12
Серебристый красавец Falcon пробил облачный слой и засверкал в лучах восходящего солнца, как рождественская игрушка. В иллюминаторы по-хозяйски уверенно хлынул поток красновато-жёлтого света.
Пассажиры бизнес-джета этого не заметили. Все они спали, уютно устроившись, кто в комфортабельных сидениях, а кто и просто на диване. Да и как заметить: позади четыре часа полёта, самолёт летит ровно, да и море принятого 'на грудь' на конференции, после конференции, в VIP-зале и в салоне тоже со счетов не скинешь. Впрочем, один пассажир всё-таки заметил.
Валентин Кулеев приоткрыл глаза: весёлый солнечный луч из противоположного иллюминатора простреливал весь салон и бил прямо в лицо. Вице-президент поморщился: 'Позвать, чтоб опустили светофильтр? Встать самому?' Ничего этого не хотелось, хотелось закрыть глаза и опять провалиться в забытьё.
Кулеев закрыл глаза и попытался заснуть. Сначала показалось, что получается, он даже начал видеть какие-то смутные картинки, но сон только поманил. Через несколько минут стало ясно, что уснуть не удастся, и, как всегда в таких случаях, стало раздражать абсолютно всё. Даже то, что ещё недавно привычно не замечалось. Еле слышный сквозь убаюкивающий шум турбин храп VIP-пассажиров. Отчётливый запах перегара, ещё более противный в сочетании с ароматом дорогого одеколона. Еле заметно подрагивающий салон самолёта, непонятно куда запропастившийся обслуживающий персонал, наглое солнце. А более всего - собственное отвратительное настроение и появившиеся в последнее время странное ощущение неудовлетворённости. Как будто что-то не сделано, что-то очень-очень важное. Или сделано, но совсем не так, и теперь не переделать - поздно. Или...
Господи, да сколько можно, откуда это?
Прошло уже больше месяца, а Валя никак не мог успокоиться. Он даже отложил на время вариант многоступенчатого обмена, в результате которого он становился владельцем двухкомнатной квартиры на проспекте Победы. Отложил обмен, который он готовил почти два года. С ума сойти - самому трудно поверить!
Да, пробил его Тапик, чёрт его подери! Пробил, как делал это много раз в детстве. Когда придумал искать клад по-над Сунжей, где сотни лет назад стены крепости стерегли 'брод Тамерлана'. Когда надумал отыскать старинный подземный ход, который, по слухам, начинался от двора Госбанка на Комсомольской и тянулся то ли до вокзала, то ли до Казачьей церкви, стоящей когда-то на месте третьей школы. Когда попробовали пролезть под Августовской по ливневой канализации, когда сооружали канатную переправу через Сунжу. Или когда запульнули в райотдел милиции на Терешковой сооружённую Пашкой диковинную дымовушку, и та залила всё помещение клубами фиолетового дыма. Дым был страшно едким и тяжёлым, струился по полу и совсем не желал исчезать - райотдел проветривали больше суток.
И практически всегда сценарий был один и тот же. Тапик с безумными от возбуждения глазами вываливал на них очередную фантастическую идею, обязательно начинающуюся словами 'тут такая штука...', и первым на неё откликался Валька. Даже когда понимал, что это откровенная муть. Откликался и загорался сам, чувствуя, как по хребту ползёт восторженный холодок. А дальше инициатива постепенно переходила к нему. Он помогал обрабатывать Муху и Русика, продавливая их своим напором, он составлял планы, он доставал необходимое, он....Да, дальше лидером становился он, но в самом начале каждой цепочки всё равно стоял Пашка. Бикфордов шнур поджигал он.
'Какой же шнур ты поджёг сейчас, Тапик? Как ты смог, ведь нам давным-давно не по десять лет?'
Когда в конце мая Пашка впервые за столько лет позвонил ему на работу и пригласил в субботу к себе, Валя сразу что-то почуял. Говорил Пашка странно, ничего не объяснял, и приглашение больше походило на приказ явиться на сходку заговорщиков. Но главное было даже не в этом - главным был его голос. Тапик говорил тем самым тоном, от которого когда-то Валька вспыхивал как порох, заражаясь от друга очередной бациллой безумства.
У него аж встали дыбом волосы на руках, и он еле дотянул до конца работы: ждать до субботы Валентин не собирался. В начале седьмого Валя поднялся по знакомой до мелочей лестнице и позвонил в обитую чёрным дерматином дверь. 'Ничего, Тапа, обойдёшься - детство давно прошло, и я не собираюсь идти у тебя на поводу. Придётся тебе раскрыть свой секрет сегодня'.
Ничего, однако, не вышло: Павлик не открыл ни то что секрет, а даже и дверь. Причём, он явно был дома: Валя это чувствовал. Он даже слышал сопение и осторожные шаги. Дверь, однако, не открывалась. Вот же зараза!
Валентин разозлился, пнул дверь ногой и поднялся к Виктору. Тот только пришёл с работы и ел макароны. Поговорить, понятное дело, не удалось. На кухне сразу собралось всё семейство, забросали вопросами. Да ещё Наташка прибежала, тянула отца за рукав и громким шёпотом спрашивала: 'Папа, почему дядька мне ничего не принёс? А когда он уйдёт?' Все шумно восторгались, Виктор отвлекался от еды, а Валентин улыбался вместе со всеми и изнывал от нетерпения.
Оказывается, изнывал зря. Ничего особенного Муха добавить не смог. Правда, Тапик пригласил в субботу и его. Обидно, что произошло это буквально полчаса назад, тот как раз возвращался с работы и Тапа перехватил его прямо в подъезде. Ага, значит, он точно дома. Вот же зараза!
Больше Муха ничего не знал. Ну, видел он Пашку за это время пару раз. Да нет, вроде трезвый, но глаза воспалённые и какие-то безумные что ли. В квартиру не пускал, отговариваясь такими дурацкими причинами, что даже хотелось обидеться. Вот, пожалуй, и всё. А, нет - он ещё на работе вторую неделю не появляется. Говорят, на больничном. Вот, теперь точно всё. А что Кулёк беспокоится? Через два дня всё станет известно.
