в маленьком, тесном блиндаже, полускорчив ноги, а наверху грохот разрывов, в стороне стрекочут пулемётные очереди. Как сурова действительность и какой она ещё будет дальше. Будем надеяться, что не хуже той, которая была и есть в настоящем.
  
  Вчера принесли мне квитанцию на переведённые вам 100 рублей, а мне оставшиеся 23 р., так как два рубля ещё берут за перевод. У меня уже скопился капитал - 57 рублей, который может быть использован при первой возможности. Вот нет бумаги, карандашей (большая часть отцовских "весточек" писана карандашом) и "секреток" (это, видимо, такие конверты). При первом же появлении их я, конечно, постараюсь приобрести. Плохо дело с табаком, стали выдавать с перебоями - да ещё лёгкий, которого хватает на половину срока. Хорошо вот вчера подзапасли самосаду, наготовили сами из листа, извлечённого с чердака. Хоть слабоват, но ничего, дым есть и ладно.
  
  Ну, кажется, наговорился, отвёл свою душу. Пиши, моя радость, чаще, я так жду твоих милых, дорогих сердцу весточек, они согревают меня в ненастную холодную осень...
  
  13.10.43 г. ...Два дня папка, кажется, не говорил с вами, не было возможности, были на марше вдоль фронта. Весточки от тебя не было уже давно, хотя, кажется, и почты за это время не было, отстала где-то или сдаёт в роту, в которую мы не съездим.
  
  Погода стоит хорошая, однако ночи ужасно холодные. Главное, они сказываются на ногах. Когда сидишь на одном месте, ноги коченеют, из носа бежит - спасенья нет. Сейчас вот скоро утро, руки плохо пишут, а хочется написать побольше.
  
  Местность здесь открытая, лесов и даже кустиков нет, всё высоты да овраги, в низменностях такие болота, что не выедешь, песок. В общем, местность паршивая. Вчера целый день активничала авиация с обеих сторон, сильные воздушные бои, от бомбёжек содрогается земля. Мы, кажется, снова вступаем в бой, стоим около самой передовой. Опять начинаются горячие денечки, как то они будут выглядеть. В лесистой местности и воевать как-то сподручнее, нежели здесь, - всё как на ладони. Целую ночь идут бои, враг упорно сопротивляется, задержался на водном рубеже.
  
  С Гудожниковым я, кажется, опять оказался рядом, но время такое, что не до встречи. Писем от него нет. (Это довоенный щучинский друг отца, муж Марии Трофимовны, учительницы, с которой была дружна моя мать. Мы с матерью однажды гостили у них летом 1952-го. Помню, как ломали с её дочками на спор куриную рогатую косточку ("Беру да помню"). Я перешёл в пятый класс, а они постарше. Было весело, они были внимательны и добры. Вспоминаю о них с благодарностью до сих пор, когда уж стариком стал. Живы ли? Они мне дали с собой в Златополье вальтерскоттовского "Квентина Дорварда" - новый для меня мир, жестокий и благородный, подлый и героический. Гудожников погиб на войне.)
  
  Заканчиваю, нет времени, а днём невозможно писать. Даже и не знаю, когда сумею отправить это письмо, когда увижу почтальона.
  
  Привет старикам и Ив. Мих. Пиши обо всём, как здоровье, как сенной и зерновой вопросы... 04 час. 58 мин.
  
  4 декабря 1943 г. ...Вчера, ночь и день, был сильный буран, нас занесло. Для выхода из блиндажа по надобности приходилось каждый раз пробивать снег лопатой изнутри. Сегодня с утра ударил мороз, топлива нет, ноги в холоде дают себя чувствовать, нечего курить, не знаю, когда выдадут табак - без него "скучновато". Несмотря на всё это, чувствую себя хорошо, настроение бодрое, немного тревожит кашель, но эти все штуки, наверное, от ног, они день и ночь сырые и в холоде. Опять сравнительно тихо, если не считать обычных "дуэльных" операций артиллерии и минометов. С улучшением погоды, хоть и первый день, сразу появились самолёты. Зловещий гул и вой действуют неприятно.
  
