Ранним морозным утром Александр возвращался с ночного дежурства в пожарной части, усталый и голодный. До начала занятий в институте в этот день было еще несколько часов, и он решил навестить родителей. К общежитию путь не близкий, а в отчем доме можно позавтракать и отдохнуть. Да и совет отцовский нужен. Сегодня вечером Александр должен дать ответ руководству на один непростой вопрос.
Родительский дом, крепкий рубленый пятистенок, был одним из самых больших в шахтовой слободке, и виден он был издалека. Глядя на прочное, солидное строение каждый понимал, что люди здесь живут серьёзные и работящие, да и хозяин - человек основательный. Конечно, и семья в нем размещалась немалая. А была бы и ещё больше, кабы не умерли четверо из семи детей.
Батя в последние годы перед выходом на пенсию работал маркшейдером, а до этого кем он только не вкалывал: и откатчиком, и забойщиком, и десятником, и мастером. Мать целыми днями возилась с большим, хлопотным хозяйством. В общем, не бедствовала семья в последние годы, не то что раньше.
Александр обмел у порога валенки, вошел в сени, снял обувь и шагнул в горницу.
- А, Саньша пришёл! - открыл глаза дремавший у печи родной дядька и радостно поприветствовал племянника.
- Чичас возвернуться должон! В лабаз Костя пошел, за карасином. И 'шкалик' мяне обещал принесть. Что-то все кости ноют и ноги мерзнут, хочу кровь погонять, слегка разогреть организму старую.
Дядя Проня, старший брат отца, по причине своего возраста редко выходил из дома. И зимой, и летом не снимал валенки и толстую безрукавку из овчины. Мерзлявый стал с годами. Судьба у дядьки сложилась непросто. После смерти в Туруханской ссылке его жены в начале пятидесятых годов дядю Проню ввиду дряхлости и беспомощности отпустили на родину. Но все трое его сыновей, как оказалось, погибли на фронте. Дом конфисковали, и жить было негде. Тогда отец разыскал брата Проню, привел его к себе и приютил. Сколотил одинокому брательнику небольшой топчан, постелил перину. Обул, одел. Строго наказал домочадцам относиться к обездоленному с почтением и уважением. Разница в возрасте между братьями была довольна большой - двадцать лет. За эти двадцать годочков родились в семье, не много не мало, восемь душ детей, но до послевоенных лет дожили-выжили только они двое - старший и младший.
Дед Проня летом обычно сидел на лавочке у ворот, скрестив руки на палочке, и от восхода и до захода солнышка дремал, склонив голову на грудь. Так и проводил день за днем на солнцепеке в фуфайке, в пимах и шапке. Дремал, неподвижно размышлял о чём-то, лишь ветер трепал его шевелюру и ворошил седую бороду. Если прохожие спрашивали в шутку: 'Дед, ты не замерз?', то он отвечал с усмешкой: 'Но и не вспотел!'
- Как жисть, Саньша? Чо нового? - поинтересовался не из любопытства, а так, для поддержания разговора, дядя Проня.
- Да помаленьку, без перемен. Остался еще год учебы в институте, да уж скорее бы доучиться!
- Времечко летит быстро, не успеешь оборотиться, как уже дохтуром бушь! Станешь меня лечить. А ещё чего хорошего?
- Ну, прямо не знаю, как сказать, хорошее это или плохое. Настойчиво предлагают мне в партию вступить, завкафедрой так тот даже чуть не приказывает. Я ведь лаборантом на полставки работаю, а им нужен рост рядов. Для приема в КПСС одного преподавателя требуется вместе с ним принять трёх человек из технического персонала. А у меня и биография подходящая: в армии служил, бывший горняк, спортсмен.
- Значит, говоришь, в партейные тянут, растудыт их через коромысло! В 'большаки', значит! Чудно! А какая же биография годная, ежели отец у тебя был 'сильно каторжным', да я - раскулаченный? В роду скрозь одни 'враги народа'. Сплошь ссыльные троцкисты и шпиёны...
- Ну, дядя, другие времена! Со сталинизмом покончено, партия обновляется.
- Ох-хо-хо! Она-то обновляется?.. - вздохнул дед. - И ты чо решил, паря, тоже обновиться?
- Да вот с тятькой хочу посоветоваться: как быть?
- Совет - дело хорошее, - согласился дед. - Отчего бы и не посоветоваться? Старших надобно уважить. Ране как жили? Мне годов было боле сорока, а отец порой кнутом мог огреть, ежели поперек слово како скажу. Суровый был мущщина. Быка-двухлетку брал за уши и наземь валил, не кряхтя. Телегу за заднюю ось поднимал и колесо в одиночку без помочников менял. Во как! Таперича таких нет ....
