Рано утром, когда все еще спят, и ночная темень лишь слегка разбавляется бледным яичным светом фонарей, на лестницы, во дворы и на крыши выходят коты. Бесшумной походкой они важно слоняются взад-вперед, точат когти об дерматин тяжелых запертых на все замки дверей, садятся на асфальт двора и ржавое железо кровель, и чего-то ждут.
Мне кажется, они ждут утра, чтобы увидеть взойдет ли сегодня солнце, и начнется ли новый день. Тишина во дворе такая, что слышно, как плещется вода в реке, ветер шевелит ржавый лист на крыше, и кто-то в неурочный час, крадучись, пройдет по улице.
Но вот с шумом прокатил первый троллейбус, и сразу же, словно только этого и ждала, хлопнула дверь подъезда. Первый жилец, торопясь на работу, с грохотом опрокинул над баком мусорное ведро. Все эти звуки, возносясь в колодце двора, сливаясь в один привычный шум, без спроса лезут в окна. День начался, и котов уже не видно: стоило проснуться людям, они разбежались по своим очень важным делам.
Но лишь через час другой наступит серый, противный, как скомканная нестиранная гардина рассвет.
* * *
"Такой дом - это судьба", - думал я, едва поспевая за агентом, средних лет теткой ни лицом, ни одеждой, не отличающейся от хозяек, стоящих в очередях у ларьков на рынке или копающихся в разложенном на раскладушках у метро тряпье. Только вместо сумки у нее в руках болтался пластиковый портфельчик с выпирающими, словно меха гармони, кармашками для документов.
У нее и энергии было столько, что я с трудом удерживался следом, мотаясь, как привязанная к собачьему хвосту банка. Хотелось протянуть руку и ухватиться за хлястик ее плаща, когда она бодро взлетала по обшарпанным узким лестницам старых домов.
Маклер, агент, риэлтор... Маклер - это что-то из прежних уже давних времен. Суетливый старик, боящийся всех: клиентов, милиции, жильцов, сводящий запросы клиентов в варианты, строящий цепочки. Риэлтор - мужчина, надевающий на работу белую рубашку и галстук, сующий вам глянцевую визитку и осторожно, исподволь выясняющий, сколько у вас денег. Его задача выгрести их все, даже больше, постаравшись, чтобы вы назанимали для него еще зеленых долларовых бумажек. Он нажимает на клавишу компьютера, и из принтера выползает листок со всевозможными вариантами. И удивляешься, сколько, оказывается, в нашем городе продается жилья. Ты подписываешь ворох бумаг, попадаешь в кабалу и тебя передают уже такой вот уверенной в себе, прущей, как танк, тетке.
Впрочем, именно ее энергия вселяет уверенность, что все рано или поздно закончится и прекратится эта беготня по чужим углам.
Их клиенты делятся на съезжающихся и разъезжающихся, покупающих и продающих. Жизнь показывает, что вторых куда больше. Съезжающиеся молоды, веселы и румяны. Они оптимисты. У них хорошие зубы и широкие улыбки. Я не верю, что это именно они с годами превращаются в потасканных и потрепанных жизнью неудачников, одержимых маниакальной идеей выменять себе нору, поставить железную дверь с тремя замками, заползти в нее и, закрывшись, навесив для верности цепочку, затаиться, оберегая и лелея свой покой. Но неудачников много, куда больше, чем квартир, и разменяться непросто. К тому же, с годами потерь и разочарований накапливаются и какие-то несусветные требования и претензии, и если съезжающиеся идут на обмен легко, небрежно краем глаза глянув на предложенное, то разъезжающиеся долго ходят по квартирам, проверяют, как открываются окна, колупают ногтем паркет, скребут желтизну на кафеле и спускают воду, внимательно вслушиваясь, как она шумит в трубах. Съезжающиеся строят новую жизнь и сразу делают ремонт, ломают стены, превращая прежние клетушки в залы, высаживают старые рамы, ставят блестящие пластиковые стеклопакеты и привозят из магазина новую мебель, запакованную в аккуратные плоские, как доски свертки. Разъезжающиеся по норам, чтобы доживать, везут какие-то старые диваны с ямками посередине, неподъемные шкафы, исцарапанные тумбочки и колченогие стулья. И квартиры им попадаются все больше старые и облезлые, словно собравшие все беды и печали прежних жильцов.
Разъезжаются и в этот раз, как обычно, он и она. Она, о которой хватит и нескольких слов, прожила всю жизнь в удивительной стране, кривом четырехугольнике ограниченном улицами и проспектами Наставников, Ударников, Энтузиастов и Передовиков. Сколько лет провел здесь с ней и ни разу никого из них не встретил. Были одинаковые панельные многоэтажки, плоские, словно пришлепнутые, универсамы. Утром все жители уезжали куда-то на метро, и оставались лишь мамаши, чинно толкавшие животами перед собой коляски с детьми, да странные личности, кучкующиеся у точек, где разливали пиво и продавали подозрительно дешевую водку. Среди них были и женщины, крикливые, нелепо одетые, с яркой и обильной, скрывавшей подбитые глаза и расцарапанные лица, косметикой. Когда из открытого окна или из-за прилавка доносилась музыка, женщины с готовностью начинали плясать, нетвердо кружась и выкидывая в стороны руки и ноги. Глядя на них, я все недоумевал: неужели это и есть передовики, наставники и ударники? А вон, устав от непосильных трудов, между разломанным ящиком и сгнившими раскатившимися апельсинами, раскинув руки, лежит энтузиаст. Странное место и столь же странные непонятные люди.
Но она прожила здесь всю жизнь и уезжать не хотела. Ей нужна была квартира в той же "стране", пусть поменьше, но с претензиями, чтобы был не первый и не последний этаж, с лифтом, зеленым двором, и чтобы мимо окон не ездил трамвай. Мне же - что-нибудь на оставшуюся сумму.
От ее запросов оставшаяся сумма все уменьшалась, съеживалась и наконец скукожилась, остался совсем мизер, которого не хватало не только на квартиру, но и на приличную комнату.
Риэлтерское агентство мгновенно продало наше жилье, быстро подобрало и оформило квартиру ей, и ко мне относилось, как к надоедливой мухе. Которую, если еще и жужжать будет, так просто прихлопнут и забудут. По их уверениям цены падали, когда они продавали нашу квартиру и резко выросли, когда потребовалось купить жилье мне.
И вот уверенная в себе тетка-агент с бородавкой над верхней губой и пышной стянувшей волосы за головой резинкой перла, как танк, пятерня с толстыми пальцами сжимала папку-портфель.
Она не замолкала. В день назначалось несколько просмотров в разных районах. И в трамваях-автобусах тетка не уставала расписывать, как мне повезло, что попал именно в их агентство и именно в ее руки. Успокаивала, что в их агентстве не убьют и не выселят в деревню, не потеряют отданные им документы. Даже в грохочущем метро она, наклонившись к самому уху, жарко дыша, то и дело кричала что-то ободряющее, и бородавка в брезгливой близости оказалась с тремя прозрачными волосками.
Мы выпрыгивали из метро в новостройки, где дома напоминали пазлы для дебила: три-четыре элемента - складывай, как хочешь, не ошибешься. Смотрели какие-то убогие комнаты, где будущие соседи заранее глядели на меня с ненавистью. Потом вновь возвращались, выходили, не доезжая до центра, в районах, где стояли бесконечные старые облезлые дома с обнажившейся серой паршой штукатурки, проплешинами выкрошенного кирпича, заплатами хомутов на ржавых трубах. Со спрятанными во дворе узкими бывшими черными лестницами, где держался многолетний запах готовящейся еды и помоев, и ступени были стерты, вытоптаны посередине.
В очередной раз покинув метро у вокзала, мы свернули с шумного и людного проспекта, и пошли чередой дворов, выйдя к кривому вывернутому переулку. Темному и узкому, сдавленному домами. В полдень здесь было пасмурно. "Большой... переулок". Посередине табличку расколотили и что за "большой" переулок, не понять. Переулок изогнулся, обнажив пустырь между домами, поросший чахлой травой. Над ним в брандмауэре затерялось наверху единственное слепое оконце. Напротив через пустырь над затененным стеклом окна первого этажа гордо сияла золотом вывеска "ЛОМБАРДЪ". Господи, что же могли сдавать в ломбард обитатели окрестных домов?! И если этот переулок "Большой", то какой же тогда маленький?
Скорым шагом свернули в арку. Здесь рядком стояли мусорные баки, и тощий пацан в тертой черной, усеянной заклепками когда-то кожаной куртке согнулся пополам, держась за газовую трубу, чтоб не упасть. Его тошнило, и риэлторша, и так идущая быстрым шагом, прибавила еще. "Крыс - дебил", "Ленка - сука!" мелькнули жирные, тщательно выписанные, с завитушками буквы на стене.
За аркой - двор: асфальтовый пятачок, четыре стены, сойдясь высоко вверху, сдавили небо до маленького квадратика.