  5/Х11. Начался новый день, кажется воскресение и праздник, день конституции. Чем вы его отметите? У нас будет обычная боевая работа. Завтра, кажется, обещают немного табаку (пачку махорки на троих). Ну хоть понемногу будем дымить. Вот лучше бы не давали сахара, а отправляли в тыл для детей. Чай всё равно не пьём, а если и пьём, то очень редко, при наличии дров. Он уходит просто так, незаметно. Вместо чая напиваемся супом, вполне удовлетворяет качеством. Но это, конечно, временное явление, нет подвоза, бывают трудности (это, скорее всего, отец для военной цензуры приписал).
  
  Скоро, может быть, выдадут валенки, если зима установится окончательно. Наступает утро, тихо, изредка протрещит пулемёт да слышатся отдалённые разрывы снарядов. Ложусь отдыхать на три часа, продолжу после, всё равно к отправке постараюсь закончить.
  
  Перед утром подул сильный буран, замело-запечатало совершенно. Поле, высота, дует со всех сторон. Кое-как пробил отверстие кверху, весь снег в блиндаж. Сыро, холодно, весь мокрый, где подсушимся... Невольно вспомнишь тёплый дом, уют. Ласковый, милый, дорогой твой взгляд, встречающий меня с работы. Или мы с Бобом смотрим в окно, ждём не дождёмся, когда придёт из школы наша любимая мама. Мы стучим в окно, чтобы нас заметили, ты машешь нам рукой, счастливо улыбаясь.
  
  Вот вбегает из школы Женя. Он замёрз, наскоро бросает как попало свою одежду, спешит согреться. Бабушка подбирает его разбросанную одежду... Приходит Галя, спокойная, раскрасневшаяся, рассказывает школьные новости. Собралась вся семья, накрывают на стол. После обеда папка ложится отдыхать с газетой - и засыпает.
  
  Всё это вспомнишь - и только тяжелее на сердце. Кажется, уже никогда этого не будет. Кажется, вечно будет эта тяжёлая, суровая солдатская жизнь. Знаю, мы дождёмся того дня, когда всё это останется позади, как кошмар. Мы будем только вспоминать об этом. Хорошо, что у вас есть дрова на зиму, и вы можете жить в тепле, а то было бы ужасно. Как дети, старики, Ив. Мих.?
  
  Вот только откопались, а вьюга опять заносит, света не видать. Скоро должны привезти завтрак, покушаем супу со снегом вперемешку, а главное - табак. Отправлю это письмо с поваром в тыл, а там оно вечером должно попасть на почту.
  Остаюсь жив и здоров, чего и вам желаю, мои родные, дорогие, единственные.
  
  7 февраля 1944 г. 00 ч. 15 м. ...Я жив, здоров и чувствую себя неплохо. Стоим пока на старом месте. Тихо, спокойно, с известными изредка "сюрпризами", но это уже нас почти не волнует, так как видали виды похлестче. Погода немного улучшилась, второй день как подмёрзло. Жилище наше начинает согреваться. В общем, жизнь становится сносной, а дальше видно будет. Отлично наши движутся на юге, почти выходят к границе. Появилась надежда на скорое окончание этой ужасной войны.
  
  Весточки нет, хоть я теперь их часто не жду, зная твои "темпы". Отлично представляю дом, снежные сугробы у крыльца, всё тихо в доме, все спят, на большой кровати Боб, раскинув свои ручонки, свеженький, румяный. Старшие спят уже по-взрослому, утомившись за день. И только одна моя радость не спит в этот поздний час, сидит за столом одна и пишет мне письмо, изредка поглядывая на детёнышей. Вот настанет то время, когда ты, моя крошка, будешь прислушиваться к каждому стуку и скрипу на улице. И в один такой вечер появлюсь я в своём солдатском облачении - и сразу весь дом проснётся, сразу соберется в комнате вся наша семья. Вот тут-то наступит радостная минута, которую мы с тобой ждём сейчас. Крепись, мой друг, это минута не за горами, это будет рано или поздно.
  