Дядя Проня опять задремал, негромко похрапывая. Александр сидел тихо, чтобы не мешать старику. В русской печке потрескивали дрова, часы-ходики монотонно отсчитывали время, в трубе глухо завывал ветер. А в доме было тепло и покойно. Вскоре Александр и сам задремал. Вдруг в сенях хлопнула дверь, и в избу в клубах холодного воздуха ввалился раскрасневшийся от мороза отец.
- Здорово живешь, паря! Рад, что зашел проведать! Садись с нами, выпей чуток для сугрева. Закуси. Сейчас мать прибежит, на стол соберёт. Я ей ужо шумнул.
- Спасибо, поесть поем, а пить не стану, в институт скоро.
- А, ну да, ну да! Ты жа у нас грамотей! Учащийся! Токмо учеба-то твоя покуда сытым тебя не делает!
Очнувшийся от старческой дремоты дядя Проня поинтересовался:
- Что, Кинстентин, принес 'казёнки'?
- Принес. А карасина не купил. Не завезли. Вот жисть пошла! Водка есть, а карасина или мануфактуры какой, того же мясца, маслица - нет. За хлебушком - очереди. Молоко и сметана как водица! Советска власть, будь она неладна, озаботилась! В закромах Родины, как в газетенках нынешних пишут, товары наши осели. А где эти 'закрома', нам, простым людям, не ведомо! Куммунисты всё, наверное, сожрали! Подчистую! При старом режиме без энтих закромов куды как сытней жили. Растревожили лихо...
- Слышь, Кинстентин, а Саньку тожа в 'большаки' вербуют. Ноне пришел за советом к табе, - встрепенулся окончательно проснувшийся дядька.
- Н-да! Дела! - вслух удивился отец. - Тебя? В партейные? В куммунисты?
- Ну да, других партий у нас, как известно, нет! Предложили вступить. Не знаю, что и делать, - грустно вздохнул Александр.
- Вечно народ впопыхах куды-то вступает: то в говно, то в партию. Ты, Саня, садись, в ногах правды нетути. Проня, и ты сидай к столу живо, а не то баба придет, бубнить станет за пьянку. Шибчей! Покуда старуха не прибежала, мы один шкалик щас приговорим. А второй - опосля. Я их заместо карасина купил. Ты порежь, Санька, сало, хлебушко, лучок. Вот молодца! Ешь, не скромничай! А мы с брательником родителев наших помянем, уж больно ты мне душу разбередил своим спросом! Не люблю я на каверзные спросы отвечать, я их люблю задавать...
Старики выпили, крякнули. Закусили и задумались, не торопясь пережевывая закуску.
- Ты послушай меня, Саньша. Я тяжелую жисть прожил, много натерпелся. С утра до вечера работа, работа, работа! По душам покалякать некогда. Тебе уже двадцать шестой годок пошел. Большенький, свой ум нажил. Но ты вникни и в стариковское понятие о жизни. В партию эту проклятущую вступить, конечно, надыть, а то табе в дальнейшем туго будет, - принялся наставлять Саньку отец.
-Точно-точно, туго будет! Он тут сдуру похвалялся, что его биография подходящща! Говорит, так начальники сказывали. Мы скрозь 'ссыльнокаторжная' родня, а он им, вишь, глянулся! - поддержал разговор дядя Проня, вытирая слезящиеся глаза.
- Сына, ты спрашиваешь, чего делать? Соглашаться! Кто их знает, скока лет власть эта разбойничья продержится, могёт быть, ещё очень долго она проживет. Сорок пять годов держится и не валится никак! А на чем стоит? На крови людской, на горе и смертях! Варнаки проклятые, навязались на нашу голову! Шибко жалею, что историю семьи нашей обсудить никак не удавалось ранее: то ты еще пацан несмышленый, то в армии, то шахта, то учеба. А история больно трагическая! У тебя имеется часок в запасе послухать?
- Да, конечно, до начала занятий ещё пара часов. Сын в яслях, жена на работе, так что время до лекции есть, - согласился Александр.
- До лехсцыи... Хм... Тогда, Проня, по второй. Опосля разговоры говорить станем.