Валентин не отвечал - думал. Муха, конечно, в своём репертуаре - ничего его особенно не интересует, кроме своего мирка, ограниченного семьёй. Да, изменился он после женитьбы, здорово изменился. Особенно после рождения дочки. Сейчас уже и не представить его отчаянно кричащего с застывшей в глазах тоской: 'А если я не знаю, что хочу? Не знаю и всё! Что мне делать?' Нет уже в глазах тоски, нашёл себя Муха.
Как же ему объяснить? Как объяснить, что стоило услышать в телефонной трубке, казалось бы, давно подзабытые интонации, и тут же исчезло всё. Забылось, что он заместитель начальника цеха, который скоро этот же цех и возглавит. Вылетело из головы, что осенью у него свадьба, которая резко ускорит его карьеру. Забылось всё, зато снова бежит по спине восторженный холодок, и совершенно иррационально, как в далёком детстве, хочется верить, что уж на этот раз Тапик придумал что-нибудь такое, что... Что-нибудь такое. Такое! А спроси 'какое', спроси, что он ждёт, что ему не хватает, так ведь и не ответить, пожалуй. Даже самому себе не ответить, не то, что Мухе.
- Да, действительно, - сказал Валентин, стараясь казаться спокойным и расслабленным, - через два дня узнаем. Пойду я домой. Пока, Муха!
Домой он пошёл не сразу. Сначала не поленился сделать крюк и зайти в старый двор на Партизанской, к Руслану. Оказалось, что Русик ничего не знает, и его Пашка не приглашал. Ну что ж, это тоже вполне в духе Тапика. Вальке он позвонил, потому что тот сам записал ему свой номер прямо на стене, Муху - потому что для этого надо было всего лишь подняться на один этаж. У Русика телефона не было, а идти к нему хоть и недалеко, но ведь об этом же надо вспомнить. Пашка, понятное дело, не вспомнил.
Напоследок Валька позвонил ему из таксофона. Тапик, зараза, сначала полчаса не брал трубку, а когда взял, сказал лишь: 'В субботу, Кулёк, в субботу, подожди. Некогда мне'.
'Некогда'. Скотина!
Два дня Валя выдержал. Выдержал, хотя испытывал то же состояние, как и много лет назад, когда Пашка, уставившись на него готовыми вылезти из орбит глазами, сказал: 'Тут такая штука....Надо канатную переправу через Сунжу заделать. С нашего берега на тот. Представляешь, Кулёк! А что, верёвки найти можно...' Несколько слов, безумный, не от мира сего взгляд, и полная уверенность, что всё возможно. Уверенность, заражающая, как бацилла чумы. А может, он просто сам хотел заразиться? Может быть.... В любом случае спусковой крючок был спущен, и недели две после этого он жил, как в лихорадке. Чертил вместе с Тапиком и Русланом чертежи, считал, злясь, что не может разобраться в формулах. Прикидывал, где достать канаты, кто может сделать стойки, как договориться с пацанами с левого берега, кому что пообещать, на кого надавить. Не мог заснуть, забывал есть.
Не вышло ничего с переправой. Не получилось. Но как же здорово было тогда! Стоит вспомнить и...
Выдержал Валентин Кулеев, которого уже давно почти никто не называл Кульком. И даже специально пришёл не в семь, как договаривались, а на пятнадцать минут позже. На целых пятнадцать минут.
Кому и что он хотел таким образом доказать, так и осталось неизвестным: Павел, во всяком случае, этого не заметил вообще. Дверь открыл далеко не сразу, посмотрел странным взглядом куда-то мимо и рассеянно сказал:
- А, это ты? Ладно, проходи.
Вот так - 'ладно'! Как будто бы не он назначал встречу, несколько раз настойчиво повторяя в трубку: 'Ровно в семь, в субботу. Не забудь, Кулёк, ровно в семь!' Вот же скотина!
- Муха уже пришёл? - спросил Валентин, раздумывая разуваться ему или нет: полы квартиры оптимизма не внушали.
В углу прихожей валялись старые журналы, коньки, ещё что-то. На зеркале несколькими уверенными мазками был нарисован мужик в длинной хламиде и с короной на голове.
- Муха?.. - словно пытаясь припомнить, кто это, переспросил Пашка. - Да... то есть, нет. Да ты не разувайся. Муха, наверное, не придёт. Картошку поехал собирать... или сажать.
Валя выпрямился, быстро окинул Пашку цепким взглядом: картина ещё та! Мятая, будто её долго жевали, рубашка в подозрительных разноцветных пятнах. Какие-то старые, чуть менее испачканные штаны. Волосы всклокочены, будто он только что встал, на физиономии недельная щетина. Но самое главное - глаза. Воспалённые, с опухшими веками, глаза у Пашки буквально горели огнём. Как два сумасшедших колодца, как воронки, тянущие в безумный, существующий только в детских снах мир.
- Тапа, - невольно переходя на шепот, спросил Валька, - что там у тебя?
- А? - так же рассеянно переспросил Павлик. - Да, понимаешь, тут такая штука....
И открыл дверь в зал.
В комнате царил бардак. Разбросанные вещи, тарелки с остатками еды и окурками в самых неожиданных местах, листы бумаги с какими-то каракулями, тюбики краски, поломанные карандаши, пыль.
Ничего этого Валя не заметил. Ничего этого он и не смог бы заметить. Стоило ему ступить на порог комнаты, он забыл обо всём.
Потому что отовсюду на него смотрели миры. Со стен, со шкафа, с подоконника, со стола, даже с дивана - отовсюду. Миры манили, миры будоражили, заставляли вставать дыбом волосы и учащённо биться сердце. Они притягивали взгляд властно и уверенно, словно от них исходило мощнейшее энергетическое поле, попав в которое уже не вырваться никому. Никому и никогда.
Повесил свой сюртук на спинку стула музыкант.
Расправил нервною рукой на шее черный бант.