  Сердце сгорает нетерпением, а терпенья, сил и воли нужно еще очень и очень много. Впереди трудный и опасный путь. У нас есть ребята, которые с 1937 года в армии, пережили и перенесли первые этапы войны. Но они все холостые, им легче, нежели нашему брату - "старикам". На гражданке, кажется, не замечал своих годов, казалось - они стоят на месте, но здесь уже выглядишь стариком. У нас во взводе я занимаю третье место по возрасту (отцу было тогда 34 года).
  
  Как то вы, мои дорогие, как сенной вопрос? У нас лошадь на полуголодном рационе. Как погляжу на неё, так невольно перед глазами картина вашего безкормия. Вот проклятая местность, как тут жили люди. Ни дров, ни сена, одни овраги и болота... В доброе время, говорят, топили торфом. Вокруг все посёлки совершенно выжжены, даже признаков жизни почти нет. Пожарище замело снегом, только изредка увидишь жителей, ютящихся в земле. Почему не уходят в уцелевшие посёлки - непонятно.
  
  Наш брат солдат - обитатель в основном оврагов. Вот метрах в пятнадцати речушка - совсем на дне оврага, откуда черпаем воду. За речкой разбиты два больших колхозных яблоневых сада, ещё сравнительно молодых. А дальше за высотой наш враг.
  
  Знает ли Ваня, что его семья прибавилась? Вот подлая женщина, каково ему, такому парню, ведь она его не стоит. У Даши Кирилловой не слышно ничего про Егора Ивановича? Где муж у Даши Калашниковой? (Муж нашей соседки - танкист Георгий Калашников погиб на войне.)
  Крепко, крепко обнимаю и целую вас...
  
  6 января 1945 г., 05 ч. 30 м. ...Возвратясь из "путешествия", на которое я потратил двое суток, две бессонных ночи, имею возможность поговорить с тобой, быть с тобой, моя родная. Ездил от своей части на фронтовую выставку, отражающую пройденный боевой путь 1-го Белорусского фронта - от Сталинграда до Варшавы. Впечатление осталось хорошее, хотя 16 часов, проведенных в машине в летней обуви и давали себя чувствительно знать. Но это позади, уже обогрелся и выспался. Сегодня или завтра окончательно перебираемся на новое место, о котором я уже тебе писал, а там... там то самое, чего мы ждём давно.
  
  Чувствую себя хорошо, на здоровье не жалуюсь. Хочется одного: получить утешительную (конечно, не специально составленную) весточку, что со здоровьем нашего старшего сына всё благополучно. И я бы спокойно пошёл в бой.
  
  Погода холодная, снега почти нет. Ночи тёмные, тревожные, напряжённые, настороженные - затишье перед грозой. Не волнуйся, если реже будешь получать мои письма. Это значит: "я спешу на запад, это значит - я к тебе спешу". А ты жди и надейся.
  
  Как встретили новый год? Хоть отметили его чем-то? О себе я уже писал, что по сложившейся обстановке пришлось отметить его пораньше. Надеюсь, деньги, которые я перевёл раньше, ты получила. А те, которые перевёл днями, получишь к дню своего рождения - к третьему февраля. Хочу тебя поздравить, пожелать счастья и здоровья. Как чувствуют себя старики? Хоть они бы не болели и немного помогали тебе по хозяйству. Почему молчит Иван Михайлович? Я ему послал несколько писем. Хочется ещё говорить с тобой, мой друг, но времени нет, работы много. Будем надеяться, что наше счастье уже близко. Вы услышите о наших делах скорее, чем я смогу сообщить тебе. Пиши мне, Маша, при первой возможности...
  