Деды снова выпили, опять крякнули, закусили ломтями хлеба и нарезанным салом, толщиной в ладонь. Отец продолжил:
- До Октябрьского переворота наши предки жили-обитали в селении Тараданово. Уже более ста лет родня наша крестьянствовала. И отец Мартемьян, и дед Терентий, и отец деда и еще до него дед Сафон. Но случилась ента беда - 'красная' напасть. Поначалу было спокойно: белые и красные объявились только в больших городах да на узловых станциях. Воевали между собой, стреляли друг в друга, нас, простых землепашцев, это не касаемо. Нам ничего от властей не надобно было: ни при царе, ни при Кхеренском, ни при большевиках! Земли - бяри, сколь хошь! Обрабатывай, покуда силы есть, и урожай снимай! Тверёзые мужики завсегда хорошо жили, справно! А голью перекатной кто был? Пьяницы шалопутные да бездельники-лежебоки. У тяти нашего земли под ногами лежало столько, что пешком не обойти. Три амбара стояли полные зерна. А ведь это только на семена и муку. А вот, слышь-ка, ишо несколько десятков возов завсегда на продажу оставалось, и батя всю зиму на базаре зерном приторговывал. Телеги дёгтем не смазывал, мёдом обходился, оттого что медку этого до конца ни съесть, ни продать никогда не удавалось. Ульев с полсотни было, отец бортничал в охотку, для удовольствия. А дёготь покупной экономил. Лошадок на дворе было с десяток, из которых пара исключительно для выезда. Коров голов двадцать, бычки, да штук тридцать свинок. А кур, гусей и уток никто не пересчитывал. Чаго их, птиц, считать-то?
Но настала смута, пришла новая власть, все имущество продотряды отобрали. Хто только не брал власть в селе: белые, красные, зелёные. Вроде замирились, время прошло - новое добро нажили. Но опять пришли архаровцы, комбеды, имущество наше описали, пересчитали да налогом и обложили. Тятя всё сполна заплатил. Прошло ещё два месяца, и вновь задание правителей - повторный налог. Заплатили и его большевикам, до копеечки рассчитались. Но кровопийцам мало! Составили активисты список кулаков, богатеев и подкулачников. А кто составлял списки? Голь перекатная, пьяницы, да болтуны-бездельники. Мы одними из первых попали в этот кулацкий список. А ведь я в Красной армии два года отслужил честно в двадцатые годы! И вот как-то утром явились в село войска. Окружили со всех сторон и пошли по дворам озорничать. ЧОНовцами* называлися. Дворов в дяревне много, около тыщщы. Из конца в конец пройдешь пешком - устанешь. В кулаки и подкулачники определили тогда третью часть всего населения. На сборы дали полчаса, а потом согнали, значит, баб и детишков, кто попал в списки, на окраину села. Что успели прихватить с собой, с тем и вышли. Ни одёжи зимней, ни скотины. Всё добро осталось во дворах. В нашу избу ворвались два молодых красноармейца с винтовками: один встал посерёд избы, а сам глазищами по углам так и шарит. Другой прикладом детей из дома выпёхивает. Маманя хотела чугунок с картошкой варёной взять - не дали. Нельзя! Так и выставили за ворота с пустыми руками. Собралось за селом народу несчитано. Отделили от толпы около сотни мужиков, тех, кто когда-то на сходках много говорил, и провозгласили их активными подстрекателями к неповиновению новой власти, свели в овраг да и постреляли всех враз.
Остальную тысячу народа: мужичков, баб, стариков, детишек - погнали к городу. Привели на берег реки и посадили на землю - баржу ждать. А на дворе конец осени: дожди пошли, подморозило, иней на траве, холодный ветер гуляет, а затем и снежок запорошил. Кажную ночь морозит. Детишки и старики стали простужаться, болеть. Еды не дают - ослаб народ... и пошел мор. А вокруг солдаты с винтовками и пулеметами, домой никого не пущают. Всю траву вокруг берега поели.
Через трое суток баржу притянули, погрузили народ, как скотину, и повезли неведомо куда. А на берегу остались лежать десятки окоченевших мертвяков: в основном стариков и детей. На барже мой младшенький, Антоша, умер.
Повезли нас из Сибири в Сибирь. В Нарым. Недаром говорят, что дальше Сибири не сошлёшь. В Нарым, так в Нарым. Доставили, выгрузили - обживайтесь... А как обживаться-то? Вокруг Богом забытые деревеньки в пять домов. Окрест - одни болота: трясина, хляби, топи! Но делать нечего. Навалили деревьев, поставили сруб, напилили досок из половин стволов, сколотили полы и крышу домика. Поселились. Только начали обживаться, приехало начальство. 'НКВДэшники'. Выгнали нас сердешных из построенных лачуг. Мол, пожили - хватит! Спозаранку всех ссыльных опять погнали по берегу Томи дальше на север. Побрели мы в холодные края, оставляя за собой тела односельчан. К новому лагерю лишь половина добралась. Самые слабые - дети, бабы и старики - поумирали дорогой. Какой-то начальник указал нам на новое место для жилья. Смотрю: совсем гиблое, зловонное болото. Мы с отцом вырыли землянку, перекрыли крышу досками. Да только не успели жилье соорудить, как умер мой старшой сын - Иван. Десятилетнему трудно выдюжить - голод, холод и сырость, болезни разные.