Почти бегом мы заскочили в подъезд.
* * *
Подросток распрямился и проводил промчавшуюся мимо пару мутным невидящим взглядом. Вчера отмечали окончание года в училище и начало практики. После лабуды в актовом зале с оркестром, ветераном и напутственной речью договорились встретиться на дальнем берегу реки. Пологом и замусоренном, там, где кончался гранит, на задворках какой-то краснокирпичной фабрики. Договорились, что каждый притащит что-нибудь с собой. Что-нибудь вылилось в десять литров пива, три бутылки водки и бутыль мутной самогонки. А заедать - хоть травой. Были какие-то пирожки, сушки и ириски. Было весело, потом он не помнил, вроде ходили за деньгами к банкомату, потом в ларек. Хотелось одного - лечь и лежать без движения. Но двинуться пришлось.
Банковская карточка оказалась не во внутреннем кармане, как обычно, а за наискось отъезжающей молнией переднего. Но сначала он проверил внутренний - женские часики на витом украшенном разноцветными камешками браслете в красивой коробочке лежали на месте. Сразу слегка отпустило.
Собравшись силами, парень отлепился от стены и побрел переулком к проспекту, нырнув в шум десятков прохожих, шин проезжавших машин. Врезанный в стену у остановки троллейбуса пыльный банкомат принял, затянул в себя карточку. Путаясь и не попадая пальцами в кнопки, он набрал пин-код, и монитор распечатал сумму остатка: "67 копеек".
Хорошо погуляли! Стипендия за лето ушла подчистую.
Парень пошарил по многочисленным карманам, выгреб рублей пятнадцать мелочью, купил банку пива и сразу ушел с проспекта, как нырнул, назад в тишину переулка.
* * *
В доме возносилась огороженная сеткой шахта лифта. Маленькая, узкая, как шкафчик, с такими же забранными стеклом дверцами кабина отделанная исписанной и исцарапанной фанерой медленно ползла сквозь лестничные пролеты.
Тетка-агент заняла все пространство, прижав меня к исписанной исцарапанной стене, и я задыхался, провожая глазами проплывающие перечеркивающие пространство, ребристые, как стиральная доска лестницы. И еще думал, что очень устал, никуда больше не пойду, ничего смотреть не буду и самое лучшее и законченное, что может случиться в моей нелепой жизни - если сейчас оборвется трос, и медленно покачивающаяся кабинка-шкафчик, набирая скорость, с нарастающим гулом полетит вниз под истеричный крик этой тетки.
Но лифт дополз доверху и послушно замер на последнем этаже. Сухо отщелкнулись запоры, узкие дверцы скрипуче распахнулись. Лестничная площадка с тремя дверьми. Две нормальные с гирляндами звонков и пластинками фамилий и одна в стороне и вверху в три четверти обычной, над небольшой в пять ступенек даже не лестницей, а приступочкой. Кнопки звонка не было, и риэлторша по-хозяйски застучала кулаком по филенке.
Нас ждали. Незапертая дверь распахнулась. Суетливая небольшого роста толстенькая женщина средних лет со словно пришпиленной к лицу улыбкой, слегка растопырив руки, стояла на пороге.
За порогом ни прихожей, ни коридора. Сразу комната, какая-то нелепая и загнутая буквой "Г", четыре да два метра двухметровой же ширины. С потрепанными заезженными обоями с сальными отстающими и лохматящимися краями понизу. Четырехметровая длинная палочка буквы, вытянутая с окном, под которым спускался вниз кусочек крыши, узкий и длинный, как карниз. Под подоконником серая с ржавыми потеками миниатюрная батарея из трех секций с желтым краном, от которой тянулся в дальнюю загнутую часть этой комнаты-буквы шланг. Загнутая часть этой "Г" была маленькой без окна, с огороженным занавеской углом и небольшим трехногим столиком-уродцем с черным прогаром на месте, где раньше стояла плитка.
Хозяйка хитро улыбнулась и отодвинула занавеску. Там оказался ржавый поддон и резиновая кишка с душевым раструбом на конце. Сюда и тянулся шланг от батареи.
Стена в углу с поддоном была из плохо пригнанных, напоминавших заплатки листов гипсокартона с раскрошенными и отходящими краями. Никакой мебели. Лишь неясные грязно-туманные контуры на отстающих обоях. Оставленный за ненадобностью стул посреди комнаты. Деревянный, с фанерным сиденьем и тонкими рахитичными кривыми ножками.
- Это студия! - гордо и лукаво пояснила хозяйка, вновь разведя руки, - это модно. Вид на крышу, так романтично! А то, что углом, так она и делится как бы на две, и стеночку можете соорудить и будут у вас уже две жилплощади...
Она, закрывая плотным телом засохшие потеки на обоях, без удержу тарахтела.
Я подвинул стул, сел, и ножки со скрипом чуть раздались. Я знал, что дальше. Меня будут разводить, чтобы согласился на эту гнусную комнату - приют опустившегося и отлетавшего свое Карлсона, с загнанным, "убитым" в масляных потеках движком.
Я сидел, как в зрительном зале на валютном месте перед самой сценой, где сажают на премьере на вынесенном стульчике дядю пожарного или на утреннем спектакле внучку уборщицы.
Начиналось представление. Вперед вышла толстая тетка-агент:
- А документы готовы? - сурово вопрошала она.
- Готовы-готовы, - кивала хозяйка.
- Может, сбросите долларов сто?
- Сброшу-сброшу.
- А то у нас, - повернулась ко мне риэлторша, - и денег-то только под расчет.
И тут с громыханием заработала за стенкой лифтовая машина. Машина погромыхала еще и смолкла, когда невидимая кабина остановилась на каком-то этаже. Подъемный механизм и скрывался за этим дурацким углом.
- Еще двести долларов верну, - почему-то испугавшись, сказала хозяйка и полезла в сумку. - Вообще-то лифт часто ломается - невпопад заметила она.
Я немедленно согласился. Что машина будет громыхать до глубокой ночи, а сломанный лифт сулит долгий и трудный подъем по лестнице, что в ванну, туалет и на кухню придется ходить в другую квартиру, даже и не подумал и сообразил позже, когда все бумаги были уже подписаны и спрятаны.
Я сидел и знал, что никуда отсюда не пойду. И не потому, что мне глянулась эта мерзкая двенадцатиметровая, буквенная комнатка с громыхающим лифтом за стенкой, а просто не было сил. Двигаться, разговаривать, куда-то еще идти. И даже просто взять и убить мерзкую тетку-агента, затащившую меня в эту убогую конуру.
Я что-то послушно подписывал, заполнял пустые графы в уже оформленной доверенности с жирной печатью и размашистой на треть листа подписью нотариуса. А денег у меня не было. Все оставшееся от продажи квартиры лежало в банковской ячейке, принадлежало агентству, и все было сделано так, чтобы ни копейки из них мне не досталось. Кроме этих вот двух, слегка шершавых и хрустких стодолларовых бумажек, сдуру и испугу отданных прежней хозяйкой. Еще я ощутил в руке продолговатую тяжесть ключей: длинного, как жало стамески с ребристыми насечками по краям и маленького с неровной пилкой нарезов приделанной к кругляшку.
И они, хозяйка с риэлторшей, приобнявшись и весело болтая, ушли, оставив меня одного.
Первым делом я запер дверь на замок. Вместо цепочки болтался крючок с петелькой. Накинул и его.
Мне было жарко, я с утра прел в свитере и пиджаке. Под свитером - рубашка, где в заколотом булавкой кармане лежали документы. Булавка давно разошлась и колола при каждом неосторожном движении так, что и дышать приходилось через раз. Царапая руку, я нашарил ее, выдрал с куском ткани и бросил в угол. Сразу отпустило сердце и стало легче дышать. Снял свитер и пиджак, повесил на стул и прошелся по комнате.
В одном углу приколоченный кривым гнутым гвоздем плинтус легко отъехал, обнажив неровную щель между досками пола и стенкой. Туда я сунул все свое богатство - вытянутый из кармана глухо погромыхивающий в руках узкий и длинный сверток.
Больше у меня ничего не было. В пакете лежали зимние ботинки, в раздутом портфеле полотенце, чашка, кипятильник, две тарелки с вилкой и большой столовой ложкой. Три чайные серебряные от поделенного пополам при разводе набора, обручальное кольцо и оставшаяся в наследство от дяди золотая коронка уже спали за плинтусом. Я снова сел на стул и стал смотреть в окно.
Крыши-крыши-крыши уходили вниз ржавыми железными ступеньками. Сразу под окном узкой, скошенной вниз до водосточных труб полоской. А дальше, как вспаханные квадраты полей. Со слепыми окошками треугольных домиков-выступов чердачных окон. Торчащие, причудливо выкрученные прутья антенн, как по команде повернувшиеся в сторону телебашни. Вдали, где пряталась зажатая набережными река, они расступались широкой ровной лентой, и вновь дома вырастали вдали. Еще там торчали две старые прокопченные красного кирпича заводские трубы. Одна большая, а за ней подальше виднелась другая, верно такая же, просто издали казавшаяся ниже.