  12 февраля 1945 г. ...Тёмная дождливая ночь. Имею возможность поговорить с тобой, моя родная. Я жив и здоров, вот уже несколько дней стоим на месте. Ведем бои, расширяя плацдарм на западном берегу реки О... (Одер, вероятно). Дождливая погода, непролазная грязь очень мешают нам - ведь мы прошли с боями более четырехсот километров, а это что-то значит. Прошлой ночью с одним из товарищей ездили на лодке на противоположный берег в город Л. Возили аккумуляторы, а главное - вынесли и перевезли на тот берег нашего боевого товарища, который был тяжело ранен. Но сейчас он доставлен в санчасть, а нам отрадно, что мы спасли ему жизнь. Ездили ночью, дождь, под обстрелом, при ледоходе. Шагали, искали по городу, который ещё частично в руках немцев. Вернулись часов в пять утра - уставшие, измокшие, но счастливые.
  
  Живём в дому, в соседней комнате командир. Четверо спят, а мы вот двое дежурим. Впереди предстоит самое трудное, ведь всего семьдесят километров отделяют нас от Берлина. Мы находимся на самом близком расстоянии от этого логова зверя. Думал ли я когда, что судьба забросит в эти края. Как то вы живёте, мои родные, мои хорошие. Ведь вам тоже много пришлось перенести... Но наше счастье не за горами, жди и верь в него твердо. Жди меня и верь твердо в моё возвращение. Дни врага сочтены, хотя зверь сам никогда не прыгнет в пропасть, его нужно столкнуть, и мы постараемся это сделать.
  
  Вот у вас трескучие морозы, бураны, а здесь дождь и грязь. Как то вы перезимуете, как прокормите свою скотину. Хоть бы скорее вам дождаться молока - стало бы гораздо легче жить. Как обстоит дело с рукой у сына? Это меня сильно волнует. Хочу, чтоб всё это закончилось благополучно. Как себя чувствует старый дед, как его глаз? Трудно ему, наверное, переносить утрату. Представляю себе это. Как много несчастий выпало в том году на нашу семью... Будем надеяться, что этот год будет годом счастья, хотелось бы этого.
  
  Мои боевые дела идут хорошо и, наверное, будут отмечены командованием. Война не кончена, и наши награды впереди. Главная награда - это ты, моя родная, мои дорогие дети. Привет старому деду, пусть ждёт возвращения своего зятя (дед Михаил очень ждал, да не дождался, помер 23 марта)...
  
  29 марта 1945 г. 01 ч. 25 м. Мой нежный друг, здравствуй! Здравствуйте мои любимые дети Галя, Женя и мой маленький художник Боб! (У меня тогда был рисовальный "запой": испещрил батальными сценами даже и многочисленные тома "Малой энциклопедии".) Здравствуй мой старенький хороший дед! Давно собирался поговорить с тобой, моя милая, но обстановка не позволяла. Четыре дня подряд фриц свирепствовал, посылал тысячи снарядов. Кажется, не было свободного места на нашей "малой земле", но, как видишь, всё обошлось благополучно, солдат жив-здоров и чувствует себя неплохо. Сегодня пока первая спокойная ночь, не слышно разрывов, только трели пулемётов нарушают ночную тишину.
  
  Стоят тёплые дни, ходим уже давно в гимнастёрках, деревья распускают листву. А у вас ещё мало признаков весны... Стоим на пороге больших событий. Когда получишь это письмо, мы уже будем под стенами Берлина, будем штурмовать... Наша стоянка кончается, нужно, видимо, заканчивать войну. Ну, Москва известит вас о наших походах. Пожелай мне удачи.
  