Подойди скорей поближе, чтобы лучше слышать,
Если ты еще не слишком пьян... 1
Валентин и не пытался вырваться. Секунды шли за секундами, складывались в минуты - он этого не замечал. А может, уже прошли часы? Какая разница - в воронках чёрных дыр не бывает времени.
Что это картины, он осознал не сразу. Листы ватмана, картон, холст. Карандаш, акварель, масло, кое-где, вроде бы, гуашь, тушь и ещё что-то совсем незнакомое. Странная, порой совершенно необычная техника, чудные ракурсы, перспектива, от которой кружилось в голове, и хотелось ухватиться за что-нибудь прочное.
Но главное было не это: картины буквально излучали эмоции. Пронзали, вроде бы, огрубевшую с годами кожу и впивались в сердце, в мозг, в душу. Картины разговаривали, шептали, кричали. Они рыдали, они пели, они молили. Они бесстыдно и бесцеремонно выставляли напоказ самое сокровенное и так же бесцеремонно заставляли смотреть на это, не позволяя ни отвести взгляд, ни закрыть душу от незваного вторжения.
О несчастных и счастливых, о добре и зле,
О лютой ненависти и святой любви
Что творится, что творилось на твоей земле,
Всё в этой музыке, ты только улови
Какие же это картины? Это миры, это струны, это каналы, по которым душа говорит с душой. Без слов, которые могут соврать, нараспашку, нерв к нерву, синапс к синапсу. Эмпатия. Колдовство. Безумство.
- Тапа... Паша.... Это ты?.. Как?
- Да вот, я и сам... - вразумительно объяснил Павлик и шумно почесал в затылке. - Как?
- Тапа, знаешь, что ты сделал? Переправу. И она работает!
- Какую переправу? - не понял Павел. - Чё это ты, Кулёк?
- Ладно, - улыбнулся Валя и махнул рукой, - не бери в голову.
Сделал шаг в комнату, споткнулся о валяющуюся у порога боксёрскую перчатку и чуть не растянулся на полу.
- Это должны увидеть все. Хочешь? - спросил он, с трудом оторвав взгляд от картин. Павлик кивнул. - Увидят! Я тебе обещаю! Она работает, Тапа, ещё как работает!
Самолёт чуть заметно тряхнуло, и Кулеев приоткрыл глаза. Вокруг все по-прежнему спали, но светофильтры на иллюминаторах были опущены: обслуживающий персонал дорожил своей работой.
Впрочем, он тогда тоже хорошо поработал. Да что там 'хорошо' - отлично. До сих пор вспомнить приятно, через столько лет. Кстати, а какой это был год? Брежнев, вроде бы, ещё не помер. Или уже?.. Точно - это как раз был 82-й, только лето.
Жаркое тогда выдалось лето. И не только в прямом смысле. Капитальный ремонт, обмен, который тоже никак нельзя было упускать, да ещё маячившая на горизонте свадьба. Короче, навалилось.
И, тем не менее, он выполнил обещание. Чего это ему стоило не знает, никто, даже Тапик. Никто даже и не поинтересовался. Ерунда - главное, что он сломил-таки сопротивление всех этих администраторов от живописи. Одних заинтересовал, хотя поначалу казалось, что их не волнует ничего, кроме себя, других элементарно подкупил. Остальных пришлось просто проломить. Ничего - дело того стоило. На этот раз 'переправа' должна была заработать.
Через полтора месяца в пустующей по случаю лета художественной школе состоялась выставка. Пашкина персональная выставка. Заработала 'переправа'.
А ведь, пожалуй, это лучшее, что он сделал в жизни. Лучшее? Странные мысли для человека, достигшего практически всего, что было запланировано. Подслушал бы кто-нибудь, не поверил. 'Кокетничает господин вице-президент', - сказали бы. - Не может быть таких мыслей у локомотива, идущего всю жизнь точно по расписанию'. Ну, не может, и не может. Хотя, что вы знаете про 'расписание'? Разве поверите, что когда-то 'станция назначения' казалась совсем другой? Вот в последнее время всё чаще и чаще кажется, что 'локомотив' или пронёсся мимо какой-то очень нужной станции, или вообще свернул не туда. Где, когда? Чёрт его знает! Во всяком случае, к выставке это не имеет никакого отношения. Тогда как раз всё удалось прекрасно. И дело даже не в выставке.
Валентин мечтательно улыбнулся и закрыл глаза. Если бы кто из пассажиров увидел на лице вице-президента такую улыбку, он бы очень удивился. Но никто ничего не увидел: в шикарном салоне бизнес-джета все спали.
Валентин Кулеев прекрасно знал, когда можно снять маску.
__________________________________________
1 - 'Музыкант', Константин Никольский
13
Темно-серый 'БМВ' начальника производства миновал проходную и мягко зашуршал шинами по центральной дороге.
Прямая, сверкающая идеальной чистотой дорога пронзала завод, словно взлётная полоса, качеству асфальта мог бы позавидовать и центр города. С обеих сторон зеленели аккуратно подстриженные газоны, шелестели недавно посаженные деревья. Здания вдоль дороги сверкали новой отделкой, и даже градирни были покрыты новым сайдингом.
Михеев прекрасно знал, каким образом поддерживается это великолепие: в нескольких кварталах от центральной магистрали картина была, мягко говоря, несколько иной.
'Блеск и нищета нефтяной иглы', - подумал Виктор Андреевич и улыбнулся: сравнение показалось забавным.
'БМВ' миновал ярко-выкрашенную эстакаду с очередным плакатом, громадными буквами сообщающим всем, что компания - это единая семья; из-под колёс вынырнула стайка мелких птичек. Птиц последнее время стало заметно больше - кто там что трендит про ухудшающуюся экологию? Ещё больше, чем птиц, стало плакатов: ничего - это тоже нужная вещь.