Тишина и покой - вот что царило над суетными улицами. И доносившийся шум города, неясный, словно рокот прибоя, нисколько не мешал, истаяв, поднявшись сюда. В него вплетались звуки из квартиры за стенкой. Там шла своя жизнь. Кто-то спускал воду в туалете, плескался в ванной, шаркал по коридору и зло гремел кастрюлями на кухне. То и дело, перекрывая все, громыхала лифтовая машина. Но единственное окно в мир сулило тишину и покой.
Я сидел час и другой, но тишина и покой не могут быть вечными. В дверь поскреблись.
С трудом встав на затекших ногах, я прошел к ней, повернул ключ и скинул крючок с петельки.
На пороге стояла женщина с широкими, раздавшимися, как козловой кран, бедрами. Плохо собранные рыже-красные, будто ржавые, волосы выбивались из под торчащих как спицы заколок.
Ее лицо было бы миловидным, если б она не улыбалась. Я всегда настораживаюсь, когда люди улыбаются. Самые большие гадости на свете делаются именно под улыбочку.
- Соседушка?! Обустроились? Ключик вам принесла. Постираться в ванной, на кухне сготовить. Удобствами, опять же, попользоваться.
У нее и точно в руках был ключ - маленький штырек с разномастными выемками и пластмассовой ребристой рукояткой.
Женщина топталась на пороге, то поворачивалась боком, то нагибала плечо, будто вот-вот толкнет меня, или приподнимала ногу, собираясь шагнуть, явно норовя прорваться в комнату. Но я стоял, опершись двумя руками на коробку двери, перекрыв дорогу.
- Ой, а у меня проблема, не поможете по-соседски? Мебель привезли, шкаф-купе, четырехдверный, с зеркалом и подсветкой, а муж за булкой пошел и все деньги унес. Не одолжите рублей пятьсот до вечера? А я вам и веник принесла прибраться.
В другой руке и точно букетом торчал словно обгрызенный, торчащий ежиком остов веника.
Гадость была мелкой из разряда привычных. Я дал ей пятьдесят рублей, и она довольная поплыла к себе, царственно покачивая бедрами.
- Пользоваться кухней-удобствами будете, так по последним пятницам убирать ваша очередь, - донеслось уже от соседней двери.
Я не защелкнул замок. Это бессмысленно. Широкобедрая протоптала дорожку, и вскоре в дверь поскребся низкорослый щуплый бородач в обтрепанной вельветовой куртке.
- Вадим, - представился он, протянув узкую, лопаткой, с худыми длинными пальцами руку, - художник.
Он ничего не собирался просить, не пер нахрапом, не заглядывал через плечо в комнату, и я пустил его.
Вадим прошелся из угла в угол, на кухоньке зацепил пальчиками и пошатал отходящую гипсокартонную стенку, глянул в окно и одобрил:
Мне показалось, выругался он просто для связки слов. Так часто делают, чтобы заменить труднопроизносимое вроде: "понимаете ли", "очень хочу вас попросить", "будьте любезны".
- Это мой веник. Денег ей не давай, - посоветовал он.
- Она не блядь, а сука! - уточнил я, вспомнив надпись углем в арке.
- Откуда знаешь? - живо поинтересовался Вадим.
- В арке написано.
- Правильно, - кивнул он, - это я написал. Только это про ее дочь. Тоже Ленка. Парня охмурила и доит, как корову. Ну ладно, мне на работу пора. Я - сэндвич! - с вызовом сказал он. - Рекламный щит на углу таскаю. Сам нарисовал и ношу. А ты налево сходи, там дальше комиссионка, какую-никакую мебель купишь. Мы вечером к тебе придем на новоселье. Ты же, считай, в нашей квартире будешь жить, по прописке если. У нас такие люди! Воин! Менеджер! Ну, пенсионеров полно. Два блокадника числятся из детей блокадных. Жди. Я после работы воина возьму и приду.
Он прибрал веник и ушел, а я еще немного посидел на стуле, который на любое движение с готовностью отзывался скрипом.
Мебель действительно была нужна. Не спать же на полу, подложив под голову портфель и свитер, укрывшись пиджаком. Хотя и так сгодилось бы на первое время. Но я пошел покупать диван.
Двести долларов это очень, подозрительно много. Девчонка в обменнике за вделанным в броню мутным окошком недоверчиво оценивающе посмотрела на меня так, что стало страшно. Бросит доллары в сейф, и ничего не докажешь. Позовет охранника и тот дубинкой вытолкает меня на улицу. И никто не поверит, что у меня были такие деньги. Девчонка с неохотой стопочкой складывала рубли. Железный заезженный до блеска ящик-лоток с деньгами со скрежетом подполз.
Лихорадочно рассовывая купюры по карманам, я свернул на свой "большой" переулок и потом пошел по улице подальше от шумного проспекта. Прохожие торопились навстречу, они двигались к центру, магазинам, метро. Звенел, расталкивая машины, трамвай, шелестели шины машин. Нарядные красивые женщины шли туда, словно на выставку, парад. Летели как бабочки на огонек. Но я-то знал, что сгореть должны были мы. Я чуял опасность в их раскрашенных косметикой лицах, нарядных шуршащих платьях, черных чулках, прячущих молочно-белые ноги. Их любое брошенное слово о дороге куда-то, времени, погоде, звучали как утверждение - ты будешь мой! Я спалю тебя дотла и полечу дальше.
Вдоль стены, я не шел, а пробирался вглубь улицы, подальше от проспекта. Затухающая жизнь все реже отзывалась витринами магазинов с пугающими надписями. Промелькнул, проплыл назад какой-то "Ангел чек" на вывеске. На деревянном щите висела афиша спектакля "Война молдаван за картонную коробку". Почему молдаван? Какая коробка?
Стало страшно и захотелось вернуться назад, подняться в свою комнату, сесть на стул, обхватить голову и так сидеть, закрыв дверь на замок.
Наконец я вышел на широкую круглую площадь, где за гранитным парапетом тяжело колыхалась река. Здесь в одном из желтых домов на первом этаже торговали старой мебелью.
Уже вечерело. Краски дня без солнца расползались, серели. В комиссионке тускло светилась единственная лампочка в большом, заставленном шкафами, кроватями и диванами зале, у входа на драном с расползшейся обивкой кресле сидела безобразно тощая старуха в темной кофте. От дверей шибануло застоявшимся духом старого жилья. Неудачной несложившейся жизнью веяло от разномастных исцарапанных столов, продавленных диванов, кроватей с подозрительными пятнами на матрасах, шкафов с отваливающимися дверцами.
Я шел из зала в зал лабиринтом шкафов, и бабка-смотрительница, сторож этого хлама, тяжело поднявшись с кресла, шкандыбала следом.
Ее темная вязаная кофта оказалась с капюшоном. Не было холодно, но капюшон она набросила на голову так, что скрылось лицо, и наружу торчали лишь редкие и тонкие, как паутина волосы.
Шкаф-секретер-диван. Исцарапанная потускневшая полировка, сбитые до клееных опилок углы. Все повторялось, так же шаркали шаги за спиной. Тусклый свет лампы терялся в пыли и затхлости. В последнем тупиковом зале я остановился у какого-то кресла с вытертой обивкой. Мне было страшно обернуться, с трудом я сделал это.
Старуха не исчезла, стояла на пороге. Тень от шкафа полосой легла на лицо, широкие рукава опустились так, что ладоней не видно. Ей не хватало только косы в руках.
Мне стало страшно, и сдавленное горло просипело:
- Что ты таскаешься за мной?! Уйди смерть. Мне жить еще!
- Нужен ты мне, - злым смешком рассыпалась она, показав на мгновение острое лицо из-под капюшона, - смотрю, чтобы ручки со шкафов не свинтил.
Когда я выбрался, поднялся по исшарканным ступеням, несколько минут стоял, чтобы отдышаться.
Здесь все так же суетно неслись прохожие, несло сыростью и гнилью от реки, и чадили машины.
Из общего потока вывернул и подрулил к крыльцу грузовичок. Тент сзади наполовину сдвинут, и памятником высился, сверкал полировкой старый шкаф. Огромный рыхлый водитель с нависшим над ремнем животом сполз с сиденья и захлопнул дверь, откинув борт, тяжело полез в кузов. Невзрачный на вид, но жилистый его напарник в джинсовой с закатанными рукавами куртке запрыгнул туда легко, и вот они уже ворочали в кузове огромный трехстворчатый шкаф, оказавшиеся под тентом диван и небольшой напоминавший бюро столик с выдвижными ящичками. Подцепленный под брюхо специальными ремнями шкаф послушно поворачивался то одним, то другим боком подъезжая к краю кузова.
Засмотревшись на ладную работу, я спохватился лишь, когда грузчик спрыгнул вниз, приладившись принять мебель.
- Чего встал? - пробурчал он, толкнув меня железным локтем.