  Жду ежедневно весточек, родная, но их нет. Утешаю себя, что у вас всё благополучно. Получил письмо от сестры Жени из Киймы. Она вышла замуж. Муж её Георгий Павлович Полыгалов, 1922 года рождения, из Перми-Молотова, мл. лейтенант, ранен на фронте, работает инструктором всеобуча в райвоенкомате, левая рука не разгибается. Прислали фото, парень, видимо, ничего. Она пишет: "невысок ростом, но хороший характер". Поздравил их и пожелал счастья. Евдокия (сестра) пишет из Кирова - учится и работает. Михаил (брат) после ранения пока всё в Горьком. Женя усиленно зовёт маму к себе, и я писал ей об этом. Геннадий (брат) на флоте во Владивостоке.
  
  Много дум и много мечтаний - и все они связаны с окончанием войны. Придёт же наконец тот день, когда счастье улыбнётся нам...
  
  10 мая 1945 г., 11 ч. 55 м., Эльба. ...С победой вас, родные! Вот и настал долгожданный день, к которому шли через ужасы войны. Всё позади. Как видишь, я сдержал свое слово. Для нас война закончилась, сейчас будем ждать приказа о демобилизации, дня возвращения на Родину. К вам, мои родные. Вчера отпраздновали радостный праздник, даже не верится, что смогли дождаться этого дня. А многим не удалось услышать этого слова - Победа!
  
  Сейчас пойдут самые тягостные, длинные дни ожиданий. Сколько это продлится, трудно сказать, но день нашей встречи близок. Ждите своего папку, он скоро будет с вами. Мой маленький Боб наконец увидит своего отца.
  
  Мы всё ещё движемся, с союзниками встретились неделю назад - американцы. Привет друзьям. До скорой встречи. Крепко-крепко вас обнимаю и целую. Ваш папка".
  
  Их часть всё лето стояла в Потсдаме. Эти письма нашлись в бумагах матери весной 2003 года, и я прочитал их маме в последний раз за полгода до... до её встречи с отцом. Я надеюсь: они сейчас вместе.
  
  Мать пишет: "Мой Иван Трофимович появился дома в августе сорок пятого. Я, конечно, не знала точной даты его приезда и как раз в этот день занялась побелкой стен в нашем доме. Вдруг дети кричат: папа идёт! Выскакиваю из дома и вижу: из-под горки, от улицы Пролетарской к дому движется солдат с вещевым мешком, рядом с ним Евгений, а Галя бежит и виснет у него на шее. Я, конечно, тоже помчалась к ним. Встретили... Сразу застолье, прибежали соседки, их дети, шум, разговоры. Праздник!
  
  С кормильцем жить, конечно, стало легче. Не стало у меня забот ни о дровах, ни о сене для коровы. Грустно лишь было сознавать, что многие из соседей и друзей не вернулись с войны, и семьи их по-прежнему бедствуют. Не вернулся сосед Георгий Калашников, танкист. Осталась вдова тётя Даша с четырьмя детьми. Старшие Витя и Лида были друзьями наших Гали и Жени, Вова всё время играл с моим младшеньким... Погибли на войне Фёдор Васильевич Напалков, Алексей Михайлович Гудожников, наши самые близкие друзья. Вечная им память... Всех не перечислишь, кто не пришёл с войны".
  
  Отец привез мне с войны губную гармошку и цветные карандаши.
  Он был очень добрым и очень щедрым человеком.
  
  МАТЬ. Последние дни
  Она преставилась 28 января 2004 года. Но душа-то бесмертна. Добрая и умная моя мама. Никогда не кричала на меня, никогда пальцем не тронула. По-русски терпеливая, скромная, ненавязчивая. По-крестьянски самостоятельная: до последней возможности сама лазила на сундук, чтобы открыть форточку, хоть я и пилил её за такие штуки.
  