Виктор миновал АВТ, мельком глянул направо и затормозил: метрах в тридцати боролась с сухой травой группа рабочих. Все в одинаковых оранжевых касках и спецовках с логотипом компании. Издалека спецовки казались новенькими, а рабочие удивительно одинаковыми. Первое было обманом, а второе сущей правдой: заброшенный участок расчищала группа нанятых недавно таджиков. А может, и узбеков - точно Михеев не знал и знать не хотел.
Решились всё-таки! Ну конечно - им же платить можно раз в пять меньше, чем своим. Сволочи, вот же сволочи!
Таджики трудились споро, как муравьи: кучи сухой травы вырастали на глазах. Тьфу! Михеев стиснул зубы и рванул машину с места: недовольно взвыли дорогие покрышки.
Неужели деньги застилают всё? Неужели непонятно, что это начало конца? Если уж на нефтеперерабатывающем заводе гастарбайтеры... Слепцы, не знающие, что творят! Они же всё заполонят! А может, знают? Сволочи!
Господи, как же прорвать это равнодушие к собственной стране, к народу? Как проткнуть задубевшую от лёгких денег и бесконечных экспериментов шкуру, как достучаться до души? Ведь не может же быть, чтоб не было души? Не может - до неё надо только достучаться.
Как?
Разговоры и доказательства бессмысленны. Надо обращаться не к разуму, надо рваться напрямую к душе. Нужны не доказательства, их и так все знают. Нужны эмоции, способные пробить слой уныния и неверия, нужны искры, чтоб осветить душу. Прогнать мрак, ошеломить, зажечь.
Как?..
В одном зале художественной школы продолжался ремонт, стены двух других были плотно завешены картинами. В воздухе стоял запах свежей побелки, через громадные окна пробивался дневной шум Августовской и проспекта Орджоникидзе. Прорвавшись внутрь помещения, звуки мгновенно замирали, будто понимая, что сегодня им здесь не место.
Сегодня в детской художественной школе царила тишина.
Посетители входили в помещение шумно и уверенно, шаркали подошвами, стучали каблучками, громко здоровались, шутили. Скоро шутки замирали, шаги становились бесшумными, необъяснимым образом исчезал кавалерийский цокот каблучков. Оставалось только дыхание. Удивлённое, озадаченное, ошеломлённое. Разное. Любое, кроме равнодушного.
Виктор опоздал больше, чем на полчаса. Сначала битый час простоял за сардельками. Медленно продвигающаяся очередь сатанела, превращалась в ничего не чувствующую толпу и чуть не растерзала попробовавшего воспользоваться удостоверением ветерана старика. Витька пропустил пожилого мужчину перед собой и чуть было об этом не пожалел: женщины тут же переключились на него, обвинив в тайном сговоре с целью лишить их законно причитающихся сарделек. Потом он, видимо, от волнения, забыл, где находится художественная школа, и обошёл в поисках весь громадный двор 'Пятого жилстроительства', задуманного когда-то как одна большая коммуна. Интересно, сардельки у них как предполагалось распределять - по потребности или по блату?
В школе уже собралось немало народу, и народ этот был весьма своеобразный - Виктор таких в городе встречал мало. Среди мужчин было слишком много бородатых со странным, как будто бы рассеянным взглядом, а среди женщин.... Среди них просто слишком много было красивых.
Тапа и Кулёк стояли у дальней стены. Пашка казался немного не в себе и явно пытался скрыть растерянность за напускной безучастностью и вызовом. Кулёк, напротив, был собран и деловит. Что-то шептал Пашке, улыбался посетителям и выглядел очень довольным.
Виктор помахал им рукой, хотел сразу подойти поближе, но глянул на первую же картину и замер. Исчез, пахнувший побелкой зал, исчезли мужики в модных рубашках, пропали дерзко-красивые женщины. Картина, словно живая, поймала его взгляд, притянула и отрезала всё остальное.
Да, бог мой, какая картина? Не было никакой картины! Как будто бы вдруг исчезла стена, или взметнуло занавес, а там.... Там ласково светило солнце, и дул лёгкий ветерок. Ветерок пах как обычно - пылью, нефтью и зеленью. Это не напрягало. Наоборот, сразу возникала уверенность, что этот знакомый с детства, родной ветерок не обманет, за ним стоит пойти. А ветерок звал. Звал легко и просто, играючи, полностью уверенный в своей правоте. Он ворвался в город с юго-запада, чуть задержался в Черноречье, пролетел над нефтезаводами и Окружной и через густо заросшие берега Сунжи ворвался в центр. Город на картине выглядел странно, и дело было даже не в совершенно необычной перспективе, отчего все казалось вздыбившимся, словно в беспокойном сне. Город казался одновременно по-детски весёлым и беззаботным, и напрягшимся, будто бы чувствующим маячившую впереди беду. Беду, от которой не спрятаться, которую не отвратить. Разве что пойти за ветром.
В центре картины по раскаленному асфальту шли люди. Им было весело и любопытно, они переговаривалась, улыбались и смеялись. Они шли туда, куда звал ветерок, доверившись ему, как можно довериться только в детстве. Ветерок ласково перебирал им волосы, кружил в воздухе кленовые 'вертолётики' и звал вперёд. А там, почти невидимый за пеленой километров и веков, смутным призраком маячил другой город. Тот, что мерещился в детстве. Тот, жизнь в котором полна надежд, где нет места лжи и предательству, и где ночью маняще светят звёзды. Люди шли туда длинной вереницей, некоторые оглядывались и звали кого-то с собой. Того, кто остался за пределами картины, кто потерялся, кто не мог найти пути. Впрочем, оглядывались всего двое, и особой озабоченности на их лицах не наблюдалось: путь вперёд влек их сильнее. Озабоченным выглядел только один человек. Девушка. Она застыла в нерешительности, словно её разрывало на части. Идти со всеми? А как же без него? Ждать? Сколько? В глазах было столько тоски, что вставали дыбом волосы. В глазах было столько надежды, что хотелось петь. Ветерок игриво взметнул лёгкое платье, но девушка этого не замечала. Она смотрела прямо на зрителей, но поймать её взгляд было невозможно. Она искала не их.
Искала синими Аниными глазами.
Виктор вздрогнул. Пойманной в силки птицей забилось сердце.