Водитель в кузове, почесал живот и хотел, видно, вяло ругнуться, припечатать матерком, чтобы легче было тащить диван, да подобие мысли мелькнуло в острых окаймленных белесыми ресницами глазах.
- Слышь, мужик, ты в магазин пришел? Купи мебель. Задарма гарнитур отдаем. Югославия, дефицит...
Так и не снятый "гарнитур" поехал дальше по улице к моему новому дому. Мужики в кабине уже решали сложную задачу, отдать деньги женам сразу или потом, когда, мол, продалась и сколько отдать, а сколько заныкать. А заныканное, сразу пропить или чуть погодя.
Воодушевленные они с лету втащили на верхний этаж диван. Втиснули в лифт столик, и только шкаф, медленно покачиваясь, неспешно плыл по ступенькам с остановками на каждом этаже.
У них оказалась еще прятавшаяся за диваном опрокинутая навзничь этажерка. И сразу моя комната оказалась заставленной мебелью, обжитой и словно съежилась.
Широкий диван скрипел пружинами, полированный бок вознесенного не верхний этаж шкафа ловил последний тусклый луч. На воткнутый для верности в угол трехногий хлипкий стол легло все мое извлеченное из портфеля нехитрое хозяйство. Две тарелки, ложки и вилка, чашка.
Хозяйничанье утомило, и диван, скрипнув пружинами, ласково принял меня, с готовностью качнувшись, как лодка.
Я лежал и смотрел в окно, и от старых вещей казалось, что живу здесь уже много лет и все так же по вечерам смотрю в окно. А когда лежишь, не видно крыш, остаются лишь самые верхушки торчащих вдали труб с зажегшимися красными тревожными фонариками. Словно замирает, притушевывается шум города, и редкие облака будто остановились и повисли над тобой, а ты, тихо покачиваясь, куда-то плывешь на лодке-диване.
- А ты хват!
Дверь осталась открытой, и в нее вошел художник Вадим с набитым пакетом в руках и какой-то крепыш с абсолютно лысой головой, в оливкового цвета рубашке с короткими рукавами и камуфляжных штанах. В руке он держал табуретку.
- А ты хват, - повторил художник, оглядывая мебель. - Надо же, обставился.
И крепыш в камуфляже тоже вертел головой. Потом рубанул строевым и протянул руку.
- Мурашка! - представился он. - Прапорщик в отставке.
В пакете у художника оказались два десятка слежавшихся до блина сальных от жира чебуреков. В широком кармане камуфляжных штанов воина пряталась бутылка водки с яркой наклейкой, в другом - захватанный мутноватый стакан, который он тут же отправился мыть в закуток.
Трехногий стол-урод заставили быстро. Чебуреки, которые художник красиво разложил на тарелке и еще отдельно горкой на листе враз промаслившейся бумаги, те, что не влезли на тарелку, бутылка, чашка и вилка с ложкой легли красиво, каждый на свое особенное место.
Вадим отступил на шаг.
- Доминанта, - указал он на бутылку чуть в стороне от центра, ближе к узкому зализанному овалом краю.
Казалось, чуть тронь и нарушишь невидимую симметрию, что тут же и сделал воин, водрузив посередине стакан. Под третью посудину использовали найденный в глубине шкафа мятый колпачок от термоса.
Сначала выпили за новоселье, потом, почти сразу - за знакомство. Чебуреки рвали руками на половинки с неровными краями, откуда выглядывали скользкие ошметки капусты.
Потеплело. На душе стало мягко и душевно. И я уже по-новому смотрел на соседей. Военный ел мерно, ровно и мощно двигая челюстями. Голая желтоватая кожа на черепе, усыпанная родинками, словно насекомыми, двигалась так же ровно. Поднимая колпачок от термоса, он снизу подставлял чебурек, чтобы не пролилось ни капли. Отжевав, большие руки вытирал о бумажку и клал на колени. Сидел ровно и спокойно, слушая художника и переводя взгляд с него на меня. Не похоже, чтоб он был буяном, и я окончательно успокоился.
И художник мне понравился. Мне повезло, что соседом оказался художник. Не чеканщик, не скульптор и не поэт. В молодости я несколько раз попадал в творческие компании и знал им всем цену. Чеканщиков за их шум и стуки надо выселять за сто первый километр. У скульпторов некрасивые сильные руки убийц, от которых запах сырой глины идет, как от земли. Но хуже всех поэты. Не люблю поэтов за их мерзкую постоянную готовность читать свои стихи. Если в компании есть поэт, то во время общего разговора он затаится и выжидает. Но стоит лишь замолчать, как он сразу начинает читать свои стихи. Хуже одного поэта только двое. Тогда они, как мартовские коты садятся друг против друга и сначала читают по очереди нараспев, все громче и громче, потом или начинают драться, или друг в друга плюнут, назвав брата по цеху бездарем, графоманом и строчкогоном. И хотя они беспрестанно читают и ругаются, ухитряются все выпить и съесть.
Художники лучше, они не требуют, как поэты тут же признать их гениальность, свои произведения не носят в кармане на скомканных затертых листках. А если и покажут тебе что-то в мастерской, можно ничего не говорить, а просто кивать с глубокомысленным видом. Они сидят себе в комнате и тихо на мольберте чего-нибудь пишут, и девушку, если и позовут позировать, то обязательно накормят, а поэты, те всегда норовят пожрать на халяву, а следом, как в наказание, громко почитать стихи, а потом еще обязательно девушку полапать. Наконец, художник просто полезен, у него всегда можно одолжить краски, чтобы покрыть подоконник или подмазать сколы на мебели.
А этот оказался еще и говорлив.
- Любой труд почетен, - ворковал он, - вот я не просто хожу. Смотрю. Лица, людей. Живая натура. Устаешь только. Город! Целый день на ногах.
- Ха! Устает он, - усмехнулся воин. - Ходит он целый день, фанерками парусит. По асфальту. А ты не фанерки, а бронежилет надень, затяни, как следует. Да не ходи, а бегай. По песку, по пашне. Помню, бежим по снегу, в руках автоматы, броники на плечи давят, словно припечатывают, на голове каски, из ноздрей пар, как у лошади. Мороз - яйца, как валдайские колокольчики звенят. А вокруг, - развел он руками, разнеся беляш и колпачок от термоса, - природа...
Они ушли, только когда белая облачная луна равнодушно повисла над окном. На кирпичной трубе вдали все так же горели красные огоньки. Широкий диван книжкой раскинул половинки. И пусть в изголовье вместо подушки лежал обернутый полотенцем портфель, а вместо одеяла в ногах - раскинувший рукава пиджак, мне было хорошо. День прошел, не надо больше никуда идти, можно просто лежать и смотреть на огоньки на трубе, а днем на крыши. Сидеть или лежать и просто слушать тишину, неясный шум улицы. И я уснул.
* * *
Когда я проснулся, уже не было луны, и вовсю светило солнце. Встал я лишь, чтобы попить воды, съесть холодный чебурек, и снова лег.
Приходили, топтались под дверью соседи. Щебетала что-то сладким приторным голоском старшая Ленка. Скребся художник, ломился плешивый воин Мурашка, но я заперся, не открывал дверь и лежал тихо-тихо. Потому что здесь, в этой убогой комнате поймал краешек свободы. Три дня отпуска за свой счет по семейным и личным делам прошли, пролетели незаметно. Но, ухватив этот краешек, вцепившись в него, я первым делом решил не ехать на работу.
О, вам разве не знакомо это волной накатывающее отвратительное чувство? Ты просыпаешься сам, с чем-то светлым в душе, отдохнувшим и выспавшимся, бросаешь взгляд на будильник, и вздрагиваешь, понимая, что вот-вот он зазвонит, вспоминаешь, что день в календаре черный, рабочий и вчера был черный и завтра будет черный, и сразу откуда-то наваливается усталость. И сразу нет сил встать, побриться, умыться, что-нибудь вяло съесть. С ужасом вспоминаешь переполненный трамвай, который мотает на стыках так, что безобразная дурно пахнущая дешевой колбасой, гнилыми зубами и немытым телом слипшаяся многоголовая, сонная, что-то еще дожевывающая толпа наваливается со всех сторон, и ты задыхаешься. С лязгом мехами гармошки расходятся двери, и тебя несет-несет через водовороты у турникетов в воющее, грохочущее подземелье метро.
Метро страшная вещь. Здесь отчетливо видишь, как много в городе сумасшедших. Как у кого-то дергается глаз, или трясутся руки, или как кто-то тихо, упорно разговаривает сам с собой. Проще закрыть глаза и ехать так, никого не видя, держась за поручень и покачиваясь в такт броскам вагона.
Без трех минут девять вбегаешь в длинную, как кишка комнату, где копошатся за столами среди бумаг, уткнувшись в экраны мониторов, серые мышки. Назойливо гудят компьютеры, ползет лист за листом из принтера бумага. Раздутые пачки скоросшивателей забили полки шкафов вдоль стен.