Живем, мучаемся, один за другим мрём. Прошел год. Отец однажды отозвал меня в сторону и говорит: 'Спасайся, Костя, беги, пока есть силы. Иначе - гибель! Обоснуешься и, Бог даст, нас выручишь!' И я побёг. Шёл днями и ночами. Когда уставал, ночевал в стожках или сгребал листья в большую кучу и зарывался в неё. Утром просыпаешься, волосы покрыты инеем, а полушубок к земле примёрз. Передвигался украдкой, в села старался не заходить. Моя пища была: ягоды, грибы да рыба. Но вот однажды так сильно замерз и отощал, что пришлось выйти к людям. Смотрю: мужик землю пашет под озимые. Подошёл, хлебца попросил. Он дал мне краюху и говорит: посиди под телегой, сейчас схожу, мол, из дома еще чего-нибудь принесу. Ушел, а через какое-то время скачут на лошадях милиционеры и ещё несколько вооруженных людей. До леса далеко, не добежать. Схватили, привели в село, допросили. Долго били, а я не сознаюсь. Посадили в холодную баню. Я лёг, прижав ухо к двери, и подслушал разговоры председателя сельсовета, милиционера и других активистов. А спорили они о том, кто меня расстреливать будет. То ли самим на месте прикончить, то ли отвезти в город, а там пущай ЧК разберётся. Ежели решат чекисты, что виновен, то там и шлёпнут.
Внутри у меня всё похолодело и обмерло: ну, думаю, пришла моя смертушка! Когда они ушли, разбежался, толкнул дверь плечом, но запор крепким оказался. Я заметался, как загнанный зверь. После успокоился, стал кумекать, что делать. Мне-то еще и тридцати не было, по годам почти как ты был, жить шибко хочется. Огляделся... Стены и потолок бревёнчатые. Окон нет, пол дощатый. Я заполз под полок. Гляжу: доски, там где устроен сток воды, подгнили. Повезло! Отодрав три доски, всю ночь рыл землицу, чтобы под стену подлезть. Изодрав пальцы и руки в кровь, обломав ногти, сделал лаз, разделся догола и протиснулся в него. Грязный, оборванный и голодный, из последних сил побёг в лес. Хищные звери и те добрее людей были. Видел я пару раз, как волки мимо прошли, не тронули. Чудом я спасся, верно, Бог помог!
Опять целыми днями шёл. К ночи падал без сил на землю и засыпал. Так и брёл без передыхов: днём отъедался ягодами и грибами, ночью пробирался на юг. Чтобы не заблудиться в незнакомых местах, не утонуть в болотах, я пробирался вдоль перелесков, да по проселкам. И надо же! Опять попался, язви их душу! Сказывали, в те дни случилось какое-то восстание местных крестьян. Мужики перебили отряд продразверстки, постреляли всех активистов-комитетчиков. Вот на их усмирение и стянули отряды ОГПУ. Шла большая облава по окрестным лесам. Кто попадался с оружием в руках, расстреливали на месте. Без документов - просто задёрживали. Я и налетел на такой разъезд на просёлке. Их было двое. Один верховой, другой правил телегой. Верховой стрельнул в воздух, окликнул меня и подскочил. Смекаю, что убечь не получится: расстояние всего пятьдесят саженей - застрелит. Пропал, думаю... Оружия у меня не было, потому сразу и не шлёпнули. Посадили в телегу и повезли. В телеге какой-то избитый до крови мужичок лежал. Я его шепотом спрашиваю: 'За что схватили?'. А он мне в ответ: 'Зерно прятал, а чекисты нашли. Везут в тюрьму'.
Вот черт, думаю, не везёт так не везёт! И слышу разговор конвоиров: 'Смотри, у этого мужика-то сапоги хромовые! Наверное, комиссара убил и снял. Давай пристрелим его (это он про меня говорит!), а сапоги сымем'.
'Давай, - согласился с ним другой. - Только кто стрелять будет? И кому сапоги достанутся?' Заспорили варнаки. Э-э! Смекнул я, что влип ещё хужее, чем в прошлый раз! Эти уже и сапоги мои делят. Я соседу снова шепчу: 'Друг, давай бежать. А то всё одно, пропадем! Кокнут, однако!'
А мужик совсем ослабевший, еле-еле шеволится. Поколотили, видимо, сильно. 'Меня обещали посадить, а не расстрелять. Беги один', - чуть слышно ответил бедолага.