Подойди скорей поближе, чтобы лучше слышать,
Если ты еще не слишком пьян
Боже, как это он? Ведь это Тапик, которого он знал как облупленного. Тапа, который уже давно не подпускает к себе никого ближе, чем на километр. Как он осмелился вывернуть свою душу наизнанку? Как сумел вывернуть наизнанку душу зрителя? Как он, вообще, смог нарисовать такое? Нет, не нарисовать - сотворить! Как?
Виктор попробовал оторваться от холста, растерянно переступил на вдруг онемевших ногах. Картина не отпускала. Не смотреть на неё было невозможно, но и смотреть долго тоже не хватало сил. Картина медленно, но неотвратимо начинала втягивать в себя, присоединять к происходящему. От неё исходила дикая тоска и безысходность и такая же дикая всепоглощающая надежда. Душа проваливалась туда и её начинало рвать на части.
Вокруг тебя шумят дела, бегут твои года.
Зачем явился ты на свет, ты помнил не всегда...
Перехватило горло.
Виктор закрыл глаза, но это не помогло. Картина начала наплывать на него из темноты, впечатываясь прямо в сетчатку. Он внезапно узнал тех двоих, которые огладывались, понял, что один из них держит за руку маленькую девочку, почувствовал её тёплую ладошку и автоматически сжал руку. Надо идти, дочка, посмотри, какой прекрасный город нас ждёт. Надо идти, смотри - все идут. Разве все? Один ведь отстал, потерялся. Он ведь не безразличен тебе, рядом с ним прошла почти вся жизнь. Может, подождать, поискать, помочь? Но тогда он тоже отстанет, а он не один - в его руке детская ладошка, и в воздухе нехорошее предчувствие. Нет, нельзя. По сердцу полоснуло тоской, на лбу выступил пот, и зашевелились волосы под пахнувшим пылью ветерком. Но как же...
Звуки скрипки все живое, спящее в тебе разбудят,
Если ты еще не слишком пьян...
- Что, затянуло? - раздалось сзади.
Виктор вздрогнул, открыл глаза, вынырнул из картины и недоумённо оглянулся по сторонам.
- Затянуло, говорю? - повторил ему в ухо Валентин. - У меня точно так же было. Ты предупредил?
- А? - спросил Виктор, в глазах ещё плыло. - Кулёк, как это, разве так...
Валька смотрел на него понимающим взглядом, ждал.
- Разве бывает так? Может, это не....Ну, рисовал когда-то, так ведь ничего особенного, а тут. Может, это не он? Слушай, а ты понял, кто там, понял, куда мы идём? А уходим почему? Там что-то нехорошее, я только не понимаю, что. А город ты узнал? Знаешь, мне иногда самому кажется, что здесь уже ничего хорошего... Кулёк, откуда он узнал, он же только водку...
- Стоп! - тряхнул его за плечо Валентин. - Ты договорился? С ней?
Виктор машинально оглянулся к холсту, обжёгся об синий взгляд и поспешно отвернулся.
- Да-да, договорился. Ждёт.
- Тогда иди, - сказал Валька и посмотрел на часы. - Пора.
- Как пора? Я же ещё не посмотрел ничего!
- Опаздывать не фига было! - отрубил Кулёк. - Успеешь ещё.
Виктор посмотрел на пакет с сардельками: да, Валька прав, не надо было опаздывать. Пора. Но это же ненадолго - соседний подъезд, третий этаж. Пять минут. А потом можно будет снова смотреть картины - вон их сколько. Сейчас. Ещё секунду.
Он не сделал ни шага.
Мозг не мог успокоиться, пытаясь переработать увиденное в этой дикой картине. Особенно беспокоила угроза, толкающая людей из города. Угроза непонятная, еле осязаемая, но вполне чёткая. Что это? И почему кажется, что он уже это чувствовал? Чувствовал, но забыл, не придал значения. Что это за угроза, насколько она серьёзна? Он обязательно должен это понять, ведь от этого зависит самое главное. Наташка. Она ещё такая маленькая... Стоп, а может, нечего понимать? Может, Тапик просто придумал это в очередном приступе депрессии? Но почему тогда угроза кажется такой знакомой, почему кажется, что это его смутные тревоги уловил художник? Да, нет, ерунда - что он может почувствовать, чем? Он же пропил все свои чувства. Да, честно говоря, он и раньше, если и 'чувствовал', то довольно своеобразно.
Особенно тем хмурым туманным днём. Сколько лет прошло, а не забыть, не выбросить из головы. А как же обидно было тогда!
Пашка тогда только что вышел из больницы, рана от ножа зажила, оставив короткий аккуратный рубец. Он здорово похудел, был бледен как приведение, но весел, шутил, что они теперь с Мухой кровные братья. И Витька решил поделиться с ним тем ощущением, которое испытал, видя, как его кровь, пульсируя в шланге, непрерывным потоком тянулась к бледной Пашкиной руке. Он тогда понял, что это не кровь переходит, а его, Витькина, душа, и теперь в Пашке живёт его частичка. Что теперь ему понятно выражение 'Все люди - братья'. И что после этого он стал лучше понимать Пашку, даже не понимать, а чувствовать. Он не знает, каким образом это происходит - 'переговариваются' ли ДНК или частички душ, но что это происходит, уверен на сто процентов.
Тапик выслушал серьёзно, ни разу не перебил, и понимающе кивал, а потом.... Потом он его высмеял. Жёстко, безжалостно. Какие такие души, какие частички? Это даже с точки зрения церкви ересь, а на самом деле бред сивой кобылы в полнолуние. Кто там 'переговаривается' - ДНК? На каких частотах? Не потому-то у него приемник стал плохо 'Монте-Карло'1 ловить?
Витька полез в спор, и тогда Пашка, глядя на него безжалостно насмешливым взглядом, сказал: 'Чувствовать, говоришь, меня стал? Ладно....Ну, скажи тогда, чего мне сейчас хочется? Очень-очень хочется, аж 'душа' дрожит?' И выждав длинную театральную паузу, задушевным тоном сообщил: 'Не можешь? А хочется мне сейчас, Витенька, одного - в сортир. По большому'.