"Мы - винтики,
Мы - люди корпорации,
Мы - одна команда".
Все это из памятки, Кодекса корпорации, которую раздали и заставили выучить. Ее придумал пришедший в корпорацию списанный из каких-то войск генерал от идеологии, принесший с собой помимо Кодекса гимн, клятву и газету корпорации.
Корпорация цепко держала нас. В последнюю пятницу месяца или перед праздником всем надо идти в боулинг, где корпорацией заказаны и оплачены дорожки. Чтобы катать шары и пить противную теплую водку из рюмок на заставленном за счет корпорации подносе.
Нужно работать - переписывай бумажки, делай из двух или трех бумажек одну или, наоборот, из одной три, клади в папку, потом перекладывай папки с места на место, иначе уволят. Нужно делать функцию - функционируй, иначе уволят. Положено веселиться - веселись, иначе уволят.
И так всю жизнь надо множить бумажки. Иногда мне казалось, что я уже умер за этим столом среди бумаг. Еще в юности, когда пришел сюда после института в дремучие времена овощебаз и первомайских демонстраций. Потом были времена смутные, когда многие коллеги ушли в трамвайные и троллейбусные кондуктора. Но я уже тогда не мог поднять ничего, кроме ручки или ластика. Мысль о том, что надо таскать на животе сумку с мелочью и браниться с пассажирами, приводила в ужас. Лучше голод и нищета. Я остался, выдержал и даже закалился.
Теперь все вернулось на круги своя. И толстые тетки, оглядываясь на улыбчивых менеджеров из отдела по работе с персоналом, взвизгивают в фальшивом восторге, пропихивают толстые пальцы в дырки на шаре, чтобы запустить его, нелепо вертящийся, куда-то в сторону по краю дорожки. Крутящийся шар стукается о стенки и встает где-то посередине. А тетки истово хлопают в ладоши...
А если будешь себя хорошо вести и не нарушать правил корпорации, дважды в месяц получишь конверт, еще один на день рождения корпорации, еще один - на свой и раз в год путевку в профилакторий под городом, с теми же рожами, что и на работе. Раз в пять лет - поездку на семинар, который корпорация проводит в какой-нибудь южной курортной стране, и... о вершина, может, через десять тебе окажут честь сфотографироваться с руководителем корпорации, как когда-то с красным, увешанным желтыми оттисками медалей, знаменем.
Но я в кегли наигрался еще в детстве. И мне ничего не нужно. Не страшно и увольнение. Я богат. Остались какие-то деньги в кошельке. У меня за плинтусом лежат три серебряных ложки. Золотая коронка. С пальца с мылом снято, замотано в носовой платок и спрятано туда же тоненькое обручальное колечко. И есть еще сотовый телефон, найденный когда-то в электричке, оброненный, а может, и выброшенный, старый, со стертыми запавшими кнопками.
Теперь он лежал рядом и с полудня то и дело заходился в визгливой однотонной мелодии. Звонили с работы, требовали прийти и напоминали священные слова Кодекса работника корпорации. Звонили сослуживцы из отдела, потом его начальник и, под конец, вежливые ребята - менеджеры из отдела по работе с персоналом. Их голоса сплетались в неясный хор:
- У тебя в этом году прибавка десять процентов... за тобой числятся неотработанные документы... это предательство корпорации... мы ездили к тебе на Энтузиастов-Передовиков... где ты теперь живешь... хотим навестить... мы друзья и хотим помочь...
Я страшно боялся, что они найдут меня, ворвутся в эту комнату, капнут на меня лимоном, чтоб скукожился, припадут жирными губами и высосут, как устрицу из раковинки.
Телефон вновь играл свою затейливую визгливую мелодию. Я вставал, нажимал зелененькую кнопочку и не мог просто сказать "нет", говорил, что уже вышел, еду и вот-вот буду. После чего нажимал красненькую кнопочку и снова ложился. Потом положил телефон рядом и отвечал, что еду уже с дивана. Включенная на виброзвонок трубка зло ездила по стулу, свалилась на пол и уползла в угол. Потом сел аккумулятор, телефон тревожно мигал красным и, наконец, дав прощальный гудок, выключился.
Зарядка к аппарату осталась у бывшей супруги, телефон замолчал навсегда, оборвав ниточку связи с прошлой жизнью.
Солнце, опершись лучом в пятно в центре пола, как циркуль, обошло комнату. Рокотала за стеной лифтовая машина. От нагретых крыш в раскрытое окно шло тепло, и лишь налетавший ветерок приносил едва уловимый запах дыма, смешанный воедино выхлоп машин, готовящейся пищи, резины, бензина, подворотни, застоявшейся воды от реки.
Ближе к вечеру, когда спала жара, я все же поднялся и спустился в город.
Двор был куда дальше от неба, чем комната. Снизу страшно было смотреть на крохотный светлый квадратик в вышине, легкие облака в нем пробегали быстро, сразу начинала кружиться голова, страшно шагнуть в арку и выйти со двора на улицу. Хотелось вернуться, подняться назад в комнату и закрыться.
Но надо купить какую-нибудь еду, а потом уже можно закрыться и сидеть тихо-тихо - успокоил я сам себя, собрался с силами и сделал этот шаг.
Равнодушный поток прохожих обтекал меня со всех сторон. Порой кто-то толкал локтем, задевал сумкой или портфелем, но все это так отстраненно и ненароком, что я почти успокоился и осторожно пошел к вокзалу. Еще когда шли от метро с женщиной-агентом, я приметил этот киоск с разложенными за стеклом, а то и просто грудой наваленными телефонами. И оказалось, что мой мертвый исцарапанный телефон с треснутым стеклом - это триста рублей или тридцать буханок хлеба, если отщипывать каждый день по купюре от пачки выданных взамен мобильника червонцев.
Я боялся и больших магазинов. Их стало много, и народ пер в широкие двери валом, как в метро. Выходили же порознь, катя блестящие тележки или, выпучив глаза и прижимая к себе пузырящиеся от свертков пакеты. Это страшные места, манящие, как высота. Это - ловушка, откуда тебя выпустят только с пустым кошельком, высосав все деньги. И Асан и Амстор заполонившие город, стоит зайти туда за спичками или шнурками, как через час или два, одурев от хождения между стеллажами, ты вываливаешься с огромной телегой, набитой мешками и пакетами. Я не раз пробовал схитрить. Прятал деньги в потайной карман или даже носок, оставив в кулаке лишь мелочь. Все равно магазин не отпускал, пока не потратишь все и не окажешься с вывернутым карманчиком, что в пиджаке внутри у брючного ремня или приспущенным носком. В Амсторе пошли еще дальше. И если у тебя нет денег, любезные девушки прямо в магазине оформляли кредитную карту, чтобы ты уж совсем попал в кабалу.
Поэтому я пошел на рынок к вокзалу, за продуктовые ряды, где прямо на ящиках продавали старье. Я купил замечательный китайский нож, в котором помимо лезвия прятались ложка, вилка, открывашка, отвертка и штопор. Купил с рук у деда в старом флотском кителе без половины пуговиц лохматое шерстяное одеяло и у бабки, разложившейся на ящике возле рынка, старую кастрюлю с черными родинками выгоревшей эмали и сковородку с вычищенным до белизны днищем.
Назад я шел нагруженный всем этим добром, и еще рублей сто оставалось, бренчало мелочью в кармане.
Ближайший от дома магазинчик был полон колбасой, копченой, сырокопченой, вареной, варено-копченой. Свернутой в кольцо, лежавшей палками, от коротеньких и тонких, как свечки, до основательных, как столбики от калитки. Даже какая-то плоская и твердая, как сабля, затесалась среди остальных. А еще витрины были завалены конфетами, консервами рыбными и мясными. Десятки сыров пускали слезу за стеклом. Уже порезанные на треугольники, квадраты и прямоугольники, завернутые, стянутые в пленку. На каждом ценнике и упаковке с товаром от колбасы до конфет и унитазного ершика наклеена бумажка с непонятной настораживающей надписью "ПБОЮЛ Кочерга"
На фоне всего этого великолепия остаток вырученной за телефон суммы уже не казался столь большим, и деньги я потратил на самое необходимое. Разные супы в пакетиках, макароны и чай, буханку хлеба и заляпанную желтым с прилипшими кольями перьев упаковку самых дешевых яиц. Словно куры неслись прямо в нее или, наоборот, с боем не отдавали снесенное.
И тот же парень стоял в подворотне, явно кого-то поджидая. Так стояли когда-то второгодники у школы. Удрав с уроков, они трясли малышню. Брали вдвоем-втроем за ноги, поднимали, и под визг мелочь весело сыпалась на асфальт из карманов. Парень проводил меня взглядом, и я, на всякий случай, прижал карман пиджака, чтобы не звенели деньги.
* * *
Вчерашний праздник добил остатки стипендии, а деньги парню были нужны как никогда.