Тут телега поравнялась с берегом речки, заросшим высоким и густым ивняком. Я в кусты прыгнул, перекатился кубарем, исцарапавшись в кровь о ветки, и прям с кручи сиганул в реку. Я ведь мужик сноровистый, в двадцать четвертом годе в красной пехоте служил! Мяне голыми руками не взять! Конный бросился за мной, стрелять начал. Пять раз стрелил, но промазал, а пока солдат в винтовку новую обойму перезаряжал, я уже переплыл речушку и в кустарнике укрылся. Они за мной не погнались, побоялись второго пленного упустить. На него-то документы сопроводительные выписаны. А я им что? Я как бы и не существовал для их начальства. Конвоирам, поди, только сапог моих было жалко.
Короче говоря, ушел я опять от ЧеКи, чтоб им сдохнуть! Сызнова мне удача сопутствовала. Как-то, совсем ужо замерзая, наткнулся на зимовье. Отогрелся, оклемался. Высушил одёжу, выспался. В избушке оказалось и крупы чуток, и муки, и сухарей. Через три дня пришел охотник. Я обмер: неужто убьет? Нет, хороший человек попался: мясом накормил и дорогу к железке показал. Так я вернулся поближе к родным краям. Сродственники пачпортом недавно умершего двоюродного брата снабдили. Так я избежал Мариинской тюрьмы. Ох, и повезло мне, спасся! А вот Проня там побывал. Расскажи, брат, я пока передохну, язык устал от разговоров. Выпью чуток казёнки.
У сына в горле запершило от страшного рассказа бати. Тут дядя Проня вновь встрепенулся, разомкнул веки, разгладил бороду и хмыкнул. По щеке медленно потекла старческая слеза.
- Санька, довелось и мне изведать, испытать муки нечеловеческие. Я ведь, кода раскулачивали деревню, своим хозяйством жил, в отруб ужо лет десять как от тятьки ушёл. Дом, скотину, зерно описали и отобрали, как водится. В коммуну вступать не схотел. У меня тогда, по случаю, завалялась пара чистых бумажек с печатью сельсовета. Вот я в город и подался. Год работал, дорогу строил. Пожалился мне один знакомец, что он беглый и без бумаги ему не выжить. Я этому горемыке подписал фальшивый документ, справку. Собрались мы обмыть его удачу, только вместе с ним незнакомый мужичок пришёл. Приятель проболтался, похвастался ему, что я могу помочь с документом, если что. Я пообещал. А назавтра меня пришли и забрали. Оказалось, что донес на меня собутыльник. Следователь принялся показания выбивать: зажал руку между косяком и дверью, бац, сломал четыре пальца. Требовал подписать чистосердечное признание, что я злостный троцкист.
А какой я троцкист? Я об Троцком ентом, ничего и не слыхал никогда! На кой ляд он мне сдался? Долго ли терпел - не знаю, не помню. Потом ссал кровью, ребра сломали, почки внутрях отшибли. Обессилел. И кады мяне под ногти иголки загнали, не сдюжил, сломался. Поставил роспись под протоколом допроса. Маракую, пущщай лучче расстреляют, чем так изгаляться надо мной будут. Троцкист так троцкист. Може, это каки хороши люди, раз так за это звание бьют? Жисть мяне не мила совсем стала. Но нет, не убили, дали пять лет. И свезли на Беломорканал. Ох, и поперевозил я тогда на тачке земельки! Проходит пяток годочков, вызывают мене к начальнику лагеря: подписывай бумагу, что ознакомлен. Расписываюсь, а начальник обратную сторону листа показывает и говорит: 'Подписал ты бумагу на новый срок себе, еще десять лет получи от Советской власти'. Вот спасибо, любезный! Помял я шапку в руках и отправился сызнова катать тачку и махать кайлом. Я сам не табашничаю, а когда увижу у кого в руках пачку папирос 'Беломор', то слезы наворачиваются, сердце давит, и кулаки невольно сжимаются.
Вернулся я в сорок седьмом. Ни дома, ни семьи. Всех троих сыновей в сорок первом годе под Москвой убило. Где полегли - не знаю. Эх, телами сынов наших закрыли, заслонили советских вождей. Какие из них солдаты были? Одна винтовка на троих, а то и на пятерых пацанов необученных. Военного в них было только то, что в шинели одетые. Кроме крестьянского труда ничего не знали. Немецкие танки, думаю, под Москвою застряли в трупах наших сибиряков. Эх-хе-хе... Старуха после войны сразу с горя и померла. Надеялась, что кто-нибудь да вернётся. После извещений о гибели двоих, про третьего написали, что пропал без вести, слегла и не встала. Но всё же в сорок втором пришла похоронка и на младшего. Мать слёзы выплакала и преставилась, сердечная. Соседи схоронили, позаботились. Ну, а меня хорошо, что брат опосля лагеря приютил, а то умер бы где-нибудь под забором, 'враг народа', без средств, без дома, без детей, без жены.