Когда это было - в 76-м? А как будто вчера. Нет, не мог Тапа ничего почувствовать. Вот придумать - это да, придумывать он горазд. Он же у нас не 'муравей', не то что некоторые.
Виктор снова кинул беглый взгляд на холст - что-то там ещё было, что-то гнетущее, связанное только с ним. В позе черноволосого паренька на картине было что-то странное. Он стоял в пол-оборота, одной рукой бережно придерживая маленькую девочку, а другой будто закрываясь от того, кто остался за пределами картины. Как будто бы он очень хотел, чтобы тот не мог посмотреть ему в глаза. Как будто бы...
Виктора прошиб пот. Словно в кошмарном сне, явилось бредовое, но страшное в своей убедительности ощущение, что ему предстоит сделать нечто ужасное, такое, за что нет и не может быть прощения. И ничего не изменить - карты сданы, Мойры сплели нить судьбы. Безумный художник уже увидел это в алкогольном бреду и запечатлел на холсте. Опять гулко ударило сердце.
- Эй! - толкнул его в бок Валентин. - Ты что, уснул? Пора!
- Подожди, - Виктор помотал головой, пытаясь сбросить наваждение, - на остальное хоть чуть гляну..
С трудом отвернулся от притягивающей как магнит картины, прошёлся взглядом по развешенным на стенах холстам. Их было много, этих холстов, больше похожих на распахнутые окна. И каждое вело в свой неповторимый, но чем-то очень схожий мир. Миры боли и надежды, миры безжалостно сорванных масок.
Первый мир, первая картина. Стеклянная стена, за которой ждали овеществлённые мечты. и через которую, срывая ладони в кровь, тщетно пытался прорваться кто-то удивительно знакомый.
Второй мир. Уходящие в усеянную звёздами бесконечность, закручивающиеся в спирали лестницы. И в конце каждой лестницы - дверь, миллионы дверей. Что там, за ними? Может рай, а может, и вечная боль. И ведь не узнаешь заранее, а потом будет поздно.
Громадный, тянущийся до горизонта стол, усеянный вместо лакомств, женской плотью и рвущиеся к нему, отталкивающие друг друга локтями мужчины. Лица искажены, волосы спутаны, глаза лихорадочно горят. Успеть! Моё! Я лучший! Я совершу подвиг! Я сделаю тебя счастливой! Женщины на столе тоже толкаются, пытаясь протиснуться поближе, но делают это незаметнее. Одни застенчиво опускают глазки, другие, наоборот, бесстыже выставляют напоказ самое сокровенное. Но видно, что все они тоже объединены одним посылом. Меня! Я самая! Я рожу тебе сыновей! Я сделаю тебя счастливым! А над столом, прямо по звёздному небу, корявыми светящимися буквами написано: 'Любовь?'
О несчастных и счастливых, о добре и зле,
О лютой ненависти и святой любви
Ещё одна картина, ещё мир.... Звенят, лопаясь, струны, царапает душу острым стеклом. Ещё... Господи!
- Туда посмотри.
Виктор как болванчик повернул голову.
Одна среди ночного неба, нагая и счастливая до беспамятства, самым буквальным образом отдавалась солнечному ветру и мерцающему блеску восхищённых звёзд девушка, не узнать которую было невозможно.
Глаза сами по себе широко открылись, в низу живота начал разгораться терпкий огонь. Этого ещё не хватало!
Виктор глубоко вздохнул и отвернулся. Взгляд опять, как загипнотизированный, притянулся к картине с городом. Так, придумал, или всё-таки почувствовал?
- Ну, как? - спросил Кулёк.
- Слушай, - думая о своём, сказал Виктор, - как он узнал?
- Сам не пойму! Он же не видел. Но как всё точно, даже родинка на груди! Мистика! - восторженно-испуганным шёпотом загудел Валентин и осекся, увидев, куда смотрит Витька. - Эй, ты о чём?
Он что - смущается? Смущённый Кулёк - это что-то новое! Что он там говорил про родинку? Виктор с новым интересом глянул на замершую среди звёзд Анну, не выдержал, снова отвёл глаза и прошёлся взглядом по залу.
- А Тапа где?
- Где, где... - нервно повторил Кулёк. - На комплименты отвечает. Ты за Аней пойдёшь сегодня?
В следующую секунду он поймал Витькин взгляд, повернулся, оглядел зал и чертыхнулся. Быстрым шагом, не снимая с лица дежурной улыбки, прошёл во вторую комнату, заглянул в коридор и снова вернулся к Виктору. Улыбки на его лице больше не было.
- Сбежал! Это ты всё Муха! 'Как, как?' Твою мать!
'БМВ' вынырнул из-под эстакады, в зеркальце отразился очередной плакат с громадными буквами. Надпись в зеркальном отражении выглядела абракадаброй, но Виктор Михеев знал её наизусть: 'Хочешь увеличить свой доход? Экономь энергоресурсы!'
Доход. Опять деньги, ничего, кроме денег!
Зажечь!.. Тапик, вот кто мог это делать. Найти совершенно неожиданный ход, ошеломить, заставить поверить в самый бред. Пробить шкуру, коснуться обнажённых нервов. Ещё как умел! Да и сейчас...
И на что он истратил своё умение? На поэтизацию любви? Вон она, его 'любовь' - в объявлениях на всех столбах и натурой вечером вдоль дорог. Любого сорта. Только плати.
На наивные доказательства, что 'все люди братья'? А 'братьям' это нужно? Срать они хотели на доказательства.
На доказательства, что война - это нехорошо, что она превращает людей в зверей? А если их и превращать не надо?
На ностальгию по исчезнувшему городу? Ну да, ностальгия дело нужное - пока мы ностальгируем, 'братья' как раз нам кинжальчиком-то и по горлу.
Эх, Тапа...