Фамилия парня была Крис. Это в не так давно полученном паспорте. А в глаза и за глаза его звали Крыс, к чему он, впрочем, давно привык и не обижался. Все правильно. Остренькое со скошенным лбом лицо, неровные зубы. Вечные черные угри на крыльях носа. Обкусанные ногти. Не Ди Каприо. И одет, явно, со стоящих у метро раскладушек.
Впрочем, сам он об этом не думал, а стоял, грыз ноготь и думал о Ленке. Девчонке, живущей этажом выше. И если еще год назад они учились в одной школе и классе, и та благосклонно принимала его щенячьи ухаживания, угощалась семечками или мороженым, изредка позволяла целовать и тискать себя в парадном, то теперь пути разошлись. Обоих после девятого класса с облегчением выпихнули из школы. Теперь Ленка училась на косметолога, Крису же достались международные курсы поварского искусства при бывшем тресте столовых, где до готовки международных блюд его пока не допускали, доверяя лишь чистить овощи, да выковыривать глазки после огромной напоминавшей бетономешалку картофелемоечной машины.
Надо срочно доставать деньги. Ленка станет канючить, просить то мороженое, то попкорн, захочет в кино. А нет, так вообще с ним гулять не пойдет. Хорошо, подарок на день рождения приберег.
Крыс слазил в карман, достал и раскрыл коробочку, полюбовался на дамские украшенные стекляшками часики.
Все время пока так размышлял, рука на автомате поднимала ко рту банку с пивом.
Пиво сначала показалось противным, чересчур жидким, потом горячий шар поднялся откуда-то снизу и ударил в голову. Сразу стало легче, мысли забегали, как вспугнутые тараканы. Выкинув банку, он пошел переулком в другую сторону к другому проспекту, и уличный шум уже не мешал, наоборот, заводил, словно ритмичная музыка.
Он уже бодро нырнул в подвал, переоборудованный в Интернет-клуб. За стоящими на столах компьютерами пацаны рубились в игры. В наушниках гремели выстрелы и взрывы, они не слышали партнеров и потому перекрикивались через весь зал.
За столиком у входа скучал долговязый парень в расстегнутой рубашке навыпуск. Он развалился на стуле так, что длинные ноги в незашнурованных кедах вытянулись чуть ли не до порога. Над карманом рубашки синел бейджик "Администратор".
- Здорово, Крыс! - администратор, хлопнул его раскрытой ладонью по протянутой руке.
- Пусти за машину в сети полазить.
Тот с готовностью поднялся, подтянул нарочито драные на коленях джинсы и, подволакивая спадающие кеды, потащился к выходу.
В Интернете Крис минут десять ползал по фотосайтам, рассматривал голых теток, пока не углядел, что надо.
Девчонка стояла за зеленым кустом. Босиком на траве. Куст, разойдясь выше колен, придавал снимку загадочность и недосказанность. Она слегка прикрылась рукой от камеры, но взгляд был что надо. И скромный и, одновременно, задорный с каким-то даже вызовом. Крис аж языком поцокал - так понравилась ему девчонка. Снимок он скопировал и переключился на сайт знакомств.
"Я - Даша, - тыкал он пальцем по буквам на клавиатуре, - Живу... - он секунду подумал, - в селе Нижнее Хреново. Я даже выиграла тут конкурс красоты "Мисс Хреново", но потом дали только второе место, а первое дочке главы администрации, хоть она из Верхнего Хреново, конопатая и кривая и попа у нее толстая. И та по призу поехала во Францию. - Он еще подумал и кривую зачеркнул. - Хочется быть счастливой и подарить счастье хорошему доброму человеку, который заберет меня отсюда. Я могу приехать, вот только денег на билет нет, я ведь еще школьница, но тетя (у меня мамы нет, а папа сильно пьет) говорит, что я работяща и послушна и могу ходить за коровой.
В нашем Хреново и в Верхнем и в Нижнем один компьютер в школе на информатике, с него и пишу. Я к вам обязательно приеду, если переведете деньги на билет. А потом я вам все отработаю. Мой расчетный счет..."
Объявление Крис перечитал несколько раз, потом слово "работяща" выделил, а "послушна" подчеркнул. Затем пристроил к тексту сохраненную фотографию девушки за кустом. Последний раз нажал "Enter". Объявление о знакомстве повисло в Интернете, осталось только дождаться, когда хлынут, посыплются, зазвенят на счету деньги.
* * *
Какое это наслаждение остаться одному вне друзей-приятелей, работы, лежать на диване, смотреть за окно или разглядывать трещины на потолке или сливающиеся в причудливую картину пятна и разводы на старых обоях. Я уже привык к мерному шуму лифтовой машины, к тому, что с утра прилетал голубь и, царапая лапками жесть, ходил взад-вперед по карнизу. Стоило вытянуть в форточку руку, как он тяжело срывался и улетал. Садился на крышу невдалеке и смотрел, как сыплются из руки хлебные крошки. Потом он освоился, перестал меня бояться и просто приседал на карнизе, внимательно наблюдая за мной глазом-бусинкой. На крошки слетались и воробьи и начинали весело, как мячики, прыгать. Покормив птиц, я возвращался на диван или садился у окна. Текли вялые мысли ни о чем, ничего не хотелось делать. Любое движение давалось с трудом. Тело словно отдыхало, набиралось сил.
Лишь неделю спустя я обжился. Поначалу покидать убежище было мучительно. И сто сорок шагов до ближайшего ларька или четыреста двадцать до маленького рынка у вокзала давались с трудом. С утра на вокзал приходили поезда из каких-то дальних краев, где в изобилии водились творог и сметана, колбаса и сало, кожаные тапки и яркие цветастые ситцевые халаты. Все это, вылезшие с вагонов сдобные пухлые тетки, гомоня и весело переругиваясь, раскладывали на ящиках. Они поднимали крышки мятых двадцатилитровых фляг и, сбросив на землю мутную беловатую плесень, накладывали творог черпаками в протянутые из очереди пакеты. К вечеру, когда продавщицы, помахивая пустыми бидонами, шли назад к поезду, рынок закрывался.
Здесь же во вторых третьих рядах продавалось старье. Непроданное, уходя вечером, просто бросали. В несколько приемов уже в сумраке я отыскал электроплитку с двумя ржавыми конфорками, ребристые стопочки, зеленый эмалированный чайник без крышки и ручки, скособоченный торшер с маленьким исцарапанным столиком и оборванными проводами, большие круглые часы в красном пластмассовом корпусе с бессильно повисшими стрелками. Чайник я оттер от мутной накипи, отмыл сразу засверкавшие стопки, провода в торшере соединил, выкрутил в подъезде лампочку и теперь, стоило потянуть за темную разлохмаченную веревочку, щелкал выключатель, и загоралась лампа под желтым абажуром. В часы вставил большую, как бочонок, батарейку, и они пошли, мерно тикая, повиснув на словно специально для них вбитом в стену гвозде. Вещи в комнате появлялись как бы сами собой. Быт потихоньку налаживался.
Я был богат. Мешок одноразовых суповых пакетиков, лапша в белых корытцах, чай и сахар, и все по порциям, пакетикам и кусочкам легко просчитывалось наперед. Хватало надолго. И еще оставалось. Расшиковавшись, в той же мебельной комиссионке приобрел картину с поплывшим, словно от дождя, краем - "Весна уцененная", было криво написано внизу на ярлыке-ценнике. Сгодилась и она, треснутая в углу на стыке рама сошлась, и картина заняла место на стене, закрыв темное, тяжелое пятно на обоях.
* * *
И если ложился я поздно, то и вставал когда хотел. Будильник заменяло солнце. Оно словно теплыми пальцами нежно касалось лица.
Для начала надо было выбрать момент и проскользнуть в туалет и ванную комнату в квартире за перегородкой.
Я появлялся там нечасто, но запомнил хорошо. И мутное белесое зеркало с ржавыми краями, пожелтевшую ванну с паутиной трещинок на эмали. И мокнущее в ней тяжелое белье в темной воде. Там, где отвалился кафель, остались беспорядочные темно-серые квадраты цементных нашлепок.
В туалете узком и высоком, смотревшемся снизу как колодец, бачок вознесен на трубе и на серой спутанной цепочке болтается отбитый осколок белой ручки. Обычно там горел свет и шуршали газетой.
Сколько в этой коммуналке было еще комнат и соседей я так и не смог сосчитать. Постоянно кто-то ходил по коридору. На кухне стояло две плиты, и хоть над одной да звенела крышкой 'дежурная' кастрюля, из-под крышки которой выбивался пар. На стене в общем коридоре над закрывавшем что-то листе фанеры повисло траченое молью пальто. Доски на полу выкрашены по-казенному красно-коричневым. И двери, двери, двери... За приоткрытой крайней - закутанный в байковое одеяло тихо лежал старичок. Незнакомые соседи недоуменно смотрели на меня, и лишь Ленка старшая все норовила в коридоре толкнуть плечом или ненароком задеть бедром.