  Недавно она ушла. Несколько последних лет держал её Господь в монастыре: плохо видела, плохо слышала, еле ходила - и про себя говорила молитвы (какие помнила). Да-да... Ещё в мае 2002-го стал громко читать ей "Откровенные рассказы страннника духовному отцу своему. Из рассказов странника о благодатном действии молитвы Иисусовой". Держал рот возле её уха, косил в книжку глазами. Сидели на диванчике в её большой комнате. Она потом стала молитвы на пальцах считать, простодушно сообщала о ежедневных молитвенных сотнях. Говорю ей: да ты не считай, тебе ж тяжело... В последний год стала отказывать память, всё спрашивала у сестрички моей Галины про окончанье богородичной молитвы. Уточняла...
  
  Иногда произносила вслух:
  Господи помилуй, Господи прости,
  Помоги мне, Боже, крест свой донести...
  
  Потом уж в её записной книжке я обнаружил запись: "Когда почувствуешь, что смерть уже близка, но сознание ещё не помутилось, вслух или мысленно нужно произносить: Господи, помилуй! Господи, прости! Помоги мне, Боже, крест свой донести!" И в другой старой маленькой книжке, где адреса и телефоны:
  
  "БОБ. 20 окт. 1960 г. Получила письмо от Боба: "Сижу в Свердловске. Принят в артиллерию. Жду поезда. Видимо, поедем в сторону Ленинграда. Год учёбы в военной школе плюс два годы службы обыкновенной". Родной мой Боб, только бы не было войны, тогда бы я дождалась твоего возвращения домой". "30 окт. Получили два письма из Л-да. Казармы. Как всегда (очень часто) мучит насморк, сенная лихорадка. "Хожу, как сонная муха. Кормят плохо. Ребята всё время хотят жрать, я - нет". Боб, Боб, как бы я сейчас накормила вкусно и досыта тебя. У нас полно мяса, молока...
  
  "ЖЕНЯ. 20 октября 1960 г. Вечер. Только что уехал Женя - поездом до Свердловска, а там самолётом до Калининграда. Снова мы одни остались с папой. Сердце разрывается от тоски. Сыны мои родные, будьте живы, здоровы, и тогда мы вас дождёмся".
  
  "ГАЛЯ. Галя, милая моя доченька, жизнь твоя пока что идёт гладко, без особых надрывов, а потому я за тебя спокойна. Пусть бы и дальше у тебя шло всё своим чередом, были бы здоровы дети, Валентин, а главное - ты сама, родная моя. Как вы все мне дороги, каждому своё место в сердце".
  
  С каждым месяцем всё сокращалось время, когда она сидела на своём диванчике. Даже и там часто дремала. Галина в самом конце декабря, на святого Симеона Верхотурского пошла к причастию, и, кажется, это был последний день, когда мать встала с постели. Она и раньше всё говорила: не мучайте меня, не поднимайте... С тех пор почти всё время дремала, иногда говорила мне: посиди... Я брал её за руку, садился рядом на маленький стульчик.
  
  После Рождества, 9 января, позвал отца Александра Игонина из ближней церкви. Галя сообщила матери: завтра, мол, причастие.
  
  - А я скажу: грешна, батюшка...
  Отец Александр был добр - пришёл с помощником и причастил рабу Божию Марию в последний раз. Земной жизни её было 94 года (недели не хватило до дня рождения, ушла в один день со свекровью моей сестры Евдокией - только с разницей в семь лет). Дня за четыре до ухода не смогла уж ходить и по малой нужде. Врач "скорой помощи" научила помогать катетером (такой узенькой трубкой). Это тяжкое дело взяла на себя моя дочь (глаза боятся, а руки делают)... Благодарю тебя, Юля, да возблагодарит тебя и Господь. В последнюю ночь мама стала дышать с хрипом. Молился и плакал, плакал и молился... И в конце концов Бог надоумил: стал поить маму с ложечки крещенской водой. Малое причастие... Господь оставил ей способность пить крещенскую воду чуть ли не до последних минут. И хрипы прошли. Слава Богу, ведь так было жалко... В последний раз напоил её с ложечки в полшестого утра, когда из моей комнаты пришли Галя и Рита мне на смену. Пошёл подремать, но скоро Юля прибежала за мной: у бабушки останавливается дыхание... Пошёл и стал читать последование по исходе души от тела. Читаю и плачу... Поцеловал её последним целованием - ещё тёплую, горячую мамку мою.
  