Кулёк тоже мог. Мог всё рассчитать, организовать так, чтоб Пашкин импульс не увяз в бестолковщине, не пошёл кругами по воде. Чтоб не погас раньше времени бикфордов шнур.
И что? На что потрачен его талант? На карабканье по административной лестнице, на умение не утонуть в дерьме, на чёткое знание, какие часы можно себе позволить, на размножение многозначных цифр на платиновых картах.
Ведь это мираж, тупик. Нужна идея, даже не сама идея, а её подача. Чтоб дошло до каждого, чтоб завибрировал, отозвался самый последний, заплывший жиром нерв. Нужно возрождение идеалов, нужно, чтоб нация индивидуалистов снова почувствовала себя единой. Чтоб ощутила своё отличие, как ощущают его всякие черножопые шакалы. Пассионарность нужна. И рождаемость. Слышишь, Тапа, рождаемость. С любовью, без любви - не важно. Лишь бы побольше. А то нас просто сомнут.
Эх, пацаны.... Ведь могли бы, могли. А вы?
А он... Что он может сам? Если быть честным, то он всегда был третьим. Тапа, Кулёк, Муха. Реже Кулёк, Тапа, Муха. Но никогда не наоборот.
Что он может - вести этот долбанный ЖЖ? Тискать туда статейки? Ну, да - прочтёт их человек тридцать. Большое дело!
Ничего он не может. Ни хрена! Он даже здесь бы не работал, если бы не Кулёк. А если бы не Тапа, то, может, и вовсе не жил.
Виктор Михеев стиснул зубы и нажал на газ.
___________________________________________
1 - Популярная в 70-80-е годы музыкальная радиостанция.
14
- Павлик! Что это?
Павел молча взял её за плечи, развернул к мольберту. Анна вгляделась, глаза распахнулись ещё шире, по спине побежал суеверный холодок. Она попробовала отвести взгляд и не смогла: холст держал властно, не отпускал.
Нет - не было никакого холста. Было распахнутое настежь окно, был прокол в пространстве, и в этом проколе словно живой взметнулся её родной, потерянный навсегда город. Её Грозный.
Всё было взято с какой-то странной точки, и перспектива уплывала, пока она не поняла, что город закручен в тугую спираль, так что одновременно можно было разглядеть его весь. Центр с Августовской, домом Моды и скверами вдоль набережной. Заводской с ДК Ленина и стадионом. Минутку и Черноречье, Октябрьский и Микрорайон.
Весь избитый, израненный войной и еле дышащий город.
От Августовской остались одни завалы, смрадно дымили руины института, в некогда тенистых скверах торчали одни обгорелые пеньки, словно уродливый шрам, тянулись вверх остатки проспекта Ленина. И всё было затянуто дымом. Хищный, нажравшийся человеческого мяса дым застилал всё, сворачивался в воронку.
А в центре воронки был оазис. Там сверкала бликами Сунжа, и тихо шумели под вечерним ветром раскидистые деревья. Там, совершенно невредимый, вставал из бездны годов тихий, немного заброшенный скверик. Скверик, протянувшийся когда-то от старого Ленинского моста до музыкального училища. Цвели осенние клумбы, под редкими фонарями роились ночные бабочки, приглашали присесть старинные изогнутые скамейки.
Но на скамейках не было никого. Вообще в сквере не было ни души, ни единого человека. Ни на скамейках, ни на аллейке, ни возле клумб.
И только около чугунной ограды набережной тускло-лиловый неоновый свет фонаря освещал четырех. Четырёх мальчишек лет двенадцати. Они не сидели на лавочке, не гуляли и даже не стояли, прислонившись к ограде.
Они лежали на асфальте. Трое, с почти одинаковыми русыми волосами, лежали рядом, вытянув вдоль тел худые мальчишеские руки. На груди каждого, там, где должно было быть сердце, зияли рваные раны. Вокруг ран запеклась чёрная кровь, а изнутри каждой, словно из земли, тянулся к небу росток с легко узнаваемыми вытянутыми листьями. Чуть дальше, за оградой, стояло громадное дерево с точно такими же листьями - листьями айланта высочайшего. Ростки тянулись к айланту, а он их словно не замечал. Он смотрел на четвертого мальчишку.
Тот лежал чуть подальше, в стороне. Почти такой же, как и остальные, только волосы не русые, а почти чёрные, и лицо, как сказали бы сейчас, не славянское. На груди его была точно такая же рана, но кровь ещё не запеклась, и из раны не тянулся росток. Мальчишка схватился одной рукой за грудь и удивлённо скосил глаза: словно бы не понимая, почему так. Почему из него, в отличие от друзей, не растёт новый айлант? Странно! Странно, непонятно и обидно. Спросить бы у друзей, почему так? Почему?
Но друзья бы не ответили: они смотрели вверх, в небо. В глазах навсегда застыли надежда, восторг и уверенность, что будущее должно быть прекрасно, и весь мир принадлежит им.
В небе, там, где ветер развеял дым, призрачным миражом маячил недосягаемый фантастический город, а сверху миллиардами манящих огней светили равнодушные звёзды.
- Ну как? - спросил Павел.
Анна молчала, не сводя с картины распахнутых во всю ширь глаз.
- Аня... - позвал Павел и тронул её за плечо. - Анечка!
- Боже! - отрешенно прошептала Анна.
Павел привлёк её к себе, и Анна тут же прижалась, закрыла глаза.
- Ну что ты? - зашептал он, гладя ей волосы. - Что ты? Перестань!
Нагнулся и стал осторожно целовать шею, щёки, глаза. Целовать, пока лицо не покинула тревога, пока не пробежала по губам улыбка.
- Хочешь я её выброшу?
- Нет! - Анна выпрямилась, обожгла его сияющей, словно грозненское небо, синевой и снова прижалась к груди. - И не думай! Страшно, конечно, но и.... Она как живая. Она затягивает, кажется, что всё лучшее прошло, и ничего уже не изменить. И этот мираж. Как будто что-то сделано не так, где-то мы все ошиблись, и вместо того, о чём мечтали... Павлик, это ведь не про нас? Не про нас с тобой?