Размашисто от стены до стены, заваливаясь на раненый бок, с полотенцем на плече проходил плешивый воин в выцветших камуфляжных штанах и бледно-зеленой застиранной майке. Совал мне короткопалую руку, до боли сжимал ладонь и ковылял дальше. Воздушным созданием проплывала сквозь всех, никого не видя, девушка Света.
Да и их я видел нечасто и просто забывал и потому сбивался. Бывало, проходило несколько дней, и не припоминал, даже навещавших меня приятелей. Мучительно всматривался, напрягая память, когда они приходили, стучали в дверь, что-то говорили. "Почему у него борода и вельветовая куртка? - недоумевал я, глядя, как открывается и говорит узкий рот, прыгают тонкие губы. Тянется для пожатия рука с худыми изъеденными растворителем пальцами. И сам объяснял себе. - Он художник. Вадим". "Что за странно знакомый лысый в военной пятнистой куртке?" - Это воин Мурашка.
А смотрящая на тебя оценивающе женщина с широкими бедрами - Ленка, или ее дочь, тоже Ленка, которая, высоко задрав носик-кнопку, прочесала мимо.
Нет, при малейшей возможности я избегал той квартиры. Толчеи у ванной и туалета, перебранок на кухне. Кашеварил на плитке. Умывался над душевым поддоном, туалет подгадывал бесплатный на вокзале.
В то же время оставалось странное впечатление, что всех этих людей я когда-то давно встречал. Они проступали словно зазубренные когда-то школьные уроки.
Та же Света, которую непонятно как загнала сюда жизнь, словно работала в моей старой конторе. Мелким начальником со своим кабинетиком, телефоном. Она ходила в строгом бело-черном костюме, смотрела как-то особенно поверх всех. Еще молодая, стройная, смотрелась чужаком, случайно припозднившимся гостем. Так бы и думал, если бы один раз, оставшись по ее приказу переделывать неряшливо составленный документ, не увидел, как она плачет в закутке в конце коридора, где за старым шкафом краснел пожарный гидрант, стояло продавленное кресло, да обрез для окурков.
Я тогда документ вылизал, выверил по школьному орфографическому словарю, линейкой отмерил расстояние от текста до края и распечатал на особой глянцевой бумаге. Но она плакала не из-за него, не глядя, приняла лист, сухо кивнула, коротко стриженные светлые волосы качнулись на покрасневшие глаза. А я так и не решился спросить.
Соседку, которая явно чуралась всех, можно было принять за девушку, если бы не злые морщинки около рта. А как она обходила соседей! Как столбики для собак. Правильно, нельзя уважать человека, который живет здесь. Здесь жить можно, только если устал и смирился или просто не представляешь себе другой жизни.
Никто так не раздражает, как свидетели твоей немощи и бессилия. И я, не задержавшись, торопился вернуться к себе, чтобы закрыться в своей комнате, лечь на диван или сесть у окна и смотреть на крыши.
Особенно уютно в ней было в непогоду, когда серая хмарь заволакивала небо. Торчала за окном красная кирпичная труба. Она, то появлялась, то исчезала и всегда на разной высоте. Наплывал с реки и залива туман, опускались облака, и труба исчезала или укорачивалась, становилась приземленней и ниже, а дыма из нее никогда не было, стояла, как декорация, тяжелым кирпичным штырем в небо. Однажды она вообще исчезла. Глухо стреляла где-то пушка, вода поднялась в реке, ее языки выползли на дорогу. Машины в этот день ползли еле-еле, включив желтые расплывающиеся, как солнце сквозь облака, фары.
И вечер переходил в бледную ночь, а та, так же незаметно в утро, и не поймешь, когда светает и начинается день. На плитке в кастрюльке в живом ручье кипятка подрагивали, глухо стукаясь друг о друга, яйца. Заправленный водой под носик чайник в готовности стоял в очередь к плитке. Жить было хорошо и спокойно.
* * *
Художник в своей комнате поутру любил сидеть с закрытыми глазами. За день столько лиц промелькнет, что вечером, когда опустишь веки, мимо плыли разноцветные пятна. А поутру лучше отдохнуть так. Это лучше чем смотреть на углы, в окно, на стену. Дело в том, что простые предметы всегда складывались в какую-то хитрую композицию. Угол, тень от окна и расхристанный веник, стоявший прямо на куче сора. А не было гармонии, так и в нарочитой неуклюжести выхватывалась, нагло лезла какая-то система. И художник знал, что не видеть это нельзя, а увидишь, так будет мучить и проситься на бумагу или холст. Но дни и недели работы выльются в непонятную мазню, в которой не будет ни красоты, ни гармонии, ни той самой неуклюжести, что выхватывается взглядом, но которую почти невозможно перенести на бумагу.
Он, вздохнув, поднялся, взял в углу стоящий домиком плакат с рекламой чебуречной.
Выход один - или шататься до одурения по улице с плакатом, чтобы потом наесться холодных чебуреков, упасть и завалиться спать, либо напроситься к воину или соседу на бутылку водки, выпить ее, поговорив "за жизнь", и, тоже наевшись холодных чебуреков, завалиться спать. Так в чем разница?..
Голова привычно полезла между плакатами, как у лошади в хомут.
Но в коридор и на лестницу к лифту он вышел уже уверенной тяжелой походкой рабочего человека.
* * *
Отставной воин Мурашка по утрам вставал быстро и бодро. Обмотав торс полотенцем, широко шагал на кухню. Пока закипал чайник, до пояса умывался холодной водой. Чайник начинал свистеть, и воин, держа его в одной руке, в другой кастрюлю или сковородку, шел назад к комнату. Там быстро, по-деловому завтракал. Со стороны могло показаться, что он куда-то торопится. Вот сейчас натянет форму и... но, поев, Мурашка словно сникал. Обязательные дела на день сразу заканчивались. Он ходил из угла в угол, подобрал и осторожно растянул эспандер без одного шнура, потом решительно подошел к гире. Приладился-примерился. Его руки, слегка оплывшие и словно припухшие, крепко схватили железо. Под кожей змеями заходили мышцы, напряглись жилы. Воин потянулся всем телом и не смог оторвать ее от пола.
Тогда он опустился на стул и беззвучно заплакал.
* * *
Вскоре я уже знал все, что творится в этом муравейнике. Кто пьет в одиночку, кто созывает компании. Кто копит деньги, а кто прогуливает их, и кто может слямзить рыбу с чужой сковородки на кухне.
Знание не было светлым. Люди, если не знать о них подноготной, всегда кажутся лучше, и я радовался, что могу от них закрыться в своей комнате, не пользоваться их призрачными "удобствами" и не убираться там в последнюю пятницу месяца.
Вот соседний вылизанный дом стоял, будто из другой жизни. В нем коммуналки откупили, расселили, покрасили фасад, и в будке перед подъездом у них сидел настоящий милиционер в сером камуфляже с желтыми звездочками на мягких тряпичных погонах. Нет, проблемы, верно, были и там, просто я не знал о них. И не хотел знать, поутру уходил в город, чтобы вернуться поздно вечером.
Раз я нашел оброненную трамвайную карточку. По ней оставался один неиспользованный день, и я его весь проездил. Сел в один трамвай, другой, третий. Они перевезли меня через Неву. Рельсы змеились по асфальту, булыжным мостовым, и вагон качался как корабль. Мимо проплывали старые мрачные темно-красного угрюмого кирпича, старые фабричные дома на Сампсониевском, новые на Энгельса, где кирпич был глянцевым и веселым. Пассажиры садились и выходили, толпились у дверей. Какая-то девушка с огромными, как гимнастические кольца серьгами пила из бутылки, жадно глотая мутное пенящееся от тряски пиво. Кондукторша пробиралась сквозь толпу, рассовывая во все стороны оторванные с ленты, словно опавшие листья с рваными краями билеты. В конце концов, я оказался в Удельной, где простуженными голосами тревожно кричали электрички, а за платформой прямо на траве расположился блошиный рынок.
Под ногами продавцов лежали щербатые тарелки и книги с фиолетовыми библиотечными штампами. Старые чугунные утюги, настенные часы без стрелок, ламповые радиоприемники, стоптанная обувь.
Ряды продавцов терялись вдали. Я долго ходил между ними, узнавая вещи, казалось, напрочь забытые. Вон - выдавленные из цветного картона игрушки с моей елки. И сразу вспомнился, всплыл из глубин памяти темный вечер, мороз на улице, и в пустой без света комнате наряженная елка, под которой виднеется мешок с подарком. Вот катушечный магнитофон с зеленым глазом настройки, ламповый, с затянутой желтой тканью панелью радиоприемник в полированном деревянном корпусе, а рядом проигрыватель в обтянутом бордовым дерматином чемоданчике. В верхней крышке - динамик, в нижней - покрытый резиной круг с кривой штангой звукоснимателя. И уже не из моего детства, а из чего-то совсем уж давнишнего - мятые самовары, машинки для набивки папирос, фотографии с размытыми временем лицами.