  Последнее лето и весь сентябрь мы с ней и Галиной жили в деревне, а уж где-то зимой (наверное, в ноябре или декабре) во время очередного сидения на диванчике она рассказала мне свои последние сны: приходят ко мне отец с матерью - покормлю их... приходит отец твой Иван Трофимович - покормлю... приходит Маша - тоже накормлю хорошенько... Всех накормила, а скоро сама к ним собралась.
  
  Евгений, брат, тоже увидел сон перед её уходом: наш большой казённый крестовый дом в далёком Щучинске, он идёт из маленькой комнаты, где когда-то жили дед с бабушкой и дядя Ваня... там лежат часы, много часов - и все стоят... через большую комнату идёт на кухню, а там встречает мать - весёлую, жизнерадостную.
  
  Да, время её остановилось - и она шагнула в вечность, где иные единицы измерения. "Времени больше не будет..." Там нет земной длительности, нет изменений, а потому надо успеть изменить себя к лучшему здесь. Думаю, два молитвенных, "монастырских" года ввели мать в Христовы обители. Даже и радио совсем не слушала. "В чём застану, в том и возьму".
  
  Сорок дней читал псалтирь и заупокойный канон... В конце февраля начался Великий пост с его родительскими субботами, а сороковой день выпал на воскресенье, когда мать совершила чудо. Думаю, что именно она совершила, по её молитвам во время поминальной трапезы мой племянник Дмитрий и жена его Людмила согласились принять крещение - и действительно крестились в Храме-на-Крови. В великую субботу.
  Разбирая крошечный архив своей матери, нашёл её листочек:
  
  "Боря, сын мой дорогой! Юля, Павел, Антон, Алёна, внуки мои милые! Оля, Таня, Машенька, Наташенька, правнучки мои любимые! Чувствую я, что приходит конец моему жизненному пути и хочется мне сказать вам последнее прости и поблагодарить вас за то, что вы есть. И за всё хорошее и доброе, чем вы меня все окружили.
  
  Боря, прости меня за то, что тебе достался крест забот обо мне до конца дней моих и несёшь ты его терпеливо, с теплом и заботой обо мне. А Юля, Паша и девочки тебе во всём помогают. Спасибо вам всем! Я согрета теплом ваших сердец и вашими заботами. Спасибо и Алёне с Антоном за их доброту. Дай Бог всем вам здоровья, благополучия, мира и счастья! Да хранит вас Бог! Не поминайте меня лихом. А когда я буду в вечной обители, то пусть к ней не зарастёт ваша тропа. Не забывайте и деда Ивана.
  
  Оля, Таня, Машенька, Наташенька, растите здоровыми, добрыми-добрыми, трудолюбивыми.
  
  Простите и прощайте - ваша любящая вас мама, бабушка и прабабушка".
  
  И ещё один листочек: "Долго я жила (теперь уж не живу, а доживаю), но кажется, что прошёл не век, а только миг. Одна надежда на то, что впереди ждёт жизнь вечная. Господи милостивый, прости мне грехи мои и даруй жизнь вечную. Раба твоя, Господи, Мария".
  
  Боже, буди милостив нам, грешным. Отпевал её в Свято-Никольском приделе Иоанно-Предтеченского храма отец Василий Киселёв. Я окропил крещенской водой и дно её могилы.
  Помяни нас, Господи, во царствии Твоем...


По всем вопросам, связанным с использованием представленных на ArtOfWar материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email artofwar.ru@mail.ru
(с) ArtOfWar, 1998-2015