У деда Прони вновь медленно потекла горестная слеза по морщинистой щеке, и он умолк.
Деды тяжко вздохнули, отец разлил еще по чуть-чуть, и они торопливо выпили.
- Ну, слухай, сынок, далее, что было со мной, - продолжил свой рассказ отец. - Я добрался до Кемерово и спрятался у родственников на чердаке. Но сидеть вечно в темном углу нельзя. У них сохранились документы моего среднего умершего брата Мена. Хорошо, что не выбросили его бумаги, не сожгли. По ним я и завербовался на строительство железной дороги Абакан - Тайшет. Дали мне кайло, лопату, тачку - работай, мужик! Голыми руками перекидал, наверное, целую гору земли, но только не жизнь это - бобылём. Тайком приехал на поселение, чтобы вывезти жену, отца и мать. Всех спасти не получилось. Семейство к тому времени пухло от голода: что в огороде вырастили, давно съели. Забрал только жену, старики подняться не смогли. Их оттуда выпустили чуток позже, отправили на все четыре стороны. Тятя и маманя скитались, так где-то на чужбине и померли, не знаем даже, как, когда и где голову сложили. До родного дома не доехали старики. По правде сказать, и дома-то у нас не стало: в нём сельсовет разместился. А хозяйство наше растащила и разграбила местная голытьба.
Ну, так вот, работаю я поманеньку на Советску власть, магистраль строю, жёнка дома по хозяйству. Но проговорился по пьяной лавочке, что я - это не я. Донесли. Как у нас умеют хорошо доносить! Я был на железке, кады пришёл домой уполномоченный и начал бабу мою допрашивать. Старуха смекнула, что к чему, полезла со страха в тайник, схватила мои настоящие бумаги, спрятала под подолом, а затем в печку их сунула. А милиционер заметил, да как её отшвырнет в сторону! Достал из печи обгоревшие дакументы, обрадовался! Жену - в кутузку, меня после смены - туда же. Я под боем признался в милиции, что беглый из ссылки. А документ не какого-нибудь убиенного, а брата моего родного, но умершего. Что со мной делать? Не везти же меня в ссылку обратно в Нарым! А кто план будет выполнять? Тут своих каторжных мест вполне достаточно.
Определили нас в Осинники на рудник. Свезло, могло быть хужее! Это была шахта, огороженная колючей проволокой, а рядом избушки да землянки. Я копал уголек, работал неистово, чтобы не отправили на далекий Север. Но сколько ни старайся, а всё едино: то одного, то другого увозят в лагеря. Жили в вечном страхе, что придут ночью и арестуют. В тридцать четвертом годе убили этого Кирова, и нас, лишенцев, согнали и отправили к самой шахте под охрану НКВД, уже за 'колючку'. Надо было кажный дён отмечаться в комендатуре и не опаздывать. Делать нечего, вырыли новую землянку, обосновались. Вначале родилась дочка, потом сын Фома, но он быстро помер в том же тридцать седьмом году от лихоманки, а третьим был ты, Саньша. Если помнишь, ещё один, младшенький, родился после тебя, но тот преставился в войну.
Так вот, продолжу. Наступил тридцать седьмой год, страшный год. Вышки поставили в углах забора, и колючая проволока в два ряда. Народ отовсюду здесь был. Назывались мы сибулагцами, сокращённо от Сибирского управления лагерей. Так до пятьдесят пятого года и отмечались. Синяя фуфайка, синяя фуражка, синие брюки. Только в пятьдесят пятом году получил впервые паспорт на основании справки 'форма ? 281' о снятии со спецучета.
Тем временем милиция и чекисты начали свирепствовать без меры. Врывались вертухаи в землянки в любое время суток. Могли прийтить средь ночи, учинить допрос и обыску с пристрастием. Дверь отворят настежь, пересчитают по головам, уйдут, а землянку наскрозь застудят, на дворе-то мороз. Ты уже начал ходить, но во время ночных проверок охолонило тебя, обезножел и слёг. Год почти опосля не ходил, только ползал. Думали, не сдюжишь и помрешь. Да уж, жисть была проклятущшая. Скока же хороших людей похватали, сослали, расстреляли, сгноили в тюрьмах и лагерях, просто жуть...
- Да, да, знаю. Генералы, ученые, партийные руководители... по истории изучаем! - попытался вставить сын словечко.
- Не болтай ерунды! Какие на хрен енералы! То, что расстреляли этих Тухачевских, Блюхеров, Бухариных и Рыковых, так им и надо! Это была их родная собачья власть! Они её породили, она их и побила! Сколько енти пострелённые в тридцатые годы большевики ранее по России кровушки народной пролили! Целые реки и моря! Нет, я говорю о простых мужиках: крестьянах, рабочих, шахтёрах! - рассердился отец. - Мильёны невинных сгинули. Выдернули из землицы, словно сорную траву, растоптали сталинскими сапожищами. Будь он проклят, тараканище усатый!