- Нет, милая. Конечно не про нас! Как ты могла подумать?
- Не про нас?
- Нет! - уверенно повторил Павел, взял её лицо в ладони и прижался к губам.
- Ой! - вырвалась Анна, провела ладонью ему по щеке. - Колючий! А я знала, что у тебя выйдет!
- Не выдумывай.
- Ещё чего! - она выскользнула и через минуту вернулась в комнату с бутылкой шампанского. - Вот! Ещё позавчера купила.
- Откуда? Я же ещё и сам не знал.
- От верблюда! Я всегда в тебя верю. И верила, - улыбнулась, звонко поцеловала его в губы и снова провела по небритой щеке. - Давай, быстрей!
- Как? - сделав дурашливые глаза, закричал Павел. - Днём? Вы уверены, мадам?
Анна молча толкнула его в грудь. Павел, размахивая руками и высоко подкидывая ноги, помчался в ванную, тут же вернулся, грозно выставив палец, и нахмурил брови.
- Бардак в доме! Женщина, где мои чистые трусы?
- Иди уже! - засмеялась Анна. - Зачем тебе трусы?
Никогда ещё Павлик так не трусил. Один он вряд ли бы дошёл до художественной школы, а если бы и дошёл, то только через магазин. Но Кулёк предусмотрел всё: пришёл к нему аж за час, поморщился, оглядев Пашкин гардероб, и высмеял когда он заикнулся насчёт 'принять для храбрости'. Высмеял жестко и язвительно, на грани фола, но результата достиг: Пашка разозлился и дошёл до школы нормально. Разве что смотрел на Валентина так, будто вот-вот свернёт ему челюсть. Кулька это, похоже, волновало мало.
Так они и дошли до 'Пятого жилстроительства', свернули с Августовской в арку, затем повернули направо, прошли по двору до скромных дверей в самом углу и остановились: Пашке приспичило покурить. Валька стоял рядом, смотрел понимающим взглядом и на этот раз не улыбался. Сигарета догорела до фильтра, обожгла палец. Пашка недоумённо посмотрел на окурок и небрежным щелчком отбросил его метра на три. Тщательно скрываемая, загнанная внутрь робость улетучилась, как будто её и не было. Тело стало лёгким, в голове запело уже подзабытое чувство бесшабашной весёлости, из-за которого его называли в детстве 'психом'. Из-за которого его опасались трогать, которое бросало его одного против пятерых и те отступали.
- Чего застыл? - нагло спросил Пашка. - Пошли!
В залах уже было полно народа, почти все незнакомые; медленно переходили от картины к картине, негромко переговаривались. Никем не замеченный Павел прошёл через первый зал, встал в единственном углу, где не было рисунков, и стал наблюдать. Голова была удивительно лёгкой, даже не верилось, что ещё каких-то полчаса назад он страшно нервничал и боялся. Боялся, что его рисунки увидят люди и, не какие-нибудь, а настоящие художники. Боялся непонимания, насмешек, ещё больше боялся равнодушия и снисходительного похлопывания по плечу. Боялся всего.
Сейчас страха не было совсем. Даже непонятно, почему.
Впрочем, кое-что понять было можно: ни о каком равнодушии и похлопывании по плечу речи быть не могло. Пашка никогда не относил себя к большим психологам, но сейчас почувствовал сразу - это успех. Кожа стала тонкой и чувствительной, витающие в зале эмоции проникали через неё, не задерживаясь, дёргали за обнажённые нервы. Те отзывались, вибрировали, словно натянутые струны, и каждая струна, каждая эмоция издавала свою ноту.
'До' - это удивление. 'Ре' - интерес. 'Ми' - ошеломление. 'Фа' - удивление вместе с испугом. А это что - отторжение, желание закрыться? 'Соль'. А это уже восторг, а это сопричастность.... А это? Это кто-то увидел 'Летящую среди звёзд'. 'Ля! Ля! Си!' Господи, сколько их!
'До, ре, ми, - пели нервы, - фа, соль, си. До, ля, соль, фа...'
Что-то сказал Валька, Павлик не обратил внимания. 'Фа, си, си, до...' Снова сказал, погромче, потянул за руку. 'Си, до, соль...' Да что ты лезешь, Кулёк? Дай послушать!
Павлик отмахнулся. Валька исчез, и он остался один, жадно впитывая немелодичную, дёрганную, но такую желанную мелодию.
- Павлик. Павлик!
Что? Это ещё кто? Да отстаньте вы, не мешайте!
- Паша!!
Нервы ещё пели, но уже потише. Сквозь туман Пашка разглядел невысокого мужчину с чёрной бородой. Мужчина что-то говорил, слова еле пробивались сквозь мелодию. Это кто ещё?
- ...не ожидал! Я даже не поверил снача... когда Валя.... Это настоящее, Паша. Настоящее!
Что? О, так это же его учитель. Смотри - не постарел вовсе.
- Здравствуйте, Григорий Александрович! - сказал Павел.
- Здравствуй, здравствуй! - засмеялся учитель. - Ты слышал, что я говорил? Ладно, потом.
Взял Павла за локоть, повернулся к залу и громко произнёс:
- Товарищи! Друзья! Позвольте представить вам автора этих удивительных работ, моего бывшего ученика Павла...
- Павла Тапарова! - мгновенно подхватил Кулёк, интонациями опытного оратора подсказывая публике, что неплохо бы и поаплодировать.
Публика послушно захлопала. Оборвалась мелодия.
Нет, не оборвалась, ещё звучит, но уже не так, добавились какие-то карябающие звуки.
Что это за звуки? Почему он нет-нет, да и поймает взгляд, каким воспитанные люди смотрят на калеку или на того, кто осмелился сделать то, что в воспитанном обществе делать не принято? Взгляд, в котором восторг сплетается с радостью, что это не с ними такое, а жалость плавно переходит в зависть и злость. Как это может всё соединяться?
Почему вон тот лысый смотрит на него, как будто бы увидел что-то неприличное? Как будто он голым вышел?