Старушка опустила от стыда умильное благостное лицо, держала в руках икону, словно дойдя до края и продавая последнее дорогое, и лишь мужик в стороне - ее напарник - держал под ногами полную "досок" сумку.
Я ходил так до вечера, и продавцы уже сворачивались, складывая непроданный скарб в мешки и сумки. В конце ряда я подобрал брошенный, скатанный в рулон старый палас, календарь, сломанный подсвечник и забрал их домой.
* * *
В какой-то из дней с утра зарядил дождь. Сначала он мелкой водяной пылью осыпал двор, а днем расходился по-взрослому. Барабанной дробью лупил по крыше и карнизу, под порывами ветра тяжело стегал по стеклу. Куда-то исчез голубь, не прыгали по карнизу воробьи, видно, и они прятались от ливня. В комнате стало тяжело и душно. Новый день в календаре свел воедино День святого духа и День специалиста минно-торпедной службы ВМФ. Праздник радости не принес. Я включил торшер, распахнул окно, и волглая сырость наполнила комнату.
Туман стоял клубами, как сахарная вата, что продают на праздниках, намотав на палочку лохматой тучкой, и, глядя в окно, казалось, что там он такой же сладкий и тянучий. Прямо из него спрыгнул на пол огромный рыжий кот.
Он по-хозяйски потерся об мою ногу, его шерсть оказалась короткой и мокрой. Кот был не жалкая плакса, выпрашивающая сосиску, а большеголовый, крутолобый король подвалов и чердаков, весь рыжий с огненными темными полосками по бокам, на хвосте едва просматривались узкие белые полоски. Настоящий зверь. На кончиках шерстинок висели маленькие водяные шарики. Поймав свет лампы, они засверкали и заискрились, как бриллианты. Он возмущенно отряхнулся и прямым ходом направился к батарее. Но та и по виду холодная, словно утягивала последнее тепло. Кот развернулся и вновь пошел ко мне, изогнувшись, пройдясь вдоль ноги всем своим длинным телом от кончиков усов до беленькой кисточки на кончике хвоста, оставив сырой ползущий след. Потом запрыгнул на столик торшера и устроился под лампой, немедленно начав урчать, словно в нем включился маленький моторчик.
Намочив мне брючину, он видно решил, что отдал долг вежливости хозяину. Тупым китайским ножом раскромсал я крышку консервной банки, достал и положил на лист бумаги в углу несколько желтых масляных рыбинок. Кот тяжело спрыгнул, задрав хвост, подошел и враз проглотил угощение. Все рыбешки, хвостик за хвостиком, перешли на бумагу, потом кот доел и масло из банки, внимательно посмотрел на меня своими желтыми глазами, вернулся на столик под торшером, как на свое место и тут же заснул, свернувшись в пушистый меховой комок.
Так мы стали жить вдвоем. Кот не мешал мне. Он был идеальным соседом. Приходил и уходил, когда хотел, запрыгивал в специально для него оставленную открытой форточку, иногда днями пропадая по своим делам.
Если становилось грустно и одиноко, я открывал окно и тихим шипящим "кис-кис" призывал кота. И тот приходил всегда слегка недовольный, однажды в голубиных перьях, а как-то с разорванным в драке ухом.
* * *
Тогда, врачуя по мере сил его ухо с засохшими бурыми капельками крови, я пропустил привычное время ухода на прогулку и решил попробовать остаться дома. Уходить хорошо утром, когда все еще спят, чтобы вернуться в сумерках, когда тревожно горят на трубах красные огоньки. И в этот раз я решил обмануть самого себя и лег на диван, с головой накрывшись одеялом, задыхаясь от жары. Это был плохой день. Покоя не было. За тонкой стенкой на кухне, кто-то чистил кастрюлю. Я словно видел, как грубая красная рука, взяв в кулак жесткую, смятую в комок проволоку, шихает ей по металлу. Звук длинный и скрипучий. У невидимой тетки наверняка выбились, вылезли из-под заколки на затылке и свесились вниз жидкие волосы, а под плоской грудью на толстом животе затянут засаленный передник. Скрежет стал приглушенней. Жидковолосая, верно, отставила крышку и теперь ныряет щеткой на самое дно. Ударом по голове свалилась на пол кастрюля, покатилась крышка. Я вскочил с дивана, убежал в другой угол и стоял там, сдавив уши руками и зажмурившись так, что вскоре перед глазами завращались поплыли беспорядочные красные круги.
Гудел лифт, громко щелкали реле в блоке управления. Во двор рыча въезжали и выезжали машины. Мусорка огромной рукой-штангой, скрежеща, поднимала бак и опрокидывала его над кузовом. С грохотом сыпался накопившийся за сутки мусор.
Схватив пиджак, бежал я в город бесцельной ходьбой убивать ставшее вдруг неожиданно тягучим и бесконечным время.
День за днем я шел, куда вели ноги, забираясь все дальше и дальше. По Гороховой, что имени царя Гороха, через Александровский сад, под шпилем адмиралтейства, длинным бесконечным мостом через свинцовую Неву. Проходя неделя за неделей теми же местами, я стал замечать, как потихоньку исподволь меняется город. Однажды дойдя так до Васильевского острова на старой линии, не нашел привычных, разъезжающихся в стороны трамваев. Лежал свежий черный асфальт, катили машины, и я свернул туда, где согнутые ветки деревьев сыпали по ветру листву.
Ветер гнал листья по широкому проспекту, продувал его насквозь, как на мосту через Неву. Он догонял, подхватывал за полы пиджака, норовил закрутить, как сорванные с веток листья. Не по-летнему холодный дождик заставил спрятаться в первый магазин на Большом проспекте. Это был "Букинист". Полки, заставленные старыми потрепанными книгами, тянулись вдоль стен. У них стояли одинаковые как на подбор неухоженные покупатели. Лет за пятьдесят, они напоминали крыс. Брали тома с полок, близоруко щурясь, подносили их к самому носу, словно нюхали, долго листали и ставили назад. И сами были старые и потрепанные, как эти книги.
Часть книг стопками лежала на прилавке. Верхняя, с замявшимися страницами, раскрылась на фразе:
"Граф укатил в ландо, а она еще долго стояла на балконе господского дома".
- ш-ш полошена,.. - невнятный голос шипел что-то в самое ухо.
Одна из крыс оторвалась от полки и что-то шептала, протягивая сухую, всю в пигментных пятнах паучью руку, норовя выхватить книгу.
- Она отложена, - сказал он уже четко и зло и вернулся к полкам, встал плечом к плечу с другими, так что мне туда было и не подступиться.
Я часами бесцельно бродил по линиям, улицам, бульварам и переулкам и домой возвращался заполночь, едва успевая перейти мосты, Дворцовый, лейтенанта Шмидта или Строителей. Часто их разводили прямо за моей спиной и тогда, когда я шел по набережной, по реке, обгоняя меня, плыли суда с темными иллюминаторами, заваленными назад мачтами, и лишь впереди на баке у них горели огоньки.
Ночью дома было хорошо. Наступал волшебный миг, когда все звуки из квартиры уходили. Если ночь ненастна, немного темнело и совсем по-морскому посвистывал-подвывал ветер в антеннах и пустых окнах чердаков с выставленными стеклами, а если тихо и не было ветра, то и тогда, если прислушаться, с крыши доносился неясный скрип, снизу со дна двора-колодца мощное эхо возносило ко мне и шаги случайного прохожего и шелест шин ночной машины.
Я раскрывал окно настежь и слушал тишину. Обычно в это время приходил, спрыгивал откуда-то сбоку с крыши кот. Он тыкался лобастой головой мне в руку, словно здороваясь, и сразу шел в угол, где на плоской исцарапанной металлической миске уже лежал хвост минтая или килька, а то и специально для него купленные жилистые, все в белых прослойках мясные обрезки.
Но кот не хотел есть с тарелки. И рыбу, и мясо он тащил на палас у кровати и там, сжавшись в большой мохнатый шар, припав на лапы, сосредоточенно, резкими движениями челюстей приканчивал кусок за куском.
Давно, еще утром дочистила кастрюли и ушла с кухни баба. Верно, дрыхла уже, скрутив волосы в крысиную косичку. Кот спал на своем месте - столике торшера. И все равно раздавались мерные удары. Из сгустившейся тишины мерным звонким тиканьем проступали часы. Я посмотрел на стену. Большие, в ярком пластмассовом корпусе часы зло щелкали, длинная как шпага секундная стрелка перескакивала, будто била по голове. Словно тыкали в тебя этой шпагой, пробивая череп насквозь.
Я вытащил батарейку - часы замолкли. Стрелка-шпага бессильно повисла. Часовая и минутная раскорячились на циферблате в недоуменном жесте.
Пришла долгожданная тишина. Только так и можно заснуть. Прокативший по улице полуночный троллейбус, скрип лифтовой машины, шаги со двора, какой-то неясный говор, были естественны, словно шум леса, журчание ручья, вздох налетевшего из леса ветра. Важно, чтобы в твоей скорлупке было тихо.