Ну, да ладно. Слухай дальше. Шахтёрил я знатно, стал почти стахановцем, вкалывал до изнеможения, иначе не умею. Поначалу сам корячился на этих передовиков. Все на рекорды хотят иттить. Но стахановцем мог стать только вольный, а не лишенец, как мы. Объявит какой-нибудь партейный: иду на рекорд, а нас, пять-шесть поднадзорных, ему дадут крепёж таскать, стойки ставить. Он - передовик, а мы - никто. Мы - угольная пыль! За смену этот партеец сколько нарубит - всё на него запишут. Рекордист! Решил я сам стать ударником, сила есть, а сноровку приобрел к тому времени. Дела пошли хорошо. Твоя мать стала откатчицей работать, тягала волокушу с углём из забоя по штрекам к вагонеткам, а я такелажничал, стойки рубил. Накайлишь уголька, вылезешь из шахты, помоешься и в барак. Рабочий день - двенадцать часов, без выходных и отпусков. И никуда не выйти. Опоздал на десять минут, и после третьего гудка в шахту не пустят. Прогул! Получи пять лет. Что хотели власти, то и творили с нами!
Однажды лаву не удержали. Обрезало четыре метра. Стойки ломались, как спички, не успевали их подрубать и новые ставить. Молодому парнишонке руку породой прижало. Он орет: 'Отруби её, а то совсем завалит рудой!' Я думаю: отрублю, отправят за членовредительство в лагерь. Стойку подсунули под пласт с напарником, он чуть отжал, а я Васькину ладонь выдрал из породы. Кожу оборвал, жилы чуть не лопнули, но вытянул ему руку (рука-то все одно позже высохла). Следствие начали. Горного мастера сразу на выходе из забоя забрали. Дали прикладом в зубы - и в 'воронок', объявили вредителем (вернулся он с Севера лишь через семнадцать годочков, уже после смерти Сталина, не человек, а тень). Но меня по тому делу не привлекли, хотя ежели б схотели, то смогли б.
В сороковом некоторое послабление пошло: разрешил комендант мне, как примерному горняку, домишко построить и из барака отселиться. Большущую избу построил. Я люблю основательность. Курсы десятников закончил, стал бригадиром, одно время работал десятником на погрузке. Если вовремя вагоны не загрузишь, значит, вредитель, сразу под суд. Так-то вот! В ту пору выучился я на горного мастера и почти всю родню, что на свободе была, вольнонаемными на шахту перетянул.
А тут 'ерманец' как попер войной! У меня бронь, на фронт не забрали: уголек-то нужен и армии, и заводам. Война проклятая наш род сильно подкосила. Тех пацанов, что на поселении выжили, подчистую загребли на фронт в сорок первом. Под Москву бросили, под немецкие танки. Брат наш средний, Матвей, как услышал про войну, так вспомнил молодость: 'О, я с немчурой под Аршавой (Варшавой) бился!' Благословили мы детей на ратные подвиги. Н-да, эх, подвиги... Повыдергали со дворов пацанов, и опустели улицы. А опосля пошли похоронки. Парнишки-то необученные все, ни стрелять, ни воевать не умеют. Сынок Сигитовых идет в строю, а сам по дороге говны замерзшие пинает и хохочет. Вояки...
У Матвея два сыночка погибли сразу, а третий, Ефим, без ноги вернулся. Начали возвращаться инвалиды да тяжело раненые. Волобаев, сосед, пришел с фронта, в чем только жисть теплилась? Худющий. И как жил - непонятно. Лобной кости почти не было, осколком снесло половину черепа. Фрол, брат наш двоюродный, в окружении оказался под Киевом вместе со всем полком. Ни патронов, ни снарядов не осталось. Командир полка объявил приказ: выбираться за Днепр, кто как может. Не удалось, и попал Фрол в плен. Куды его тока не заносило, как бывшего шахтера: в Польше, во Франции и в Африке у мавров в забое горбатился, потом на заводе в Бельгии трудился. Сказывал: однажды деталь плохо сделал, ему немцы говорят: ' Рой могилу!'. Встал фриц перед ним, пальнул над головой, затем побил палкой и вернул к станку. Повезло - пожалели. Но покамест могилу рыл, враз поседел. В сорок пятом его американцы освободили, отпустили домой. Но наш СМЕРШ* решил, что был он предателем, раз не умер на немецкой каторге. Трибунал милостиво пятнадцать годочков выдал. А исполнилось тогда парню только двадцать шесть лет: из них четыре - батрачил на фашистов в плену и после еще десять лет горбатился в лагерях на Дальнем Востоке. Со смертью Берии ослобонили. В двадцать один год забрали на фронт, а в тридцать пять вышел из лагеря окончательным инвалидом. Заикался, трясся, постоянно болел, помучился, помучился, да и помер.
Прошла пара лет апосля Победы над фрицем, вернулся из лагеря и другой мой брат, Герасим. Тоже выжил чудом. Его обвинили в тридцать восьмом в заговоре против Сталина. Дали всего десять лет. Почему не добавили срок? Кто знает, может, оттого, что старый... Вернулся брательник в родные края и вскоре помер от чахотки. Ну, а меня в начале войны сильно покалечило. Повезло и смех, и грех. А не то тоже загремел бы на фронт и поди не вернулся бы. Нечаянно в забое ударил киркой по 'недочету' (невзорвавшемуся капсюлю), он и бабахнул. От взрыва сломало руку и повредило позвонок, да глаз посекло каменной крошкой. Год лежал дома, еле-еле оклемался. Ты по малолетству этого не помнишь. Пенсий и больничных тогда не было, и деньгу за болезти не платили. Выжили мы благодаря картошке. Только очухался - сызнова под землю загнали. А какой с меня ужо забойщик! Вот тут власти и разрешили стать десятником. Ну, а как совсем выздоровел, стал учиться на горного мастера.
Однако произвол энтот продолжался. Наш дом стоял у меня на высоком пригорке. Место хорошее, сухое! Корову завели, картошки по тыщще вёдер копали, сена десяток возов накосил. Всё вроде справно. Детишков, вас то есть, кровинушек, уже двое народилось, в доме весело копошитесь. Сердце оживает, жисть вроде продолжается. Но возвертаюсь однажды домой из забоя, а дома - нет. Привели НКВДэшники во двор немцев пленных, сломали жилье, вынесли вещщи на снег, жонка и детишки рядом сидят. Снова сунули мордой в самое дерьмо. Начальство порешило поставить тут лесной склад, чтоб деревянные стойки в сырости не раскисали.
А у нас ни жилья, ни еды. Так мы сызнова попали в барак. Вот она, кака сложна штука жисть! Думал: опять и ты, и сестра занедужите. Прошло несколько лет после того, как наш дом разрушили, но напряглись и новую избу сладили! Нет, не задавить большакам нас никогда! Да, вот такая была счастливая жизнь, сына, при Сталине! Эх, Саня, Саня...
Ну, да ладно, ты ужо поди на лехсцию опаздываешь. Беги давай, а мы с брательником выпьем ещё чуток за то, чтоб горя боле не знать, не ведать!
Отец тяжело вздохнул и наказал сыну:
- В партию, сынок, вступай, лады, но всегда помни, сколько зла она нашему роду принесла, и никогда не забывай!
Александр допил чай, попрощался со стариками и отправился в институт.
Морозный воздух обжигал нос, щёки и до слез щипал глаза. А, может быть, эти слезы текли от обиды за родителей, за свое тяжёлое детство?..
Послесловие
Забавная штука жизнь! Когда Константин Мартемьяныч вышел на пенсию в пятьдесят девятом году по инвалидности, то купил новенький автомобиль 'Москвич - 403'. В середине шестидесятых он решил наведаться в родные места. Родное село Тараданово стояло в полном запустении. Ветер гонял пыль по безлюдным улицам. Покосившиеся домишки наполовину вросли в землю, большинство изб стояли с заколоченными окнами. Несколько раз машина застряла в непролазной грязи, но он все-таки добрался до отчего дома. В их родовой просторной избе по-прежнему размещался сельсовет. На лавочке у дверей сидел мужик в драных штанах и в засаленной ветхой рубахе. Константин узнал его, это был председатель сельсовета времен раскулачивания Тимоха Фролов. Тот тоже признал старого врага, нахмурился, сплюнул себе под ноги и грязно выругался. Бывший сельсоветчик долго глядел исподлобья на статного, ладного приезжего, бормоча что-то себе под нос. Константин с улыбкой смотрел прямо в глаза врагу, не здороваясь, но и не ругаясь. Наконец Фролов не выдержал и произнес с грустью:
- Эх, Костя, вражина! Живучий, чёрт! Мы тебя раскулачили, разоряли, а ты опять в достатке. На машине ездишь! А я вот в лохмотьях хожу и пенсию копеечную получаю. И где справедливость в жизни? Нет её...
По всем вопросам, связанным с использованием представленных на ArtOfWar материалов, обращайтесь напрямую к авторам произведений или к редактору сайта по email artofwar.ru@mail.ru
(с) ArtOfWar, 1998-2023